24544.fb2 Ошибка Оноре де Бальзака - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 46

Ошибка Оноре де Бальзака - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 46

Бальзак рассмеялся.

— Чудак вы, Батайль. Что же я мог сделать, если издатели, надменные издатели из кварталов Сен-Жермен и Сен-Дени, не хотели со мной говорить. Я вынужден был искать выход, я играл с судьбой, мсье Батайль… Во Франции писатель погиб, если его признают при жизни. Проклятье, клевета, непризнанье и тому подобные невзгоды не пугали меня. Настанет время, и люди узнают, Батайль, что я жил только своим пером и в мой кошелек не попал ни один не заработанный грош, что и хвала и хула оставляли меня равнодушным, что я писал свои произведения под крики ненависти, среди литературной перестрелки и творил их бестрепетной рукой. Моя месть, дорогой Батайль, — Бальзак понизил голос, как будто кто-то мог подслушать важную тайну, которую он поверял своему старому другу Батайлю, и тот ближе наклонился к нему, — моя месть, друг мой, в том и состоит, чтобы, напечатав своих «Мелких буржуа», заставить моих врагов сказать: «Мы думали, что он уже истощил свои запасы, а он написал шедевр».

Бальзак сжал руку в кулак и тяжело опустил ее на стол.

— Имейте в виду, мсье Батайль, именно такие слова сказала госпожа Рейбо, когда прочитала «Онорину» и «Давида Сешара».

Под густыми седыми бровями, в глубоко запрятанных глазах старого Батайля заискрились веселые огоньки. Его не могло не утешить то, что прославленный Бальзак так откровенно разговорился. Это была награда, великая награда за тяжелые годы страданий. Что же, может быть, и в самом деле настанет время и люди «просят, кто же тот Батайль, в типографии которого печатались первые произведения великого Бальзака, и то, что Бальзак сидел здесь, то, что он повел эту непринужденную дружескую беседу, было драгоценно. И Батайль, крепко переплетя жилистые пальцы старческих рук, благоговейно слушал исповедь метра Бальзака.

— О Батайль, среди тех, кого уже нет, только трое привлекают мое внимание. Они несомненно заслужат бессмертие. Это Наполеон, Кювье, О’Коннель, а я желаю стать четвертым. Вы понимаете меня, Батайль, я жажду стать четвертым. Это не каприз и не самомнение спесивого неудачника. Это цель. Это призвание души и разума. Первый из названных троих жил жизнью Европы, он сросся с армиями, второй объял земной шар, третий воплотил в себе народ. Я воссоздам в своей голове все общество. Лучше заботиться об этом и жить так, нежели повторять ежевечерне: „Пики, трефы, черви“, — или раздумывать, почему госпожа такая-то поступила так или эдак. Ведь именно такие книжонки, полные сплетен, кощунства, лжи, подобострастья, пишут и издают в Париже. Эти книжонки читают. О них пишут в газетах. Их хвалят. Что они дают для сердца, для разума, для души? Они калечат мысли людей, а в лучшем случае только отнимают время и набивают оскомину. Нет, Батайль, таких книжонок я не писал и не напишу.

— О нет, мсье! Кто бы мог упрекнуть вас в этом? Нет!

— Я тоже так думаю, — тихо проговорил Бальзак. — Я честен с самим собой и со своими читателями, Батайль.

— О да, мсье. Да.

— Послушайте, Батайль, мне необходим отдых, чтобы освежить мозг, но чтобы отдохнуть, необходимо путешествовать, а чтобы путешествовать, нужны деньги, а чтобы достать деньги, нужно работать, творить, и так все в одном замкнутом кругу, какого не выдумает, не решит самый опытный математик. Одним словом, я нахожусь в заколдованном кругу, и у меня нет возможности выйти из него.

Они выпили по четвертому бокалу. Крепкое вино ударяло в голову и сжимало ее упругими обручами; они давили на черепную коробку, и мысли совершали по ним свой бесконечный круговорот. Они троились, эти мысли: одни об Эвелине, другие о письмах в Петербург, третьи о Батайле.

— Ах, Батайль, если бы вы знали, Батайль!..

Владелец типографии сидел потупясь в кресле, отягощенный своими заботами. Через мгновение он отозвался:

— Что именно, мсье?

А Бальзак уже забыл, что он хотел рассказать старому типографу.

— Мне приятно у вас, — признался он. — Вот бы так отгородить себя от Парижа, от всего мира, читать… А может быть, и не читать, только думать, и слушать канарейку, и смотреть в сад, нести в себе свое одиночество, как драгоценное сокровище. Я завидую вам, Батайль.

Горькая усмешка искривила губы Батайля.

— Не завидуйте, мсье. Эта тишина — только минутное впечатление. Я не имею покоя. Сколько мрачных мыслей преследует меня! А сколько забот! Долги, кредиторы, мир со своими нелепыми законами, со своими прихотями и соблазнами ежечасно проникает в этот уголок, и одиночество — это только химера, призрак, а в действительности я раб. Кто-то тянет меня на цепи вперед, точно быка на убой, я упираюсь всем существом, но иду, — ибо тот, кто тянет, сильнее. Я не хочу идти! — выкрикнул Батайль.

Бальзак впервые видел старого типографа возбужденным и разгневанным; его глаза из-под косматых бровей светились лихорадочными огоньками, он размахивал жилистыми руками, точно боролся с кем-то, и между тем все глубже оседал в кресле, точно уступая более сильному противнику. После долгой паузы, нарушаемой только шаловливой канарейкой, Батайль тихо сказал:

— Мир стал слишком сложен, мсье, и давно уже не разберешь, где начало и где конец. Вам виднее. Вы великий человек и хорошо распознаете глупость и порядочность в обществе.

Низко опустив на грудь голову, слушал Бальзак тихие слова старика. „Чудак, он и правда считает меня пророком. Надо ли рассеивать его иллюзию? Какая злая ирония судьбы! Я завидую старому типографу — он завидует мне“.

Что-то толкало Бальзака продолжать исповедь, полную горьких признаний, но жило в нем и другое чувство, оно пересилило, и, покоряясь ему, он разлил остаток вина в бокалы, подняв свой — тяжелый, неуклюжий, старинного стекла, со строгим изображением турнира у стен стрельчатого замка — и мечтательно провозгласил:

— Я пью за вас, друг Батайль, за ваше чуткое сердце, которое в былые времена тепло восприняло мои порывы. Как видите, свет не без добрых людей, но их становится все меньше, — тихо заметил Бальзак самому себе и одним движением выпил вино.

Он поднялся. Ноги не вполне подчинялись ему. Он понял: последний бокал был лишним. Прошел к книжным полкам. Сразу же на средней полке узнал толстые тома своих произведений. Батайль следил за ним с откровенным любопытством. Бальзак открыл дверцу и стал рассматривать свои книги. Он брал их в руки по одной, неторопливо, точно впервые знакомился с ними, как прилежный, внимательный читатель. На миг он почувствовал, что между ним и его книгами — стена, непреодолимая преграда, что он канет в небытие, сойдет туда же Батайль, а книги в серых обложках все будут стоять на полках, и другие руки будут их трогать, и другие люди найдут в них утешение. Он перелистывал знакомые страницы, и от запаха типографской краски захватывало дух, Перед глазами прыгали имена, фамилии, он шептал про себя, точно сзывая на большой совет, а за его спиной застыл в торжественном молчании старый Батайль, благоговейным взглядом ловя каждое движение Бальзака, сложив на груди тяжелые, натруженные руки.

Однажды он проснулся ночью. Сон, махнув крылья ми, исчез за окном, а память восстанавливала его, высекала искры, из них разгорелся костер, и это было наслаждение, игра, греза. За окном еще густели сумерки ночи. И это было хорошо. Никто не мешал мечтать. И он вспоминал сон с такой последовательностью, точно желал повторить его.

…Ему снилось: просторная широкая степь, а над нею голубое прозрачное небо, и на травах, сочных и высоких, в рост человека, жемчужная утренняя роса. Он шел по мягкой, утоптанной тропке меж травами. Был он молод и статен, чья-то незримая рука то и дело подносила к глазам его зеркало, чтобы он убеждался в своей красоте и силе. И он смеялся во весь голос, весело и торжествующе, как когда-то в мансарде на улице Ледигьер, и смех звучал в степном просторе. Тропка привела его к источнику. Вода струей, острой, как лезвие меча, била из-под высокого нежного дерева, а через мгновенье он увидел склонившихся к ручью стекольщика Канеля, Батайля и слепого старца в серой убогой свитке, с сумой. На руке старца он заметил свой перстень и обрадовался. Он хотел что-то сказать старику, но тот вдруг снял перстень и вложил его в руку Бальзака. И тут он пробудился.

Теперь, разгадывая странный сон, он не мог избавиться от неприятного чувства. Что это могло значить? Порой он склонен был толковать сны как приметы. Волновало: как же считать — к добру это или нет? Впрочем, через полчаса он забыл про сон. День длился бесконечно долго, как и многие дни потом, был полон раздумий, блужданий по городу, сидения в кресле за письменным столом и… писем.

Письма он писал ежедневно. Писал сестре Лауре, Эвелине, таможенному чиновнику в Радзивиллове, барону Гаккелю, издателю Суверену, написал два письма Виктору Гюго, но, впрочем, не отослал. Теперь письма относил на почтамт Франсуа. И всякий раз Бальзак расспрашивал, как и при каких обстоятельствах они были сданы.

Однажды он взялся за архив. С чердака принесли две гигантских размеров корзины, и он до поздней ночи рылся в них, вытаскивая на свет божий перевязанные бечевкой большие стопы исписанной бумаги. Слегка волнуясь, он перелистывал пожелтевшие страницы рукописей. Они обновляли в памяти забытые ночи страданий и радостей. Вот „Отец Горио“, вот „Цезарь Бирото“, а вот „Темное дело“.

— Боже мой, „Темное дело“! — не удержался он от громкого восклицания.

На стол легла маленькая, перевязанная голубой ленточкой стопка бумаги. Осторожно, непослушными пальцами, Бальзак развязал тугой узелок и открыл запыленные, выцветшие страницы… Так вспомнился день 15 декабря 1840 года. На Елисейских полях собралась стотысячная толпа. Она сопровождала гроб с телом Наполеона Бонапарта. Прах императора несли в Собор инвалидов, и в тот момент, когда процессия вошла в собор, над ним появилась радуга. Люди видели ее, нежную, дрожащую, она стояла в лазури величественно, соединяя неведомые берега. И его, как и тысячи других (а может быть, только его?), поразила одна деталь — рука императора. Казалось, она делает какой-то знак, эта белая спокойная рука…

И много позднее эта минута вошла в память навязчивыми образами и породила повесть „Темное дело“.

Вздохнув, Бальзак сложил рукопись. Аккуратно перевязал той же ленточкой и бросил в корзину. Он еще долго перебирал свертки и стопы бумаги, громко перечитывая написанные вверху либо посередине страницы названия: „Евгения Гранде“, „Шагреневая кожа“, „Утраченные иллюзии“, „Кузина Бетта“, „Тридцатилетняя женщина“, „Шуаны“, „Поиски абсолюта“…

Он устал и вышел из кабинета. Сидел в картинной галерее, погруженный в думы.

Над Парижем пламенело медноликое солнце. Ветер о и равнодушно стучал в окно.

Бальзаку думалось: по рукописям можно восстановить в памяти жизнь. Величественную и неповторимую, страшную и кощунственную, отмеченную восхождением на вершины и падением с них.

Так началась всепоглощающая и неминуемая усталость. От нее не было лекарств, не было знахаря, чтобы сказать волшебное, таинственное слово и победить эту злодейку. Корзины с рукописями остались в кабинете. Он запретил Франсуа трогать их. Часами Бальзак вел с ними немые разговоры. Сидя над корзинами, рассматривая рукописи, он видел себя над пропастью, которой представлялась ему жизнь, и он бросал в эту пропасть, ненасытную и неблагодарную, лоскут своей души, кромсал для нее сердце, набивал ее лучшими творениями своего мозга, но так и не проложил через нее моста.

Шли жаркие дни, и росла усталость. Она стояла за его спиной, когда он садился за письменный стол. Это она, невидимая и неуловимая колдунья, наливала оловом руки, нависала над постелью и наполняла сон нестерпимыми кошмарами. Бальзак брался в эти дни за десятки дел и ни одно не доводил до конца.

Клуб Национального братства выдвинул его кандидатом в Национальное собрание. Это сразу принесло радость. Он поспешил написать статью, в которой изложил свое политическое кредо. Его предложения не имели успеха. Он не услышал ни одного отклика. Кресло депутата осталось за темной и непроницаемой завесой.

Он еще раз попробовал откликнуться на призыв министра внутренних дел Ледрю-Роллена и появился на собрании литераторов Парижа. Из сотни людей он знал здесь только двоих— Шанфлери и Ланделя, автора приключенческих романов. Здесь было достаточно шума и слишком мало продуманных слов. Представитель министра заявил литераторам, что министра интересуют их пожелания в области художественных изданий.

Коллеги ждали выступления Бальзака. Он сидел посреди зала в сафьяновом кресле и улыбался. Что же, если это надо, он выскажет свои соображения. Бальзак поднялся на трибуну, шум в зале утих. Откидывая волосы резким движением головы, Бальзак сказал:

— Не отвечайте вовсе либо отвечайте на вопрос о художественных изданиях. А вы тут открыли парламент: обо всем понемногу. Министр не спрашивает вас — нужны ли, по-вашему, художественные издания, его интересуют ваши соображения о них, и ничто не может заставить вас обойти этот вопрос… — Он выдержал минутную паузу, которая показалась ему необходимой, и закончил: — Очень благодарю вас, коллеги, за приглашение. Мне пора идти. Желаю вам успеха. — И с деланным спокойствием сошел с трибуны, понимая, что от него ждали не таких слов и что он сам вовсе не это собирался сказать. Встревоженный и недовольный собой, Бальзак оставил зал.

И… вот теперь он сидит в своей картинной галерее, объятый ужасающей усталостью, и ему уже ничего не жаль. Он думает об отдыхе, как о тихой пристани, куда заходят корабли, изувеченные штормами. Неуклюжий, сутуловатый, больной и равнодушный, он напоминает самому себе потрепанный морскими волнами корабль с изодранными парусами и поломанным рулем.

Под Бальзаком дрожит земля, и дрожь ее отдается в висках короткими, как выстрелы, звуками. Черный кофе перестал быть эликсиром жизни.

Так Бальзак ждет ответа на письма.

А тем временем письма совершали свой путь каждое отдельно, как это и предназначено каждому его собственной судьбой.

В Европе было пасмурно. Непогода громоздила над королевскими дворцами тяжелые тучи. Все, что прибывало из Европы, проверяли. Ткани тщательно ощупывали, растягивали и скручивали, с книг сдирали обложки; с писем снимали копии; путешественников пропускали через границу неохотно и с большим выбором. Император Николай I отдал приказ приостановить выдачу заграничных паспортов. В посольствах ревностные исполнители монаршей воли с вежливой улыбкой отказывали высокопоставленным особам.

А письма, обычные, благонадежные, написанные изысканным стилем, хорошим языком, шли своим путем неторопливо и спокойно из Парижа по железной дороге в Краков, а оттуда почтовой оказией через Радзивиллов, Броды, Бердичев, Житомир, Киев — в Петербург. К белым конвертам прикасались десятки рук, их подбрасывали на ладонях, опускали в мешки, держали на полках, а Бальзак в Париже на улице Фортюне ждал ответа.

…И вот письма прибыли. Одно министру просвещения Уварову, другое графу Орлову. Из архивов извлекли знакомое дело в зеленой обложке. Чиновники старательно списывали копии с копий. Полетели в фельдъегерских возках запросы в Киев, в канцелярию генерал-губернатора Бибикова. Засуетился в Бердичеве чиновник Киселев. На бердичевском почтамте он снял копию с третьего письма и отослал ее в Киев генерал-губернатору Бибикову, в собственные руки.

В Петербурге письма как бы положили на весы. Пока весы еще ничего не показывали. Министр Уваров внимательно изучал дело „французского литератора Гонория де Бальзака“. Министр Орлов также изучал.