24544.fb2
— Молчите, дядя Свирид… Молчите лучше. — Левко заерзал на топчане. — Не покорностью господ улещивать, а палкой…
— Цыц! — замахал руками Свирид. — Замолчи. Мало тебе плетей? Скажи спасибо, что так обошлось.
— Я еще им скажу спасибо, — посулил Левко, — я не забуду.
Он закрыл глаза. Его преследовала одна мысль: всем бы вместе, миром… Вот было бы дело. В сердце искрилась надежда: настанет пора, непременно настанет.
— Выучили тебя теперь, — снова донесся до него голос Свирида.
— Выучили, как же, — согласился Левко, — добрая наука. Такая и благодарность будет. Погоди.
— Забреют тебя, — вздохнул Свирид. — Горемыка ты несчастный, Левко.
— Все мы горемыки, да кто нас сделал такими, кто?
Свирид молча отвернулся.
— Молчишь. Не знаешь? Или боишься?
Свирид молчал. Левко затих. Лежал навзничь, уставившись в черные балки низкого потолка. Вспомнилось лицо склонившегося над ним Бальзака. Его-то в самом деле следовало поблагодарить, поклониться в ноги, у него сердце доброе и честное. Только увидятся ли они еще хоть раз?
…И Бальзак думал в эти минуты о Левке. Эвелина сидела напротив, любуясь блеском перстней на выхоленных пальцах. Ее речь текла спокойно, она говорила тоном непререкаемым и твердым. Бальзак слушал ее, затаив дыхание.
— Оноре, вы невозможны, можно подумать, что вам двадцать лет. Я уже не говорю о бессмысленности вашего поступка вообще, но вы же могли простудиться. Что за чудачество отправляться среди ночи на черный двор, разыскивать разбойника. Да, да, не дуйтесь, все они разбойники.
Эвелина гневно ткнула пальцем в окно.
— Все. Вы слышите, Оноре! Если им спускать, они перережут нас всех, сожгут наши имения, здесь будет дикий край…
— Ева, бить плетьми человека… разве это не дикость?.. И вообще…
— Ах, Оноре! Молчите лучше! Все это у вас от безделья. Скорее в Париж!
За такие слова год назад он упал бы перед нею на колени. А вот теперь он лишь почтительно поклонился и проговорил:
— Скорее бы.
— Ждать осталось недолго.
И Бальзак знает, что в самом деле ждать уже недолго. Уже привезены из Киева обручальные кольца. Давно желанный день не за горами. И, быть может, потому, что путь к нему был такой путаный и нелегкий, в сердце прочно царит удивительное безразличие ко всему. Чувствует ли это Эвелина?
Невесть чем растроганная, она в конце концов обещает Бальзаку простить Леона. Хорошо. Этот хлоп останется в Верховне. Но можно ли верить ее словам? О, у Бальзака достаточно причин для сомнений.
Бежали зимние дни. Бальзак думал: то вьюга катит их в далекий пустынный край. Он не выходил из комнаты. Нередко его навещал Кноте и развлекал своими остроумными рассказами. Бальзака удивляла ограниченность врача, но одновременно увлекала таинственная сила самоуверенности, которой обладал Кноте.
Сам не желая того, он полюбил одиночество. Что это означало? Сколько ни думал — определить не мог. В этот вечер, как и во все предыдущие, перед тем как уснуть, он попробовал читать. Он долго перебирал книги на столе, и захотелось взяться за свою книжку. Он взял в постель «Кузена Понса» и, забывшись, с наслаждением читал страницу за страницей. Право, ему нравился этот смиренный, чудаковатый Понс. Где еще в свете можно было найти человека, который бы, как Понс, любил старину, понимал ее, отдавал ей свою душу. Бальзак с любовью перелистывал страницы и видел перед собой кузена Понса, а когда глаза утомились, положил книгу на столик, но мысленно продолжал читать ее. Его даже не удивило, что память с непостижимой последовательностью восстанавливала фразу за фразой.
И когда это оборвалось и он раскрыл глаза, то от удивления едва не вскрикнул. Собственно, хорошо, что он не кричал. Вот уж было бы ни к чему. Еще напугал бы тихого кузена. А тот спокойно улыбнулся, сидя в ногах Бальзака, и взгляд его был умиротворенный, теплый. Он даже не поздоровался. Только улыбнулся, и все.
Бальзак чуть не погрозил ему пальцем, но своевременно удержался. Такая неосторожность могла неприятно повлиять на Понса. То, что он не поздоровался, можно в конце концов извинить. Все антиквары — чудаки, но в душе они джентльмены. Этого сознания совершенно достаточно, чтобы не обижаться на них.
Бальзак решил все-таки, что это видение. Он отвернулся, и то, что он увидел, заставило его на миг забыть о Понсе. Сюда, точно на великий совет, сошлись его приятели и друзья. В кожаном кресле за столом расположился писатель д’ Артез, позади него прислонился к стене философ Луи Ламбер, на низеньком пуфе сложил на коленях руки Каналис, справа от него смеялся химик Балтазар Клее. В углу виднелась сгорбленная фигура задумчивого изобретателя Сешара.
— Добрый вечер, друзья мои, — приветствовал их радостно Бальзак.
Никто из них не ответил, но это не удивило его. Он хотел встать с постели и попросить несколько бутылок вувре, этого чудесного вина, надеясь, что оно развяжет гостям языки. Но смирение сидевшего в ногах Понса вселило в сердце Бальзака добродетельные намерения. Он понял — вувре излишне. Понс, точно одобряя его решение, едва заметно кивнул головой. Это растрогало Бальзака. Сколько лет прошло, а Понс все не изменил своей добродетели.
— Ну вот, друзья мои, я рад, что вы заглянули. Я счастлив, друзья. Теперь у меня наконец есть кому пожаловаться. Посмотрите, дорогой Артез, какой я лентяй, откройте ящики и убедитесь, что привезенная из Парижа бумага лежит нетронутая.
Бальзак подождал, пока Артез открыл ящик и удостоверился в справедливости его слов. Он перехватил взгляд, брошенный Артезом на его белый фланелевый халат, и горько заметил:
— О мой друг, не ищите на рукавах этого халата чернильных пятен. Нет, не потому, — поспешно добавил Бальзак, — что я всю жизнь твердил, что истинный литератор должен работать аккуратно. Поверьте, не потому. Я лодырь. Понимаете, бездельник.
Вы, Балтазар Клее, и вы, Сешар, — перед вами великое будущее, химия и изобретательство, грядущее столетие готовит счастливую почву для вашей деятельности. Когда-нибудь вы отблагодарите меня за то, что я вызвал вас к жизни. Химия и изобретательство…
Бальзак мечтательно произнес эти слова и весело рассмеялся.
— Не сердитесь! Мне хорошо с вами, вот я и разрешил себе такую вольность.
А что вы скажете, Каналис? Собственно, вам-то нечего говорить. Лучше я вам кое-что расскажу. Вам необходимо знать это, хотя это и печальные вещи. Музы-канта-скрипача бьют нагайками, топчут сапогами, потом, истерзанного, закапывают, как собаку, в степи и вбивают в головах деревянный крест. Но мелодия, созданная им, остается. Она живет. Вы понимаете меня, Каналис? Это ужасная история. Я долго думал над нею. Она заставила меня поразмыслить и о моей судьбе. Но это лучше обдумать Луи Ламберу, он философ. Однако, друзья, что же вы молчите? А, я знаю, — догадался Бальзак, — мы с вами давно не встречались, и вы ждете моего рассказа. Что же я вам скажу? Вы знаете, самому неприятно, что мне не о чем рассказывать. Жаль, не пришел с вами Рафаэль — он остроумный юноша, он бы нас развеселил! Молчите? Что ж, молчите. Я не насилую вас. Хотя должен заметить, что это не совсем вежливо с вашей стороны. Тем более, друзья, что я очень нездоров. Сердце, друзья, бастует. Это все накануне конца, друзья! Вы понимаете меня?
Он замолк, внимательно наблюдая лица своих нежданных гостей. Он увидел, как все они после его слов озабоченно переглянулись и грустно опустили головы.
— Не грустите, — успокоил он их, — я думаю, что еще успею кое-что сделать. Намерения у меня есть, а когда есть намерения… Мсье Артез, что вы делаете? Что вы делаете, мсье Артез?
Бальзак выкрикнул это единым духом, приподнялся на локтях и с ужасом следил за жестами Артеза.
Писатель Артез взял из серебряного стакана связку гусиных перьев и ломал их одно за другим, бросая себе под ноги. Бальзак ждал, что кто-нибудь из гостей остановит безумца.
— Остановите его, Понс! — обратился он к кузену, чувствуя, что не может встать. Но тот даже не шевельнулся. — А вы, Ламбер, что вы стоите как камень? Не давайте этому дикарю ломать мое оружие! Остановите его! Я приказываю, вы слышите! Как вы смеете молчать? Вы же мои… мои… — Ему не хватило воздуха, он упал на подушки и, уже теряя сознание, сквозь глухой кашель выкрикнул: —Мои герои, мои герои!..
Очнувшись, он увидел над собою лицо Эвелины. Она с ужасом говорила:
— Вы так кричали, Оноре, вы так кричали. Что с вами?
Круг сужался. Пути людские оказались коротки. Кобзарь Северин Беда со временем почувствовал это.
Шла весна 1850 года. Месяц март пропел в степях свою песню.
Повсюду веяло обновлением. Вскрывались реки. Таял снег. Ветер стал мягок и тревожен. Все время он играл на одной басовой струне. На разъезженных трактах застревали почтовые лошади, ломались колеса рыдванов и карет, и только круторогие волы, мало считаясь с мартовской слякотью, равнодушно месили грязь, покорно несли на сильных шеях ярма и тянули что было силы возы, чем бы ни были они нагружены. Им, круторогим, в конечном счете было все равно, что везти.
Оживали раскидистые крепкоствольные липы по обочинам гетманского тракта. Безлистые, мокрые, широко разметав костлявые ветви, они в утренней мартовской мгле напоминали стадо диковинных существ, затерянных в бескрайней степи. Стлался в безвесть гетманский тракт, По степи катились мохнатые клубы тумана. Земля жадно впитывала снег и стыдливо лежала обнаженная в ожидании настоящего тепла.
…И в эту весну, в эти мартовские дни, дед Северин Беда продолжал свои странствия. Он был все такой же мудрый, спокойный, отзывчивый к страданиям людским, нетерпимый к барской спеси. Лета не старили его. Старыми ногами топтал он украинские пути-дороги, сеял, как зерна, слова горьких, правдивых песен-дум, слагал и свои думы. В голове его давно перемешалось свое и чужое, но это мало трогало кобзаря.
И, как прежде, был деду поводырем Миколка.