24570.fb2 Падающая башня - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Падающая башня - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

И в довершение всего — нет, какая неслыханная наглость! — хозяйка распаковала его бумаги, краски, картонные папки с неоконченными работами. Уж не заглядывала ли она в них? То-то позабавилась, надо думать. Рисунки его по большей части не предназначались для печати. Все его бумаги были старательно разложены, причем во главу угла были поставлены соображения аккуратности и симметрии. Чарльз и раньше замечал, что хозяйственные женщины почему-то терпеть не могут бумаг. Похоже, они видят в них врагов порядка, ненужных накопителей пыли. Дома он вел из-за бумаг непрекращающуюся молчаливую войну с матерью и прислугой. Они стремились навести в его бумагах порядок, а если удавалось, то и запихнуть их в самые дальние закоулки чулана. Он умолял их Христом богом не прикасаться к его работе. Но нет, они ничего не могли с собой поделать; тот же случай и здесь — это ясно как божий день. И он, то и дело сверяясь с карманным разговорничком, стал сооружать, попутно затверживая ее, вежливую фразу, начинающуюся словами: «Пожалуйста, не трудитесь убирать на моем столе…»

Стол, ничего не скажешь, она дала ему большой, хотя простым его никак не назовешь, лампу сносную, но вот стулу, хлипкому, на чахлых кривых ножках, с залатанным гобеленовым сиденьем и жесткой спинкой, место в музее, не иначе, решил Чарльз и для пробы опустился на него. Ничего, ножки не подломились. Чарльз решил пренебречь неприятностями, презреть их, привести в порядок бумаги и засесть за работу. Для начала он выудил из карманов накопившиеся там записки, наброски, квитанции, адреса ресторанов, открытки с репродукциями картин, купленные в музеях, и договор, обязывающий его прожить здесь не меньше трех месяцев. Хозяйкино имя, Роза Райхль, было выведено на нем размашистой с росчерком изящной рукой. Ему показалось, что эти три месяца никогда не кончатся. Он ощущал разом и слепое бешенство, еще больше усугублявшееся оттого, что его не на ком было выместить, и бессилие, какое овладевает, когда последуешь неверному совету и попадешь впросак. Смутно, но мучительно ощущал, что его бросил в беде человек, которому он доверял, — дичь какая-то, как говаривал Куно. «Дичь какая-то», — часто повторял Куно, особенно часто по возвращении из-за границы.

Голоса в соседней комнате не затихали, становились громче, напряженней: сказывалось волнение, а может быть, и злость. Чарльз внимательно ловил слова, не смущаясь тем, что подслушивает, его не переставало удивлять, как хорошо он понимает по-немецки и с каким трудом объясняется на нем.

— Герр Буссен, герр Буссен, — Фрау Райхль сорвалась, в ее исступленном голосе почти не слышалось легкого призвука венского выговора. — Как вы позволяете себе обращаться с моими лучшими стульями, прекрасными старинными стульями, которые у меня с незапамятных времен, мало у меня огорчений, так вы хотите к ним добавить еще и эти? Как вам не стыдно, вы же знаете, что мне никогда больше не купить таких стульев?

Чарльз уже начал пробовать мелки и точить карандаши — он прервался, закурил, откинулся назад. И, какую-то долю секунды, не больше, покачавшись на стуле, опустился — хлипкие ножки стукнули об пол, застонали совсем по-человечьи, и у него чуть не оборвалось сердце.

Герр Буссен поначалу слабо отбивался, но вскоре сдался и смиренно принял головомойку как должное, так, словно его укоряла не фрау Райхль, а мать или голос совести. Да нет, что же он не понимает, оправдывался он с сильным нижненемецким выговором, она, может быть, ему и не верит, но он получил хорошее воспитание. У его матери тоже есть такие стулья, он никогда больше не позволит себе ничего подобного. На слух Чарльза речь герра Буссена походила на какой-то корявый английский диалект, но на каком бы языке ни говорил герр Буссен, фрау Райхль ему бы все равно не одолеть. Чарльз проникся к нему жалостью: бедняга бесконечно путался в извинениях, умолял на этот раз простить его.

— На этот раз, — подхватила фрау Райхль — она разбушевалась вовсю, куда только подевалась ее любезность, — на этот раз, — ядовито повторила она елейным голоском, — на этот раз, а сколько уже раз мне приходилось вас прощать и сколько раз еще придется?

Герр Буссен не нашелся что ответить. Фрау Райхль минуту-другую молча смаковала свою победу, потом прошелестела мимо двери Чарльза — он застыл в тягостном ожидании, опасаясь, не остановится ли она около его комнаты, — и постучалась в дверь справа.

— Jawohl [4], — ответил ей обморочный голос молодого человека: его, видно, неожиданно выдернули из глубокого сна. — Входите же! — И сразу тот же голос, но уже веселый и звонкий, добавил: — Это вы, Роза, душечка? А мне померещилось, уж не пожар ли?

Роза, вот оно что, думал Чарльз, слушая, как их голоса текут рядом, торопливо, приглушенно, порой ненадолго сливаясь в добродушном смехе. Роза, похоже, и впрямь была в приподнятом настроении, разговаривая, она порхала по комнате, то и дело бегала через коридор в свою комнату и обратно. Наконец она сказала:

— Обязательно позовите меня, если вам что-нибудь понадобится, хорошо? Только льда не просите. Льда больше нет.

— А мне что за дело? — отозвался молодой человек, и Роза снова закатилась смехом.

Чарльз решил, что Роза, как он стал про себя называть хозяйку, должно быть, порядочная зануда, если целый день так вяжется к жильцам.

Стемнело. Чарльз пристроился поудобнее с рисунком под лампой, которая, кстати, оказалась куда удобнее, чем он ожидал. Начал он с мелких забот — их накопилось немало. Что будет, если редактор пойдет на попятный? Что будет, если его рисунки не опубликуют и он соответственно не получит за них деньги? Сколько еще отец может помогать ему? Сколько еще — и это беспокоило его всерьез, беспокоило пуще всего, — сколько еще позволительно брать деньги у отца? И нужно ли было ему вообще приезжать в Европу? Вон сколько прекрасных художников не видели Европы. Попытался припомнить хоть одного. Но, как бы там ни было, он в Европе, и, хоть на душе у него муторно и тяжело — что есть, то есть, — нельзя не признать, что этот город ошарашил его так, как он и не ожидал. По крайней мере надо определить, зачем он сюда приехал, иначе вся эта затея может окончиться пшиком. Он решил отключиться от посторонних звуков, вперил глаза в одну точку на бумаге, вспомнил, какие задачи ставил себе, и принялся за работу. Вся его сила, казалось, перешла в правую руку, сосредоточилась в ней, он прекратил метаться, обрел уверенность, знал, что делает. А там и вовсе забыл о себе. Немного погодя он откинулся назад и посмотрел на рисунок. Нет, так дело не пойдет, все ни к черту.

Избавление принес легкий стук в дверь. Отличный повод отвлечься, перевернуть рисунок — пусть отлежится, а там можно снова приглядеться к нему. Не дожидаясь разрешения, вошла Роза. Метнула взгляд сначала на зажженную лампу, потом на стол, где уже воцарился беспорядок.

— Я вижу, вы рано зажигаете свет, — заметила она, неопределенно улыбнулась и укоризненно покачала головой. — Герр Буссен по вечерам работает только после ужина. Герр Мей, молодой человек из Польши, по большей части предпочитает играть в темноте. А нашему юному студенту из Хайдельберга хватает забот с лицом — его чем хуже видно, тем лучше, так что ему свет и вовсе не нужен. На него смотреть страшно! Правда, — продолжала она умильно и интригующе, — он молодой, это у него в первый раз, вперед будет знать, на что идет. Вот только рана, понимаете ли, загноилась, и он приехал лечиться. Ах, молодежь, молодежь, — сказала она прочувствованно, прижимая руки к груди, — днем он храбрится, а едва стемнеет, падает духом. Он такой юный, такой чувствительный, — от гордости и жалости она едва не прослезилась, — но все получилось как нельзя лучше. Да вы и сами увидите! У него будет прелесть что за шрам!

Разговаривая, она порхала по комнате — где поставит стулья в ряд, где взобьет подушку, где расправит портьеры. Постояла около Чарльза, предприняла из-за его спины легкий наскок на бумаги, учинила легкий кавардак, сдвинув со своих мест пепельницу и бутылку с тушью.

— Солнца больше не будет — это ясно, — вынуждена была признать она, — а раз вы рисуете, вам нужен свет, спорить не приходится. Ну а теперь я вам быстренько принесу кофе, — радостно объявила она и, сделав вид, будто ей страшно некогда, удалилась.

Солнца больше не будет. Чарльз в полной растерянности, словно он играл роль в какой-то пьесе и реплики начисто забыл, а может быть, и не знал, ожидая кофе, смотрел в окно на улицу, примолкшую под сеющимся снегом, пустынную в морозном мерцании угловых фонарей. В домах напротив загоралось одно окно за другим.

Последние несколько дней он каждое утро при свете фонарей смотрел, как тусклое солнце выползает все позже и позже, с трудом взбирается на крыши домов и неспешно, прочертив пологую дугу, скатывается вниз, а часам к трем и вовсе исчезает из виду. Долгими ночами его мучили не подвластные разуму ужасные предчувствия. Тьма стискивала незнакомый город, точно мощный кулак и доныне полного сил врага, безгласного чудища, дошедшего до нас из более древней, холодной и угрюмой эпохи, когда человека еще не было и в помине. «Просто я родом из солнечных краев и воспринимаю лето как нечто само собою разумеющееся — вот чем все объясняется», — уговаривал себя Чарльз. Но этим не объяснялось, почему он, вместо того чтобы порадоваться, подивиться непривычной погоде — ведь ничего подобного он не видел: все-таки и другая страна, и другой климат, — даже притерпеться к ней не хочет. Но погода, разумеется, тут ни при чем. Кому какое дело до погоды, если ты хорошо экипирован; ему припомнились слова его учителя, однажды обронившего: все великие города строятся в непригодных для жилья местах. Он знал, что людям по душе самый мерзкий климат в родных краях и они не могут взять в толк, почему им так возмущаются чужаки. У себя в Техасе он наблюдал, как северяне кляли южный климат с яростью бессилия: погода служила удобным поводом ненавидеть заодно и все остальное, что им было ненавистно в этих краях. Чего уж легче и проще, если б он мог найти выход, сказав: «Мне тут не прижиться, потому что в декабре солнце всходит только в одиннадцатом часу», но его огорчало здесь вовсе не это.

А лица. Пустоглазые лица. И эти пустоглазы, белесые, тусклые, смотрели со скукоженных, казалось, начисто изглоданных изнутри лиц или, хуже того, еле видные из-под набрякших век, подслеповато пялились с заплывших жиром лиц, и казалось, что еда, эти тарелки с грудами вареной картошки, свиных ножек и капусты, которой они набивали переваливающиеся с боку на бок тела, пригибала к земле, шла не впрок. Пустоглазы на женских лицах готовы были в любой момент пустить слезу. В первый же его день в Берлине с Чарльзом случилось происшествие, поставившее его в тупик. Он купил себе дешевые носки в одной лавчонке. В гостинице обнаружилось, что носки ему малы, и он вернулся обменять их на носки большего размера. Владелица лавчонки увидела его на пороге со свертком в руках и, узнав, остолбенела, глаза ее наполнились слезами. Пока он, совершенно растерявшись, пытался втолковать, что всего-навсего хочет носки размером побольше взамен купленных, по щекам ее катились слезы.

— У меня нет носков размером побольше, — сказала она.

— А вы не могли бы заказать их? — попросил Чарльз.

Но она с такой мукой выдавила из себя: «Да, да», что Чарльз сконфузился, сказал: «Не трудитесь. Сойдут и эти» — и выскочил на улицу, раздосадованный и озадаченный. Через день-другой происшествие разъяснилось, перестало казаться чем-то необычным. Владелице лавчонки во что бы то ни стало нужно было продать товар. Она просто не могла себе позволить заказать хотя бы еще несколько пар носков. Боялась остаться с непроданным товаром на руках и поэтому сознательно всучила ему носки того размера, какие у нее имелись, в надежде, что он — чужой в городе человек, турист, и, следовательно, не найдет дорогу назад, и не заявит претензию.

Людям, торговавшим вином и фруктами в крохотных закутках, похоже, не приносили процветания их роскошные, а также горячительные товары, во всяком случае, не шли им в тук, и они сами не могли их отведать. Молчаливые, по преимуществу в летах, до крайности хмурые, они, если Чарльзу случалось обратиться к ним с вопросом, узнав в нем иностранца, отвечали, срываясь на крик, словно их душила ярость, хотя сами ответы ничего обидного не содержали. Между собой они говорили мертвенными голосами, в которых звучала безнадежность — по всей видимости, застарелая. Денег у Чарльза было в обрез, и он вообще опасался заходить в магазины. И по бедности заходил в магазинчики победнее и на этом горел, потому что его не выпускали без покупки. Ему всячески пытались сбыть вещи, которые он не испытывал ни желания, ни нужды купить, не знал, куда девать, и не мог себе позволить. Но объяснить это владельцам не представлялось возможным. Они не слушали его.

Солнца больше не будет. Льда больше не будет. Не будет больше обитых гобеленом стульев с хилыми ножками, которые ломаются, стоит откинуться назад. Не будет больше шелковых скатертей в мерзостных, приторных тонах. А если хорошенько толкануть угловую полку, не будет больше и дурацких безделушек — и туда им и дорога, думал Чарльз, ожесточаясь сердцем.

— А вот и кофе! — На этот раз Роза вошла без стука — принесла кокетливо убранный поднос.

Кофе в пять часов больше не будет, его подают, только если ты иностранец, а следовательно, само собой разумеется, богатей. Чарльз чувствовал, что участвует в надувательстве, причем самого презренного толка, которое был приучен презирать с детства.

Я беднее ее, думал он, глядя, как Роза ставит чашку прозрачного фарфора с ручкой в форме бабочки, расстилает тончайшего полотна скатерть. Да нет, ерунда. Ко мне плывет пароход из Америки, а к ней никакой пароход не плывет. Ко мне одному во всем этом доме плывет пароход из Америки, везет деньги. Я могу, если выдержу, пожить здесь, могу уехать отсюда когда мне заблагорассудится, в любой момент могу уехать домой…

Он ощущал себя таким юным, неопытным, неумелым: ему столькому еще надо было научиться, что он не знал, за что взяться. Он в любой момент может уехать домой, но не в этом суть. Отсюда до дома путь был не близкий — в этом он отдавал себе отчет. И Падающей пизанской башни больше нет, покаянно вспомнил он, когда Роза в последний раз суетливо пригладила скатерть — она все наводила красоту, хотела накрыть стол получше, — но вот наконец отступила назад и сказала:

— Ну а теперь садитесь, я налью вам кофе. Какая жалость, что мы не в Вене. — Она состроила веселую гримаску. — Там я напоила бы вас настоящим кофе. Но и этот, смею вас заверить, недурен. — И умчалась, оставив после себя суматоху, которая улеглась далеко не сразу.

Кофе и впрямь был хорош, даже слишком хорош — Чарльзу такого не доводилось пить, но едва он отхлебнул первый глоток, как из коридора послышался голос герра Буссена.

— Экая вонь от вашего кофе, — разнесся его грохочущий нижненемецкий говор.

— Даже если б и так, вам бы он все равно понравился, — Роза не знала пощады, — вы же сосете молочко, как младенец, и еще прячете грязные бутылки под кровать. Стыд и срам, герр Буссен!

Их заглушили звуки рояля — поначалу кто-то уверенно, но негромко ударил по клавишам, и чуть не сразу полилась, зажурчала музыка. Чарльз — а он любил музыку, хотя никогда не смог бы объяснить, за что и почему, — внимательно слушал. Играл, конечно же, польский студент, и Чарльзу казалось, что играет он хорошо. Приятно удивленный, Чарльз откинулся на спинку стула — его завораживал четкий ритм, восхищала стремительная мелодия, за которой было легко следить. Роза постучала в дверь, прокралась на цыпочках — палец приложен к губам, брови вскинуты, глаза сияют. Подошла к столу, изящно, проворно собрала на поднос скатерть, серебро.

— Герр Мей, — шепнула она, и чуть погодя — благоговейно: — Шопен!

Чарльз не успел придумать, что бы ей ответить, а она уже подхватила поднос и на цыпочках удалилась.

Чарльз прикорнул, ему снилось, что дом горит — он ожил, хоть и немотствует, и каждый его закоулок пульсирует, охваченный пламенем. Не ведая ни страха, ни сомнений, Чарльз с чемоданом в руке прошел сквозь полыхающие стены и вышел на широкую, ярко освещенную улицу; хотя чемодан бил его по коленкам, оттягивал руку, бросить его он не мог: в нем хранились рисунки, над которыми ему предстояло работать всю жизнь. Он отошел от дома на безопасное расстояние и стал смотреть на темный, высоченный, что твоя башня, остов, залитый огненными струями. Увидев, что вокруг никого нет, он не без удивления отметил: «А они, оказывается, тоже убежали» — и тут у него в ушах раздался громкий нечеловеческий стон. Он повернулся — никого. И опять, на этот раз над головой, послышался стон, и он вмиг проснулся. Оказывается, он утонул в душной перине, запарился и едва не задохнулся. Он выпростался из-под перины, присел на кровати, прислушался, повертел головой туда-сюда — хотел определить, откуда идет стон.

— Ой-ей-ей, — донесся отчаянный стон из комнаты справа и, изойдя тяжким, усталым выдохом, затих, замер. Чарльз, не сознавая, что делает, кинулся в коридор и деликатно, едва касаясь двери, постучал.

— Что еще надо? — послышался сонный, но нешуточно сердитый голос.

— Я могу вам чем-нибудь помочь? — спросил Чарльз.

— Нет-нет, — ответил голос отчаянно. — Нет, благодарю вас, ничего не нужно.

— Прошу прощения, — сказал Чарльз и вдруг сообразил, что с тех самых пор, как приехал в этот город, только и делает, что просит прощения то у одного, то у другого — в мыслях, в душе своей, весь день, всякий день. Босые ноги на голом полу пронизывало иголками.

— Входите же, прошу вас. — Теперь голос звучал чуть ли не любезно.

На краю разворошенной постели сидел до крайности белесый молодой человек — среди здешних молодых людей Чарльзу встречалось множество таких. Волосы, брови, ресницы у него были рыжеватые, цвета молочной ириски, кожа того же оттенка, но посветлее и весьма маловыразительные, если б не чуть приподнятые уголки, придававшие ему сходство с хитрым лисенком, тусклые серо-голубые глаза.„ Узкий, вытянутый череп, четкие, резкие черты лица того типа, который Чарльз почему-то считал аристократическим. Пожалуй, недурной собой юнец, примерно двадцати одного года; когда он неторопливо поднялся, оказалось, что ростом он Чарльзу — а в том было метр восемьдесят — до бровей. Портило его одно: левая щека у него чудовищно раздулась, едва не закрыв глаз, и от уха ко рту тянулась полоска лейкопластыря шириной в два пальца, из-под которой расползались грязно-синие, зеленые и лиловые пятна. Это был не кто иной, как хайдельбергский студент. Он прикрывал щеку рукой, стараясь не касаться ее.

— Ну вот, да вы и сами видите, — сказал он, еле шевеля губами, и его глаза из-под пушистых светлых бровей уставились на Чарльза. — Чепуха, не о чем говорить, но он меня вконец замучил. Совсем как зубная боль. Я кричал во сне, сам слышал, — сказал он, и в его невозмутимом взгляде мелькнул вызов: мол, попробуй только не поверить. — Меня разбудили собственные стоны. Когда вы постучали, я, по правде говоря, решил, что это Роза принесла пузырь со льдом. А мне осточертели пузыри со льдом. Присаживайтесь, прошу вас.

Чарльз сказал:

— У меня есть немного коньяку, может быть, вам стоит выпить?

— Видит бог, да! — сказал юнец, и у него помимо воли вырвался вздох.

Он беспокойно слонялся по комнате, держа растопыренную пятерню у лица, словно опасался, что у него оторвется голова, и тогда он будет начеку и успеет подхватить ее. Из-за светло-серой пижамы создавалось впечатление, что он вот-вот рассеется от желтоватого света ночника.