24570.fb2
Чарльз, не горячась, рассудительно сказал:
— На пароходе немцы всю дорогу твердили мне то же самое. По правде говоря, я всю мою жизнь слышу разговоры о войне, но саму войну помню весьма смутно. И, признаться, мало о ней думаю. Если бы я о ней больше думал, я, может статься, никогда бы не приехал сюда.
— Вы можете себе позволить не думать о войне, — сказала Роза, — но мы здесь ни о чем больше не можем думать.
Она открыла черную шкатулку. Шкатулка была доверху заполнена купюрами, плотными пачками купюр, туго стянутыми резинками, — столько денег Чарльзу никогда не доводилось видеть, разве что мельком под боком у кассира, сидящего за зарешеченным окошечком большого банка. Роза вынула одну пачку из шкатулки.
— Вот эти ничего не стоят, — сказала она с напускной бесшабашностью, — они всего-навсего по сто тысяч марок каждая… Погодите, — она вынула другую пачку, пропустила края купюр между пальцами, — а вот эти по полмиллиона марок каждая, посмотрите на них, — голос ее дрогнул. — Вот эти по миллиону марок каждая, — продолжала она и, не поднимая глаз, роняла пачку за пачкой на столик. Ужас мешался на ее лице с благоговением, казалось, к ней на миг возвратилась вера в былое могущество этих бумаг. — Вам случалось видеть банкноту в пять миллионов марок? Здесь их ровно сто штук, такого вы больше никогда не увидите. — И, не справившись с охватившим ее горем, неожиданно расплакалась, вцепившись в так зло обманувшие ее пачки обеими руками. — А сегодня на все эти деньги не купить и буханки хлеба, попробуйте, попробуйте — и убедитесь сами!
Голос ее взлетел, забыв о приличиях, она плакала, даже не прикрыв лицо, руки ее повисли, никчемные пачки упали на пол.
Чарльз озирался по сторонам, будто ожидал, что произойдет чудо и к нему придут на помощь, вызволят. Он попятился, желая лишь одного — сбежать от нее, а сам тем временем как можно более прочувственно бубнил:
— Это ужасно, я понимаю, но чем я могу тут помочь?
Нехитрый вопрос неожиданно возымел действие. Розины слезы чуть не сразу высохли, голос опустился на тон ниже, и она яростно накинулась на него.
— Ничем, — с жаром выкрикнула она, — решительно ничем, вы ничего не понимаете и даже представить себе не можете…
Чарльз поднял деньги с ковра, и Роза принялась укладывать тугие белесые пачки в шкатулку, сначала расположила их так, потом иначе, то и дело отрываясь, чтобы промокнуть кончик носа изящным платочком.
— Ничего тут не скажешь, ничего не поделаешь, — повторила она, метнув на него взгляд, полный такой укоризны, словно он подвел ее, и такой сердитый и разобиженный, словно она была ему близкой родственницей, а не родственницей, так близким другом или… но кем, спрашивается, была ему Роза? Незнакомой пожилой дамой, у которой он снял комнату и с которой рассчитывал обменяться на ходу нарой фраз не чаще раза в неделю, а она возьми да и навались на него со всеми бедами, рыдает у него на груди да еще перекладывает на него вину за все беды мира, доводит его до белого каления, а как от нее избавиться, он не знает.
Роза закрыла шкатулку, оперлась о стол.
— Если ты беден, — сказала она, — тебя пугают бедные и невезучие. Меня пугал герр Буссен, да что там, я чуть ли не ненавидела его. У меня не выходило из головы: «Господи, этот человек накликает на нас беду, он всех нас потянет за собой на дно». — Голос ее понизился чуть ли не до шепота. — Но сегодня мне открылось, что герр Буссен все превозможет, он сильный, он ничего не боится. И я черпаю в этом поддержку, потому что всего боюсь.
Она налила кофе, взяла черную лакированную шкатулку и вышла из комнаты.
Квартира готовилась ко сну — этой ночью всем хотелось отоспаться. Как хорошо, подумал Чарльз, что можно отделиться от сегодняшних событий долгим безмолвным темным промежутком. А что, если бедняга Буссен окочурится? Но герр Буссен все еще дышал, вернее, храпел, протяжно, зычно, словно никак не мог надышаться, и он почувствовал к нему живейшую благодарность.
Утром, когда Чарльз просунул голову в дверь поглядеть на герра Буссена, у него уже сидели двое посетителей: костлявые парни с на редкость серьезными физиономиями и совершенно одинаковыми рыжеватыми чубчиками — один на кровати, другой на чахлом стульчике. Они разом повернулись и устремили на незнакомца две пары совершенно неотличимых бездонной синевы глаз, и герр Буссен, вполне оправившийся и повеселевший, представил их Чарльзу. Близнецы, сказал он, его школьные друзья, сейчас они на пороге осуществления своей заветной мечты. В канун Нового года они откроют кабаре в уютном полуподвальчике с отличным пивом, холодными закусками, хорошенькими девочками — певичками, танцорками. Особого шика-блеска не будет, но недурное заведение, и герр Буссен надеется, что Чарльз не откажется пойти с ним отпраздновать его открытие. Превосходная мысль, сказал Чарльз и подумал, что Ханс и Тадеуш наверняка согласятся присоединиться к ним. Близнецы не сводили с него глаз, напрочь лишенных даже признаков какого-либо выражения.
Герр Буссен вскочил, он словно возродился к жизни.
— Вот здорово, пойдем все вместе.
Близнецы поднялись, и оказалось, что они ростом чуть ли не под потолок; один сказал:
— Берем мы, кстати говоря, недорого.
И улыбнулся широко и ободряюще, видно радуясь возможности преподнести Чарльзу такую приятную новость, Чарльз улыбнулся ему в ответ.
— Я собираюсь выйти, вам что-нибудь принести? — спросил он герра Буссена.
— Нет-нет, — решительно отказался герр Буссен, помотал головой, и глаза его недовольно сверкнули. — Благодарю вас, мне ничего не нужно. Я сейчас встану.
Наверху короткой, в несколько ступенек, лестницы, ведущей в кабаре, стояла тарелка с объедками для бездомных кошек и собак. Черный кот, перепуганно озираясь назад, торопливо заглатывал объедки. В дверь высунулась голова одного из близнецов, он радостно пригласил четверых приятелей пройти, заметил кота, бросил ему положенное: «Ешь на здоровье». Распахнул дверь, за ней открылся небольшой, свежепокрашенный, ярко освещенный зал, заставленный столами, накрытыми красными в крупную клетку скатертями, скромная стойка и длинный стол с холодными закусками в дальнем углу. Все это охватывалось одним взглядом. Обстановка была вполне домашняя — пестрые бумажные цепи, гирлянды нарезанной бахромой серебряной фольги, вокруг зеркала над стойкой, на полках ряды глиняных кружек, часы с кукушкой.
Чарльз совсем иначе представлял себе берлинское кабаре: он был наслышан об изысках берлинской ночной жизни и чувствовал себя обманутым в своих ожиданиях. Он не скрыл разочарования от Тадеуша.
— Ну что вы, — сказал Тадеуш, — это заведение совсем другого рода. Здесь будет благопристойное замшело-бюргерское немецкое заведение — сплошь сантименты и пиво. Сюда можно без опаски привести невинного ребенка, будь у вас невинный ребенок.
Он, похоже, был рад, что пришел сюда, Ханс и герр Буссен тоже; они расхаживали по залу и наперебой нахваливали близнецов — это ж надо все так удачно устроить. Они пребывали в состоянии радостного возбуждения: никто из них до сих пор не был знаком с владельцем кабаре, и тут им в кои-то веки выпал случай увидеть скрытую от других жизнь такого заведения, а это, что ни говори, а приятно. В кабаре они сразу же стали звать герра Буссена по имени. Начало положил Тадеуш.
— Отто, дружище, у вас огонька не найдется? — попросил он, и Отто, который не курил, зашарил по карманам, хоть и знал, что у него нет спичек.
Они явились первыми. Близнецы хлопотали — как всегда в последнюю минуту возникло множество дел, — хлопая дверьми, вбегали, выбегали на кухню. Отто провел гостей к столу, и они, в меру, но без излишества, положили себе закуски: вблизи было заметно, что здесь господствовал дух бережливости — кружки колбасы и кусочки сыра, казалось, были пересчитаны, а ломтики хлеба не исключено, что и взвешены. Малый в белой куртке принес им высокие кружки с пивом, они подняли их, помахали близнецам и долгими глотками осушили до дна.
— В Мюнхене, — сказал Тадеуш, — я часто пил с консерваторскими студентами, сплошь немцами. Мы пили без передышки, и кто первый выскакивал из-за стола — платил за всех. Платить всегда приходилось мне. Такая тоска, в сущности.
— Нудный обычай в лучшем случае, — бросил Ханс, — ну а иностранцы, разумеется, только такое и замечают, а потом выдают за типичный немецкий обычай.
Он был если не раздражен, так раздосадован, отводил от Тадеуша глаза, но тот не принял оскорбление на свой счет.
— Ведь я уже согласился с вами, что это страшная тоска, — сказал он, — и, в конце концов, речь шла только об одном образчике мюнхенских нравов.
Глядя на них, Чарльз не без удивления отметил, что на самом деле эти двое недолюбливают друг друга. И чуть не сразу расположение сменилось безразличием, не лишенным неприязни, а к ним присоединилась еще и неловкость, которая овладевает, когда случится затесаться не в свою компанию; он от души жалел, что увязался с ними.
Один из близнецов нагнулся к ним, чтобы с присущей ему неприкрытой целеустремленностью привлечь их внимание к вновь прибывшей паре. Глуповато-красивый молодой человек с тщательно уложенными густыми кудрями над богоподобным — о чем он не забывал — лбом снимал со смуглой блондинки меховой палантин.
— Знаменитый киноактер, — возбужденно прошептал близнец, — а дама — его любовница и партнерша. — Он неуклюже метнулся к знаменитостям, усадил их и тут же вернулся. — А вот и Лютте, она манекенщица, из первой десятки берлинских красавиц. — Голое его вибрировал от волнения. — Она попозже будет танцевать румбу.
Они обернулись, да и кто б не обернулся, и их глазам предстала стройная красавица: ее головка серебристо-желтым пионом возвышалась над едва прикрывавшим точеную фигуру платьем. Она улыбнулась им, но хотя они встали и поклонились, обманув их ожидания, к ним не подошла. Опершись о стойку, она разговаривала с малым в белой куртке. Зал быстро заполнялся народом, около стола с закусками началась толкучка; близнецы, разгоряченные успехом, сияя, сновали туда-сюда с подносами, заставленными глиняными кружками. Небольшой оркестрик перебрался поближе к стойке.
Чуть не каждый посетитель, заметил Чарльз, принес с собой музыкальный инструмент: кто скрипку, кто флейту, кто белый аккордеон, кто кларнет, а один ввалился, шатаясь под тяжестью виолончели в футляре под зеленым матерчатым чехлом. Молодая женщина, бедрастая, с толстыми ногами и гладким узлом волос, спускавшимся на ненапудренную шею, вошла без спутника, с рассеянной улыбкой огляделась по сторонам, но никто не улыбнулся ей в ответ, и она встала за стойку и там принялась сноровисто уставлять поднос пивными кружками.
— Поглядите на нее, — сказал Ханс, посматривая на Лютте с видом собственника, — вот он, истинно германский тип красоты, признайте, что нигде не видели ничего лучше.
— Да будет вам, — миролюбиво сказал Тадеуш, — в этом городе не сыщется и пяти таких, как она. Вы посмотрите на ее ноги, руки, ну что в них типичного? Не исключено, что у нее есть примесь французской, а то и польской крови, — сказал он. — Правда, грудь у нее чуть плосковата.
— Я вижу, мне никак вам не втолковать, — сказал Ханс, уже несколько взъерепенившись, — что, говоря о германцах, я имею в виду не крестьян и не этих разжиревших берлинцев.
— Наверное, всегда надо иметь в виду крестьян, когда рассуждаешь о расах, — сказал Тадеуш. — Аристократические и королевские роды всегда смешанных кровей, в сущности, абсолютные дворняги, люди без национальности. Даже буржуа женятся на ком попало, а крестьяне никогда не покидают своего края и поколение за поколением женятся на ровне, и вот так, не мудрствуя лукаво, и закладывается раса, как мне представляется.
— В вашем рассуждении есть серьезный изъян: какую страну ни возьми, крестьяне походят друг на друга, — сказал Ханс.
— Лишь на первый взгляд, — сказал Отто. — Если присмотреться, у них совсем разное строение черепа. — Он посерьезнел, подался к ним. — Неважно, как и почему так получилось, — сказал он, — но истинный, великий, исконный германский тип — стройные, высокие, светловолосые, как боги, красавцы. — Его лоб перерезала глубокая морщина, переходящая на переносице в мясистую складку. Запухшие глазки увлажнились от наплыва чувств, жирная складка, наползавшая на воротник, побагровела от восторга. — Далеко не все мы походим на свиней, — смиренно сказал он, протягивая к ним короткопалые руки, — хоть я и знаю, что иностранные карикатуристы именно так преподносят нас миру. Этот тип восходит к венедам, но, в конце концов, что такое венеды — всего лишь одно племя, и, строго говоря, они не принадлежали к исконному, истинному, великому германскому…
— …типу, — на грани грубости закончил Тадеуш. — Давайте договоримся, что немцы все как один неслыханные красавцы, с немыслимо изысканными манерами. Посмотрите, как они щелкают каблуками, как кланяются, перегнувшись чуть ли не пополам, как утонченно ведут беседу. А до чего любезен двухметровый полицейский, когда он с улыбкой на губах собирается раскроить вам череп. Говорю об этом не понаслышке. Спору нет, Ханс, у вас великая культура, а вот цивилизации нет. Из всех рас на земле вы цивилизуетесь в последнюю очередь, ну да что за важность?
— Поляки же напротив, — сказал Ханс преувеличенно вежливо, он улыбался, но глаза его холодно поблескивали, — поляки же, ничего не скажешь, красавцы, если вам по вкусу скуластый, низколобый, татарский тип, и, хотя их вклад в мировую культуру равен нулю, они, если подходить к ним со средневековыми мерками, наверное, могут считаться цивилизованными.
— Спасибо, — сказал Тадеуш и повернулся к Хансу, словно демонстрируя свое отнюдь не скуластое лицо и высокий узкий лоб. — Одна из моих бабок была татарка, и посмотрите, что во мне типичного?
— Не забывайте, что ваш дед был австриец, — сказал Отто, — и я не считаю вас поляком. Для меня вы австриец.