24641.fb2
— Рысью! Марш!
Заамурцы потянулись по шоссе.
— В резервную колонну — марш!
— В линию колонн — марш! — подавал я команды.
На западе, на высоком берегу Днестра, точно чьи-то страшные очи, очи смерти, открылись, блеснули, один за другим, двенадцать пушечных выстрелов и двенадцать снарядов с глухим воем понеслись нам навстречу.
«По нам, — подумал я и сейчас же сообразил, — по пыли». Над полком, на сухом поле, поднималось громадное облако пыли. Снаряды пронеслись над головами и с треском лопнули сзади нас.
— Строй фронт, — сказал я. — Строй фронт, — скомандовал Черячукин. Как на смотру, раздвинулись сотни. Вторые ряды придвинулись вправо, третьи и четвертые влево, и сплошная линия шла за нами.
— Передняя шеренга в лаву галопом! Задняя на триста шагов сзади. Вдоль шоссе. Направление на Залещики.
Обгоняя нас, вырывались серые монголки. Слышны были команды сотенных командиров:
— Шашки к бою, пики на бед-ро… Мы поднимались на гребень. Артиллерия противника била беглым огнем большими очередями, и снаряды гудели над головами непрерывным гулом. Но все давали перелет.
Я услышал команду «марш, марш» и громовое «ура».
Несколько Мгновений как бы туман застилал мои глаза: страшная трескотня ружей продолжалась по всему полю. Свистали пули. И вдруг все стихло. Точно кто-то как пламя свечи задул, — задул эту трескотню. И стих артиллерийский огонь. Где-то далеко трещал еще пулемет.
Кругом было поле. Там и сям виднелись отдельные всадники. Какой-то солдат на окровавленной лошади ехал навстречу. Он рыдал. Он посмотрел на меня потухшими, но не злобными глазами и сказал плачущим голосом:
— Все погибло, ваше превосходительство. Никого в живых не осталось!
— Да ведь ты жив! Он тупо посмотрел на меня.
— Я жив, — продолжал я.
Он смотрел на меня и перестал плакать.
— В самом деле, — сказал он.
— Поезжай за мною!
Маленькая группа Заамурцев вели большую группу пленных. И по виду этих пленных, и по торжественной тишине темнеющего поля, где все чаще и чаще раздавались стоны, я понял, что победа полная.
Проехав еще, я встретил генерала Черячукина, ехавшего с двумя трубачами. Я подъехал к нему, поздравил с победой и приказал трубить сбор.
— Собирай полк, выясняй потери и число пленных и веди полк к станции, а я поскачу на телефон. Надо успокоить штаб.
Я посмотрел на часы. С того момента, как мне сказал подпрапорщик о прорыве фронта, прошло всего восемнадцать минут.
В два часа ночи на станцию приехал на автомобиле толстый, старый генерал. Это был начальник 2-й Заамурской пехотной дивизии. Развернув карту, он, при бледном свете зарождающегося утра, расспросил меня о позиции и со своим начальником штаба стал составлять приказ.
Веско звучали произносимые слова:
«5-й полк одним батальоном займет линию от шоссе на Тлусте до оврага, другой будет наступать для овладения лесом и селением Жезовой…»
В восемь часов утра пехота окончила смену, и мы пошли через Тлусте на новую, более легкую позицию, по берегу Днестра.
Веселое, ясное солнце заливало золотыми лучами цветущие поля пшеницы и ячменя, у дороги цвели колокольчики, белая ромашка и алые маки были раскиданы среди полей, голубели там и сям зацветающие васильки, и жаворонки звенели в прозрачной голубой вышине.
Во всей природе была радость.
У дороги, на небольшом бугре, стоял высокий, только что поставленный крест, и белый песок под ним не успел еще покрыться пылью. У креста была большая яма, и все дно ее было уложено телами в серых рубахах. Сестра милосердия стояла у креста на коленях. Она охватила обеими руками крест и пустыми, выплаканными глазами смотрела на идущие мимо полки и не видела их.
Хоронили убитых Заамурцев.
Я нарочно так долго остановился на незначительном деле, каким является на фоне громадных сражений минувшей войны дело 29 мая у станции Дзвиняч, чтобы показать, какая высокая выучка частей была в то время в Императорской армии и каким обаянием покрыто было имя Государя и его царственной семьи.
Можно было тогда делать что угодно и вести армию к самым решительным победам.
Сквозь всю Российскую армию, как стержень, проходило сознание святости императорской службы и страшное значение высокой дисциплины.
«Приказ начальника исполнять обязан, как приказ самого Государя»— это было твердо усвоено всеми, сверху донизу. Не исполнить приказ — было немыслимо.
Помню, в дни страшных боев под Пинском за владение Червищенским плацдармом, летом 1916 года, я целые дни проводил в блиндаже, на пехотном наблюдательном пункте, и мой старый товарищ, генерал-майор Всеволожский[14], говорил мне: «Легче везти тяжелый воз, нагруженный камнями, по песку, чем поднять цепи пехотного полка и бросить их в атаку».
И я был очевидцем того, как поднимали эти цепи.
«В атаку, в атаку!» — кричали офицеры, а солдаты лежали, прижавшись к земле, укрывали головы руками и казались мертвыми.
И, наконец, вставали офицеры. Они шли, и тогда вдруг срывался один, другой, и вся цепь вскакивала, и гремело несокрушимое «ура», и люди шли, презирая смерть.
Что было у них на душе? Что думали они в эти страшные минуты? И пошли бы они вперед, если бы не было у них в душе святого лозунга: «За Веру, Царя и Отечество»?
И когда вынули из армии этот стержень, когда лишили смысла самую войну, война потеряла значение, и нельзя было умирать. И потом гнали пулеметами, воевали ради добычи, грабежа и насилия, и война, сама по себе ни с чем не сравнимый ужас, стала во сто раз ужаснее.
В Императорской армии была глубокая вера друг в друга. Твердо знали: «Нога ногу подкрепляет, рука руку усиляет»— все одни, Царевы. Наверху — Император, под ним генералы, потом офицеры, потом солдаты, и все перед Царем равны и все одинаковы. Помнили вечно — «солдат есть имя знаменитое. Первейший генерал и последний рядовой носят имя солдата».
Это было свято. Этому верили, потому что видели Государя с Наследником в окопах под артиллерийским огнем, потому что снимал разрывы тяжелых снарядов на станции Дзвиняч Великий князь, брат Государя, а потом ездил в окопы на Днестре, где непрерывно свистали пули и где от противника нас отделяла только неширокая река, потому что погиб Великий князь Олег Константинович при попытке спасти солдата. Знали солдаты, что застрелился на поле битвы генерал Самсонов, не пожелавший сдаваться в плен…
Подвиг манил. Говорили офицеры: «Мертвому льву лучше, чем живому псу». И смерть не была страшна.
Знали, что смерть на поле брани есть честь.
Задолго до войны военная наука, внимательно изучавшая условия боя и современную технику, пришла к выводу, что большая европейская война не может продолжаться более шести — восьми месяцев. Я, как сейчас, помню вступительную лекцию к истории военного искусства профессора, генерала Н. Н. Сухотина[15], читанную им в 1891 году младшему курсу Академии.
«… С трепетом и ужасом ожидаем мы, ожидает вся Европа, когда разразится европейская война. А она неизбежна…» — такими словами начал свою лекцию Сухотин.
Он говорил о причинах, которые, какое бы правительство ни было, вызывают войны. Когда нарушается определенное равновесие между народами в культуре, развитии, условиях жизни, образуется как бы пустота, неизбежно народ устремляется в эту пустоту, как ураганом устремляется воздух туда, где образовалось его разрежение. И будь там монархия или республика, аристократия ума и духа или демократия, будь хотя бы антимилитаристическое правительство, — война будет.
Лекция Сухотина звучала особенно веско потому, что это были годы, когда в России гремела проповедь против войны графа Л. Н. Толстого, и на всех языках распространялась увесистая книга Блиоха «Война будущего», в которой доказывалось, что при современной технике война невозможна.