24641.fb2
«Даже тогда, — говорил он, — когда войны вели не народы, а армии, затяжные походы разрушали государство». Он указывал на Наполеона, которого погубила война 1812—1814 годов. «После этой войны, другие войны решались быстро. Месяцами или даже днями». И он приводил примеры войн пруссаков с датчанами, с австрийцами и франко-германской войны.
Глубоко врезалась в моей памяти эта лекция, и, попав на Японскую войну, я наблюдал ее. Прав был Сухотин. Несмотря на то что война велась толчками, с большими передышками, она окончилась фактически через восемь месяцев. Началась она в апреле, боем под Тюренченом, потом июнь — июль — бои у Вафангау и Дашичао, август — Лаоян, октябрь — Шахе и декабрь — падение Порт-Артура. После этого военная наука говорила, что японцы достигли такого успеха, что дальнейшее продолжение войны только ухудшает наше положение. Самолюбие вождей, гордость нации не позволили тогда говорить о мире, и, нарушив принципы военного искусства, мы через Сандепу — Муден и Цусиму пришли к Портсмутскому миру и бунтам 1905 года.
Русско-Германская война, в силу особых обстоятельств, начата была со страшным напряжением и велась с необыкновенным упорством. Объявление войны последовало в конце июля. В августе разыгрались две громадные операции: Сольдаунская на Северном фронте — неудачная для нас, и Комаровская на Юго-Западном — удачная для нас. Вдохновителем этой последней операции явился генерал Миллер[16], нынешний начальник штаба Русской армии, тогда начальник штаба 5-Й армии генерала Плеве[17]. Непосредственно за этими двумя операциями разыгрывается Ивангородско-Варшавская операция, захватившая сентябрь и октябрь, где все грандиозные планы Гинденбурга[18] разбились о стойкость Российских Императорских войск и мудрые распоряжение Великого князя Николая Николаевича. В ноябре прошла большая Лодзинская операция, сопровождавшаяся жестокими боями на Бзуре и Ниде.
Прошло четыре месяца войны, а ни русские, ни германцы не победили. По принципам военной науки, война должна была быть закончена при сознании равенства сил. Она продолжалась при одинаковом упорстве сторон.
Результаты затягивания войны сказались. Русская армия стала страдать недостатком снарядов и патронов, и по ней раздался приказ: беречь патроны.
Грозной силе пороха и металла противопоставлялась грудь офицеров и солдат, и уже никто не сомневался, что это поведет к гибели армии.
Но, связанные союзниками, русские не могли заключать мира. Разум, военная наука настоятельно требовали мира, но честь, долг и слово Императора не позволяли покинуть союзника. Мы продолжали войну и жертвовали Императорской армией ради союзников.
Без армии нет государства, и мы, жертвуя армией, обрекали Россию на все последствия этого самопожертвования.
В точно таком же положении находились и австро-германцы. Военная наука и разум требовали от них мира во что бы то на стало уже в начале 1915 года.
Страны Антанты были в другом положении. Короткий фронт давал возможность иметь большие резервы и частой сменой войск на позиции поддерживать силы бойцов. На самом тяжелом участке — северном — французы были сменены англичанами. К решительному моменту войны подошли свежие американские дивизии, и, несмотря на все это, Франция 1914 и Франция 1919 года — это две разные Франции. Англия и по нынешний день не может справиться с последствиями войны: беспорядки в Ирландии, Индии, Египте, — все это последствия тех потрясений, которые вызваны слишком долго затянувшейся войной.
Не помню, кто пустил крылатое слово, что Россия управляется столоначальниками и ротными командирами.
Столоначальники и ротные командиры — это те маленькие колесики сложного механизма, без которых механизм не может работать.
Их жизнь была временами бесконечно тяжела. Они влачили полунищенское существование, но они были из поколения в поколение воспитаны на священных лозунгах — «долг выше всего» и «служба не за страх, а за совесть».
Скромные и аккуратные, в глухих захолустьях, не на всякой карте обозначенных, в плохих домиках, иногда в казарме, где-нибудь на грязной окраине города, среди пустырей, кладбищ и фабрике, жили наши ротные командиры, люди, ставившие долг службы выше всего.
За плечами каждого из них было от 12 до 20 лет тяжелой службы, караулов, маневров и от тысячи до двух тысяч людей, ими изученных до самого дна солдатской души. Они отдавали свое сердце заботам о солдатской каше и о всем остальном солдатском обиходе. Они были однородны и составляли одну огромную, офицерскую семью.
Благодаря частым командировкам, в которых прошла моя молодость, мне приходилось близко соприкасаться с ними на всем пространстве России. И где бы я ни был, куда бы ни попадал, раз я оказывался в воинской части, я был свой, в своей семье. Сказывались одинаковое воспитание, одинаковый быт. Вспоминали корпус, училище, сейчас же находили общих знакомых, и приезжий издалека становился не гостем, а другом и братом.
— Вы Павлон? — спрашивал седобородый начальник гарнизона.
— Да, я кончил Павловское училище.
— На Петербургской стороне уже были?
— Да.
— А я еще на Васильевском.
Из какого-то китайского сундука извлекалась запыленная фотография с видом училища, с овальными портретами юношей в солдатских мундирах еще с пуговицами. И шел длинный рассказ о тяжелой офицерской жизни, всегда с полной готовностью к войне.
«Моя рота», «мой батальон», «наш полк».
Здесь знамя было святыней и святотатством казалось бы отдать его в обоз. Здесь мечтали, что будет день, и «я встану впереди роты и поведу ее на врага». И когда шли на маневры, думали: «Так пойду и на войну».
И когда настал час, — пошли…
Строевая служба в Императорской армии была очень тяжела. Она требовала силы воли, характера и терпения: солдаты — казарма, казарма — солдаты… — надо было любить строевое дело, чтобы годами выносить это. И кто не выносил — уходил. Создавался естественный подбор ротных командиров. Кто был слаб, не имел военной косточки, тот шел в военно-учебное ведомство, в интендантство, устраивался комендантским адъютантом, начальником этапа… К началу великой Мировой войны офицерский состав подобрался. Все смелое, понимавшее войну, бесстрашное, оставалось в строю. Все трусливое, безвольное, не приемлющее войны — устроилось по тылам. Этому способствовала строгая аттестационная система. Каждого офицера, прежде чем дать ему роту, взвешивали в аттестационных комиссиях и разбирали по косточкам.
Наша армия выступила в поход с такими ротными командирами, каких не было нигде в мире.
Когда начались бои, — эти ротные командиры пошли вперед и сделали свое великое дело. И когда умерли на полях сражений, в госпиталях и лазаретах эти ротные командиры — армия погибла. Нужно было долгое время, чтобы приготовить новых командиров, а его не было.
Война требовала все новые и новые жертвы, и некогда было готовить людей, для которых долг был бы превыше всего-Тогда, в первую голову, пришлось послать на фронт тех, кто всю свою жизнь уклонялся от фронта. Стали брать из тыла адъютантов, комендантов, воспитателей и стали давать им роты, батальоны и полки. И поколебался дух армии.
Потом пришлось брать молодых людей с воли, не из кадетских корпусов, и делать ускоренные выпуски.
Кто шел в «школы прапорщиков»?
Да, шли и идейные люди, но больше шли по расчету те, кто знал, что, если не пойдешь в школу, пошлют по мобилизации, а тут школа дает отсрочку — раз, офицером легче устроиться, чем солдатом, — два, — и армия потеряла дух. С этой пестрою молодежью в армию вошел дух политики. Стоит прочитать «Воспоминания» Станкевича[19], чтобы понять, какое разложение несли эти юноши в ряды армии. Станкевич — «социалист-революционер», «видный партийный работник» — оказался в Павловском училище!
Мыслимо ли это было в нормальное время?
Но все-таки училище своими традициями, самым воздухом своих стен сдерживало этих людей — и армия, хотя и расшатанная, все же держалась до тех пор, пока была Императорской.
Она была не та, но и армия противника тоже была не та. Оставались все-таки старые полковые командиры, оставались старшие начальники, и была надежда дотянуть «как-нибудь» до победного конца.
Армия к тому же усилилась технически, стало много орудий, много снарядов, и являлась надежда, что армия победит если не духом, то техникой.
В душах солдат еще тлело сознание мощи Российской Империи, великой сознание связи своей с чем-то всех объединяющим, для всех обязательным.
Это был Царь…
Про Государя и Императрицу были пущены самые гнусные слухи, но еще боролись с этими слухами старшие начальники, еще боялась открыто говорить про них зеленая молодежь.
Я не собираюсь никого обвинять, ни наводить на кого-либо подозрение. Я только попробую дать общую картину того, как началось разложение армии, как выдернут был из нее тот основной стержень, на котором все держалось, и с какою болью она перестала быть Императорскою.
В начале декабря 1916 года, когда вся армия замерла на оборонительной позиции, старший адъютант штаба вверенной мне дивизии принес большую кипу листов газетного формата. На них в нескольких столбцах была напечатана речь П. Н. Милюкова, произнесенная в Думе 1 ноября. Эта речь была полна злобных, клеветнических выпадов против Государыни, и опровергнуть ее было легко. Я приказал листки эти уничтожить, а сам объехал полки и всюду имел двухчасовую беседу с офицерами. Речь Милюкова проникла в полки. О ней говорили в летучке Союза городов, о ней говорили в полках.
Приходилось брать быка за рога, прочитать эту речь перед офицерами и по пунктам опровергать ее. Наблюдая за офицерами во время беседы, разговаривая с ними после нее, легко было подметить разницу между офицерами старого воспитания и новыми. Старые были враждебно настроены против Милюкова. «Эта речь — сама по себе измена, — говорили они. — Мы тут на позиции жертвуем собою, а они там разговаривают… Конечно, эта речь станет известна немцам и как их обрадует. Не Мясоедов[20] и не Штюрмер[21] изменники, а изменник Милюков… Как он смел так говорить про Императрицу… Что же представляет собою сама Дума, если в ней могут быть произносимы такие речи?»
Но были и другие толки.
«Господа, — говорила молодежь, — это не измена — это мужество! Говоря так, Милюков головою рисковал и добивался правды. И мы должны быть ему благодарим. Он не изменник, а патриот. Начальник дивизии говорит, что это клевета, но он говорит неправду… Он так говорит, потому что он начальник и генерал. Он сам воспитан в „беспредельной преданности Государю“, а между тем преданность должна быть разумная…»
Беседуя на эту тему с своими соседями по фронту — начальниками пехотных дивизий, я убедился, что там речь Милюкова была сочтена за великое откровение, за программу, и те немногие офицеры, которые протестовали против нее, должны были замолчать. Там молчали даже и старшие начальники, подавленные мнением большинства. В некоторых полках эту речи читали и солдаты. Но особенно широко распространялась она по тылам, по командам ополчения, маршевым ротам и по госпиталям. Зараза шла в армию, но армия еще стояла.
14 декабря в дивизию пришел приказ Государя по армии и флоту о продолжении войны и о ее заветных целях: Константинополе, проливах и свободной Польше. Я сейчас же собрал бывшие в резерве Донские полки в конном строю при распушенных знаменах, и в самой торжественной обстановке прочитал этот приказ. Потом объявили его на позициях. В окопы был послан хор трубачей, которые после прочтения приказа играли «Боже, Царя храни».
В сумраке зимней ночи на болоте, припорошенном снегом, рябили в глазах черные колья проволочных заграждений и широко расстилалось громадное поле, шедшее до самого Стохода. За Стоходом взметывались ракеты и трепетным сиянием освещали снеговое пространство. Торжественно, величаво неслись от блиндажей звуки Русского гимна и за ними «ура».
Праздные толки на позиции стихли. Мы готовились к наступлению, наполняли бомбовые погреба снарядами, шили для пластунского дивизиона белые балахоны. И знали мы, что в соседнем III армейском корпусе тоже готовили белые балахоны, упражнялись в метании ручных гранат и разрабатывали план наступления.
На позициях продолжалась трудовая жизнь, в тылу работали полковые учебные команды, и настроение их было прекрасное. Не было и намека на какой-либо протест или неудовольствие.