24688.fb2
— Здравствуйте, вы ко мне?
И тут я с сильным шумом ужаса в голове подумал: кто это?! Врач Нина Ивановна? Это она отвечала сейчас на вопросы там, за дверью? Голос тот же. И она будет меня лечить?! Мне много приходилось слышать досужих баек про сумасшествие тех, кто лечит от сумасшествия, но чтобы правда баек стала вдруг правдой жизни! Причем правдой моей жизни!
— Вы ко мне? — переспросила эта Нина Ивановна голосом ласковой смерти.
Из кабинета вышел длинный очкастый мужчина в белом халате, с ключом-пистолетом в руке. Открыл дверь, ведущую в отделение, и сказал:
— Идемте.
Говоря это, он смотрел в мою сторону.
— Я не хочу… — выдавил я. Меня охватил дурной ужас при мысли, что могу быть заперт, и, быть может, надолго, в одном помещении с ожившей скифской бабой.
Врач криво усмехнулся:
— Могильная, идемте.
Женщина с приятным голосом сказала мне «до свиданья», грациозно встала и пошла лечиться.
— Постойте! — крикнул я. — Выпустите меня, пожалуйста, отсюда.
Очкастый пожал плечами:
— А вы, собственно… Если к Нине Ивановне, она сейчас по телефону…
— Нет-нет, я так. Я заблудился. Выпустите, прошу вас!
Он выпустил меня, но явно с чувством, что делает это зря.
Проходя мимо часовенки, я обратил внимание, что иду очень быстро и этим резко отличаюсь от местных, заторможенных больных, попадающихся навстречу. Особенно моя стремительность поражала воображение тех, что сидели на скамейках вдоль дорожки. Им я вообще, видимо, казался неким метеором. Вот в чем главное отличие посетителя от пациента — в скорости передвижения. В скорости заключена свобода, не в одной только скорости, но в ней определенно.
Когда я вышел из ворот больницы, начался снегопад. Неожиданно и абсолютно вертикально полетели сверху мелкие, жесткие снежинки; мне кажется, если прислушаться, можно было услышать микроскопический звон при их ударе о смерзшуюся землю.
Однако опять декабрь. Круговорот моей тоски в природе завершился. Несмотря на несомненную юбилейность этого снегопада, я не испытывал никаких особенных чувств. Я остановился и поймал себя на том, что собираюсь оглянуться. И — не исключено — вернуться. И, пожалуй, так бы сделал, когда бы не позорные обстоятельства моего бегства. Стоит только начать рассказывать психиатру, как тонки и извивисты движения твоей души, как у него в голове засеребрится шприц с каким-нибудь аминазином.
Ну так куда мне теперь, если не назад?!
Уклонившись от уютной, замедленной роли официального психа, я не уклонился от адской треноги, вбитой мне в спину. В данный, решительный для меня момент все три чудища были налицо. И я побрел. Трамвая не было видно, а присоединяться к унылым фигурам на остановке, иссеченным острыми струями снегопада, не хотелось. Я побрел по рельсам в сторону бесконечно далекой «Шаболовской» в тайной надежде, что до нее дойти невозможно. Ибо что же мне делать, если я дойду?
Сердце зашевелилось в своей подлой манере точно между кадыком и солнечным сплетением — реагирует на погоду, сволочь. Побейся-побейся, можешь хоть лопнуть! Ну, давай, давай! Большие, с гранат, темные пузыри надувались и рвались в груди, иногда сердце начинало вести себя как борец сумо — тяжело раскачиваться вправо-влево и топать несуществующими ногами в диафрагму. Лопайся, разрывайся!
Вой и визг сзади!
Съежившись, прищурившись, поворачиваюсь. Поперек трамвайных рельсов стоит маршрутка. Водитель бесшумно матерится, двигая руками как сурдопереводчик. Надо понимать, что маленький автобус на большой скорости спустился с горки по трамвайным рельсам, сигналя мне в спину, а я ничего не слышал, углубленный в себя. Мог бы, на хрен, погибнуть под копытами «газели». В Москве нет бензиновых зверей кровожаднее.
Водитель продолжал орать на меня. Да чего тебе надобно, старче? Ах да! Я же загораживаю дорогу! А на горке показался хозяин железного пути и трезвонит. Я отбежал в сторону, удивляясь тому, как иной раз много места занимаешь в мире.
Следующие две недели дались мне сравнительно легко. Мою психику не разорвало на четыре части после позора в Кащенке. К трем обычным моим напастям добавился стыд. Мне было стыдно перед Сашей: какая от меня ему «благодарность» за его хлопоты! Я отключил телефон и спрятался под одеяло. Свернулся клубком, жалея о том, что кровать стоит так, что нельзя улечься лицом к стене. Еще одной страшной неприятностью оставалось отсутствие горячей воды. Каждое утро, предварительно пошмыгав носом (действия дыхательная гимнастика не оказывала никакого, но бросить я ее боялся — это все равно как оставить последний рубеж обороны), я брел в диспетчерскую, потом в нору к сантехникам, договаривался о визите, и ничего не случалось.
— Ну что же вы, — скучно урезонивал я. Скандалить не было сил.
— Да мы звонили, — говорили они.
— Но мы же договаривались, что вы сразу придете.
— Ну как же без звонка, вдруг вас нет дома.
— Мы всегда дома, — начинал я закипать, но тут же прикручивал пламя, боясь сам вспыхнуть.
— А-а, — говорили они, — понятно!.. — И опять не приходили.
Назавтра такая же беседа, только еще более вялая. У меня было полное
ощущение, что они забывают о моем существовании сразу после того, как я уйду. И может быть, не следует на них слишком сердиться. За последние месяцы я похудел килограммов на пятнадцать, и с каждым днем становился все тоньше. Не исключено, что работяги, не осознавая этого, просто ждут, когда я полностью растворюсь в воздухе.
К вечеру становилось немного легче, я выползал наружу, чтобы подышать свежим воздухом, который в общем-то ничуть не освежал. Причем вылазки эти были сопряжены с осложнениями — мне всегда попадался навстречу Боцман, всегда заряженный желанием поговорить, и серьезно. Прежде чем выйти, я выглядывал во все окна, крадучись выходил в коридор, высовывал голову из двери подъезда. Эти предосторожности давали возможность не сталкиваться с моим другом лоб в лоб. Если он возникал где-нибудь в отдалении, у чьего-нибудь распахнутого гаража или на ступеньках продуктового магазина, я спешно отворачивал в сторону и, когда уж нельзя было не столкнуться взглядом, угрюмо кивал. В ответ видел восторженно поднятый большой палец, а если Боцману удавалось оказаться со мной в непосредственной близости, он успевал за те секунды, что держал мою ладонь в своей, высказать непонятное восхищение в мой адрес.
— Ты молодец, Мишель, молодец. Я слежу за тобой, и ты молодец. Так держать!
Меня интриговали эти непонятные похвалы, но не настолько, чтобы вступать по их поводу в развернутые словесные отношения с Боцманом. Я каждый раз спасался бегством, что, кажется, лишь подогревало его пиетет в мой адрес. О, если бы он мне нахамил, о, если бы он попросил денег в долг, как в прежние времена, и я имел бы возможность нахамить ему сам, и у меня был бы повод прекратить эту ежедневную многоразовую пытку! Но нет! Боцман, судя по многим признакам, наоборот, лишь все более проникался необъяснимым ко мне уважением. Когда я задумывался об этой истории, у меня появлялась совершенно параноидальная мысль, что Боцман каким-то образом посвящен в тайну моего тяжкого треножника и является чем-то вроде моего болельщика — справлюсь или не справлюсь. И то, что я еще как-то держусь под тройной атакой, вызывает в нем с каждым днем все большее восхищение. Но ведь бред, Михал Михалыч, очевиднейший бред!
Да, вечерами действительно становилось легче. Приезжала Лена. Мы устраивали поздний ужин, она с маленькой бутылочкой пива, я — с бессмысленной телепередачей. Какая-то все же жизнь. Состояние было ровно скверным, и это тоже стабильность. Но сколько я так выдержу? И как будет выглядеть «не выдержу»?
Названивая мамочке, Лена регулярно сообщала, что я чувствую себя отлично, что «сердце мое уже в порядке». Однажды, когда я тяжко усмехнулся в ответ на эти слова, она сказала:
— Ты знаешь, я не смогу маме объяснить, что с тобой происходит. Ну не поймет она, что значит тоска.
Тесть все время допытывался, почему мы не приезжаем. Он уже выгнал и перегнал по второму разу свой знаменитый в семейном кругу самогон.
Ленка кивнула мне — мол, что соврать, почему?
— Скажи, что у меня грипп.
— Температура? Да, есть и температура. — Она закрыла трубку ладонью. — Сколько?
Вот старый привязался!
— Скажи, что у меня сорок и пять. — мстительно усмехнулся я.
Ленка сообщила. Выслушав ответ, хихикнула.
— Что там?
— Он говорит, что у него больше.
— Что значит больше?! Больше не бывает. Сорок семь, да?