24688.fb2 Паническая атака - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 18

Паническая атака - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 18

— Больше! — веселилась жена.

Я презрительно оттопырил губу и махнул рукой.

— У него пятьдесят пять градусов.

Тут я понял наконец: это он не про организм, а про самогон.

Все же надо было как-то объясниться с Сашей. Я долго собирался с силами, наскреб какие-то, включил телефон. И тот сразу заголосил.

Голосом Бойкова. Ему нужно было узнать, обладаю ли я клубной карточкой ЦДЛ. Я обладал. Он спросил, а заплатил ли я членские взносы за этот год. Да, заплатил, а что?

— Тогда ты возьмешь нам с Элкой билеты на «киллбилла».

Член клуба имел право на два бесплатных билета в кинозал.

— Тебе же ничего не стоит, а нам приятно. Дружеский жест.

Пока я думал, как именно послать его, он успел сообщить, что они ждут меня в клубе через час, и положил, стервец, трубку. Сначала я и не думал никуда ехать, поддаваться такому нахрапу — себя не уважать. Сейчас завалюсь обратно в постель. Но получится, что это Бойков меня туда загнал. Нет, это совсем уж ни на что не похоже, мысленно ныл я. Так и взаправду свихнуться можно. Если это еще не произошло.

Съезжу.

Хоть какое-то развлечение. Нет, неправда, не в развлечении дело. Возможность побыть полезным, вот что меня согревало. Полезным — значит, нормальным. Побыть некоторое время полноценным человеком, могущим провести в кино своих знакомых. Жалкие какие мысли в некогда гордой голове. Ну и пусть жалкие.

Встретились мы с милым семейством в вестибюле нашего писательского дворца. Едва поздоровавшись, Элеонора заявила, что ей нужно посетить дамский кабинет. Я показал дорогу. Глядя ей вслед, Игорь схватил меня сухонькими, вострыми пальцами за запястье.

— Представляешь, сегодня уже четыре раза забирались в койку. Она меня совершенно выматывает, и боюсь, что, как Собчак, помру от разрыва аорты.

При этом я чувствовал, что при каждом шаге Элеоноры, волнующем всю ширину ее грациозной плоти, все десять пальцев Игоря дополнительно впиваются в мою обессиленную руку. Даже если он вдвое преувеличил, все равно этот брак приобретал какое-то мифологическое измерение.

— Билеты будем брать?

Мы подошли к окошку, я вынул закатанный в пластик листок.

— Но там одни мужчины! — раздалось сзади.

Выяснилось, что, подойдя к двери женского туалета, Элеонора обратила внимание, что туда один за другим ныряют какие-то мужики. Пришлось объяснять, что тут нет никакого преступления. Мужики заходят без намерения нарушить интимное уединение дам, просто через женский туалет легче выйти на Поварскую улицу к винным магазинам.

На лице Элеоноры все же выразилось некоторое сомнение, Игорь тут же бросил мою руку и, как беркут, всеми когтями перелетел на предплечье жены. Они отправились в сомнительное заведение вместе. Пусть встанет стражем у дверей, так ему будет спокойней.

Этот почти комический эпизод довел меня почти до слез. Я стал думать о могучей силе любви, которая действительно много терпит… и даже водит в туалет. Неожиданно я содрогнулся от омерзения и решительно наступил на грязные кривые лапки этой насмешливой гадине, вечно кривляющейся в стороне от дороги нормального размышления. Сколько раз она меня сманивала в сторону, в болотце, в омуток. Ирония кикиморически верещала под каблуком твердого намерения сделаться другим человеком. С обеззараженной душой, с до конца выдавленным рабом. Что я заперся в своей утлой коробке с шизушной паутиной по углам? Есть ведь большой мир, с подлинной верой, с чистой, свежей жизнью, с радостью искреннего существования. Никакого золота я не отыщу на дне выдавленных нарывов, просто рано или поздно захлебнусь в отраве, мною же и производимой. Вырвись из себя, «перемени ум», рассмотри сияющую точку в небесах своего сознания. Ты страдаешь, ибо внутренне грязен и в грязи бултыхаешься. Никогда не прекратится этот Освенцим в спине, если ты не станешь другим человеком. Каким другим? Вот вопрос вопросов. Во-первых, это столь же возможно, как и поднять себя руками за уши. Во-вторых, а хочу ли я этим другим человеком стать? Я хочу чуть покоя и радости для себя такого, каков я на текущий момент, только это мне по-настоящему интересно. А что это будет за «другой» человек — я не знаю, и нужен ли мне этот перемененный ум, сколько в нем будет от меня?

Кажется, я уже устраивал мысленную возню на этом месте, и к никаким ощутимым результатам она не приводила, отбирая уйму сил. Все вспоминалась блоковская фраза, некогда мимолетно считанная: «…я хочу одного — быть вполне хорошим». То есть не гением из гениев, не познавшим «тоску всех стран и всех времен», а «хорошим». С видами, надо понимать, на Царствие Небесное. Когда мне становилось чуть менее худо и я был способен что-то внутренне взвешивать и прикидывать, я совершенно соглашался с Блоком, я тоже соглашался быть «вполне хорошим», мне не будет противно, если меня будут гладить по головке — «молодец, молодец», — как поощряемого пса. Бог с ними, со всеми этими прозрениями и ощущением, что можешь править миром, не надо, отрекаюсь, только устройте мне расставание с этой тройственной пыткой — с тревогой, страхом и тоской.

Неприятным открытием было то, что одного твоего согласия недостаточно. Вот ты уже пал, ползаешь на брюхе, а облегчения нет. Что еще надо сделать, от чего отказаться, что признать? От зловредно умствующих книжек? Да ради бога!

Двадцать лет назад мое медленное восстание с морального дна началось как раз с этой точки. Именно она была тогда нижним пунктом падения. Вернувшись из Москвы в свою деревню, я решил, что отныне стану другим человеком, хватит с меня уже «подвигов низости». У этого решения должен быть материальный эквивалент, и я обрадовался, его найдя. Верну в районную библиотеку все украденные оттуда за прежние годы книги! Большого вреда я народному просвещению, если говорить честно, не нанес. Даже скорее наоборот. На шмуцтитуле гамсуновского двухтомника, который я переместил с общественной полки на свою личную, было химическим карандашом написано: «Шыза». Белорусский обыватель, по ошибке цапнувший чернокожую книгу, безошибочно почуял опасность и вред, исходящий от бредней голодного норвежца, и на всякий случай предупреждал об этом идущего следом читателя. Народная цензура, основанная на здоровой мозговой брезгливости, твердо противостояла всякой инородной зауми на более дальних подступах, чем цензура официальная. И я своим избирательным воровством парадоксальным образом служил сохранению чистоты и правильности провинциальных нравов. Но эти фарисейские аргументы спалил внутренний пожар осознаваемой вины. Интересно, что вернуть украденное оказалось труднее, нежели украсть. Помнится, за все те пять лет, что я таскал к себе в нору греческих классиков, Фолкнеров и кафок, у меня не было ни одной, даже крохотной, заминки. Кроме хороших книг, я получал еще и порцию адреналина в кровь, даже не зная о существовании этого фермента. Я проносил печатный наркотик, как нынешние афганские курьеры, в животе, втянув его насколько это было возможно и обхватив сверху брючным ремнем. За раз помещалось до четырех томов приличной толщины. На обратном, честном маршруте я был однажды разоблачен, прямо в читальном зале. Меня окунули в шумный позор по уши: сначала мне казалось, что я разуплотнюсь тут же, на месте, от стыда. Меня, оказывается, знали, знали мою маму — «такой уважаемый человек», «стыд, стыд-то какой! А еще в Москве учится!». Мои убогие попытки объяснить, как обстоит дело на самом деле, вызвали такие гримасы и стоны сквозь нос, что я вылетел оттуда даже не красный, а черный, истерично клянясь себе больше никогда не открывать крышку ни одной книги. Но позднее выяснилось, что мука пережитой несправедливости со временем переплавилась в лекарство.

Кардиологические, остеохондрозные, голодательные книжки плюс брошюры о вегетососудистой дистонии, гипертонии, гастрите, сочинения о том, как сохранить молодость до самой смерти, сочинения Амосова, книги о правильном и нетрадиционном питании, сочинение о пиявках, помогающих при огромном количестве болезней и, как это ни странно, при похмелье — достаточно выпустить из себя шестьсот граммов крови — и запой задавлен; ксерокс обстоятельного сочинения о психологических типах в гомеопатии — на этом пути я съел всего две-три сотни шариков, и не надо бы мне делать никаких выводов. Четыре группы крови — очень поучительное чтение с картами и историческими примерами. Почему-то я люблю не те продукты, что мне полезны, и не те, что должны мне вредить, а по отношению ко мне нейтральные. Су-джок терапия — одно время мои ладони были истыканы так, будто я тискал ежиху. Помогло? А кто его знает! Но как верить в метод, который не спас даже Ким Ир Сена? Да, еще моча. Знаю, что Герка Караваев пьет и очень доволен, но я не смог себя преодолеть. Уринотерапия у меня в запасе, но это не греет душу.

И вот кто я после всего этого?

Крупный, седеющий мужчина с первой группой крови положительного резуса, с двадцатью фунтами лишнего веса и без восьми нужных зубов. С немного увеличенной печенью, слегка опущенной правой почкой, мелкими конкрементами в желчном пузыре. Слабовыраженной эрозией в луковице двенадцатиперстной кишки. С чуть утолщенной межжелудочковой перегородкой в сердце и умеренно повышенным диастолическим давлением, застарелым, но почти не беспокоящим простатитом. Что еще? Зрение все еще единица. Одышка? Только в непосредственной близости к оргазму.

И я отошел от книжной полки. И даже ушел от нее в душ. Стоя под струей холодной воды (с сантехниками мне так и не удалось встретиться), я вдруг бурно понял: тело! Все собранные мною тома и томики имеют отношение к телу, в основном к телу. Даже то, что касается нервной системы, рассматривает нервы как особый род сильно вытянутого чувствительного мяса, по которому в крайнем случае можно даже прогнать заряд электрического тока, например при депрессии.

Я больно вытерся жестким, свежим полотенцем, как будто успел уже проникнуться неприязнью к своей телесной оболочке. Глупое бытовое манихейство. Тело не виновато в том, что конечно и страдает.

Подойдя опять к медицинской своей библиотечке, я поглядел на нее снисходительно. В самом деле. Кроме этой полки, у меня есть еще пятьдесят три, и там все о душе и даже кое-что о духе. Вон они стройно толпятся. И есть еще целая пирамида книг за спиной, книг, еще только поджидающих, когда для них закажут еще один стеллаж. Повредившись умом, я остановился посреди процесса устройства нормальной библиотеки. Символом этой недовершенности был двухтомник Шопенгауэра. Первый том стоял на полке, а второй торчал в боку пирамиды, и у меня не было сил их воссоединить. Пятьсот страниц безнадеги там, пятьсот здесь, и я между ними. Вот уже полгода.

«Но отчего бы тебе, дорогой, не взять просто в руки Евангелие и не открыть его?» — спросил трезвый, скучный голос с заранее переваренными возражениями в нем. Бог, конечно, есть. Только почему же тогда этот факт во мне никак не сказывается? Отдельно есть знание, что Бог есть, и отдельно — отчаяние. Смешно же думать, что у меня, ничтожного, могут быть силы и способы противостоять Его внушению. Не внушать Он не может, Ему не может быть наплевать даже на такого ничтожного, как я, имеющего всего одно достоинство — не пьет мочу. Чем, какой частью тела или сознания я так мучительно страдаю, если все во мне создано Им, всеблагим?! Гниет свободная моя воля? Да не хочу я никакой свободной воли и ни секунды не желаю ни против чего небесного упорствовать. Стопроцентно и с радостью признаю: тварь и раб! И не в первый раз признаю. От всех извилин и оригинальностей характера отказываюсь, только пусть больше так не болит! Но ведь даже если стану теперь на колени и буду двадцать часов биться головой об паркет и кричать «верю!», ни легче, ни светлее не станет.

А ты пробовал?

Я встал на колени. Ой, как худо!

Пришлось повалиться на бок. В привычной позе зародыша. Толстые колени подпирают сложенные вместе локти, кулаки подпирают подбородок. Что-то упирается в затылок, но это ничего. В этом положении полегче, а правым глазом можно даже видеть. Но лучше закрыть и его. И попытаться не думать.

В «Откровениях странника своему духовному отцу» всерьез рассуждается, что молитва должна быть непрерывной, если не спишь. Идешь — молишься, сидишь — молишься, ешь — тем более. Молитва — тоже суета. Мой способ лучше, надо или так расслабиться, или так сконцентрироваться, чтобы мышление прекратилось… ненадолго, судя по всему, это возможно. Только не попадаю ли я таким образом в выгребную яму нирваны? Вот они опять, мысли, — и завыла моя выя!

Но вставать я не спешил, микроскопически пошевеливался, пытаясь встроиться обратно в только что неловким внутренним движением потерянный паз, где мне было терпимо.

Есть мысли — значит, страдаю. Декарт, конечно, не прав. Нельзя сказать: если мыслю, значит, существую. В «если мыслю» грамматически уже заключен факт существования кого-то, некое существование признано, до обоснования. Ну и черт с ним, с Декартом! Меня сейчас больше волнует другое: неужто права великая культура великой моей родины! Жить — значит страдать? Только если страдаешь, живешь? Следует ли из этого, что все находящиеся в состоянии радости или получения удовольствия — мерзавцы, если не мертвецы? И всякая ли мысль должна причинять страдание? Ведь ежели да, то всякий глубоко и честно задумавшийся проваливается в страдание и должен кончать с собой просто от сознания, что оно, страдание, безысходно и бесконечно. И не кончающие с собой просто безмозглые существа. Но нет, есть же люди, способные одновременно и к углубленному размышлению, и несамоубийству.

Даже на ограниченном участке моей не самой полной в мире библиотеки я легко нахожу своим прижатым к полу взглядом книги, сочиненные этими героями. Сам факт наличия этих томов доказывает, что у их сочинителей было что-то, что позволяло им не убивать себя, хотя бы на то время, пока они пишут. Ясперс с его философской верой. Этот немец признается сразу, что живой веры в нем нет и бытие Божье он надеется ухватить для себя только умственными аргументами, не привлекая живое переживание. Без всякой веры и со скверным здоровьем протянул восемьдесят с лишним. А Бертран Рассел, вот он, синенький, рядом с Ясперсом, не веривший еще активнее, вообще не убивал себя, чуть ли не до ста лет. Почему? Состояние «быть» от состояния «не быть» даже для того, для кого они равноправны, отличаются на размер хлопот по приобретению второго.

Стокилограммовый зародыш тяжело передернулся на прохладном паркете. Вот лежу я здесь, простой постсоветский Кириллов, все ведь литературщина, фигуры среднеграмотной рефлексии. Это если присматриваться собственно к мыселькам, а как назвать эту муку… впрочем, сейчас легче, можно даже осторожно подняться с пола. И посмотреть, что это там тыкало мне в спину.

Обрушилась одна из угловых стопок пирамиды. Могло показаться, что партия отвергнутых книг хочет вмешаться в мое перемигивание с основной библиотекой. Рассмотрим состав послания: «Избранное» Олеши, второй том из собрания Валентина Катаева, «Скандалист» Вениамина Каверина, сборник басен С.Михалкова, сборник стихотворений Слуцкого, «Разгром» Фадеева. Сборник прозы моего собственного сочинения. Как ни группируй, как ни выстраивай эти томики, не тянет посылка на роль месседжа. Мне явно легчает, отметилось в голове: проснулась способность к мелкому ехидству. Подножием этой стопки был К.С. Льюис. На обложке большими золотыми буквами написано: «Любовь, страдание, надежда». СТРАДАНИЕ! Волна бледной радости всколыхнулась внутри, и стало понятно, сколь многое во мне этой радости жаждало. Не зря я сегодня, как стриптизерша вокруг своего шеста, извивался на полу вокруг несгибаемого понятия — «страдание». Слово это, придя в резонанс с тем, что испытывал я, интеллектуально пластаясь по паркету, само рванулось ко мне и сбросило воздвигнутый над ним бумажный саркофаг. Прежде бывало так, что, подойдя к книжной полке, ни с того ни с сего вдруг вытаскивал тот или другой том и с удивлением обнаруживал, что именно это мне и было нужно. Так ребенок начинает корябать ногтем стену в поисках необходимого организму минерала. Здесь же было даже круче.

Книги, которые приходят к нам сами, следует уважать. Нельзя их отталкивать, тем более когда они являются прямо с огромным плакатом над головой, на котором обозначена твоя главная проблема. Однако морщина смущения прошла по душе, Льюис ведь даже не католик — англиканский, то есть протестантский, проповедник. Уместно ли человеку православной культуры… брось дурачиться, был мне трезвый голос от меня самого. Ты, суетливый совок, давно ли ты последний раз был в церкви? Не на пасхальной службе, а так, просто по душевной необходимости? Почитал Брянчанинова и уже равняешь себя с самим Крупиным! Но ведь нельзя же так просто перебегать на сторону тех, кто опоясался соображением, что православное богословие как-то простовато, не воздвигло произведений, предусматривающих узду и стойло для любого вида и способа рефлексии. Что нет в Православии своего Фомы Аквината.

Самое интересное — мгновенно выяснилось: Льюис никакой не проповедник, в том смысле, что не священник. Мне было приятно, что, читая его, я не совершу большого преступления против родной веры православной. Даже с учетом того, что не имею права признать себя верующим человеком.

Открыл наугад, как при школьном гадании, на что натолкнется взгляд: «Всякий знает, что пост и голод — разные вещи. Пост включает в себя усилие воли, и награда его — сила, а опасность — гордыня… аскетические упражнения, укрепляющие волю, полезны лишь до тех пор, пока воля наводит порядок в нашем обиталище страстей, готовя дом для Господа. Они полезны как средства, как цель они ужасны — подменяя аппетит волей, мы просто сменим животное естество на естество бесовское». Мама родная! Вот оно в чем дело! Вот оно куда гнет, мое голодание! И ведь что-то подобное я чуял, что-то отвратное было в тихом самодовольстве этих аскетских успехов. Иллюзия телесной неуязвимости. При любой неудаче возможность укрыться в недрах здоровья. Суррогат бессмертия. Поэтому, когда в идеальной поверхности вдруг появилось крошечное отверстие, на весь огромный организм напала паника.

Несколько дней мне казалось — я набрел!

Я читал умнейшего англичанина Льюиса и вспоминал другого, столь же симпатичного англичанина Честертона. Всегда приятно видеть разумно верующих людей. Особенно меня тронула глава о рае. Когда-то я носился с мыслью составить антологию по этой теме. Мне было обидно за рай еще со времен первого знакомства с «Божественной комедией». Раю перепало так мало внимания в сравнении с адом, что это требовало, на мой взгляд, исправления. Но потом я натолкнулся на книжку Борхеса-Касареса по этой теме и почти охладел, а добил мой замысел Джулиан Барнс. Удивительно, ему удалось описать жизнь в раю так, что туда по-настоящему захотелось попасть. Оказывается, в раю имеются и радость, и разнообразие и допускается свобода воли. Льюис же придумал даже, что делать с бессмертием животных, иногда ведь люди привязаны к домашним питомцам не меньше, чем к человеческим своим родственникам. Как-то у одной старушки спросили, хочет ли она в рай; она спросила: а есть ли там собачки? Если есть, тогда она согласна.

Мое слегка умиротворенное состояние, возникшее благодаря пробившемуся ко мне англичанину, прекратилось благодаря ему же. Буквально в самом конце его книги о страдании я натолкнулся на следующие слова: «Душевная боль не так наглядна, как физическая, но и встречается она чаще, и вынести ее, в сущности, труднее… (Ох, труднее!) Однако, если мы примем ее лицом к лицу, она очистит и укрепит душу и — чаще всего — минует. (В сущности, психотерапевтша болтала про то же.) В тех же случаях, когда мы ее принимаем не всю, или вообще не принимаем, или не опознаем ее причину, она не проходит и мы становимся хроническими неврастениками… Когда повреждена душа, то есть когда человек психически болен, картина много безотрадней. Во всей медицине нет ничего столь страшного, как хроническая меланхолия». Вот те и на, приехали! То есть все правильные, душеспасительные слова говорились по адресу людей практически здоровых, то есть не обо мне, про которого известно, что у него тревожная депрессия, каковая есть, несомненно, психическая болезнь. И рай, и спасение — они существуют только в мире людей нормальных и не проникают за железные решетки психбольниц, где вместо Духа Святого электрошок.

Я лег, потому что в сидячем положении выносить это англиканское карканье сил не было. Как же так, хорошо сидели, радовались, умилялись райским собачкам — и вдруг такое. Я, конечно, попытался сопротивляться новому настроению, но это были жалкие попытки. Только ставшее опушаться нежным пушком надежды мое душевное деревце оглушил удар мороза.

Чтобы хоть что-то делать, я взял томик католика и отнес обратно в кабинет и бросил обратно в извергнувшую его кучу собратьев. Рухнувшая стопка книг пребывала в том же самом состоянии, в каком я оставил ее. Прищурившись, смотрел на эту ленту книжной черепицы: правильно ли мною понято послание моей библиотеки? Что хотело сказать мне сверхсущество из миллиона печатных страниц, бесконтрольно разросшееся в квартире? Что обозначает движение этого щупальца?

Льюис был ошибкой? Это очевидно. Тем более что эта единственная из книг в стопе, что не двинулась с места. Осталась лежать на паркете. Она точно для меня не предназначалась.

Нет, перебил я себя мыслью с другого направления, с чего ты решил, что в этом ничтожном факте заключается высокий смысл? Ну обвалилась стопка книг, ну и что?