24733.fb2
Как строится их идеальная сегрегация, закрытая от остального, «испорченного моралью» общества? Во главе несколько (это никогда не монархия!) крупных либертенов, вокруг них — рангом ниже — помощники и ассистенты и, наконец, подданные (постоянные и временные), происходящие, как правило, из низших слоев общества, а иногда и просто привозные рабы. Между собой эти разные классы не имеют никаких отношений вне ритуалов, обслуживающих желания господ. Всё, чем они заняты, — производство удовольствия своих хозяев и никаких оправданий этот сложный многосоставный конвейер не ищет. Утопист де Сад занят максимальной рационализацией поз, способов, участников, доходящих до расчленений и каннибализма, ведь это никогда не случается спонтанно, по-зверски, но всегда делается по продуманному плану. По сути, это бизнес-план, мечта о максимальной эффективности подданных: использованы должны быть все телесные возможности участников. В мире буржуазной конкуренции между доминаторами нет никакой солидарности. Либертены любезны, но иногда они убивают и друг друга, например, в случае, если один из них идет замаливать свои грехи в церковь.
Господин говорит гордо и богохульно, а его живой объект для исполнения желаний молчит.
Либертенам можно говорить, их подданным — нет, ведь они — доставляющие удовольствие (при правильном использовании) вещи, ресурсы и источники чувственной прибыли. О чем обычно говорит либертен? Это антимифологические, в самом широком смысле слова, речи, разоблачительное иконоборчество в духе просветителей.
Де Сад написал утопию того, что уже есть, но пока замаскировано из ложного уважения к моральным фетишам прошлого. Малое закрытое общество либертенов — это идеальный (и потому невозможный) капитализм, без всяких «но» и «при условии», в котором жертвы никогда не бунтуют, они, эти пассивные объектные люди-инструменты, даже не боятся. «Мы не боимся тебя, потому что не можем тебя постичь», — говорит жертва либертену. Перед нами идеальные, возможные лишь в утопическом тексте эксплуатируемые. Для этой утопии важна изначальная регламентация: кого и какая ждет судьба в этом бескомпромиссном производстве наслаждения элит, кто и какую форму удовольствия доставляет — обозначено заранее цветной лентой на одежде подданных. По цвету розданных лент можно заранее видеть, кто из них выживет, а кто — нет.
Рост такой власти и «чувственной эффективности» невозможен без механизации производства удовольствия. Де Сад выдумывает машины для порки, изнасилования, вызывания безумного смеха, жесткие фиксаторы и подвижные фаллои-митаторы. Да и статус используемых людей близок к манекенам и надувным куклам. Если бы надувные куклы могли беспрекословно их обслуживать, то, подсчитав всё в столбик, буржуа однажды ночью надели бы противогазы и повернули бы кран, пускающий газ в города. Мы не понадобились бы им в роли потребителей, потому что у них отныне было бы достаточно исполнителей их желаний, и они превратились бы в чистых богов, никак не связанных «обратной связью» (через потребление товара) со своими исполнительными «созданиями».
В своей утопии Сад формулирует основы капитализма: не воздавать тому, кто вам дарит (право буржуа), дарить тому, кто вам не воздаст (судьба работников). «Если вы богаты, вам следует заплатить, но если вы бедны, вас следует обокрасть»,
— говорит либертен своей партнерше, перед тем, как заняться с ней анальным сексом. Капитализм
— это и есть система, в которой воруют у бедных и платят богатым. Дестабилизатором и врагом капитализма является тот, кто поступает ровно наоборот.
Французская революция имела ощутимо левацкий привкус. И все же привкус этот был обычным для великих революций забеганием вперед, чтобы с неизбежно большой кровью откатиться назад. Революция, при всей ее левацкой составляющей, стала абсолютно буржуазной по своим результатам, она исполнила волю буржуазии и принесла ей выгоду. Послереволюционная власть упрятала в тюрьму того, кто видел новый доминирующий класс без иллюзий, — вот что сделало де Сада по-настоящему непристойным. Левацкая же составляющая революции осталась в прозе маркиза утопией «реформатора Заме», устроившего на далеком южном острове свой бесклассовый рай. Но недосягаемость этого рая и для героев, и для читателей, и для автора всячески подчеркивается.
Интересно, что и до революции де Сад сидел в тюрьме, но за аморальное поведение: он относил себя к либертенам и слишком жестко, не по-христиански обращался с проститутками и служанками. Его обвиняли в дискредитации своей родовитой семьи. Избыточность и забегание вперед всех настоящих революций выпустили его из тюрьмы как критика и жертву. Второй раз его посадили уже после революции, и впервые именно за «непристойные тексты». В камере ему даже запретили писать, а позже и вовсе заключили в сумасшедший дом. Власть буржуа к разочарованию де Сада маскировалась старыми ритуалами и так и не стала утопически полной. «Смелость основывает республики, а благие нравы их сохраняют», — напоминали ему обвинители. Был ли де Сад врагом победившего класса, были ли его утопии «издевательским памфлетом», как он сам время от времени утверждал? Только в той мере, в какой «отвратительный» и «пугающий» рентгеновский снимок является врагом просвечиваемого и издевательским шаржем. Непристойные сочинения де Сада стали именно таким «неправдоподобным» снимком побеждающих социальных отношений, изображенных в форме закрытых садистских утопий, сегрегаций окончательного обладания. Капитализм без иллюзий, как «Общество друзей преступления», оказался невозможен и невыносим ни для низов, ни для верхов, ложь — его неизвлекаемая и важнейшая деталь. Жрецы новой буржуазной религии — светской морали — потеснили прежних жрецов, но и прежние никуда не делись и быстро нашли себя в рыночной действительности. Весь порнотеатр Сада — обнаружение (с помощью избыточных, гротескных и утопических фантазий) и разоблачение утверждавшихся вокруг него классовых отношений, которым он сказал неприлично громкое «да!». Иногда такое разрушительное утопическое «да!», сказанное системе, сообщает нам гораздо больше о ее скрываемой сущности, нежели множество протестных и критических слов.
Нечто подобное сегодня можно найти в изощренной порносатанинской прозе Дмитрия Волчека («Кодекс Гибели», «Девяносто три!»), но уже не как проект, а как чистую, ни к чему не зовущую бесплотную фантазию об абсолютной власти над чьим-то (или своим) телом, как о предельном удовольствии.
Есть, конечно, и другое объяснение «садистских фантазий»: не в силах изменить систему доминации, в которую человек включен с детства, ему остается лишь изображать ее, снять напряжение в садистском ритуале или ролевой игре. Так достигается временное, спектакулярное, неполное избавление от чужой власти через ее добровольное театральное воспроизводство. Но рассмотрение такой трактовки увело бы нас слишком далеко в психоанализ, фрейдомарксизм и обсуждение функции суперэго в производстве классового неравенства.
«Это будет образец общества нового типа, задача которого помочь каждому достичь своей цели. Поэтому мы и должны отказаться от всех этих диких и заранее готовых для нас правил поведения, на которых держится прежняя цивилизация», — записал Алистер Кроули в своем плане создания идеального Аббатства восточных тамплиеров.
Мечтая избавиться от героиновой зависимости (с помощью других наркотиков), разочарованный в британском обществе, проклинавшем его в прессе, гадая по «И цзин» и заглядывая в атлас, Кроули выбрал место для своего Аббатства и снял недорогую виллу, то есть большой крестьянский дом без газа, электричества и канализации на отшибе горной деревни.
Аббатство просуществовало ровно три года на Сицилии в Чефалу (что означает «голова»). Это очень интриговало основателя, напоминая ему о древнем гностическом символе — ацефал, держащий свою отрубленную голову в руках, ниже сердца, в которое переместился теперь его разум. Такое перемещение делает посвященного настоящим магом с космической интуицией и волшебной властью над «слепыми вещами и слепыми людьми». В Чефалу также находились руины храма Дианы, которому более трех тысяч лет, в свою очередь надстроенные над более древним неолитическим святилищем неизвестной богини. Матриархальные культы привлекали Кроули: женщина — это медиум, способный входить в контакт с духами, которых не может ни при каких обстоятельствах услышать мужчина. Сам Кроули всегда тяготел к древнему типу пары лидеров «Симон Маг и Елена»: мужчина-пророк и его «Алая дама» (медиум), доставляющая бесценные сведения из невидимых миров тонких бессмертных сущностей, для которых наш мир слишком груб и тяжел. Разница была только в том, что таких «алых дам» у Кроули в Аббатстве было как минимум три.
Эта первая община телемитов, безусловно, стала предтечей многих нью-эйджевых коммун будущего и одной из самых интересных затей «контркультуры 20-х годов». Кроули с учениками занимался там спиритизмом, гностическими мессами, пробуждением «душевной юности» и пытался стать равным древним богам. Для ритуала окончательного «пробуждения рубиновой пентаграммы» необходимо вызывание и изгнание демонов с помощью правильного дыхания и жестов. Подчинять духов следует с помощью Древа жизни и каббалистического креста — фаллоса. Вызывать духов помогают правильные взмахи руками вперед и назад и верные призывания их имен на сакральных языках как в прямом, так и в обратном порядке.
В Чефалу исповедовали мистический анархизм — высвободить в каждом порабощенную семьей и обществом гениальность. Гостей Кроули встречал у порога своего Аббатства словами: «Здесь ваша слабость станет силой, а заурядность — благородством». Кроме самого Кроули в Чефалу жили сначала две, а после три его «алые дамы», несколько их детей, несколько верных учеников и постоянные гости из «Ордена восточных тамплиеров», европейской богемы или заинтригованная знать из Палермо.
Многих гостей нередко смущало поначалу, что в Аббатстве не было столовых приборов и все «по-восточному» ели руками. Но и еда была скромнее некуда: вино, грубый хлеб, козий сыр (коза была своя и участвовала в сексуальных тамплиерских обрядах), кофе, фрукты, виноград и изобретенный Кроули коктейль «Кубла Хан» с примесью опиума. Аббатство часто балансировало на грани голода, который, впрочем, тоже считался тут терапией духа и особым опытом. Местные набожные крестьяне отказались прислуживать телемитам, да и денег, чтобы заплатить им, почти не было. Общим бюджетом Аббатства были в основном деньги самого Кроули и редкие пожертвования сторонних поклонников. Иногда Чефалу изображают как попытку осуществления мечты де Сада о либертене, практикующем абсолютную ментальную, экономическую и сексуальную власть над своими «людьми», но это, конечно, далеко от истины. Магистр был требователен только во время ритуалов и духовных упражнений, а основную часть дня обитатели Чефалу имели полную свободу для творчества, земных удовольствий или пляжного безделья.
Все в Аббатстве носили ритуальную, придуманную Кроули одежду — свободные балахоны с капюшонами, алой изнанкой, широкими рукавами и золотыми поясами. Утро начиналось с удара в гонг, повторения мантры «свободная любовь и есть закон» и обряда поклонения египетскому солнечному началу Ра, который повторялся до полуночи еще четырежды. Этот обряд уподоблял Кроули фараону, а остальных — царственной семье Египта, «двигавшей солнце по небу».
Новый адепт, попав в Чефалу, проводил более десяти дней в полном молчании вдали от общего дома, на скалах, записывая карандашом в блокнот свои мысли, которые потом Кроули читал всем вслух. Выдержав это, он получал от магистра новое, магическое имя и больше не имел права пользоваться прежним, мирским. Всем запрещалось употреблять личные местоимения первого лица, заменяя их словом «некто». За нарушение этого запрета адепт наносил себе особым лезвием ритуальный порез. Говорить о себе «я» мог только магистр, потому что магия открыла в нем подлинно бессмертное, а не обусловленное воспитанием и обществом «я». Всем остальным до этого состояния было еще очень далеко. По совету Кроули все жители Аббатства вели подробные «открытые дневники» — каждый мог в любой момент потребовать для чтения дневник другого адепта. Фактически это был блог.
Три года существования Аббатства — самый плодотворный период в жизни магистра. Он написал множество текстов и сценариев ритуалов, вел переписку с адептами телемизма по всему миру, рисовал, занимался альпинизмом. Воспитывал тут троих детей (от двух разных «жриц») и даже разрешал им присутствовать при обрядах сексуальной магии. Кроули расписал стены виллы изнутри «непристойными» фресками порноок-культного содержания. Это был секс магических существ, богов и жрецов забытых религий, людей разных рас и животных. Телемиты считали, что в такой обстановке ни у кого в доме не будет возникать «нездорового» и «викторианского» интереса к сексу как к запретному плоду, и он будет восприниматься как «таинство, в котором все дозволено и которое пора освободить от христианских оков». Сексуальная магия пробуждает внутри людей божества с бесконечной памятью. Иногда в этих церемониях участвовал козел, купленный на ближайшем деревенском рынке, — его приносили в жертву, взрезав ему горло в тот момент, когда он оплодотворял жрицу. Две первоначальные «алые дамы» магистра — Лия и Нинетт — постоянно ссорились из-за того, кто из них лучше подходит на роль медиума и главной жены Зверя. От той и от другой у него были дети, которые жили здесь же, в общине. Вскоре туда прибыла и третья претендентка на роль «алой дамы» — модная актриса немого кино Джейн Вульф. Ссор стало еще больше, несмотря на то что Джейн согласилась готовить еду на всю общину. Самая младшая из дочерей Кроули здесь умерла, но рождались новые дети. Жизнь, верил Кроули, — это непредсказуемый ритуал с постоянно меняющимися участниками и никому не известным, а точнее, невыразимым земными словами, результатом.
Отец Кроули был уважаемым протестантским проповедником, мечтавшим научить людей скромной и духовной жизни по образцу первых христиан. То, чем занимался Кроули в Чефалу, было инверсией христианской деятельности его отца. Как известно, поповщина окончательно заканчивается в бесовщине. В центральной церемониальной комнате виллы магистр устроил шестигранный каббалистический алтарь в центре голубой пентаграммы, начерченной на полу.
В написанном как раз в это время коммерческом романе Кроули «Дневник наркомана» изображено, кроме многого прочего, идеальное сообщество людей, освобождающих друг друга от любых зависимостей, в том числе и от наркотической, с помощью спасительного учения — своеобразной групповой терапии и ритуалов, пробуждающих бога, подавленного в человеке. Автор или «открыватель» ритуалов — «король Ламус». Под этим именем Кроули вывел в романе самого себя. Эта явная реклама Аббатства в Чефалу позволяет понять тот идеал, которым Кроули хотел бы видеть свою общину, весьма далекий от получившейся реальности.
Аббатство закончилось из-за скверного происшествия с кошкой. Кроули поймал ее под столом и, чтобы проверить, не враждебный ли это дух в кошачьем обличье, начал задавать «бестии» вопросы на языке Атлантиды. Он говорил и пел на этом известном только высшим посвященным наречии, держа лазутчика за шкирку в воздухе. Кошка, услышав вопрос, на который духу нельзя не ответить, взбесилась и впилась всеми когтями в руку магистра. Удостоверившись, что перед ним враг оборотень в кошачьей шкуре, Кроули отдал кошку своему верному ученику, сказав (уже на обычном языке): «Принеси жертву». Позже недоброжелатели, разочаровавшиеся в телемизме, предполагали, что эта фраза относилась уже не к кошке, но к самому ученику, они подозревали, что Кроули договорился именно с кошкой о человеческой жертве и сознательно отдал духам одного из своих лучших адептов. Ученик усыпил лазутчицу с помощью эфира, и вечером ей под пение стихов Кроули перерезали горло в церемониальной комнате. Однако зверь, несмотря на практически отрезанную голову, вдруг ожил и стал метаться по комнате, заливая всех своей кровью. Это убедило уже всех присутствующих в том, что в плен к ним попало не просто млекопитающее. Все тот же ученик, полагающий себя в этой истории палачом, а не жертвой, поймал кошку и повторил обряд ее принесения в жертву («освобождения») с самого начала. Потом Кроули собрал кровь демона в чашу и приказал ученику выпить это в качестве поощрения за верно совершенный обряд. Ученик утверждал, что вместе с кровью животного в него перешла и сила прокравшегося в Аббатство демона. С этого момента он очень изменился, начал бредить, проявились все признаки сильнейшего инфекционного заражения, и через несколько дней «принесший жертву» умер. Кроули в белой одежде и со знаком Атлантиды на лбу устроил собственный «тамплиерский» ритуал его похорон недалеко от местной церкви, перепугав окрестных монахов. Все это быстро попало в газеты, возмутило католических начальников в Ватикане и лично Муссолини, и все телемиты были срочно высланы из Чефалу.
Через сорок лет скандальный режиссер Кеннет Энгер нашел эту заброшенную виллу и провел на ней некоторые «реставрационные работы»: смыл более позднюю побелку, открыв часть «непристойных фресок» и восстановив место для алтаря и пол в церемониальном зале. С этого момента вилла в Чефалу стала магнитом для неравнодушных к мистике рок-музыкантов. Среди них стало ритуалом записывать «шум волн» в Чефалу и использовать этот звук в своих альбомах. О том, что это за волны, знали только посвященные фанаты групп. Слоняясь по скалам и молча записывая голос прибоя, мечтатели поколения рок-н-ролла повторяли опыт «молчавших неофитов», то есть надеялись примкнуть к этой экстравагантной добровольной сегрегации хотя бы символически и постфактум.
В общинах, где растет «второе поколение», то есть группа детей, и установился позитивный климат долговременного сообщества, возникает уникальный шанс для всевозможных педагогических опытов «другого обучения», будь то вальдорфская или монтессорская педагогика, антропософия, школа Иллича или какая-то собственная, не известная за пределами общины система. Альтернативная педагогика претендует обычно на больший гуманизм и раскрытие творческих возможностей личности, нежели педагогика традиционная, готовящая «успешного гражданина» большого общества. «Нетипичные» методики воспитания часто применяются взрослыми в самосегрегациях, чтобы вырастить «других» детей, свободных от тех деформаций сознания, которые сделали жизнь взрослых в «большом обществе» затруднительной, но, с другой стороны, свободных также и от многих условностей и неписаных правил самого этого «большого общества», слишком конкурентного и равнодушного к отдельному человеку.
После бума всевозможных коммун в 1960–1970-х годах американские социологи исследовали судьбу детей, раннее детство которых прошло в тех коммунах, где упор делался на педагогику. Несмотря на опасение, что «дети коммун» не смогут найти себя в большом мире, обычно они оказывались как раз более устойчивыми к стрессу (реже впадали в депрессию), более физически развитыми и здоровыми, нередко более глубоко образованными, умелыми, контактными, ответственными и с гораздо лучшей памятью, нежели их среднестатистический ровесник из большого города. Имеются в виду, напомним, дети устойчивых и спокойных долговременных коммун, а не временных «партизанских баз» радикалов. Вопреки стереотипам, такие дети гораздо реже попадали в наркотическую или алкогольную зависимость и сохраняли на всю жизнь то внутреннее равновесие и спокойную рассудительность, которые воспитала в них община в первые годы их жизни. В целом они были менее ревнивы и привязчивы. Наиболее частая претензия окружающих к ним — «слабое место» детей коммун, переселившихся в город, — им не хватает навыка, опыта (да и желания) самоподачи и конкуренции. У них могут быть «нетипично заниженные цели», то есть порой при всем их богатом внутреннем мире и знаниях их вполне устраивает простейшая работа, если она представляется им осмысленной и полезной и оставляет достаточно свободного времени для общения с близкими. Они с трудом понимают, что такое карьерный успех и подъем по иерархической лестнице. Они не любят приобретать новые вещи, равнодушны к моде и вообще «слабые потребители», а слишком напряженная массовая культура: кино, журналы, агрессивные компьютерные игры — нередко их раздражает и отталкивает. Триллер не их жанр, но и мелодрама их не очень увлекает, скорее они предпочтут научно-популярное чтение и видео. Жена одного из «детей коммун» сетовала на то, что ее мужу абсолютно все равно, сколько именно денег он получает и в какую сторону меняется его зарплата. Если «дети коммун» занимаются творчеством, то в нем часто «не хватает» того индивидуального невроза и тех мучительно навязчивых состояний, которые необходимы для создания по-настоящему «вставляющего» и «цепляющего» публику, то есть провоцирующего массовую истерию искусства. Типичный «ребенок коммуны» скорее освоит какой-нибудь сложный в исполнении древний промысел, будет гордиться качеством получившихся вещей и большинство этих вещей подарит понравившимся людям, нежели станет заниматься абстрактной живописью, авангардными коллажами или заумными инсталляциями. Эта особенность подчеркивалась исследователями потому, что многие основатели коммуны, вырастившей этих детей, часто занимались именно авангардным и провокационным искусством. В целом у «детей коммун» снижено стремление к лидерству и выпячивание своей неповторимой индивидуальности, их скорее удовлетворит роль полезных помощников в важном для них деле.
Обобщенный портрет «ребенка коммуны» — самодостаточный и очень устойчивый человек с низкими карьерными амбициями, вряд ли подходящими для «роста» в офисе, салоне или шоу-бизнесе. Он скорее выберет коллективное творчество и больше любит петь хором, даже если у него редкий голос. Для городской компании он бывает скучноват, не склонен к веселому «угару» и наивен в своих слишком прямых и не всегда уместных вопросах вроде: а зачем это делать? какую проблему это решает? и т. п.
Важная связь между современными добровольными сегрегациями и альтернативной педагогикой остро ощущалась советскими социальными фантастами братьями Стругацкими. В «Отягощенных злом», написанных в конце 1980-х, они моделируют крайне двусмысленную, как этически, так и политически, проблему: в некоем городе живет гениальный педагог-новатор, автор альтернативной системы воспитания и обучения, которого знает вся страна. В своем «лицее» этот педагог выращивает молодых интеллектуалов. У педагога есть сын, который, по логике, должен бы стать «лучшим произведением» отца, но он уходит из общества, отказываясь от всех его условностей, и создает на природе за городом собственную добровольную сегрегацию — «флору», больше всего напоминающую массовую коммуну хиппи, в которой сын альтернативного педагога играет роль харизматика и гуру. Ушедшие во «флору» не желают жить в иерархическом обществе и не признают над собой его законов. Постепенно выясняется несовместимость их общины с иерархично организованным и живущим по плану ближайшим городом. Педагог-отец тщетно пытается предотвратить силовую операцию против «флоры», созданной сыном.
Можно сказать, что эта фантастическая повесть посвящена печальной обреченности добровольных сегрегаций и их неуместности в большой истории нашей цивилизации. Эта обреченность выводится Стругацкими из того убеждения, что самосегрегации не имеют отношения к общему будущему, их «альтернативность» не есть ни лаборатория, ни полигон, ни остров для новых человеческих отношений, а всего лишь некое никуда не ведущее, бесплодное ответвление, которое неизбежно будет отсечено ради интересов основного «ствола». Важно, что в одной из линий повествования фантасты обращаются к гностическим образам и апокрифам, подчеркивая типологическую общность между нынешними обособляющимися субкультурами и древними ересями позднеантичных сект.
В своем более раннем (конец 1960-х) романе «Гадкие лебеди» братья Стругацкие были гораздо оптимистичнее в этом вопросе. В слегка завуалированном виде они повторяли идеи и разделяли надежды западных «новых левых», в частности Эриха Фромма. Человеческий вид генетически мутирует, с самыми передовыми интеллектуалами происходят необратимые изменения, и эти «прокаженные» обособляются в специальные «лепрозории», своеобразные монастыри сверхлюдей со сверхинтеллектом. Они находятся там добровольно (хотя и под надзором спецслужб и военных) и сводят свои контакты с внешним обществом к минимуму. Исключение «мутанты» делают только для детей, став для них абсолютными авторитетами — альтернативными педагогами и альтернативными родителями. В итоге дети бросают свои семьи и дружно переселяются в загадочный «лепрозорий», в котором готовится будущее, неизвестное обычным (устаревшим) людям. С этого исхода детей в городе начинается череда неких апокалипсических событий, в результате которых все взрослые в ужасе покидают город, прежняя цивилизация полностью упраздняется и вместо нее должна возникнуть новая, основанная детьми, оставшимися без взрослых. Интересно, что сами мутанты, основавшие свою сегрегацию как полигон глобальной революции детей против отцов, в новом обществе отсутствуют. Они не были «гостями из будущего», им тоже в этом будущем места нет, и они его даже не ищут. Их роль — это именно роль моста, временного явления, организаторов великого скачка и великого отказа, драматичного перехода от одной цивилизации к другой.
Для Стругацких времен «Гадких лебедей» добровольные сегрегации, созданные альтернативными педагогами-интеллектуалами, — некие временные явления, внутри которых возникает исторически иное будущее, штабы мировой антикапиталистической и антиавторитарной революции поколений. Для Стругацких времен «Отягощенных злом» амбициозные самосегрегации неформалов не имеют к нашему общему будущему никакого отношения и остаются зияющим знаком вопроса, на который никому никогда не придется отвечать.
«Китеж» появился в начале 1990-х в Калужской области как коллектив совместно живущих и работающих педагогов-новаторов + родителей, пожелавших приехать туда и взять на воспитание приемных детей, + самих детей. В общем владении коллектива находятся дома (хотя каждая «семья», конечно, живет тут отдельно), церковь, общее поле, гаражи, лесопилка, общий учебный центр. Практические задачи «Китежа» — реабилитация (социализация) и подготовка к успешному существованию в большом обществе так называемых «трудных», детдомовских и т. п. детей и подростков. Важно дать им опыт семейного общения, который они могли бы использовать в будущем, образование, профессию и вообще подготовить к «нормальной» жизни.
Возможно, успех и жизнеспособность «Китежа» связаны с тем, что в некотором смысле это «сегрегация наоборот»: совместно живущая группа людей, которые вовсе не собираются уходить от правил и сценариев «надоевшей» им и «репрессивной» цивилизации, но, напротив, усиленно готовят юных граждан к полноценной и творческой жизни внутри этой самой цивилизации. «Китеж» дает детям не бунтарский опыт «жизни не по правилам», но открывает им ценность и смысл самих этих правил, которые могут оказаться вовсе не такими чуждыми и неудобными, как может показаться на первый взгляд. Коллективные ролевые игры — одна из форм «переживания» культурного и исторического материала, способ «присвоения» себе истории общества, в котором предстоит жить. Внутри «Китежа», кроме общего пространства и времени, вполне сохраняется и частная жизнь. Если после некоторого пробного периода тебя принимают в «Китеже», ты можешь брать на воспитание «трудных» (оставшихся без родителей) подростков, и заниматься их (а они — твоим) обучением и формированием личности. Успехи достигнуты серьезные. Сегодня воспитанники «Китежа» часто учатся в лучших вузах страны. Экономический источник существования — гранды, пожертвования, материальная помощь друзей проекта.
Интересно, что у истоков «Китежа» стояли советские неофициальные педагоги-энтузиасты из так называемого «коммунаровского движения». Начиная с конца 1960-х «коммунаровские педагоги», относившиеся довольно критично к советской системе, но не к советской идеологии, ставили перед собой задачу «перезагрузить» социализм (изжить инерцию сталинизма), воспитав как можно больше детей в новом, неофициальном, творческом и ответственном духе. После краха советского социализма большинство педагогов-коммунаров эволюционировали в сторону православия и экологических идей.
Несмотря на то что «китежане» заняты «нормализацией» и «социализацией» подростков, для калужского проекта важно само понятие «Китежа» как образа возможности «иного общества», глубоко утопленного внутри нас, скрытого как нереализованный вариант и невидимый, упускаемый шанс внутри существующего общества.
Более радикальная и ортодоксальная «ветвь коммунарства», открывшая научные формулы счастья и справедливости, основала собственную аграрно-духовную общину под Харьковом, нынешние порядки в которой сильно напоминают революционную Кампучию Пол Пота в миниатюре. Все свободное пространство завешено мотивирующими лозунгами, полный контроль «теоретиков», достигших более высокой степени сознательности, над речью, распорядком дня, питанием и сексуальной жизнью простых «практиков», 15-часовой рабочий день и принудительное ведение «открытых» дневников, которые называются «внешняя совесть».
Добровольно выбранная, а не «положенная по рождению» субкультура — это всегда возможность самосегрегации. От мысли «мы другие, не такие, как большинство» до мысли «почему бы нам не жить вместе, компактно, держа безопасную дистанцию со всеми остальными, не похожими на нас» — всего один шаг. Если вы создаете субкультуру, вы создаете возможность, почву и среду для вероятной добровольной сегрегации группы энтузиастов.
Это интересно проявилось в 1960-х в движении «чернокожих» за свои права. Изначально это движение разбудили и вдохновляли лидеры вроде Мартина Лютера Кинга, и пафос их был таков: мы хотим смешаться с белыми, учиться в их школах, ходить в их рестораны, ездить в их автобусах, разделить в полной мере их историю, иметь равный с ними доступ к современности и общее будущее. То есть весь смысл был в том, чтобы покинуть территорию навязанной сегрегации и стать частью большого общества, полноправными гражданами американской нации. Но вскоре ситуация изменилась.
Уже Малькольм X поставил под сомнение необходимость смешиваться с белым большинством и разделять его культуру. Ислам стал для него основой новой идентичности «людей без исторического прошлого», и эта идентичность заявлялась как гораздо более перспективная, конкурирующая с белой (христианской и буржуазной в своей основе) идентичностью «бывших рабовладельцев». «Черные пантеры», пришедшие на смену прежнему «движению за равноправие» времен Кинга, были в восторге от идеи «не смешиваться», подчеркивать свою «негритянскость», сделать ее модной и привлекательной, а гетто объявить самыми крутыми местами в США и всячески раскручивать этот образ «негритянской крутизны, не доступной белым мальчикам из колледжей». Прежние социальные отношения в новом мифе пережили инверсию, вывернулись наизнанку: да, ваши предки виновны в том, что загнали наших предков в гетто, но уже ничего не изменишь, и мы не хотим из гетто выходить, наоборот, вы будете ходить сюда, чтобы завидовать и подражать нам. Основой конкурирующей идентичности «пантер» стал партизанский коммунизм третьего мира и идеи председателя Мао. Одно время они даже разрабатывали свою версию «американского языка», альтернативную «языку белых медиа», многие слова там употреблялись и писались иначе с учетом непримиримого антагонизма между «белым буржуазным большинством» и «черным пролетариатом». Этот черный языковой футуризм и другие эксперименты интересно смотрелись в их газетах, оформленных очень крутым по тем временам художником и дизайнером Эмори Дугласом, хорошо знавшим не только, что такое жизнь в гетто, но и что такое дадаистский коллаж или поп-арт.
Теперь, если белый студент левых взглядов приходил на их собрания и спрашивал: «Чем мы можем помочь вашему движению?», ему отвечали: «Пойди домой, возьми пистолет отца и вышиби мозги своей семье, а потом и самому себе!», а битнические поэты, следуя за Лероем Джонсом, переходили в ислам, брали себе новые имена и объявляли себя «белыми неграми». Эта идея — быть примером для белых, считать себя круче и выше, имела успех: сначала в моду вошли прически «афро» в духе группы «Бони М», явно копировавшей внешний имидж «пантер», потом стал популярен рэп, как политический в духе «Паблик энеми», так и «гангстерский». А еще позже возник и «белый рэп», то есть культура, в которой белые заискивающе подражали черным. «Мы не такие, как вы, и мы не хотим быть такими, как вы, наоборот, вы захотите походить на нас» — это сработало. Вынужденная сегрегация выглядела теперь как добровольная. Гетто объявлялось «местом для крутых».
Интеллектуальную ответственность за этот успешный проект отчасти несут Жан-Поль Сартр и его ученик Франц Фанон. Именно они разработали и распространили в тогдашней гуманитарной среде концепцию «негритюда», цель которой превратить все минусы сегрегации в плюсы, сделать слабость силой и в конечном счете превратить вынужденность и позорность сегрегации в нечто добровольное, привлекательное, более прогрессивное для окружающих. «У наследников рабов нет национальной памяти, на которую они могли бы сослаться?» — спрашивал Сартр, — великолепно, это значит, что они свободны от инерции прошлого и могут сконструировать свою новую современную «негритянскость», как и из чего захотят. Их не разделят этнические барьеры, они все «чернокожие без прошлого». Их обвиняют в дикости и варварстве? Они превратят это в экзистенциальный героизм ближайшей революции! Им недостает культуры? Они создадут новую, так и не узнав старой, неисправимой.
Похожими на американских «черных пантер» хотели быть и европейские «городские партизаны» из ультралевых групп 1970-х годов. Это другой пример перехода субкультуры (в данном случае внепарламентских левых) в самосегрегацию вооруженного подполья. Трагический и рискованный вариант добровольной сегрегации: все живут на конспиративных квартирах, которые, правда, приходится регулярно менять, связи с обществом сведены к минимуму и являются тотальной маскировочной ложью, «легендой». Фактически подполье существует за счет «среды поддерживающих», кто бы они ни были, от заигрывающей с революцией богемы и ненавидящих капитализм миллионеров вроде Фельтринелли до агентов иностранных разведок.
Первый опыт по-настоящему совместного и по-настоящему отдельного «группового бытия» члены немецкой RAF пережили в ливанских горах у палестинских беженцев, где, напялив камуфляж, береты и палестинские платки, покрасив черным, «под арабов», волосы и брови, немецкие боевики месяцами тренировались в стрельбе из всех видов оружия. Жили коммуной в одном доме. Из личных вещей только одежда в тумбочке и автомат — у каждого над кроватью. Потом палестинцы мягко попросили немецких друзей вернуться домой: во-первых, не умеют экономить патроны, во-вторых, «развращают наших детей»: RAF устроили на крыше нудистский пляж, а в лагере тренировалось немало местных подростков, будущих «живых бомб». Им такое зрелище не полагалось.
Психологи много занимались «образующим RAF типажом»: склонные к пижонству мальчики, воспитанные без отцов, и начитанные девочки с глубоким комплексом несостоявшихся монахинь и миссионерок идеально дополняли друг друга в нелегальной группе, для которой любимым способом общения с «большим обществом» стало насилие. «В генетической войне нет нейтральных», — любили они цитировать Тима Лири, воспринимая себя, пусть и метафорически, как популяцию нового вида, идущего на смену «рыночным питекантропам». Все, кто боялся и соблюдал закон, были для людей нового вида всего лишь устройствами, биологическими приставками к финансовым потокам, падающим по ступеням властных иерархий, двуногими машинами воспроизводства рыночных отношений. «Другие правила дорожного движения» — озаглавил свой текст адвокат Хорст Малер, ставший одним из харизматиков подполья. Другим и «новым» людям требовались другие и новые правила. Малер вообще любил «машинные» метафоры. В снятой им конспиративной квартире у окон и дверей весь день работали магнитофоны, выдававшие на лестницу и на улицу стук пишущих машинок. Изображался офис. Собирались зажигательные бомбы. Они взяли себе новые имена. Политическая журналистка Ульрика Майнхоф находила эти имена в «Моби Дике», очень важном для идентичности всей группы романе. Эти имена были для внутреннего общения, кроме них были фальшивые документы с ложными именами для общения с внешним миром. Были ведь и третьи имена, совсем забытые, которыми их когда-то назвали родители. Один из тогдашних партизан вспоминает:
«Ты становишься городским партизаном, перекрасив волосы, живешь в незнакомой квартире под чужой фамилией, изучаешь план операции, готовишь себе и другим еду. На водосточной трубе, на почте, в банке — твое фото, тебя разыскивают, ты угроза для Системы. Вместе со своей подружкой ты следишь по ночам за полицейскими машинами с антеннами, в свою очередь выслеживающими тебя. Иногда появляется Ульрика, ее не узнать из-за пепельного парика, платка, темных очков и джинсов в обтяжку. “Обожаю зиму, — говорит она, — рано темнеет, и даже днем ты почти неузнаваем”».
Главным противоречием RAF, «Красных бригад» и подобных им групп было то, что, все более замыкаясь, удаляясь от общества, самосегрегируясь в своей конспиративной субкультуре, они продолжали твердить об «интересах трудящихся», называть себя «вооруженным представительством народа» и вообще верить, что они политический авангард некоего большого массового движения, которое вот-вот — и опрокинет капитализм по всему миру.
Впрочем, известны и другие, не столь рискованные и драматические, случаи переходов аналогичных субкультур в добровольные сегрегации.
Богемно-политические коммуны, возникавшие по всей Европе с конца 1960-х, были очень недолговременны. Как долговременные они, впрочем, никем и не планировались. Зато они были очень интенсивны как уникальный опыт других отношений и экспериментов по реализации репрессированных семьей и обществом сторон личности. Многим небезынтересным людям они обеспечили полезные «стартовые впечатления» и вообще задали дальнейшую траекторию жизни немалому числу «мечтателей шестидесятых». Идеология этих коммун чем-то напоминала позднейшую теорию «фанки-бизнеса», согласно которой нет никакой нужды создавать многолетние компании с большим штатом сотрудников, это гарантирует массу лишних проблем и расходов, достаточно организовывать небольшие творческие группы для решения конкретных задач, их легко упразднять и в новом виде собирать опять под новую задачу. У «новых левых» были те же идеи: добровольная сегрегация в конкретной форме сохраняется столько, сколько нужно участникам, из нее всегда можно выйти, чтобы вернуться в большое общество, перейти в другую общину или создать свою собственную.