24734.fb2
Зашел в кино - хоть здесь отвлекусь от тягостных мыслей. Перед глазами кадры кровопролитной войны, начинаю забывать о себе. Как вдруг замечаю в полутьме одного знакомого из Катании: симпатичный малый, правда, наивный подсунь ему пареную репу, будет думать, что перед ним крепкий орешек. А вот, поди же, в Нью-Йорке, собственной персоной. Да он-то что здесь забыл? Но подходить и здороваться с ним не тороплюсь; в нем как бы недостает чего-то, не уверен я, что это именно он. Этот вроде бы ниже ростом. Из любопытства встаю. Подхожу ближе, чтобы как следует рассмотреть. Нет, не он. Возвращаюсь на место, и, хотя зал полупустой, кого-то угораздило усесться прямо перед моим креслом: загородил часть, экрана. Пересаживаться нет охоты. Постепенно привыкаю к тени в левом углу экрана, к тому, что она заслоняет от меня то часть какого-нибудь предмета, то чье-нибудь лицо, то фрагмент пейзажа. В конце концов эта тень поглощает мое внимание настолько, что становится важнее происходящего на экране. В ее очертаниях мне чудится что-то такое, что я уже видел раньше. Наконец понял - передо мной голова моего знакомого. Значит, когда первый раз я обознался, уже прозвучал какой-то предупредительный сигнал, мне было предупреждение; теперь и в самом деле человек, сидящий впереди, - мой знакомый. Бывают дни, когда встречи словно носятся в воздухе, предупреждают о себе тысячей способов, иногда появлением двойников, каких-то запахов или еще чем-нибудь в том же роде. Жду с нетерпением, когда он обернется, хочу удостовериться, что это именно он. Еще немного, и он повернет голову. Но от предвкушения встречи становится не по себе. Блеск сюрприза уже померк. Стал побаиваться, как бы он не посмотрел назад. Фильм вот-вот кончится, и он, оглянувшись от нечего делать, увидит, что я у него за спиной. Встал и вышел на улицу.
Иду быстрым шагом. Чуть не бегом. Со временем успокаиваюсь, мало-помалу начинаю сомневаться: вряд ли это был он. Но тогда непонятно, зачем понадобилась эта встреча с ним, хотя на самом деле его здесь и нет? Почему вдруг такое тревожное и настойчивое ощущение от его присутствия в кинотеатре? Но самое странное, что и сейчас, на улице, мне никак не отделаться от чувства, что он где-то неподалеку, и я всматриваюсь в лица прохожих, покупателей в магазинах, то и дело бросаю взгляд назад. Оборачивался я так часто, что со стороны могло показаться, будто у меня тик; я и сам не знал, то ли тело опять перестало слушаться и по своей прихоти все время оборачивается назад, то ли я все еще продолжаю искать своего друга.
На тротуарах Бауэри полно битого стекла. Скрипят под подошвами осколки. Ничего удивительного - на Бауэри под ногами всегда обломки стекла. А еще клочья бумаги, окурки, огрызки яблок, осколки бутылок, железные пробки. Обязательно разобьют витрину. Одни пьянчуги чего стоят - выползет какой-нибудь забулдыга из бара, упрется локтями в стекло или навалится на него всей своей тушей, будто к стенке прислонился, а потом как двинет в витрину, словно на улицу шагнет. Или негры - саданет кулаком в стекло и такую дырищу выбьет, будто из противотанкового ружья кто пальнул, а белый человек, известное дело, латай потом дыры картоном или жестью, ползай под прилавками, подбирай, что еще из магазина не выволокли, бывает, ничего не оставят - шаром покати, вон, например, как у того бедолаги, которого я сам видел: забился в угол, все ищет чего-то. Спину согнул в три погибели, головы не поднимет, будто норовит что-то взять, да не выходит: не то вещь такая неподъемная, тяжелая, не то, наоборот, такая легкая, что и не найти ее на полу, ну как, скажем, иголку какую-нибудь; вот он и сидит на корточках, ждет, когда она сама на глаза попадется. Смотрел я смотрел, а он все на полу, уставился в левый угол - и ни с места. Может быть, тело его заставило оцепенеть в этой позе, ведь заставило же оно и меня, не успел из кинотеатра я выйти, все время оглядываться назад: нет ли поблизости сицилийского друга? Правда, я не всем корпусом, только шеей крутил. Чудилось, он идет по пятам, следит за мной. Сам я спокоен. А голова то и дело назад поворачивает, приходится и мне проверять: вдруг он где-нибудь притаился, вот-вот выскочит из подворотни. Хотя, как знать, не была ли вся эта история с сицилийцем просто предлогом, чтоб оправдать поведение тела? Как бы там ни было, а благодаря тому, что все время оглядывался, удалось мне кое-что и заметить: есть в телодвижении некий созидательный элемент. Ждешь появления злодея, и вот он тут как тут; даже если он не убийца - все равно зачем-то преследует вас. Так вот, я заметил одного чернокожего: идет за мной по пятам, вытянул вперед руку, целится указательным пальцем прямо в меня. Нет у него никакого оружия - ни ножа, ни палки. Но ведет себя угрожающе. Прибавляю шагу, глаз не спускаю с этого негра, а он держит меня под прицелом, идет за мной как приклеенный. Я отступаю, он наступает. Так ему меня не догнать. Держу его в поле зрения: он два шага, я - столько же. Во время своего отступления я и почувствовал под подметкой битые стекла, увидел развороченную витрину, скорчившегося в углу своей лавки человечка. Мое внимание тут же переключилось: важно было понять, делает он что-нибудь или тело заставило его коченеть в этой позе. Негр приближался, рукой целился прямо в меня. Сколько времени я у него на мушке? Может быть, он поднял на меня руку уже во сне? Приснился я ему, что ли; с тех пор и метит в меня. Думаю, это с ним мне была уготована встреча, а не с сицилийцем или кем другим. Всего несколько шагов разделяет нас. Жду. Негр весь обвешан узлами. Поравнялся со мной, проходит мимо, рука не шелохнется, шагает дальше: теперь целится в кого-то под фонарным столбом. Значит, вон в кого метил. Нет, не в него. Идет мимо и берет под прицел собаку, потом еще кого-то и так далее. Выходит, он выбрал недосягаемую цель. Может быть, самого себя. Ужасно захотелось догнать его и подсказать - остановись, погляди на свое отражение в витрине, успокой руку.
Выбился из сил, присел на скамейку; здесь уже кто-то есть. Физиономия у парня, надо сказать, гибридная: нос треугольником, как у краснокожего, губы навыворот, как у негра. Сидим на краешках лавки. Он с одного, я с другого конца. Будто нас держит воздух, а не обрезок доски грязно-зеленого цвета. За спиной - высокая железная сетка, в ячейки набились обрывки бумаги, за сеткой - подростки, прыгают пестрые майки, с какими-то надписями на спине и на груди. Индеец-полукровка, сосед по скамейке, и не сидел вовсе. Ни разу в жизни не приходилось мне видеть человека, который бы совершал столько движений, как этот окаменело сидящий индеец. Едва касаясь скамейки, в нелепой позе, зато - раз, и нет его, след простыл. Движение в неподвижности. Верно, бродит по городу, в глазах блеск, точно перед ним целый мир, а не эти разбитые вдребезги стекла. Тело - зеркало его мыслей. Я тоже в движении. Офис - вход, дверь - выход, снова вход. И я не сижу на скамейке, хотя поглядеть со стороны - прилип к ней. Как еще объяснить - не знаю. В Италии, перед тем как поехать в Америку, у меня уже был такой период: бегал по дому, места не находил, все вверх дном - обувь, вещи, выскочу на улицу, поброжу по городу - и домой, опять на улицу, то пью, то курю, то заговорю с кем попало, с первым встречным - лишь бы что-нибудь сказать, ведь я сидел не шевелясь на коричневом диване и смотрел на телефон. Словом, я не двигался.
Итак, я на скамейке, рядом еще кто-то. Не помню, как он встал и ушел, или, может быть, первым ушел я. Так, незаметно, мы уже в разных частях города. Я в Гринвич-Виллидж. Черт знает как попал сюда. Сидел на скамейке, а сам, наверно, шел, шел и дошел. Такой уж день безумный выдался: прямо передо мной кто-то бьет смертным боем, гвоздит изо всех сил противника, но того не видать. Одной рукой за фонарный столб, не упасть бы, а другой бьет под дых. Будто гвозди вколачивает. Но куда? В пустоту. Здесь таких много. Есть хромые, но они не хромают. Есть другие, тоже хромые, только делают вид, что ходят нормально. Целый Нью-Йорк управляемых плотью. Супермаркет: нужен тюбик, зубная паста. И здесь толпа, не продохнуть: покупатели берут все, не глядя. Товар выбирают руки. Я тоже схватил консервную банку. И еще целую кучу хлама. Как заплатил - не заметил. Тюбика не было.
Хочешь купить нужную вещь, входи в магазин с намерением приобрести что-нибудь совершенно бесполезное. Тогда, может быть, и выйдешь с тюбиком пасты, только сделай вид, что пришел за сковородкой или еще за чем-нибудь в этом роде. Потребность купить у тебя в руках, глазах, даже в ногах. Но это еще под вопросом. Если в самом деле так, то я прав, утверждая, что плоть взбунтовалась. Не только моя. В знак протеста у тела готова болезнь. Заболеть от досады? Возмущает одежда?. Жилье? Бюрократия? Перчатка? Ботинок? [При катаклизмах и Земля попадает во власть собственной плоти. Последствия всем известны. Вспомним, к чему привело изменение угла наклона земной оси. Жаркие области стали умеренными, климат в умеренных - знойным. Слоны впопыхах перешли Голубую реку в Китае и сбежали в Индию, где стало жарче. Львы покинули Италию, американская лошадь доскакала до Азии и Европы. Теплолюбивые растения замерзли под снегом, на месте их выросли другие, пришедшие с севера, морозоустойчивые. Длинношерстные двинулись вверх по карте и встретили на своем пути жирафов и верблюдов, спускавшихся вниз. Великое столпотворение происходит всякий раз, когда Земля начинает вести себя несообразно своей природе, перестает двигаться по околосолнечной орбите и вращаться вокруг своей оси равномерно и спокойно, зная, что делает. (Прим. авт.)] Одно ясно: человек не живет по природе своей, им правит журнал с картинками, телеэкран, рекламный плакат и проч. Без собственных жестов мы в рабстве у тела. Не от сердца исходят наши движения. Толпы людей живут по трафарету. Спешим ли мы по узкому тротуару, шествуем ли по широкой мостовой - все равно движемся как по линейке или по спирали и, натолкнувшись на какое-нибудь препятствие, растекаемся пятном по асфальту. Мы не люди - обитатели муравьиной кучи. Редко можно увидеть что-нибудь настоящее, естественное. Помню, на меня произвела впечатление машина, которая вдруг загорелась прямо на моих глазах. Она выглядела настоящей. Охваченная огнем машина была неподдельной, и люди, разбегавшиеся в стороны, будто осколки гранаты, тоже вели себя естественно, без фальши. Но машина - всего лишь случай. А человеку неважно один он или в толпе - все-таки трудно избавиться от бывших в употреблении, затасканных жестов. Постоянно преследует чувство, что повторяешь пройденное, видишь уже виданное даже тогда, когда ты сам являешься свидетелем или участником революции или войны - в театре, в кино, в жизни - везде, где бы эти события ни происходили. И тут мы на перепутье: то ли трубить отбой, то ли изобретать новые жесты, лишь бы во что-нибудь верить. Идеи - те же движения, а мои идеи уже отслужили свой срок, да оно и видно: жесты у меня все время одни и те же.
Снова наблюдаю за прохожими, всматриваюсь то в одного, то в другого, проверяю на окружающих все, что пришло мне на ум. Иногда мне удавалось, провожая кого-нибудь глазами, заглянуть во внутренний мир одиноко идущего человека. Ничто не ускользало от меня, ни одно движение, даже малейшие подергивания лицевых мышц мне были доступны. Вот на лице нерешительность, что-то привлекло внимание, может быть, запах. Вот он сам себе улыбнулся. Сел в такси, которое затормозило, когда он взмахнул белой рукой. Потом я увидел, как двое идут навстречу друг другу. На мгновенье замерли и повернули обратно, каждый туда, откуда пришел. Встреча врагов? Или не хотелось здороваться? Что случилось в тот миг, когда они сблизились на расстояние шага, может, кто-то шепнул им: назад? А может, они не знакомы, просто оба вспомнили о каком-нибудь срочном деле. О чем-то упущенном. Об одном и том же. Или пусть даже о разном, все равно была между ними зацепка, объединившая их: решение повернуть назад они приняли одновременно. Каждый в отдельности судил и рядил, надо думать, по-своему, но только внутренний голос вдруг смолк в тот же миг, в ту же секунду. Вполне вероятно, ни один из них не заметил, как шедший навстречу вдруг замер, повернулся спиной и пошел прочь без оглядки.
А вот деловой человек, владелец часового магазина. Он по очереди заводит часы и укладывает их в витрине на бархатные подушки. Во рту сигарета, он выкурил ее почти до конца, но пепел еще Держится - кособокой трубочкой, в три сантиметра длиной, свисает с губы. Не знаю что и подумать: движения его крайне замедленны. Может, он обдумывает, как лучше выставить в витрине товар, или просто решил доказать самому себе, что выкурит сигарету, ни разу не стряхнув пепел. То и дело он останавливается, замирает с поднятой рукой, словно пойнтер, почуявший дичь.
Уже три дня прошло, а Поверенный в банковских делах не выходит на улицу. То он запрется у себя в спальне, то забьется в какой-нибудь угол, всем своим видом показывая, чтоб его не беспокоили. Оно и понятно: в охоте на ящики наступил период растерянности. Сидит, наверно, и обдумывает, как быть дальше, где возобновить поиски. Лишь изредка промелькнет в коридоре или в одной из многочисленных комнат бывшего банка. Мы постоянно следим друг за другом, хотя и по разным причинам. Я - чтобы всласть насмотреться на его жестикуляцию; он - чтобы не дай бог не попасться мне на глаза. Но умысел невидим; поглядеть со стороны - двое от нечего делать следят друг за другом.
Приоткрыл дверь, осторожно выглянул, вижу то глаз, то полщеки уставился на меня в щель коридорной двери или прилип к стеклу над дверным косяком (не забудьте, что мы в помещении бывшей конторы, где для освещения над дверями сделаны окна до самого потолка). Черные горничные крадучись ходят из комнаты в комнату, стараясь не нарушать наших с ним отношений. Не хочется им осложнять положение дел. Чашка уже на столе, кофе горячий никак в толк не возьму, когда они успевают здесь побывать. Подойду к окну или загляну в укромное место, а постель уже убрана. Иногда мне кажется, что они тоже следят за нами через замочную скважину или дверную щель. Однако неважно, чем заняты негритянки, главное - я не спускаю глаз с Поверенного. За что и был вознагражден: мне удалось подсмотреть, как руки его дали начало новому жесту. Часто руки совершают движения помимо воли своего хозяина, движения возникают как-то сами по себе, иногда невероятным образом. То и дело читаешь в газетах: ласки закончились пощечиной, пощечина ударом кулака, удар кулака причинил смерть. И, как всегда, убийце нечего вспомнить, он помнит только то, что хотел приласкать, и сам не знает, каким образом порыв нежности превратился в орудие смерти.
Поверенный в банковских делах, за которым я постоянно следил, часто закрывался в комнате и, раздевшись донага, вставал перед зеркалом: не то хотел поиграть мускулатурой, каковая у него напрочь отсутствовала, не то занимался йогой, безуспешно пытаясь дышать животом. Все это, однако, в порядке вещей. Иногда принимался искать что-нибудь, все перероет, а вещь-то, оказывается, у него в руке. Но больше всего меня озадачило его поведение, когда он вдруг схватил ножницы и изрезал лист бумаги. Жест, несомненно, очень опасный, и слабость эта может его погубить. Начал он с того, что нарезал аккуратных треугольничков, потом перешел к квадратикам, кружочкам; в этом занятии была хоть какая-то цель, вроде влечения к "художественной математике". Но в конце концов стал кромсать бумагу как попало - без формы, без цели. Словно карнавальное конфетти, сыпались на пол обрезки. С этого момента я и приступил к наведению в доме порядка. Прежде весь беспорядок исходил как раз от меня. Всю бумагу, какую нашел, кажется, служебную переписку тоже, я спрятал подальше. Когда прятал бумагу и ножницы, мне казалось, что я на поле брани. И вот вижу, ходит он по квартире как потерянный, ищет и не может найти. Потом заперся. Не раз, прильнув глазом к замочной скважине, пробовали мы поглядеть друг на друга, но безрезультатно. Ничего, кроме темноты, не увидели.
Во время поисков бумаги, книг, газет и т.п., которые я пытался спасти от уничтожения, мне в руки попал блокнот, купленный накануне отъезда в Америку, - я собирался записывать в нем свои наблюдения. Но так ни разу и не воспользовался. Только раскрыл его и вижу: чьи-то каракули, там и там какие-то записи. Всматриваюсь внимательнее: может, негритянки поработали, а то и сам Поверенный. Но вскоре осознаю, что во всей этой писанине чувствуется моя рука. С первого взгляда и не поймешь, что это писал я. У меня почерк с нажимом, в нем чувствуется глубина: Я могу часами рассуждать о каждой своей заметке, оставленной на бумаге или на стене. Мои знаки не летучи, не прозрачны. В них что-то есть от укола граверной иглы. Вот и по этим страницам тоже словно прошелся гравер. И еще я заметил: на всех страницах, от первой до последней, речь идет об одном и том же, есть вроде какая-то общая идея. Сначала простые черточки, - прямые или закрученные спиралью, - в каждой линии на всем ее протяжении словно бы трепет. Потом несколько страниц - одни точки. За ними палочки, как в прописях первоклашек. Дальше - гласные. Целый лист "а" строчных и "А" прописных, и так чуть ли не весь алфавит целиком. Хотя и не в алфавитном порядке. А вот и слова: "рука", "нога", "рот", "лодыжка". Наконец, фразы: "Сегодня кусались шерстяные носки", "Средний палец правой руки проковырял дырку в кармане брюк", "Пуговица с наволочки впилась в ухо". И тому подобное. Да разве это я написал? Когда? Честно говоря, на мгновение мне стало страшно. Ну да ладно, ведь это все руки. Назовем это дневниковыми записями рук, сделанными в минуту полной моей прострации. Или тогда, когда я был погружен в сон, тело мое бодрствовало. Ничего не поделаешь, пришлось согласиться, что эти догадки соответствуют действительности. В правом кармане зеленых вельветовых брюк и в самом деле дыра. От пуговицы с наволочки и впрямь уши болят. И т.д. и т.п. Столько мелочей, на которые я и внимания не обращаю: их не заметишь, да и не уследишь за всеми, так мало значения им придаешь.
Кажется, вечером того же дня, когда нашел я блокнот, или, может, на следующий день Поверенный вдруг решил прервать свой добровольный домашний арест. И вот он снова такой же, каким я узнал его в первые дни. Улыбчивый человек. Мы вместе выходим из дома. Он пригласил меня в театр - в ризницу церкви где-то в Виллидже. Одноактная драма без слов. Все понятно и без перевода. Потому, думаю, он и привел меня сюда. Или этим спектаклем он хотел сообщить что-нибудь о себе, объяснить, например, отчего у него нервы не в порядке. То и дело с довольным видом обращал он мое внимание на какой-нибудь эпизод пьесы. Иногда опережал события на сцене, давая понять, что видит ее не первый раз. Часто по ходу действия меня посещали раздумья об этом человеке, о том, как все связано в жизни. Иногда мне казалось: поиски фонтана Банк нарочно ему поручил, чтобы вылечить от нервного истощения. Но скорее всего я не прав. Вся сцена в черных кулисах. Наконец на сцене появился человек, в руках у него знамя. Полотнище прорвано, флаг как будто бы американский, а впрочем, похож на все флаги мира. Человек счастлив, он глядит в зал, размахивает флагом. Сбросил на землю свой вещмешок, слышно, как в нем что-то звякнуло - солдатская фляга, котелок, ложка и кружка. Этот звук отзывается болью, в нем голос войны или просто скитальческой жизни. Он встал спиной к залу, что-то ищет в мешке. Потертые джинсы и кеды, которые ему велики. Снова махнул раз-другой своим флагом. Слева, скользя по подмосткам, к нему приближается белый куб. Он пружинистый, словно резиновый, будто светится изнутри, словно в нем зажжена лампа и сзади подсветка. Человек замечает движение куба, тот надвигается на него, занимая полсцены. Высота куба метра полтора. Человек не оробел, он кладет свое знамя на куб, будто это огромный камень, и продолжает заниматься своим делом. Подвесил котелок к треножнику, делает вид, что разводит костер. Снял котелок с огня. Ест. Прислонился спиной к кубу, засыпает. Из-за левой кулисы выползает еще один белый куб, точно такой же, как первый. Он медленно скользит по сцене. Подобрался к ногам спящего человека. Сдвигает их в сторону первого куба и начинает давить. Тот в испуге очнулся и едва успел вырваться из щели. Наверху он в безопасности. При нем знамя и вещмешок. Остальное раздавлено. Два куба сомкнулись, образовав прочный белый монолит, до половины заполнивший пространство сцены. Теперь она - прямоугольник под самыми колосниками, где человеку приходится либо ползти на коленях, либо стоять, согнув спину и опустив голову. Мало-помалу он успокаивается и снова размахивает флагом. Насвистывает веселый мотив. Поет. В общем, обживает и эту площадку. Как вдруг сверху на него надвигается что-то белое. Еще один куб, такой же, как первые два. Медленно сползает он вниз, заполняя собой половину оставшегося просвета. Человек лег ничком, смотрит, как на него опускается груз. В отчаянии поворачивается он лицом к зрителям, руками и ногами пытается приостановить движение белого куба. Но под его тяжестью подгибаются руки и ноги, удержать груз на весу выше человеческих сил. Изнуренный борьбой человек, чтобы не быть раздавленным, откатывается в сторону, кубы сомкнулись. Он теснится в последнем промежутке - это четвертая часть объема сцены. Почти все пространство ее заполнено гуттаперчевыми кубами. Человек сосредоточенно вглядывается в ряды зрителей. На лице его величайшая скорбь. Но вдруг как будто что-то мелькнуло перед ним, может быть мотылек, он пробует его поймать, суетится, за мелкими хлопотами постепенно забывает о своем положении. Размахивает флагом. Взял что-то из вещмешка, пожевал, должно быть корку хлеба. Нашел уголек и тут же давай вычерчивать огромные слова на обращенной к публике плоскости двух нижних кубов. У него хорошее настроение; опять порылся в мешке и извлек оттуда баллончик с красной краской: то на один куб брызнет, то на другой. Он настолько увлечен своими художествами, что не замечает, как сверху начинает наезжать на него четвертый белый куб, который в конце концов окончательно закроет сцену. Парень занят игрой, куб опускается все ниже и ниже. Он ощутил его тяжесть, попытался удержать его на весу. Сверхчеловеческим напряжением сил остановил куб. Встал на колени, так легче держать неимоверную тяжесть, готовую его расплющить. Слышно, как все тяжелее он дышит. Осталось полметра. Вдруг треск, будто что-то надорвалось. Руки прорвали куб, вошли в него сквозь оболочку: нутро куба набито стружкой, всяким хламом, напоминающим потроха. Движение куба заметно ускорилось. Он касается головы, затем плеч человека, пригвожденного к нижнему кубу. Человек стоит лицом к залу. Кричит. Взывает о помощи. Но в голосе нет ничего человеческого. Это вой зверя. Груз опять двинулся вниз. Последнее: щека, затем глаз. Куб стыкуется с остальными гладкая белая, как экран, стена. Неожиданно в основании белого прямоугольника возникает тень. Словно в замедленной съемке что-то колеблется внутри четырех кубов. Завершающий момент агонии. Похоже, человек еще в состоянии видеть, даже сквозь упругую массу. Он пытается выйти наружу, прорывается к плоскости, повернутой к залу. Он уже у стены. Но видна только тень, подробностей не разглядеть. Мембрана лопнула, и в образовавшуюся брешь просовывается рука, раскрытая ладонь молит о помощи. Но поздно. Рука безжизненной плетью повисает в воздухе, ладонь судорожно закрывается. Тень человека сползает вниз, увлекая за собой руку. Черный занавес постепенно скрывает от зрителей белую стену.
Какой-то скрип привлекает вдруг внимание сидящих в зале. Из-под потолка на партер медленно опускается черный куб, занимая все пространство под кровлей. Просвет постепенно становится уже. Бросаемся к выходу. Оступаюсь, падаю на пол, меня топчут. Передо мной чье-то лицо. Пополз между ног. Кричу. Вою. Черный куб касается кресельных спинок. Скрип дерева. Извиваемся на полу клубком перепуганных змей. Вот спасение - круглый лаз в подполье: в кромешных потемках подземного хода выползли к выходу, чтоб оказаться в такой же беспросветной ночи.
Прежде чем броситься на постель, осмотрел свое тело. Ни разу в жизни не обращал я такого внимания на свое тело, как сейчас, когда голый встал перед зеркалами. Сначала ноги, потом колени, бедра, грудь, руки. Если внимательно присмотреться к ногам, во время ходьбы например, то станет заметным неочевидное: улица, площадь, тропа, которой движемся мы шаг за шагом, имеют округлость земного шара. Ее чувствуют под собой ноги; им лучше, чем нам, известно, что мы всего лишь щетинки или колючки на неровной поверхности сферы, из которой торчат гребни гор, растения и прочее; волосками смотрятся тела человеков; Земля будто ощетинившийся еж, мы - его иголки. Кстати, я заметил, что вопреки всем стараниям человек в состоянии изучить только одну сторону своего тела: ему доступна лишь видимая поверхность. Другая - невидима, мы как Луна или другое небесное тело. Ближайший к нам объект, до сих пор человеком еще не изученный, - мы сами. Плоскости зеркал я направил так, чтобы увидать себя со спины, и открыл россыпь беленьких точек, будто, сплющенных рисинок. Оборотную сторону своего тела видишь обычно у других. Собственное устройство мы знаем лишь потому, что видим других со спины. Но в этом познании ни определенности, ни глубины. Нажимал я на кости: их названий не знаю, в чем их смысл - мне неизвестно, а ведь каждая по-своему важна. Как можно не знать названий хотя бы основных костей, из которых состоит наше тело? Вызубрю обязательно. Наверняка среди них есть те, что нуждаются в особенной ласке: они больше других отзывчивы на заботу. Не потому ли время от времени руки сами приходят в движение и останавливаются вдруг на коленях или бедре. Им легче общаться друг с другом, без посредника: они в состоянии устроить заговор.
Признаюсь, голова у меня закружилась, и как раз в тот момент, когда рука вдруг поднялась, прочертив в воздухе какое-то число, несколько колец. Сообщение? Как в сказке: пока указательный палец не написал в воздухе какое-то слово; были в нем буквы "о" и "л". Две эти буквы помню прекрасно. Кажется, палец вывел слово "боль". Но не уверен. "О" и "л" есть также в "милости" и в "доломитах" и так далее. Другое важно. С этим словом ко мне обратился мой остов, те самые кости, названия которых мне неизвестны.
Великое столпотворение; перед глазами частокол транспарантов, обрывки лозунгов, флаги, плакаты, отпечатанные в типографии и нарисованные от руки, клочья слов; на мостовой ноги, ботинки топчут бумажные треугольники разорванных листовок; псы, затесавшиеся в толпу случайно или сбежавшие от хозяина, и сам хозяин - ищет свою собачонку. Можно подумать, здесь полным-полно пропавших собак и пустившихся на розыски владельцев или наоборот; а еще дети, бесхозные предметы, которые ищут хозяина, кое-где муравьи, а вот растерявшееся пианино; только слоны величаво спокойны, хотя смятением охвачено все зверье в зоопарке. Что делать, я должен быть здесь, хотя в голове полная пустота - ни одной мысли. Празднолюбивая голова. Повинуясь ногам, вышел на улицу. Теперь эти лица вокруг. В грядущем мире ландшафт будет составлен из лиц. Глаза в глаза, нос к носу, щека к щеке. Китайцы, наверно, столкнулись уже с этой проблемой. Скоро с ней столкнемся и мы: пейзажа больше не будет. Горные вершины, леса, луга и даже море будут заслонены лицами.
Молодые люди, толпившиеся рядом, охотно позволяли телу собой управлять и не теряли надежды, что телодвижение вынесет вдруг на поверхность какую-то мысль. Великие идеи порождаются телом, особенно движением рук, быть может какого-то одного мускула. Эти идеи слышишь глазами. К слуху теперь не взывает никто. Уселись мы прямо на площади, расположились на мостовой прилегающих улиц; кто-то произносил речь, но кто именно - не было видно - в воздухе вместе с птицами и самолетами носились слова. Но это была увертюра. Теперь началось: выплеснулась на асфальт черная краска, мы топчем липкие лужи, ломим толпой на мрамор панелей, валим по паркету контор, покрываем все черными отпечатками. Другие делают то же самое с белой краской. Уже мажут крест-накрест витрины, стекла машин, окна небоскребов - все перечеркнуто. Над толпой поднялся мешок: ближе, ближе и вот рядом с нами. С мешка слетела веревка. В нем мука. Чернокожие за мешок, белят лица мукой. Еще мешки - с сажей: белые мажутся в черный цвет. Где белые, где негры - не разобрать. Давит толпа баррикаду - пожарные обрушивают поток воды. Ползет мука по лицу чернокожих, брызжет пылью под струей из брандспойта; на белых липах потеки сажи. Черные снова черны, белые - белы. Маскарад еще не окончен. Вымокшие до нитки раздеваются. И мужчины, и женщины, друг за другом. Внезапно жесты нежнеют: медленно колышутся заросли рук. Обнаженные руки плавно, как снежные хлопья, опускаются на головы. В чреве толпы возникает тихая песня, но хор слишком огромен: мелодия взлетает ввысь, отражаясь от стен небоскребов. В ней нет слов. Тысячегрудый гул - одновременно и гимн, и молитва.
Вдруг лязгнули штыки - взметнулись в канкане ножки танцовщиц. Стальная щетина штыков надвигалась. Мелькнуло: солдат, карабин, острый штык. Он звено этой прочной цепи. Видно, вымуштровали их здорово. Вот они в линии для штыковой атаки. Ужасная гадость, какое-то шутовство. Алые языки принимаются лизать деревянные части зданий. Взметнулось вверх языкатое пламя. Повалил черный дым. Тугими жгутами он вырывался из вырезов окон, распластывался, набрав высоту; на тротуары раскаленным потоком высыпало пепел и хлопья сожженных бумаг, фирменных бланков; вспыхивали огненные искры, похожие на светляков. Загремели выстрелы, кругом визг, вой, штыки бьют по головам. Передо мной молодой парень: лоб математика рассечен клинком. Лежат уже на асфальте многие, остальные жмутся к стенам, корчатся на панели, извиваются в судорогах на багажниках лимузинов. Катастрофа: град острых камней сыпанул на головы полицейских; удар - размозжен нос, еще удар - зубы вдребезги. Вижу полицейского, полголовы - кровавое месиво. Куски человеческой плоти покрыли асфальт: фаланги пальцев, ушные раковины, прочие части тела - одного человека и сразу нескольких. Не понять: с человеческим мясом смешаны руки и ноги манекенов, гуттаперчевых масок, которые были надеты на демонстрантах, горы листовок, разметанных сверху, как если бы в город въезжал Эйзенхауэр по случаю окончания войны. Нельзя было и шагу ступить - местами завалы были метровой толщины. Казалось, из бумажной трясины не выйти. Дальше: кучи фруктовой гнили, апельсины расплющиваются под ногой. В этом месиве белые шланги с упругой водой от пожарных насосов. Смятение мое возрастало. Единственной истиной, на которой я повис, как на крючке, был Пифагор со своей теоремой. Я понимал, что, быть может, происшествие это оправданно; но что делать мне - не знал. А потому следовал за своим телом. Иногда, замечая, что делает моя тень, я ухитрялся узнать, что совершаю я сам. Так обнаружилось, что я чертил треугольники белым мелком на панели и стенах. Но я продолжаю твердить свое: коль скоро и рука поднялась, и палец нацелен, то они, значит, должны во что-нибудь метить. Иначе к чему вообще этот жест? Вопрос, который я задаю себе все время с тех пор, как началась моя бродячая жизнь. Этим и объясняется мое смятение. Раньше я знал, что если рука и палец во что-то метят, то цель или видна, или по меньшей мере предполагается. Теперь не так. Существует только указатель.
3
Дорогая моя, не спрашивай, почему я снова пишу тебе. С твоим характером ты вообще могла бы разорвать это письмо, не читая. Смех, да и только! Но мне и без того тошно, так что жест твой был бы излишним. Пишу в самолете. Внизу Америка. Не знаю - Миннесота или Луизиана. Если смотреть под определенным углом зрения, Америка - та же Луна. Именно под этим углом я на нее и смотрю. Лечу я в Феникс, штат Аризона, пять часов лета, путешествие, конца которому не видно. Не думал я, что Америка столь необъятна. Нью-йоркское время на три часа обгоняет время в Фениксе.
Ты права, из Италии я убежал. Но причина не та, о которой ты думаешь. Курение здесь ни при чем. Ты ведь всегда так хорошо все понимаешь, а на этот раз не заметила самого главного. Не в словах дело и не в настроении или в чем-то еще, по крайней мере мне так представляется. В последний раз, когда ты была у меня, между нами произошло нечто ужасное, хотя внешне это ни в чем не проявилось. Но последствия я, видимо, переживаю сейчас. Вспомни о том, как все было во время наших прежних встреч. Я ждал тебя в спальне, ты приходила, скрывалась в ванной, чтобы раздеться. Я прислушивался: вот ты сбросила туфли, вот, кажется, уронила расческу. Наконец, пытаясь казаться стройнее и выше, ты входила на цыпочках. Мне нравилась твоя детская беззащитность. Ты прижималась ко мне и замирала: твое тело, теряя очертания, превращалось в матовое пятно. И вот сблизились наши губы, слились в глубоком самозабвенном поцелуе. Я ощущал безграничность пространства. Наши тела заполняли собой всю комнату. Казалось, спиной я касаюсь потолка, плечи мои упираются в стены. Тебе тоже становилось тесно, колено твое уже заполнило пустоту между кроватью и стеной слева. Нам нечем было дышать. Мы задыхались в заставленной мебелью комнате, в этом ящике, где не было места движению. Все было изгибы, руки, тело. Но быть может, и не было ничего этого. Лишь два родниковых ключа били в квадратном сосуде. Мы, как вода, обретали форму сосуда и омывали собой все, что было вокруг: настольную лампу, телефон, тумбочку... Наконец мощным взрывом разрушены стены, и кругом облака и солнце; тела наши вбирают в себя целый город, становятся облаками.
Но во время последней встречи ты вышла из ванной, прижалась ко мне тела не слились: руки, колени и плечи молчали. Губы едва сложились в беззвучный поцелуй. Тело мое не отозвалось, я пристально глядел на чайную ложку, давно забытую на тумбочке. Прежде я никогда не замечал такой неподвижности предметов. Они всегда пребывают в движении. Переходя из рук в руки, попадаясь на глаза то в одном, то в другом углу дома. Их неподвижность всегда иллюзорна. Но эта ложка, которую я отчетливо видел, казалось, навечно приросла к поверхности тумбочки. Теперь уже не я, а она стала расти, тяжелеть. Недоумевал я, как мне удалось взгромоздить на тумбочку подобную тяжесть. С нижнего этажа доносился какой-то шум. Наверное, по трубам бежала вода.
Я оделся.
Мы вышли на улицу, чувствуя себя карликами. С тех пор я не желал никакой любви. Она не возвращалась ко мне. Стала мне не нужна. Тело теперь играет со мной злые шутки. Например, ноги несут меня на любовное свидание, руки принимаются обнимать женщину, и все это без моего участия, мыслями я невесть где. Что со мной происходит? Неужели после нашей последней встречи я перестал быть мужчиной? С тех пор тело зажило собственной жизнью, на любовь отзывается с опозданием, и отзывчивость эта не более чем воспоминание о былом трепете, своего рода жизнь по инерции. По-другому я этого объяснить не могу. Хотелось бы поскорее увидеть тебя. Как знать, именно с тобой, быть может, я снова войду в колею. Как живешь ты? Одна? Теперь, когда ты узнала, чем я жив, ты можешь сделать правильный выбор. Я тебя ни к чему не обязываю. Поступай как знаешь, делай как хочешь. Мне просто хотелось напомнить о себе. Именно это для меня самое главное. Представить себе не могу, как при встрече мы сделаем вид, что не знакомы друг с другом. Целую.
Выйдя из самолета в Фениксе, я почувствовал в воздухе запах индейцев. Пахло терракотой. Правда, я не уверен, что именно так пахнет индейцами. Таково мое предположение. Феникс - обширный город в песках пустыни, усеянной осколками красного камня, поросшей узловатыми кактусами. Дома зарылись в песок, словно ушли в землю упавшие с неба метеориты правильной прямоугольной формы. Возле домов палисадники: камни и карликовая растительность - бездушная имитация японского вкуса. Мой фонтан прекрасно вписался бы в вестибюль филиала Нью-Йоркского банка в Фениксе. Говорю это со знанием дела: в моем фонтане есть нечто японское. Предположение, высказанное Поверенным, что здесь-то и следует искать оба ящика, мне представлялось верным. Однако управляющий отделением Банка быстро развеял все наши надежды, препроводив нас на склад. Здесь было четыре ящика прямоугольной формы - четыре небольших параллелепипеда, которые, если поставить их друг на друга, сложились бы в куб по размеру такой же, как один из ящиков с фонтаном. Только кому пришло в голову распилить на четыре равные части пьедестал, чтобы в конечном итоге получить четыре параллелепипеда? Разве что кто-то счел его чересчур тяжелым для перевозки. Единственно возможная, и все же слишком невероятная версия.
Причин падать духом не было: Аризона велика, и отделения Нью-Йоркского банка многочисленны. Кроме Аризоны есть еще Техас, Невада и так далее. Садимся в машину и объезжаем отдаленные поселения, останавливаемся перед каждым светофором, регулирующим движение в пустыне. Добираемся даже до выжженных солнцем городишек, где погода не меняется годами. Неизменная жара и голубое небо. Здесь ни разу не сверкнула молния, не пошел дождь, не проплыло облако, никогда не падал снег, не бил землю град. Местным жителям от такой неподвижности сделалось тошно, их постоянными занятиями стали обзаведение новой мебелью, разводы, обмен детьми, женами. В общем, бури в собственном доме.
Нам наконец повезло, и мы увидели индейцев: сидя в тени огромного валуна, похожего на куполообразную гору, случайно затерявшуюся среди песков, они сонно жевали жвачку. Маленькие человечки с морщинистыми щеками. Сидят себе и жуют. Глядя на них, можно было подумать, что индейцы из породы людей, которые шагу лишнего не ступят. Но в действительности это не так. Видели мы и других индейцев, суетливых, как муравьи. Они тряслись в стареньком грузовике по пыльной дороге; ну и кидало же их машину туда-сюда, как будто они спасались от нас бегством. Пыль стояла столбом. Грузовик тормознул, остановились и мы - из любопытства. Они поехали, мы за ними, до следующей остановки. Индейцы забились в тень грузовика, хотели остаться незамеченными. Только теперь мы разглядели: в тени - бледнолицые - молодые и старые. Индейцы что-то искали в песке, собирали какую-то чахлую травку: слабый, целительный запах. Один из индейцев лицом настоящий колдун. У белых вид болезненный, ревматическая походка, скрюченные радикулитом спины, уродливые фигуры - кривые, как реторта. Судя по всему, разочаровавшись в нью-йоркских и чикагских эскулапах, они доверились колдунам. Или им только казалось, что они больные. На самом деле просто рабы своего тела, такие же пленники, как в некотором смысле я сам; правда, в настоящий момент самочувствие мое изменилось к лучшему: разве что оставались кое-какие безобидные чудачества. Среди пассажиров старуха индианка, толстая, грузная женщина. Сидела она неподвижно, уставившись в песок. На руке браслет, на шее ожерелье - серебряные, с бирюзой. Время от времени поднимет голову и посмотрит вдаль, туда, где небо сливается с землей, образуя типичную для пустыни полосу горизонта: размытую, зыбкую, дрожащую в мареве и потому такую манящую. И меня она пронзила таким же устремленным вдаль взглядом, словно был я не здесь, а за добрую милю отсюда. Я вообще заметил, что у местных американцев взгляд долгий. Они привыкли к своим просторам, потому в глазах у них - бескрайность пустыни. Наши глаза приучены к узким средневековым улочкам или к замкнутому в четырех стенах пространству, потому мы и не видим дальше собственного носа. А у этой старухи, как и у всех жителей Аризоны, Техаса, Невады и Калифорнии, во взгляде безграничные дали, и, даже если ты стоишь лицом к лицу с кем-то из них, он все равно смотрит глазами, привыкшими мерять расстояние сотнями миль. И появляется ощущение, что беседуешь с человеком, который видит не тебя, а что-то на линии горизонта. Именно так и глядела старуха; я тоже попробовал глянуть вдаль, но ничего не увидел. Пыль забивала глаза.
Меня разбудил вертолет, который звенел над ухом, как комар. Я встал, открыл окно, увидел его на площадке перед самым мотелем в клубах раскаленной на солнце пыли. Оказалось, он прилетел за нами. Кто бы мог предположить, что для розыска ящиков, заключавших в себе мой фонтан, потребуется вертолет, предназначенный, как правило, для наблюдений за тем, что происходит на земной поверхности, а не в подвалах и закрытых складах под крышей, где, скорее всего, и была запрятана наша пропажа. Наверно, возникала мысль, что какой-то шофер сбросил их с грузовика на дорогу или завез в пустыню. Несколько раз пролетали мы над Долиной Смерти, зависали над тем местом, где в трещинах видны сухие корни каких-то кустов. Поверенный, должно быть, хотел привлечь мое внимание к этим корневищам на предмет замены оригинала копией. Это подозрение не покидало меня в течение первых часов полета; затем мне стало казаться, что, собственно говоря, мы ничего не ищем, или, лучше сказать, заняты поисками всего, что потеряно. Хищный огонек вспыхивал в глазах у Поверенного всякий раз, когда на раскаленном песке возникало какое-нибудь пятнышко или просто тень. Может быть, спрашивал я себя, поиски ящиков всего лишь предлог, изобретенный Поверенным для путешествия по Америке?
Внимание привлекало темневшее внизу круглое пятно. Приземлились мы рядом с табуном лошадей. Некоторые лошади передними ногами взобрались на спину впереди стоящих. Образовав круг, они вытягивали шеи по направлению к его центру. Там, в середине, умирал конь, изо рта уже шла пена. Лошади окружили его, заслоняя от палящих лучей: пусть уходит из жизни легко - в скудной тени.
Вода в озере, заполнявшем Долину Смерти в древние времена, испарилась, должно быть, от жары. У меня никаких сомнений на этот счет не возникает. Постепенно солнце высосало всю воду; на песчаном дне озера задыхались его обитатели, были среди них даже киты и другие огромные рыбины, ловившие ртом воздух. Это зрелище могли наблюдать, однако, только доисторические твари, например динозавры и им подобные. Кто знает, сколько дней продолжалась агония обитателей озера, прежде чем они испустили дух. На высыхающем дне шевелились груды рыбы, в предсмертных судорогах сбрасывавшей чешую. Немой вопль рвался к небу из открытого мертвого рта. Дождевая вода и солнечный зной делали свое дело: проходили дни, месяцы, сменяли друг друга времена года, и дно озера устилали кости его обитателей. Их топтали лапы динозавров, скитавшихся в поисках клочка травы или зеленой ветки. Быть может, увиденная с вертолета белая пыль в Долине Смерти была прахом рыб, хотя, конечно, не исключено, что это просто результат выветривания горных пород.
Динозавры, другие мастодонты - слоны, например, или носороги смешивали прах с песком; потом сюда приходили и здесь умирали люди. Сначала краснокожие, за ними - все остальные. Золотоискатели на загнанных лошадях. И опять устилали Долину кости людей и животных, погибших от жажды. Толща песка хранит - стоит только копнуть - немало бутылок, в которых давно высохла последняя капля воды. Никто теперь сюда не приходит. Нынешние американцы объезжают Долину стороной, швыряя из окна своего автомобиля бутылки из-под кока-колы.
Древний ландшафт - и в то же время картина грядущего. Станет и Земля такой же после взрыва атомных бомб. Кто выживет - встретит людей, лишенных дара речи и памяти. Управлять ими будет тело, воспроизводящее только жесты, ничего кроме жестов. И по жестам можно будет определить род занятий этих людей, снова построить машины и прочее, пока мир не вернется в прежнюю колею. И снова кое-кто станет маршировать, делать вид, что охотится с ружьем. Сперва стрельбу станут имитировать жестами, потом сойдутся вместе и припомнят, как в прежние времена существовала армия, и решат, что пора изобрести что-нибудь наподобие винтовки и вложить ее в руки людей. Первым пунктом повестки дня станет изобретение винтовки образца 1891 года. За ней последуют более усовершенствованные модели и так далее, до тех пор, пока не появятся современные виды оружия, находящие применение сегодня в ходе военных действий. Быть может, будет найден какой-нибудь обгоревший предмет, назначение которого уже никому не известно, например телефонный аппарат. Его обнаружат в песке, кому-нибудь придет в голову снять трубку, и услышит он голос, бегущий по проводу в толще земли. Голос человека или животного, доносящийся из другой части света. Тогда станет ясно, что на Земле еще кто-то дышит. Пройдут тысячелетия, и будут изобретены самолеты, автомобили, холодильники и все остальное. Мир снова окажется на грани катастрофы, как сегодня. Если вдуматься - ни прошлое, ни будущее ничему нас не учат. Так или иначе все возвращается к исходной точке настоящего времени, в которой существуем мы двое и вертолет, несущий нас над этой выжженной землей, что охвачена лихорадкой. Не мы, так двое других: один в поисках прошлого, другой будущего.
Черная тень вертолета побежала по земле, и я словно ощутил под рукой раскаленную добела, сыпучую, хрящеватую пустыню, поросшую чахлым кустарником, коснулся высоких зыбучих дюн. Кругом голая земля, грязно-желтые, цвета оберточной бумаги холмы, иссеченные суховеями бурые низкие скалы, валуны, готовые при легком толчке сорваться в долину. Летим дальше: под нами безлюдная равнина, которую перерезала голубая лента асфальта; кое-где заросли тамариска, поблескивают алюминием крыши автофургонов, будто в пустыню заехал бродячий цирк. Нонсенс. Тут же крохотный аэродром, огороженный резиновыми черными и красными покрышками. Гудя уходит за горизонт ряд телеграфных столбов вдоль насыпи пролегавшей здесь некогда железной дороги, от которой остались лишь вмятины шпал.
Заночевали мы в гостинице, расположенной, правда, не в самой Долине Смерти, а в другой части пустыни, там, где проходит шоссе. Одноэтажное здание, по форме напоминающее перевернутую букву "П", имело со двора крытую галерею и было со всех сторон окружено пальмами и тамарисками. На земле валялись обломки ящиков, обрезок неизвестно как попавшей сюда алюминиевой трубы, высохший конский навоз, мусорное ведро. В гостинице был кафетерий. Проснулся я рано: решил прогуляться по галерее. Ветер гонял по двору пыль. День был воскресный. У стены в галерее стоял старый потертый диван. Остановился я у витрины антикварной лавки. За пыльным стеклом выставлены три блекло-лиловые бутылки - цвета увядшей сирени. Под воздействием солнца бутылочное стекло в этих краях приобретает вот такой необычный оттенок. Некоторые даже нарочно выставляют на крышу бутылки из-под молока, чтобы они потемнели. В витрине стояли бутылки, принадлежавшие первым белым американцам; стекло это жарилось на солнце больше сотни лет. Форма бутылок мне тоже понравилась. Особенно две: квадратная с витым горлышком, а другая - в виде плоской фляги. Мне захотелось купить их. Подергал латунную ручку - закрыто. Где хозяин неизвестно. Вертолет, стоявший возле бензоколонки, напоминал стрекозу. Я вышел из галереи и направился в кафетерий.
Длинная стойка, шеренга бутылок, прямоугольный вырез окна, по центру которого проходит голубое шоссе, перерезавшее пустыню на две части. На табурете у стойки сидит молодая негритянка, уставившись в стакан с пивом. Присаживаюсь в том месте, где стойка загибается и откуда не видно шоссе. У противоположного конца стойки игральный автомат. Негритянка с отсутствующим видом взглянула на меня, посмотрела в стакан, потом в окно, снова в мою сторону; ее лицо ничего не выражало. Наконец она подняла стакан и поднесла к губам. Движения неторопливы; губы раскрылись и плотоядно прильнули к краю стакана. Глядя мне прямо в глаза, она пыталась подцепить кончиком языка лимонную корку. Притворялась, что пьет, но не пила. Гибкий язык облизывал стенки стакана. Она не спускала с меня глаз. Наконец сделала первый глоток. Бармен подал мне кофе. Я взглянул на ее ноги. Взял в руки ложечку, чтоб размешать сахар. Погрузил белую ложечку в кофе, стал не спеша помешивать, глядя на негритянку. Она смотрела так, словно всем телом ощущала каждое мое движение. Потом прикрыла глаза. Я вынул ложку, положил на край блюдца. Негритянка встала, подошла и сказала по-английски:
- My, how morbid can you be! [Ты, парень, вижу, отзывчивый! (англ.)]
Я не понял ни слова и, не задумываясь, ответил на своем родном диалекте:
- Шлюха. Бесстыжая шлюха.
Негритянка двинулась к выходу, я следом за ней. Мы свернули за угол гостиницы, прошли мимо фанерного самолета, уткнувшегося носом в землю и зацепившегося хвостом за ветку дерева, мимо старика в синем комбинезоне с винтом от самолета в руках. Миновали квадрат бассейна без воды: по дну его ходила собака. Обогнули мусорный ящик, перешагнули через алюминиевую трубу. Негритянка направилась к фургону, возле него стояли два контейнера из серебристого металла, в которых, наверно, перевозят мешки с арахисом, миндалем и другими орехами. Я поднялся за ней по ступенькам и увидел, что негритянка уже ждет меня на кровати. Я разделся и стал озираться по сторонам - куда бы положить одежду, - но так и не нашел подходящего места. Кругом валялись бутылки, меня это раздражало, и я решил положить одежду на ступеньку фургона. Но и это место мне не понравилось. Заглянул под фургон, обошел контейнеры. Постепенно я отходил все дальше от фургона, пытаясь прикрыть наготу ворохом одежды. И наконец понял, что под предлогом поисков места для одежды тело мое, именно оно, отказалось от свидания с негритянкой и увело меня прочь. Войдя снова в галерею, я спрятался за колонну и быстро оделся. Сел в старый "шевроле", предоставленный в наше распоряжение так же, как вертолет, и на полной скорости выехал со двора гостиницы, как будто опасался погони или задыхался без свежего воздуха.
Целый час тянется длинная, тоскливая дорога, но вот появляются горы, и все в них кажется неустойчивым, готовым прийти в движение: пласты желтой глины грозят обвалом в любой момент; холмики из буры, как кучки помета, размечет первый сильный порыв ветра, по склонам то и дело скатываются валуны, останавливаясь в пыли у подножия; по обеим сторонам дороги высится ряд истончающихся электрических столбов, звенит в проводах ветер, насыпает песчаные холмики. Остановился я возле розового параллелепипеда, поставленного на обочине для тех, кто стесняется помочиться прямо на асфальт. Обратно в машину мне не хотелось; я стал карабкаться по голому склону. С бугра в небольшой котловине увидел развалины заброшенной шахты, где добывали буру. Я спустился туда. Ветер швырнул мне в лицо горсть едкой белесой пыли. Она нестерпимо блестела под яркими лучами солнца. Стены сплошь покрыты налетом белой пыли. Не знаю, что это было, - песок, соль или, быть может, бура. Среди белых пирамид извивалась едва заметная тропинка: наверно, по ней давно никто не ходил, Она привела меня к дому, от которого остались одни деревянные стены и кое-что из надворных построек. Дом этот напоминал остов выброшенного на берег корабля. Сохранился дощатый пол. Половицы скрипнули под ногой. Все предметы вокруг из дерева. Кадки с деревянными растениями разнообразной формы - пирамиды, конусы, цилиндры, шары. Искусственные растения заботливо расставлены неизвестным садовником. Не сразу я понял, что передо мной деревянный парк. Дом в глубине, видимо, принадлежал хозяину шахты, человеку, который не мог существовать без деревьев, а в этой пыли ни одно не выживало. Ветер и солнце иссушили и истерли древесину настолько, что выступили на поверхность все ее прожилки; на месте сучьев уже просвечивали дыры. Кое-где древесину тронула гниль. На всем налет пыли. Выпуклости и вогнутости стен вызывали у меня ощущение, будто я попал внутрь огромной изуродованной виолончели. Впечатление это особенно стало сильным, когда из скованной слепящим зноем пустыни донеслось до моего уха гудение шершня. Казалось, в воздухе зазвучала струна. От порыва ветра заскрипели деревянные доски, словно рядом кто-то ходил. Я вошел в дом, стоявший в глубине деревянного сада, не из любопытства, а повинуясь желанию спрятаться здесь, затаиться. В комнате стол и поломанная табуретка. Я присел - не потому, что устал: хотелось проверить, выдержит она или нет. И почувствовал облегчение, только теперь я понял, что мне ужасно хотелось сесть. Силы постепенно ко мне возвращались; я стал рассматривать стены, чугунную печку с открытой дверцей, тряпье, сваленное в углу. Начал чертить геометрические фигуры, водя пальцем по пыльной поверхности стола. Как вдруг со мной произошло странное. Сплелись пальцы рук, и я долго не мог расцепить их. Когда мне это наконец удалось, я не смог согнуть пальцы. Потом руки стали медленно подниматься вверх: я готов сдаться на милость того, кто появится на пороге. Распахнута настежь дверь, жду: должен кто-то войти и ограбить, - прислушиваюсь к шагам. Не скрипнет ли песок под чьим-нибудь сапогом. Грабитель, конечно же, вооружен. Тело мое охвачено дрожью. Не знаю, должен ли я на сей раз ему подчиниться. В конце концов смиряюсь. Руки опустились, спрятались в карманы брюк, успокаивали меня: опасность уже миновала. Что за ехидство! Приходится терпеть и молчать. Главное - не вспугнуть другие части тела. Скажу прямо - во всем виноваты руки. Совсем обезумели. Почему-то они потянулись к верхней пуговице на рубашке и к узлу галстука. То есть это мне поначалу так показалось. А руки схватили меня за горло и стали душить. К счастью, я сразу сообразил, что они намерены сделать, и рассвирепел. Кинулся на пол и начал борьбу. Я из тех, кто всю жизнь ведет бой. На испуг меня не возьмешь, особенно сейчас, когда пришлось сразиться с собственными руками. Мне удалось продеть носки ботинок в кольцо рук и резким толчком освободить горло от сжимавших его пальцев. И пока руки мои вновь не набросились на меня, я решил напомнить им то, что для них сделал. Все хорошее и плохое. Я принял на себя ответственность даже за то зло, что причинили своим рукам другие. Например, грузчики и наемные убийцы. Я отнес за счет собственных рук все, что делали своими руками и отец мой, и дед - люди простые, трудившиеся до кровавых мозолей. Польза же, которую приносили до сих пор мои собственные руки, была мизерной. Что держали они? Ложку, вилку и, когда я курил, подносили к губам до восьмидесяти сигарет в день. Много ли весит сигарета? Какую расправу должны были бы учинить над боксером его руки, испытывающие постоянное напряжение? Добрых же дел, которые сделал я для рук своих, не так уж и мало. Ежедневно мою их и холю. Предоставляю им полное право разделять со мной все радости любви. Разрешаю им развлекаться на собственный страх и риск, независимо от других частей тела. Как, например, в тот раз в поезде, когда правая рука шарила в свое удовольствие под юбкой сидевшей рядом синьоры, я то притворялся спящим, то пялился в темное ночное небо. Да разве все упомнишь!
Не берусь судить, подействовали увещевания или нет, только руки мои обмякли и успокоились. Смог наконец подняться, и руки, словно пытаясь загладить вину, отряхнули пыль с брюк. Попытался выйти из дома, но обессилел настолько, что был не в состоянии перешагнуть порог. От усталости меня шатало: я ударился головой о косяк. Еще попытка. И снова передо мной стена. Догадываюсь: ноги не желают выпускать меня ни в дверь, ни в окно. Ведут меня не туда, куда я хочу. Решили оставить меня здесь. Но я был голоден, и мучила жажда. Быть может, ноги помогли спастись лишь потому, что сами решили учинить надо мной расправу. Сохраняю спокойствие. Сажусь и начинаю беседовать с ними. Разговор получился недолгий. Сказал, что вот уже двенадцать лет не хожу пешком. Езжу поездом, на машине никаких прогулок, хождений по лестницам. Можно сказать, и телевизор приобрел ради ног. Вообще перестал выходить из дома и даже передвигаться по квартире. Но мне пришлось прервать рассуждения: веки отяжелели, уши перестали воспринимать звуки. А я так надеялся на свой слух: все ждал, что с минуты на минуту прилетит вертолет. Я не сомневался, что меня станут разыскивать. Стою, глаза закрыты. Вокруг гробовая тишина.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
4
Когда стволы деревьев, дома и фонарные столбы приходят в движение, это означает, что я или в поезде, или в машине. Сидел у вагонного окна, равнодушно смотрел на мелькание предметов, хотя и было небезынтересно: откуда они появляются, куда исчезают? По этим признакам можно было бы определить, куда еду я. Впрочем, вскоре догадался: поезд везет меня на родину. Уже замелькали в окне оливковые рощи, миндальные деревья с такими мощными стволами, какие встретишь только в наших краях. Километров за сто от моего Городка миндаль и оливы - низкорослые, с тонким стволом. Сразу видно: неподходящая почва. Судя по величине деревьев, я мог предположить, что приближаюсь к родному городу. Однако я никогда не могу быть до конца уверен, что в данный момент нахожусь там-то, еду туда-то, делаю то-то; не хочу я слишком сильно раскачивать маятник своего равновесия. Известно уже, что для человека моего склада путешествие - своего рода способ быть в других частях света и заниматься одной из разновидностей моего умственного труда. Рядом с железнодорожным мостом ведут ремонт полотна; возле насыпи вижу каменный куб, чуть дальше - в поле - корневище вывороченного дерева. Подумал: куб этот может стать основанием еще одного фонтана, а корневище, что я видел в поле, можно поставить на этот куб. Интересно, я придумал фонтан только что или давно выстроил его в мыслях? Дело в том, что всегда, когда я вижу каменный куб и корневище, у меня непроизвольно возникает желание соединить их воедино - построить фонтан. Но, допуская возможность, будто я только что придумал фонтан, следует взять под сомнение и факт моего пребывания в Америке. Однако сомневаться в этом нелепо. Хотя я прекрасно понимаю: гораздо легче убедить людей в том, что состоялась вымышленная поездка, чем заставить их поверить в путешествие, действительно имевшее место. Как бы там ни было, при мне билеты туда и обратно; один этот факт красноречиво свидетельствует о реальности моего путешествия. Других доказательств у меня нет. Имя Поверенного в банковских делах? Не знаю. Неизвестен мне и точный адрес дома, где я жил. Как звали негритянок-горничных? Тоже не знаю. Интересно, однако, что было бы, не окажись у меня билетов туда и обратно? Кто бы поверил, что я провел в Америке две недели? Я часто в разъездах; скажут: дома его не было, но утверждать, что я был именно в Америке, не возьмется никто. Роюсь в бумажнике: где билеты? Нет билетов. Неважно. Да и кому я должен давать отчет - был я в Америке или не был? Главное - в этом уверен я сам. Но уверен ли? Не берусь ответить однозначно.
Вот в чем я действительно уверен - это в том, что спасаюсь бегством. Если человек спасается, это означает только одно: он удирает. Человек, обращенный в бегство. Ужасно, когда в ушах у тебя вой, в глазах сполохи от разрыва снарядов. Я уже говорил, повторить еще раз? Я сбежал из Америки. Чтобы поскорее вырваться оттуда, уехать, я притворился сумасшедшим. Спасаться бегством несколько дней - задача не из легких. Хотел бы я знать, что делал в эти дни, что передумала голова, как вели себя руки, что предприняло тело. Нет страшней пытки, чем быть пленником того, кто предоставляет тебе полную свободу: поступай, мол, как знаешь. Ты опутан тысячей шелковых нитей, невидимой паутиной; нити столь прозрачны, что кажется, их нет вовсе; но шевельнись - и почувствуешь, как они напрягаются. Вот так же и шумы: самые тихие из них - громоподобны. И что тогда делать - никто не знает: были бы веревки, которые - чик ножичком, или цепи, по которым бы резанул пламенем автогена, - но оковы прозрачны, сети невидимы, стало быть, выдумай, изучи, исследуй верный способ, как их разорвать, чтобы выйти на волю. Сети сплетены из прочных на разрыв нитей, пропущенных через нутро. И не снаружи ты ими опутан, а изнутри. Путы на теле - только видимость, у тебя связаны все потроха - вот в чем дело. Как тут не спятить?
Вот и прикинулся сумасшедшим. По крайней мере считаю, что прикинулся. Говорят, я разделся на улице догола, как делают все, кто симулируют безумие, и громко выкрикивал одни звуки: тысячу раз AAAA, потом столько же B и C. Последнюю в алфавите, Z, успел выкрикнуть восемнадцать раз. В коробке лифта, в песках пустыни так вопил, чтобы слышали черный и белый, красный и желтый. Поднимал крик на площади в центре провинциальных городков, где ночью как в чреве игрального автомата. Потому я могу вспомнить, где побывал в поисках ящиков. Если не ошибаюсь, мы заехали даже в Канаду. Одного не помню: когда началось мое шутовство - с заброшенной шахты или раньше. С шахты, пожалуй. Сумасшедшим притворился нарочно, чтобы Поверенный поверил, что я выжил из ума и не желаю дольше оставаться в Америке. Только главная сцена была сыграна позже. Впрочем, может быть, это были проделки тела, а я подчинялся, дабы не подумали, что между телом и мною никакой связи. Может, оно и так, но это не имеет значения. Я сбежал из Америки - вот что важно.
Совершить оттуда побег должны все; в Америке человек, все люди, способные передвигаться, разорваны на куски; от людей здесь остались лишь клочья, и их разбросало по Америке с ее безбрежными просторами прерий, но без единого уголка, где не встретил бы глаз, рук, тел, изуродованных и покореженных, ковыляющих на одной ноге, другая - бог весть чья. [Бывают минуты, когда все привлекает внимание тела: глазами видишь красный цветок, осязаешь теплую ткань под рукой, давний вкус появляется на губах. И тогда человек чувствует себя расщепленным. Цельность возвращается вместе с болью - благодаря сосредоточенности на чем-то одном. Когда со мной происходит нечто похожее, достаточно взгляда на солнце, чтобы нанизать тело на стержень слепящей боли. (Прим.авт.)]
В загустевшем воздухе что-то лопнуло и загудело; я ощущал чье-то дыханье, слышал гул голосов и не знал, чье дыханье, где люди. Может, это глубокие подземные толчки, предвещающие землетрясение? А как же собаки? Ведь они должны бы тогда бежать в Мексику или в Канаду (так проходят пока что границы Соединенных Штатов). Не бегут. Значит, толчки вызваны не землетрясением, а чем-то похожим. Например, трещинами, прорезавшими тело и лоб массы, огромной массы людей, но пока еще не земную кору и не стены зданий, как при землетрясении. Встречаются люди, которые чувствуют, как вскипает вода. Я всегда чувствовал, что вот-вот она забурлит. И цветы на лугу, распускаясь, звучат, но едва слышно: ведь бутон раскрывается медленно. А если лопнут все разом миллионы бутонов - вот тогда и грянет гром, как от взрыва бомбы; бомба разрывается мгновенно, но представим, что взрыв протекает замедленно, как на цветочной поляне, и станет уместно сравнение бомбы с бутоном. Гриб водородной бомбы есть цветок, распроставший уже свои лепестки.