24793.fb2 Партизанская искра - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Партизанская искра - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава 1ИЗ РОДНЫХ МЕСТ

Над Первомайском клубилась горячая неоседающая пыль.

Купаясь в пыли, по улицам города шло множество людей, вереницами тянулись автомашины, скрипели и тарахтели повозки, нагруженные домашним скарбом, поверх которого сидели ребятишки. Между повозками и по тротуарам толкались стада коров, овечьи отары.

Словно воды в весенний разлив текли эти живые, шумные потоки, скапливались внизу, образовывая огромное, волнующееся море. В том месте, где сливались воды Южного Буга и Синюхи, шла переправа на восточный берег.

В то же самое время от моста вверх по улице поднимался плотный, среднего роста человек. Его полное лицо с крупным мясистым носом, таким же крупным ртом и круглый подбородок с ямочкой свидетельствовали о добродушии и ровном, спокойном характере. А светлокарие глаза, смотрящие как-то особенно пристально, да прямая, резкая черточка между насупленными бровями являлись признаком воли и настойчивости. Одет человек был в толстую суконную гимнастерку, подпоясанную широким офицерским ремнем, такие же суконные брюки-галифе, заправленные в грубые яловичные сапоги. На круглой бритой голове туго сидела защитная, военного покроя фуражка.

Несмотря на то, что нещадно палило августовское полуденное солнце и над всем властвовала изнуряющая жара, путник шагал бодро, несколько наклонившись вперед и энергично помогая себе руками. Казалось, он плыл по реке, преодолевая ее встречное течение. Взгляд его был сосредоточен. Так обычно идет человек, которого впереди ждут большие, неотложные дела.

О чем он думал сейчас? Он думал о многом: о своей семье, которую только что проводил за Буг и которую не скоро увидит, да и увидит ли, о людях, что шли ему навстречу, покидая родные места, о тех, кто сейчас там, на линии фронта, грудью своей отстаивал каждую пядь родной земли. Думал он и о той дороге, по которой ему предстояло идти. Это была тяжелая, полная тревог и опасностей дорога подпольной борьбы с врагом.

Так, ускоряя шаг, шел по улице Первомайска учитель истории средней школы села Крымки Владимир Степанович Моргуненко.

Он пересек весь город и вышел в степь. Здесь картина заметно менялась. После пыли и духоты города воздух в степи был свежим и прозрачным. Грохот и людской гомон становились здесь мягче, умереннее.

Солнце клонилось к горизонту. Его лучи скользили по земле, удлиняя тени. По равнинам и холмам стояли в солнечном окаёме спелые нескошенные хлеба. Лишь кое-где темнели копны пшеницы. По низинам, куда не достигали солнечные лучи, в темной зелени садов тонули села с белыми, как ромашки, хатами. И над всей этой земной красотой простиралось чистое, синее-синее южное небо.

Хорошо бывает в степи летом в предвечерний час! Солнце из ослепительно-желтого, искристого становится золотисто-багряным. Удушливая жара спадает и в воздухе растекается благодатная прохлада. Каким-то неуловимым движением воздуха разносятся запахи спелой пшеницы, полевых трав и цветов. Но из всех этих запахов степи всегда выделяется силой своей знакомый горьковатый запах полыни. Еще всюду гудят труженицы-пчелы. Устало перелетая с цветка на цветок, они торопятся набрать последний на сегодня взяток и, обремененные ношей своей, улетают на ночлег. Равномерно и резко кричат коростели. Вдруг у самых ног встрепенется вспугнутый шорохом шагов живой серый комочек — перепел, и не вспорхнет, чтобы перелететь, а как-то смешно ссутулившись перебежит дорогу, часто перебирая тоненькими, как спички, ножками и, спрятавшись в зарослях хлебов, нежно покличет подругу: «спать пора, спать пора, спать пора!» Весь мир степной становится в этот час особенно хорошим, задумчивым. Мягче чем днем звучат его голоса, нежнее шорохи. Потом все как-то неожиданно смолкнет, притаится, словно к чему-то прислушается степь. И тогда нивесть откуда возникнет песня. Широко и плавно разольется над примолкшими нивами грудной девичий голос и, не успев вывести до конца начатый запев, потонет в стройном, наполняющем душу хмельной радостью, многоголосье.

Но не той была степь сегодня, в предвечерний час. Иными звуками, иными шорохами полнилась она. Смолкли, притаились, будто перед страшной грозой, пернатые ее обитатели. Казалось, все живое теперь тревожно замерло. Не слышно и волнующей душу стоголосой песни.

Вьется и вьется над дорогами пыль. Гул и грохот заполнили золотые просторы степи до самого неба.

Люди уходили от надвигающейся беды. Уходили на восток, вглубь родной страны. Труженики покидали родные гнезда, кормилицу-землю, на которой родились, за которую бились не раз. Велика была скорбь; кажется, нет такой меры, которой можно было бы измерить ее, и нет таких слов, чтобы выразить.

Моргуненко шагал по обочине широкой дороги. По обеим ее сторонам стояли, поникнув тяжелыми колосьями, спелые хлеба.

Среди идущих навстречу людей изредка попадались знакомые. Это были чаще всего из других сел учителя, с которыми Моргуненко приходилось встречаться. Иные, заметив его, здоровались. Он отвечал на приветствия и шел дальше.

Вдруг взгляд его остановился на старом колхознике. Тот шел в стороне от дороги, по грудь в колосистой пшенице, шел, слегка наклонясь вперед, подставляя лицо под удары встречных колосьев.

— Уходишь, дедусь? — спросил Моргуненко.

Старик поднял голову и приостановился.

— Приходится, товаришок, чи як вас называть? — поправился он, исподлобья взглянув на собеседника. Но встретив прямой, открытый взгляд Моргуненко, кивнул головой вслед проезжавшей повозке, на которой сидели рослая светловолосая девушка лет шестнадцати и мальчик — поменьше. — Внучаток нельзя тут оставлять, батько их комиссаром полка там, у наших. Петро Гончарук, может слыхали?

— Слыхал, — ответил Моргуненко.

— Это сын мой, — с гордостью заявил старик.

— Как же, как же, знаю. — Имя, которое назвал старик, было знакомо Владимиру Степановичу еще до войны. Петр Гончарук был вторым секретарем райкома в соседнем районе. — Петр Анисимович Гончарук. Очень хорошо знаю.

Моргуненко заметил, как старик расправил под холщовой рубахой еще крепкие костистые плечи, как горделиво поднял седую голову.

— Хороший у вас сын, Анисим Григорьевич.

— Да, добрый сын, — улыбнувшись произнес старый Гончарук. Но улыбка тут же сошла и он вздохнул.

— Ну вот, стало быть, и уходим из родных мест.

Учитель взглянул в подернутые печалью стариковские глаза и тихо, задумчиво спросил:

— Тяжело, Анисим Григорьевич?

— Тяжко, сынку. Хоть и не в чужую сторону идем, а все же… дом… земля родная… Родился на ней, семьдесят лет прожил тут. — Старик на миг задумался, затем сорвал крупный, во всю ладонь, усатый колос пшеницы. — Видите, какой богатый уродился в этом году. И вот… остается тут. — Дед глубоко вздохнул и вдруг неожиданно спросил: — А вы что же, назад идете?

— Так нужно, — ответил Моргуненко, — ваш сын там, а я здесь… но дело у нас с ним одно.

— Понимаю, — с уважением произнес старик, — желаю вам всего наилучшего.

— Спасибо, и вам также.

Гончарук поклонился и, зажав в руке сорванный колос, пошел догонять повозку.

Моргуненко стоял и смотрел вслед старому колхознику, а тот шел, попрежнему наклонясь вперед и подставляя лицо под удары колосьев.

Солнце садилось быстро, прямо на глазах. Вот оно, огромное и красное, уже коснулось краем своим дальней полоски леса, а еще через минуту погрузилось в его синеву, и только на короткое время задержался над землей большой золотой обод и спрятался. И, теперь уже на том месте, все разрастаясь по горизонту, полыхала багряная полоса заката.

А над дорогами все так же продолжала клубиться пыль, так же стояли неумолкаемый людской гомон, скрип множества повозок, фырканье моторов, мычание коров, овечье блеяние, говорок орудийных ходов.

Глава 2ПОСЛЕДНЯЯ НОЧЬ

В Крымку Моргуненко возвращался ночью. Он шел не главной дорогой через местечко Конецполь, а той, что глуше и малолюднее, — через село Каменный Мост.

Он спустился в долину и берегом, густо заросшим молодыми вербами, направился к тому месту, где через речку Кодыму был проложен бревенчатый мосток, соединяющий, село Крымку с соседним селом Катеринкой. Это было самое узенькое место на реке, всего три-четыре метра шириною.

От воды, подернутой белесой пеленой тумана, тянуло сыроватой свежестью. И только теперь Моргуненко в полной мере ощутил усталость. Лишь здесь, наедине с самим собой, он вспомнил, что все последние три дня совсем не отдыхал и не смыкал глаз. Прошлая ночь и весь сегодняшний день прошли в напряжении там, на переправе, где он отправлял семью. В довершение ко всему, двадцать километров, только что пройденные им, давали себя знать. От пота и пыли в теле стоял зуд, от усталости стучало в висках.

Прохлада воды манила к себе, притягивала, как магнит. И Владимиру Степановичу вдруг захотелось выкупаться. Ведь неизвестно, когда еще подвернется такой случай.

Он прошел немного вдоль берега, где река была поглубже, и, выбрав бережок поудобнее, зачерпнул пригоршню воды и с размаху плеснул себе в лицо. Прохладные струйки потекли по шее, защекотали под гимнастеркой грудь.

— А-а-а-ааа! Хорошо! Уф! — с наслаждением крякнул Моргуненко, умывая лицо, шею. — Нет, не то, совсем не то…

Он быстро разделся и вошел по грудь в воду. Приседая, несколько раз подряд окунулся с головой. Но этого оказалось мало, и он стал приседать, считая до двадцати. Закружилась голова. Пошатываясь, вышел из воды, сразу ощутив огромное облегчение. Тело освободилось от соленой накипи и приятно покалывало, усталость как рукой сняло.

— Какая благодать! — произнес учитель вслух. — Теперь не мешало бы обсохнуть немного, впрочем… так лучше, прохладнее будет, — решил он и стал одеваться.

От мостка вела вверх по селу узкая, извилистая улица. Вся в зарослях деревьев она сейчас казалась высоким, причудливым коридором. Едва проступали из темноты то горбатые, то провисшие крыши хат и сараев. В селе царила тишина. Только вдалеке, невидимый в ночи, гудел, тарахтел и скрипел шлях. Гул то стихал, то вновь усиливался. И что-то тревожное, щемящее душу было в этом отдаленном слитном гуле.

На северо-востоке, словно подпирая темное ночное небо, дрожал гигантский багровый столб. Это от бомбежки немецких самолетов что-то горело в Первомайске.

Моргуненко подошел к сельсовету. У крылечка его строго окликнули:

— Кто идет?

— Свой, — тихо отозвался учитель, приглядываясь к часовому.

— Кто свой? — настойчиво повторил часовой.

— Ты, Осадченко? — вместо ответа спросил Моргуненко.

— Владимир Степанович! — уже мягко сказал Осадченко. — Не узнал вас…

— Все равно, Юра. Часовой должен окликнуть каждого, кто бы ни подходил, в особенности сейчас. Да и пост твой важный.

— Да, Владимир Степанович. Здесь и знамя сельсовета и малокалиберки нашего истребительного батальона — одиннадцать штук…

— Вот, вот. Оружие, знамя. Это «святая-святых». Там есть кто?

— Никого. Разошлись недавно.

— А кто был?

— Предсельсовета и председатели колхозов. Эх, что тут было!

— Что?

— Спорили сильно, чуть не до драки.

— О чем?

— Да все насчет скота. Дядько Яков Брижатый воевал. Кричал, что колхозный скот не надо отправлять в тыл, а раздать по домам.

— Вон чего захотел, — про себя промолвил учитель. — Ну, ну?

— Говорит, что скот здесь целее будет.

— Вон как, — с усмешкой сказал Моргуненко.

— Вы были там, на Буге? — спросил Осадченко.

— Да. Проводил Александру Ильиничну с Леночкой и бабушку. А в селе как дела?

— Кое-кто уехал сегодня, некоторые собираются в отъезд.

— Карп Данилович не уехал, не знаешь?

— Еще нет. Я видел его сегодня.

— Хорошо. Так ты, Осадченко, пока будешь здесь?

— До смены. Меня сменит Ваня Беличков аж утром.

— Поста не покидать, хлопцы. Помните, вы все равно что на передовой.

— Понимаю, Владимир Степанович. Все будет в порядке.

— Если кто придет, скажи, чтобы не уходили, пока я повернусь. Есть важные дела, очень важные. Так и передай.

— Есть!

— Я через два часа буду здесь.

Моргуненко направился прямо в школу, на свою квартиру, где он жил все годы, работая в Крымке.

Крымская средняя школа была на северной окраине села. Ее два небольших кирпичных здания, всегда сверкающие снежной белизной, тонули в зарослях акации и сирени. С улицы, с фасадной стороны, словно охраняя покой школы, строго стояла шеренга высоченных пирамидальных тополей. Так как место, на котором стояла школа, было самым высоким в Крымке, то эти серебристые великаны были видны отовсюду за несколько километров. В промежутке между двумя школьными корпусами была воздвигнута деревянная арка, на своде которой красовались сплетенные из хвойных веток слова: «Добро пожаловать». Эта гостеприимная надпись возобновлялась ежегодно перед началом школьных занятий. С задней стороны школы находился просторный двор с конюшней, погребом и сараем, в котором хранились топливо и инвентарь. За этими служебными постройками без какой-либо изгороди простирался большой фруктовый сад — детище школы и гордость ее. Со всех трех внешних сторон, вместо забора, сад был окружен зарослями малины, черной смородины и крыжовника. Дальше за садом уходила на север ровная степь без балок и холмов. Это были поля трех колхозов Крымского сельсовета.

Моргуненко вошел во двор. Некоторое время он стоял, прислушиваясь. В селе было тихо. В просветах между рядами фруктовых деревьев на северо-западе метались по черному небу багровые вспышки и до слуха доносился глухой гул орудийного боя.

— Вот она, война, движется сюда!

Учитель тихонько обошел двор, как бы желая удостовериться, что кроме него никого здесь нет, и направился к квартире. Он нашел ключ на том месте, где прятали его все домашние, и открыл дверь.

Чем-то тоскливым повеяло на него из темноты опустевшего гнезда. Из предосторожности он тщательно проверил, плотно ли закрыты ставни, и зажег спичку. Огонек пламени задрожал, шатая на стене непомерно огромную уродливую тень.

Чтобы окинуть взглядом всю комнату, Моргуненко поднял спичку над головой. Тень скользнула вниз по стене, упала под ноги, и сразу стало видно и пустой шкаф в углу, с распахнутой настежь дверцей, и маленькую разоренную кроватку дочурки, и разбросанные по полу вещи, и кипы школьных тетрадей на подоконниках.

Спичка обожгла пальцы и погасла. Учитель не хотел зажигать вторую, но вдруг вспомнил, что дочурка Леночка оставила здесь алую ленту, которую вплетала в косичку. Он вспомнил ее неутешный плач, в три ручья слезы, и пообещал, что вернется и непременно найдет.

«Милая моя девочка! Почуяла ли ты своим маленьким сердечком, что батько твой, давая это обещание, обманул тебя. Не знает он сам, когда вернется, если вообще вернется. Но ты не горюй, доченька, я найду твою ленту и сохраню до встречи вот тут», — он приложил руку к сердцу. Затем он опять зажег спичку и, опустившись на колени, принялся искать на полу. Одна спичка догорала, он зажигал следующую и все искал, искал. Под руки попадались разные вещи, не взятые в дорогу. Он брал одну за другой, рассматривал их и удивлялся, почему все эти дорогие и необходимые ему вещи были сочтены лишними.

Моргуненко обшарил весь пол, но лента не попадалась, и он стал искать на подоконниках.

«Это следовало бы сжечь», — подумал он, глядя на груды старых ученических тетрадей, и тут же вспомнил, что нужно разобрать школьную документацию, учебники, физический и химический кабинеты, библиотеку, отобрать все более ценное и подальше запрятать, зарыть, а остальное сжечь, уничтожить.

Он снова принялся искать ленту между тетрадями. Сердце защемило. Ведь все здесь до последних мелочей было родным и милым сердцу учителя. Вот в этих слежавшихся, пожелтелых от времени детских тетрадях была вся его долголетняя работа. По этим страничкам он пристально, с любовью наблюдал, как постепенно неверные кривые палочки и крючочки, выведенные на косых крупных линейках, превращались сначала в буквы, такие неуклюжие и смешные. Потом эти буквы день ото дня становились все увереннее и лучше, из них уже образовывались первые слова «папа», «мама». Позже из слов слагались мысли. Учитель открывал одну тетрадь за другой и перед ним мысленно представали его ученики: темные, светлые, совсем белоголовые, с косами и косичками, с чубиками и озорными мальчишескими чёлками, наголо стриженые; кареглазые, сероглазые, с черными, как угольки, и голубыми, как озерца, глазами; и улыбки лукавые, затаенные, хитрые, простодушные. И тяжело было думать, что всех этих детишек теперь лишат радости учиться.

Владимир Степанович подавил вздох.

— Нет, не поднимется рука сжечь, — решительно вымолвил он вслух. — Спрячу, все спрячу.

Зажигая очередную спичку, учитель увидел, что их оставалось только две штуки. Он стал быстро искать ленту и нашел ее на комоде среди пустых коробочек и флаконов. Наконец, последняя спичка догорела, и в комнате стало черным-черно.

Владимир Степанович прилег на прохладный клеенчатый диван и силился сначала ни о чем не думать. Надо немного отдохнуть, успокоиться, ведь впереди много дел. Но вопреки желанию воображение его настойчиво заработало, и все, что пришлось увидеть и пережить, вдруг навалилось на него. Замелькало виденное за минувший день: переправа на Буге, нескончаемый поток людей, машин, повозок, родная степь и горькая пыль на дорогах, в печальном поклоне спелые колосья пшеницы, старик Гончарук, увозивший внучат от расправы за отца-комиссара, скорбь в глазах людей, уходивших от надвигающейся беды. Затем мысли Моргуненко перешли к школе. Вот он, учитель, директор ее, проводит здесь последние часы. Не позже чем завтра он должен покинуть село, оставить школу, с которой сроднился душой и сердцем, отдал девять лет вдохновенного труда, школу, в которой воспитал не один десяток юношей и девушек.

Внезапно сквозь маленькую щелочку в ставне полыхнула вспышка, на миг осветив комнату, и оборвала размышления.

Он поднялся с дивана и чуть приоткрыл ставню. «Нельзя терять время. Сейчас же нужно в сельсовет. Первым делом надо выполнить срочное задание райкома партии — помочь колхозникам отправить скот к Лысой горе, а там, через Буг, на восток. Затем эвакуировать в тыл людей, которым нельзя оставаться в Крымке. Хотя решение отправить скот вызвало возражение со стороны таких, как Яков Брижатый и ему подобные, но он, Моргуненко, — коммунист, он сумеет настоять на своем. Не Яковы Брижатые решают дело».

Учитель решил все это сделать за остаток ночи, днем он займется разборкой в школе документации, оборудования, имущества. Еще нужно повидать кое-кого из своих учеников Крымку Моргуненко решил покинуть на следующую ночь.

Он бережно свернул и спрятал в нагрудный карман гимнастерки ленту дочурки, вложил в барабан нагана два недостающих патрона и вышел. Дверь запер и ключ спрятал в обычном месте.

На дворе стояла предрассветная темнота. Над головой высоко в небе, между поределыми звездами висел ручкой вниз ковш Большой Медведицы. В стороне Первомайска тускнел и укорачивался гигантский багровый столб пожара. А там, на северо-западе, где шли бои, метались по горизонту багряные сполохи.

— Надо спешить, спешить, — подумал Моргуненко и энергичным, размашистым шагом направился в сельсовет.

Глава 3УЧИТЕЛЬ

Ранним утром со степи к селу Крымке во весь опор скакали двое юношей. Их взмыленные лошади, прижав уши и раздувая ноздри, шли голова в голову, и если одна из них чуть отставала, всадник шпорил ее каблуками по потным бокам и она выравнивалась.

Один из юношей, что с карабином за спиной сидел на рыжей белогривой лошади, был в плащпалатке, на манер кавказской бурки ниспадавшей на конский круп. Из-под черной барашковой шапки, лихо сбитой на затылок и держащейся, как говорят, «на честном слове», вилась и падала на лоб буйная светлая прядь волос. Сочный румяный рот с чуть приопущеннымн уголками губ и бирюзовые глаза придавали лицу юноши нежное, почти девичье выражение. Однако во всей посадке, в манере погонять лошадь проявлялась мужская удаль, в которой нетрудно было угадать стремление походить на Чапаева.

Другой всадник, скакавший на вороной лошади, был в матросском бушлате, полосатом тельнике и надвинутой до боовей фуражке-капитанке. Это был рослый, белобрысый парень, сухощавый, крепкого сложения, с длинными жилистыми руками. Его продолговатое, совсем мальчишеское лицо с узкими прищуренными глазами, казалось, совсем не гармонировало с сильным мускулистым телом. Движения его были более медлительны и не так порывисты, как у товарища. Весь он казался угловатым и неуклюжим. Он часто поддергивал за ремешки две висевшие на левом плече малокалиберки.

Всадники влетели в село и, обогнув школьный сад, осадили лошадей возле ворот.

На щеках юношей рдел яркий румянец, глаза горели ребяческим азартом.

— Ты, Миша, поезжай домой, — сказал юноша в барашковой шапке своему товарищу, — а я разыщу Владимира Степановича. Надо скорее предупредить его.

— Давай уж вместе, Парфень.

— Нет, нет, обоим маячить по селу не стоит, Миша, понимаешь?

— Ну, добре, — с неохотой согласился Михаил, видимо привыкший считаться с мнением товарища, и, хлестнув концом повода еще неуспокоившуюся лошадь, взял с места в галоп.

— Будь дома, я заеду к тебе и все расскажу! — крикнул вдогонку оставшийся и рысью въехал в ворота.

Посредине школьного двора он остановился и огляделся кругом. Все ему здесь было знакомо, все до последней жердочки, до камышевой тростинки на крыше погреба, до камушка малого. Необычными казались только безлюдье и тишина.

Юноша подъехал к небольшому флигельку, густо заросшему кустами сирени. Здесь помещалась квартира Моргуненко. Вот две каменные ступеньки с вытоптанными посредине углублениями, коричневая дверь с медной скобой, отполированной прикосновениями множества рук, черная восьмерка замочной скважины. Все это было хорошо знакомо.

Но вот взгляд юноши упал на большой висячий замок, не замеченный сразу. Стало грустно. Будто замок запирал от него все, что связывало его с этим домом.

Юноша приблизился к окну. Полуоткрытая ставня оставляла небольшую полоску. Заслонив ладонями свет солнца, он приник лицом к прохладному оконному стеклу. И когда глаза привыкли к темноте, увидел большую часть комнаты. В квартире было пусто.

— Значит уехали… что же делать теперь?

С тревогой в душе отъехал он от окна и снова оглядел двор. Открытая конюшня зияла пустотой, не стояла на обычном месте школьная повозка. Кругом тишина, от которой тоненько, как от комариного роя, звенело в ушах. И только пчелы в саду, кружившиеся над ульями, да аромат спелых яблок и груш живо напоминали родную школу.

«Владимира Степановича нет, — снова подумал юноша. — Оно, конечно, хорошо, что учитель во-время уехал и опасность ему не угрожает. Но с другой стороны — что делать дальше? А ведь сейчас, как никогда, было необходимо присутствие учителя, его верный разумный совет. Уж Владимир Степанович нашел бы выход, посоветовал бы, что теперь остается делать и как поступить далее им, его ученикам-комсомольцам, застигнутым врагами на селе. А может, еще не успел? Поехать по селу, может кто видел его… Объездить правления колхозов, заехать в сельсовет…» Подобрав поводья, юноша двинулся через двор к садовой калитке.

— Гречаный! — негромко окликнул его знакомый голос.

Юноша обернулся. В полуоткрытом окне школьной библиотеки стоял учитель.

— Владимир Степанович! — радостно воскликнул юноша.

— Тише, — приложив палец к губам, предупредил. Моргуненко.

— А я решил, что вы уехали.

— Пока еще нет. Надо управиться…

— Нет, нет, — перебил Гречаный, — вам нельзя здесь.

— Что случилось?

— Владимир Степанович…

— Не называй громко. Отведи лошадь на конюшню и заходи сюда, только через окно. Дверь закрыта.

Парфентий отвел лошадь и прыгнул через окно в библиотеку. Книжные шкафы были раскрыты, на столе, на окнах и просто на полу разложены географические карты, учебники, две высокие стопки книг в красных коленкоровых переплетах — сочинения Ленина.

— Владимир Степанович, вам нужно уходить, — горячо произнес Парфентий.

Моргуненко вопросительно взглянул на ученика.

— Мы видели чужих солдат в степи.

— Когда?

— Только что. Мы прямо оттуда, чтобы сказать вам.

В спокойных, всегда улыбающихся глазах учителя промелькнула тревога.

— Может, вы ошиблась?

— Нет, точно.

— Минутку. — Моргуненко закрыл окно. — Расскажи подробнее.

— Сегодня ночью мы с Мишей Кравцом были там, в степи на вышке. Вы знаете.

— Ну, ну?

— Рано утром слышим — кто-то бормочет. Я выглянул в окошечко. Вижу, двое вылезли из лесопосадки на дорогу. Против нашей вышки остановились и озираются кругом. Смотрим — карабин у одного русский, вот этот самый, — улыбнулся Парфентий, — мы сначала решили, что это наши, хотели было спросить, далеко ли фронт, к вдруг слышим забалакали они не по-нашему. Я толкнул Мишу, он меня, и мы вместе выстрелили из наших малокалиберных. Один из них упал, другой — тикать в посадку.

— Молодцы, не растерялись, — улыбнулся учитель, — Выходит, немецкая разведка напоролась на вас?

— Не похожи они на немцев. Маленькие, черные, как цыгане, и говорят не по-немецки. Наверно, румыны.

С минуту оба молчали. Учитель стал торопливо укладывать в ящик отобранные книги.

— Это все сохранить. Оно нам с тобой нужно будет.

Парфентию приятно было слышать «нам с тобой» из уст учителя, и он стал помогать.

— Еще как нужно, Владимир Степанович. Но как же быть сейчас?

Парфентий ждал решающего слова учителя, он надеялся, что Владимир Степанович подскажет разумный выход. Ведь так было всегда. Он помнит, как они, ученики, чуть что бежали к нему попросить совета. Сколько всяких вопросов он помог разрешить им, сколько пылких надежд вселил он в их души, сколько сомнений рассеял! И не было, казалось, случая, чтобы хоть самая малая просьба была обойдена вниманием Владимира Степановича.

— Как вам быть? А как подсказывает тебе твое собственное чувство? Ты комсомолец и вот теперь, когда ты своими глазами увидел врага, ты что-нибудь подумал?

— Подумал и сейчас думаю.

— Что именно?

— Всем нам надо уходить отсюда.

— Куда?

— На восток.

— Теперь, пожалуй, поздно. Ночью шли бои здесь, совсем близко. Под утро отошли наши войска.

— Тогда к нашим, на фронт.

Моргуненко улыбнулся. Его радовало, что его ученики полны решимости не покоряться захватчикам.

— Все это правильно, Парфентий, но у меня есть другой план. Никуда не уходить.

— А как же?

— Оставаться здесь, в Крымке.

— А… что же мы тут будем делать, на фашистов работать?

— Не работать, а бороться против них. — Учитель легонько взял юношу за плечи и привлек к себе. — Слушай меня. Сейчас на нашей земле, временно захваченной врагом, остаются тысячи вот таких же, как вы, комсомольцев, которые не станут изменниками или трусами. Так ведь?

— Конечно, Владимир Степанович.

— Так вот. Партия приказала нам с тобой создать здесь, в Крымке, боевую подпольную комсомольскую организацию.

Парфентий подтянулся, как в строю.

— Мне… тоже?

— Да, Гречаный. Я знаю тебя, как настоящего комсомольца и доверяю тебе.

Парфентий почувствовал, как гулко застучала кровь в висках, задрожали ресницы и стало больно глазам. Он глянул в лицо учителя, но не увидел четких знакомых черт. Все расплывалось, двигалось, словно под водой. Плотно сомкнув веки, он выжал слезы и сразу перед глазами все стало четче: и предметы, и теплая, понимающая улыбка учителя.

— Я сделаю все, что…

— Тебе пока такое задание: узнаешь, кто из твоих товарищей — комсомольцев останется на селе. Прощупай каждого, чем он дышит, и только тогда привлекай. Группируй хлопцев вокруг себя.

Парфентий слушал учителя и в душе его рождалось и крепло гордое сознание, что ему доверяют такое великое дело.

— Но тут требуются спокойствие и выдержка. На рожон лезть не нужно, горячиться не следует.

— Я это понимаю, Владимир Степанович. Буду поступать так, как вы говорите.

Моргуненко легонько опустил руку на плечо взволнованного юноши.

— Самое главное, помни, что рядом с тобой идут старшие — коммунисты. Они будут помогать тебе, направлять и оберегать.

— А… вы?

— Я буду с вами.

— Но ведь вам здесь…

— Я уйду, но буду с вами. Понимаешь?

— Понимаю, — прошептал Парфентий. Ему захотелось вдруг обнять учителя, но строгость минуты удерживала его от этого душевного порыва, и он только промолвил:

— Хорошо, что вы с нами.

— Я сегодня уйду, но мы скоро увидимся.

— А как, где?

— Это мы устроим. Спасибо, что предупредил об опасности.

При этих словах учитель обнял Парфентия, крепко прижал к себе и поцеловал.

— Главное — не теряйте комсомольской чести.

— Не беспокойтесь, Владимир Степанович. С хлебом и солью врагов встречать не выйдем.

Учитель достал из-под полы пиджака сверток и подал Парфентию.

— Спрячь и храни у себя. Это знамя нашего сельсовета и вашей будущей организации. Это знамя должно стать боевым.

Гречаный принял из рук учителя знамя и бережно спрятал у себя на груди.

— Еще одно тебе поручение. Подыщи место, где можно сохранить оборудование физического кабинета.

— Сделаю.

— Ну, до скорой встречи, Парфуша. На селе обо мне никому ни слова.

Еще раз крепко обнявшись, они простились.

Минуту спустя, Парфентий скакал к Михаилу Кравцу, чтобы поведать другу о том, что путь, который они сегодня искали, — найден. И на мучительный вопрос «что делать?» — есть точный ответ. Они знают теперь, что делать им, комсомольцам.

Парфентий подскакал к хате Михаила Кравца и, на ходу спрыгнув с лошади, побежал к товарищу.

— Миша, все в порядке! — воскликнул он громко.

— Что в порядке? — спросил выбежавший навстречу Михаил.

— Нашел, понимаешь? — Парфентий понизил голос. — В школе застал, в библиотеке.

— Ну?

— Все, как было, рассказал ему, предупредил. Знаешь что, Мишка? Уходить не надо. Никуда не надо. Здесь останемся.

— Здесь? — недовольно протянул Михаил, удивляясь, почему же у Парфентия такое приподнятое настроение.

— Да, здесь, — вразумительно повторил Гречаный и озорно, по-мальчишески подтянув к себе за ворот рубашки. Михаила, полушопотом сообщил:

— Партизанить будем.

— Ну что ты? — поразился Михаил и в то же время обрадовался. Это вполне соответствовало его характеру. Миша любил героику. Он упивался романтикой гражданской войны, по несколько раз перечитывал книги о партизанах и завидовал героям, которых любил народ, чтил их память и слагал о них песни.

— К нам скоро явятся «гости». Нужно будет по-хозяйски их встретить.

Михаил, до щелочек сузив серые глаза, довольно улыбнулся.

— Все правильно, Парфень. Только я не знаю, как это будет…

— Я тебе все объясню. Пойдем на речку. Кстати, поможешь затопить лодку. Не хочу, чтобы попала в руки этих гадов.

— А кони, Парфень? — спросил Михаил.

— Пока поставь в сарай, а там придумаем, что с ними сделать.

Друзья завели лошадей и побежали вниз к речке и дальше вдоль берега. Там, в узкой прогалине между камышами, стояла на приколе старая, утлая лодка, спутник парфушиного детства, друг, с которым было, связано много милых, волнующих воспоминаний.

Глава 4В ПУТЬ

Закончив свои дела в селе, Моргуненко осторожно вышел на опушку школьного сада.

Вдоль северной стороны сада, обращенной к степи, проходила дорога. Через дорогу сразу же начиналось пшеничное поле, оно простиралось далеко вглубь степи. Все вокруг казалось величаво спокойным, но в этом на вид спокойном царстве кипела своя особая жизнь. Перекликались ленивые перепелки, откуда-то издалека доносился скрип коростеля, щебетали, посвистывали и щелкали какие-то другие пичужки, стрекотали кузнечики. И от всей этой разноголосой трескотни село казалось необыкновенно тихим, обезлюдевшим.

Утро уже миновало. Занимался ясный день. По чистой синеве неба поднималось горячее солнце. Нагретый воздух восходил над степной далью струистыми голубоватыми волнами. Все предвещало знойный августовский день.

Моргуненко смотрел вдаль, как бы угадывая, где же проляжет его тропинка, куда поведет она и кто встретится на ней?

Поглощенный своими мыслями, он обернулся назад. Там меж стволов фруктовых деревьев белели стены школы.

— Ну вот, пожалуй, и все, — вслух произнес он и, с трудом подавив вздох, добавил: — Прощай, родная!

Учитель почувствовал, как сжалось сердце. Но усилием воли он тут же подавил щемящее чувство тоски. Мысль о том, что ждет его впереди, заставила внутренне собраться. Руки сами потянулись оправить, как в строю, гимнастерку. И только теперь, как следует оглядев себя, он нашел, что его одеяние совсем не годится. Все — от фуражки военного покроя до гимнастерки под командирским ремнем и брюк галифе, при первом же случае могло выдать его с головой.

— Вот этого не предусмотрел, горе-подпольщик, — с досадой упрекнул он себя. — Все нужно сбросить, сменить, и как можно скорее.

Он быстро прикинул в уме, где это можно будет сделать, и решительно пересек дорогу.

Густая, высокая пшеница укрыла его. И в первый раз за всю жизнь Владимир Моргуненко пошел по своей земле, крадучись и пригибаясь.

На самом дальнем конце Крымки, несколько на отшибе, стояла маленькая опрятная хатенка, скрытая с двух сторон вишневым садом и с третьей — закопченной кузницей.

Здесь жил колхозный кузнец — дед Григорий Клименко. Был он в большом уважении у односельчан и громком почете в районе. Словом, это был один из тех стариков, у которых учатся и которые служат примером для среднего и младшего поколения колхозников. К нему-то и направился за помощью Моргуненко.

Тщательно осмотревшись, учитель подошел к хате и легонько постучал в дверь. Изнутри не отзывались.

«Не уехал ли Свиридович? — с тревогой подумал Моргуненко. — Куда же еще можно пойти? Да нет, более подходящего места сейчас в его положении не найти». Деда Григория учитель хорошо знал и вполне мог довериться ему. «Да и по селу бродить теперь небезопасно — кто знает, на кого еще натолкнешься».

Владимир Степанович снова принялся стучать в дверь, с каждым разом все настойчивее. Но попрежнему было тихо, хата, казалось, была необитаемой. И когда надежда уже стала покидать учителя, в сенях послышался тусклый болезненный голос:

— Кто?

— Я, Григорий Свиридович, — обрадовался Моргуненко.

Не сразу звякнула щеколда и в дверях появилась высокая худощавая фигура старика в овчинном кожухе и шапке.

— Вы? — не то растерянно, не то испуганно воскликнул дед Григорий.

— Да, да. К вам можно? — поспешил ответить учитель.

— Будь ласка, заходьте, Владимир Степанович! — оживился старик. — Извиняйте, что не сразу открыл вам. Я думал, что это они… — будто оправдывался дед Григорий, зябко поводя плечами. — Проходьте.

Пока хозяин запирал наружную дверь, Моргуненко вошел в хату и огляделся.

Дед Григорий Клименко несколько лет тому назад похоронил свою жену и с тех пор жил один, отдавая все свое время кузнице. Но он был не одинок в большой дружной колхозной семье. И, хотя в доме не было хозяйки, здесь всегда царили порядок и чистота. Старик сам следил за своим гнездом.

Сегодня в хате деда Григория не было ни порядка, ни чистоты.

«Значит, жизнь старика тоже столкнули с рельсов», — подумал Моргуненко, внимательно оглядев и самого хозяина. Вид деда Григория невольно внушал чувство сострадания.

— Что же вы стоите, сидайте, — спохватился старик, указывая на скамью, кое-как застланную выцветшей тканой дорожкой.

Учитель сел.

— Да вы сами-то садитесь, — предложил Моргуненко.

Дед Григорий тяжело опустился на скамью рядом. Оба некоторое время молчали. Григорий Свиридович тихонько теребил на груди оборванную петельку кожуха. Большая узловатая рука его дрожала, как после тяжело перенесенной болезни. Моргуненко показалось, что этот всегда веселый, энергичный, острый на язык старик вдруг, как-то сразу, неожиданно сдал, постарел на несколько лет.

— Похудели вы крепко, Григорий Свиридович. Нездоровы? — участливо спросил Моргуненко.

Дед Григорий опустил голову и как бы про себя сказал:

— Горе, оно гнет человека хуже всякой хворобы. Как узнал, что вороги тут… — он неопределенно указал рукой, — так и подумал, что жизнь кончилась. — Старик часто заморгал, будто ему было больно смотреть на свет.

— Ну, до конца жизни еще далеко, Григорий Свиридович. Мало ли мы бед переносили, а ведь вот все пережили, пересилили. И эту беду пересилим, — ободряюще говорил учитель. — Все это временно.

— Оно-то так, — слабо улыбнувшись, согласился старик, — но силы вот мало осталось. Боюсь, что не доживу.

— Доживем, Григорий Свиридович!

Моргуненко понимал, что делается в душе старого колхозника, прожившего большую многотрудную жизнь. Он знал нелегкое прошлое Григория Клименко. Обычное детство в бедной многодетной семье, когда вечная нужда заставила рано испытать все тяготы подневольного труда, познать, как тяжело достается кусок хлеба. Восьмилетним мальчуганом Гриша холодными росными утрами гонял в поле хозяйское стадо, отогревая в теплом коровьем помёте босые, исколотые жнивьем ноги. Затем юность, проведенная в темной и дымной кузнице у меха и наковальни, где за пятиалтынный в день он ковал хозяйских лошадей, оттягивал затупившиеся плужные лемехи, обувал в железные шины колеса повозок и арб. Потом царская солдатчина с фельдфебельскими зуботычинами, окопные муки в империалистическую войну. Потом революция, весть о том, что нет царя и что все помещичьи земли отныне будут принадлежать крестьянам. И вот теперь, на склоне лет, когда Григорий Клименко был спокоен за свою старость, грянула беда, непомерной тяжестью легла на душу. Может, через час или два в село войдут чужие люди — враги. Они принесут с собой свои звериные законы, возродят рабство и гнет. И ему, деду Григорию, познавшему радость жизни, страшно при мысли, что нужно будет возвратиться в то давно забытое царство мрака и бесправия.

— Доживем, — уверенно повторил Моргуненко. — Вот поправитесь и будете помогать нам гнать отсюда непрошенных гостей.

— Да я всей душой. Владимир Степанович. Если что потребуется от меня… Я ведь за эту нашу жизнь много сил положил…

— Мы им тут долго хозяйничать не дадим. Верно ведь?

— Правильно!.. Только, как же вы?.. — вдруг озабоченно спросил дед Григорий, — ведь вам опасно тут оставаться. Вы человек для них неподходящий.

— Я сейчас уйду. Только вы помогите мне, Григорий Свиридович.

— Чем же я?.. — забеспокоился старик.

— Видите, моя одежда не такая… У вас взамен что-нибудь найдется? Мне нужно переодеться.

— Это мы найдем, — оживился дед Григорий. Он, казалось, забыл про свою слабость. — Минутку.

С этими словами старик ушел в кухню. Он долго рылся там, хлопая тяжелой крышкой кованого крестьянского сундука, и наконец вернулся с отобранной одеждой. Это был почти новый стариковский пиджак плотного черного сукна, такие же брюки и картуз с лакированным козырьком и непомерно широкими полями на упругой стальной пружине.

— Если годится, одевайте, будь ласка. А сорочка вам тоже нужна?

— Давайте и сорочку.

— Зараз будет и сорочка.

Дед Григорий принес две рубашки, белую и ярко розовую.

— Выбирайте, которая нравится.

— Да что же вы мне все отдаете, а сами?

— Куда мне наряжаться! А придет время, вы мне новую подарите, еще лучше.

Григорий Свиридович вышел. Моргуненко быстро переоделся. Костюм старика был ему немного узок и довольно смешно сидел на его плотной фигуре. Но ничего, это все же куда лучше, нежели его полувоенная форма. В довершение ко всему Моргуненко надел фуражку, служившую когда-то предметом сельского щегольства, и глянул на себя в зеркало. До того необычен был его вид, что учитель рассмеялся, увидев вместо себя в зеркале старомодного деревенского щеголя.

— Ну, как? — спросил он вошедшего в хату деда Григория.

— Дуже добре. Хоть зараз в церкву, — развеселился старик. И Моргуненко вновь узнал в нем прежнего Григория Клименко.

— Можно и в церкву, только вот невесты нет. Невеста моя теперь уже далеко, за Бугом.

— Отправили?

— Да.

— Хорошо. И им лучше, и вам свободнее.

Моргуненко на минуту задумался. Напоминание о семье всколыхнуло улегшееся было чувство грусти.

— Ну, Григорий Свиридович, мне пора. Спасибо вам за доброе дело.

— Нема за що;

— Я надеюсь, что мы с вами еще увидимся и не раз.

— Будь ласка, что нужно будет, я все сделаю.

— Спасибо.

Моргуненко крепко пожал руку старого кузнеца.

— Если в чем будет нужда, я обращусь к вам.

Дед Григорий понимающе кивнул головой и тепло улыбнулся.

Владимир Степанович почувствовал к этому доброму, честному старику почти сыновнюю любовь. Он обнял деда Григория, как самого родного и близкого человека.

— Подождите трошки, — дрогнувшим голосом произнес старик, — я посмотрю там… — С этими словами он вышел на улицу, обошел вокруг хаты и кузницы, посмотрел хорошенько в саду и вернулся.

— Можно идти.

Моргуненко перешел дорогу, шагнул в высокую пшеницу и, улыбнувшись, махнул на прощанье рукой.

Дед Григорий стоял и смотрел, как тихо вздрагивали тяжелые колосья там, где шел учитель. По временам он видел, как на короткий миг в пшенице мелькал черный кружок фуражки и тут же скрывался.

Наконец движение колосьев прекратилось, а старик все стоял и смотрел.

И хотя передним уже расстилалась спокойная золотая гладь пшеничного поля, ему все еще казалось, что черный кружок фуражки вновь мелькнет, или покажется в прощальном взмахе рука. И перед глазами стоял образ учителя, который ушел, чтобы вернуть ему, Григорию Клименко, утраченное счастье. И на щеке старика остывала скупая слеза.

Глава 5НАШЕСТВИЕ

Всю ночь багровые сполохи колыхали черное небо на северо-западе. По временам доносились глухие гулы — будто тяжко стонала земля. Там, на водном рубеже Днестра стояли насмерть последние, прикрывающие отступление наших войск батальоны.

А стороной от Крымки уже громыхали по шоссе орудия, машины, слышался приглушенный тысячеголосый гомон, в который поминутно вплетались охрипшие голоса, — воинские команды. То отходили на восток наши войска, чтобы закрепиться где-то на следующем рубеже.

Вместе с отходившими частями Красной Армии разносилась по селам юга Украины недобрая весть, что немецко-румынские войска форсировали Днестр и устремились на юго-восток, к Одессе.

Августовское солнце всплыло над дальними холмами. Поднимаясь выше, оно все уменьшалось, из оранжевого становилось ослепительно желтым. Под его живительным теплом зрели арбузы и дыни на бахчах, сладкими соками наливались фрукты в садах. Разнося опьяняющие запахи, досыхало в стогах сено.

А на просторах полей клонился долу колос перестоявшегося хлеба. Пройдись по тучным нивам даже самый легкий ветерок и, кажется, потекло бы на землю тяжелое зерно. Но степь стояла в тоске, ожидая тех, кто отдал ей столько труда, столько силы вложил! Родные нивы! Напрасно томитесь вы ожиданием, чутко прислушиваясь, не раздастся ли где-нибудь на дороге знакомый вам грохот комбайна, не возникнет ли вдалеке дружная песня. Не ждите! Сегодня жнецы ваши не придут!

На рассвете по шоссе спешно прошли небольшие, видимо, последние подразделения наших частей, и все смолкло, как-то странно обезлюдел степной простор.

До полудня стояла над Крымкой зловещая тишина. И вдруг будто невидимая рука задела туго натянутую струну и она, задребезжав, оборвалась. Дрогнула тишина. Завыла, заревела, загрохотала степь. Над дорогами взвилась желтая пыль, заклубилась над придорожными хлебами, окутала зеленые сады.

С северо-запада от Кривого Озера хлынули вражеские колонны. Мутным потоком устремились они в долину реки Кодымы, двигаясь прямо на Крымку. Сначала громыхали черные, с белыми крестами на бооне, тяжелые и легкие танки, сверкая на солнце отполированными гусеницами; с вибрирующим ревом моторов ползли черные, графитно-серые, песочные, пятнисто-зеленые, как болотные жабы, автомашины, тупорылые, будто обрубленные спереди тягачи волокли тяжелые пушки, прицепы, груженные снарядами, минами, патронами и прочим военным снаряжением. Потом на какой-то промежуток времени образовался разрыв, заполненный густо клубящейся пылью, и снова пошли машины, но уже набитые пехотой. Солдаты сидели на скамейках в кузовах строгими рядами и их головы в железных касках напоминали баллоны. Кое-где между машинами катились небольшими группами мотоциклисты. И все это свирепо рычало, выдыхало клубы черного, бурого и сизого дыма и отравляло воздух. Это шли на восток передовые части гитлеровской армии. Они проходили по пустынным улицам Крымки и, миновав село, двигались дальше, через Конецполь на Первомайск.

Легковая машина чуть свернула с дороги и остановилась, пропустив вперед расстроенную колонну пехотной части.

Когда пехота прошла несколько вперед и пыль, поднятая ею, поредела, дверца машины открылась. Из машины проворно выскочил офицерик, худенький брюнетик с туго перетянутой талией. На его голове щегольски сидела фуражка с необыкновенно широкими полями. Лицо офицерика было оливковое, с черными, подвижными, как пиявки, бровями; под тонким хрящеватым носом будто нарисованная темнела аккуратная щеточка шелковистых усов. И что особенно поразительным казалось на лице этого армейского щеголя-это неестественно алые губы.

Офицерик картинно поставил на подножку машины тонкую, обтянутую желтой крагой ногу, и, вскинув бинокль, долго смотрел в него.

— Домнул субколонел,[1] взгляните вниз, вон в ту долину реки, что перед нами. Какая изумительная картина! — с преувеличенным восторгом воскликнул офицерик.

Пожилой и тучный, с мясистыми щеками субколонел неохотно высунулся из кабины и приложил к глазам бинокль.

Внизу, куда указывал офицерик, лежала ярко освещенная солнцем просторная долина, разделенная на две половины извилистой рекой, окаймленной темной зеленью камышей, яркозелеными кустами лозняка и молодыми вербами. Справа зеленым разноцветьем уходила далеко на юго-запад широкая полоса смешанного леса. Из-за леса, огибая полукругом долину, тянулась возвышенность. По ее гребню проходила железная дорога и терялась вдали на северо-востоке. На север от долины, до самого горизонта желтели нескошенные хлеба. Вся долина была усеяна белыми хатами, тонущими в зелени садов. Все это жило, цвело и, право, трудно было оставаться равнодушным при виде этой чудесной картины.

— Правда, очаровательное зрелище, домнул субколо пел?

— Ммм-да… — лениво промычал подполковник, осматривая долину. — Правда, я городской житель и к сельскому пейзажу особой симпатии не питаю. Но этот вид недурен, что и говорить.

— А это село, домнуле! Оно похоже на огромную корзину с фруктами! — закончил восторженный офицерик, видимо, питавший слабость к поэтическим сравнениям.

Подполковник неопределенно мотнул головой и развернул на коленях карту.

— Что это за местность? — спросил он себя. — Так, так, так… Это справа — лес… далее — железная дорога… вот та самая подкова — возвышенность… а вот и река Ко-ды-ма.

Подполковник повернул лицо к офицеру и тоном добродушного снисхождения к слабостям младшего сказал:

— А корзина с фруктами, которая привела вас, ло-котенент, в такой восторг, называется Крымка. Кстати, тут два села. По эту сторону реки — село Крымка, а по ту — похожая на нее — Катеринка.

— Крымка! Какое поэтическое название! Как вы находите, домнул субколонел?

Подполковник Модест Изопеску ничего не находил, не верил он и в искренность восторгов локотенента. И все же он отнесся к этому снисходительно и даже промычал нечто вроде «ммм-да». Он сам начинал службу с нижних чинов и отлично знает, чего стоит человеку подняться по иерархической жандармской лестнице. Изопеску все же принял назидательный тон. Скосив круглые, выпуклые глаза, он иронически улыбнулся.

— Однако, вы лирик, локотенент Анушку. А для жандармского офицера эта черта уж не бог весть какая добродетель, — сказал он и, смахнув улыбку с лица, наставительно добавил: — рекомендую не забывать, что в этой волшебной корзине могут оказаться такие фрукты, что зубы поломаете. Да, да, уж поверьте старому субколонелу румынской королевской жандармерии.

Под вечер, когда над лесом виднелся лишь огромный золотой обод солнца, в Крымку входила румынская часть.

Парфентий с Михаилом Кравцом, забравшись на чердак сарая Гречаных, наблюдали, как по улице тянулись повозки, крытые на манер цыганских кибиток брезентом. Мелкие, худые лошаденки, обряженные в узловатую пеньковую сбрую, тащились устало, еле волоча ноги. Но самым интересным явлением в этом шествии были волы. Они тянули повозки и даже пушки, большинство которых было на деревянных колесах и бог знает какого образца. По обеим сторонам, заполняя улицу, валили пестрые шумливые толпы людей, одетых в солдатскую форму. В повозках, на лафетах орудий, верхом на лошадях восседали солдаты, иные из них горланили песни, да не сообща, как это делается в армии на походах, а вразброд, кому что вздумается. Кое-где то заунывно, то разухабисто пели скрипки, гремели бубны.

Юноши видели, как солдаты разбредались по огородам, рвали огурцы, дергали морковь и все это грызли на ходу, наспех вытирая бортом мундира или пилоткой мокрые рты. Некоторые из солдат забегали в хаты и выскакивали оттуда с какой-нибудь поживой — или горшком молока, или с пригоршнями горячей мамалыги, тут же глотали, обжигаясь. Иной выбегал из хаты и, осклабившись, прятал за пазуху вышитое полотенце, барашковую шапку или еще какой-либо предмет.

Семья Гречаных с первого же дня прихода румын спряталась в коморе. Три дня хата стояла на замке, окна были заставлены изнутри Камышевыми щитками. Несколько раз приходили к хате солдаты, но потолкавшись, шли дальше. На войне солдату от пустой нежилой хаты никакого толку, а стало быть и занимать ее нечего. Поэтому хату Гречаных три дня обходили мимо. Но вот, на четвертый день под вечер к хате подошли трое солдат, они обошли вокруг, осмотрели окна. Потом один из них разбил прикладом окно и заглянул вовнутрь.

Мать Парфентия, Лукия Кондратьевна, наблюдавшая эту картину, видела, как солдат ухмыльнулся и решительно направился к двери. Сбив замок, все трое ввалились в хату.

Внутреннее убранство хаты Гречаных всегда отличалось чистотой и опрятностью. Лукия Кондратьевна была рачительной хозяйкой. Она ревниво хранила обычаи украинского быта. Хотя жизнь и внесла в семейный уклад Гречаных много нового, все же в убранстве оставалось национальное украинское, идущее от старины. Выбеленные до снежной белизны стены были увешаны традиционными коврами, полотенцами, искусно вышитыми хозяйкой, видимо еще в пору ее девических досугов. С кровати и широких скамей свисали тяжелые, яркие ковровые полотнища. Аккуратно вымазанный глинобитный пол устлан ткаными узорчатыми дорожками. Большой стол под голубой скатертью до половины заставлен фотографиями, цветными открытками в ракушечных оправах.

Лукия Кондратьевна незаметно пробралась в сени и в полуоткрытую дверь следила за тем, что происходило в хате. Она видела, как солдаты топтались по комнате, заглядывая под кровать и под стол, шарили под лавками, отворачивали и прощупывали матрац, трогали ковры, любовались узорами полотенец на стенах. Казалось, что они просто рассматривали незнакомую обстановку. Но вот один из солдат сдернул со стены понравившееся ему полотенце и это как бы послужило сигналом для остальных. Все трое стали сдирать ковры, полотенца, скатывать ковровые дорожки.

Сердце женщины сжалось. Она решительно шагнула через порог в хату.

— Что вы делаете? — крикнула она. Все трое переглянулись.

Больше она ничего не могла сказать и только смотрела на грабителей со страдальческой укоризной. Она походила сейчас на птицу, на глазах которой разоряли гнездо.

Один из солдат улыбнулся как ни в чем не бывало и звонко причмокнул языком.

— Добре, домна,[2] — протянул он, жестами объясняя, что ему нравится хата и что он с товарищами желает остаться здесь на ночлег.

— Для вас все и приготовлено. Солдат похлопал женщину по плечу.

— Хорошо, добре.

— Да, добре вам с бабами воевать.

Она пошла, но у порога остановилась и молча покачала головой.

После вторжения солдат скрываться Гречаным уже было нечего. В тот же вечер отец, мать и девочка Маня перебрались из коморы в кухню.

Парфентий, прятавшийся четыре дня на чердаке сарая, в кухню перейти отказался.

— Что же ты, один тут останешься? — спросила мать — Не хочу показываться им на глаза.

— Чего их бояться? Не съедят они тебя. Побудут день, другой и уедут.

— Я не боюсь, мама. Просто видеть их в нашей хате не могу.

— Верно, сынку, — вмешался отец, — ты, мать, не мешай ему, пусть делает, как хочет. Он верно делает.

Вечером Маня принесла брату на чердак ужин.

— Парфуша, а зачем ты прячешься? — спросила она.

— Так нужно.

— Солдат боишься?

— Нет, не боюсь.

— А чего же не пошел с нами?

Парфентий посмотрел на сестренку и улыбнулся.

— Любопытная ты очень!

— Не хочешь сказать?

— После, Маня.

— Нет, сейчас скажи.

— Что ты пристала! А то совсем не скажу. Ты вот лучше проследи, когда не будет в хате солдат, залезь под печку, там в правом дальнем углу спрятан ящик с книгами. Достань «Войну и мир» и принеси мне.

— Добре.

— Только смотри, чтобы никто не видел. Девочка, польщенная тем, что ей доверяют тайну, которую не должен знать никто, заговорщицки шепнула:

— Понимаю. Раз секрет, значит секрет.

— Правильно, Манюша. Ты у меня будешь за адъютанта. Ну иди, только постарайся сделать это поскорее.

После разговора с Владимиром Степановичем Парфентий осторожно начал налаживать связь с товарищами. На первых порах ему предстояло, как указал учитель, узнать, кто из комсомольцев остался в Крымке. И теперь, пользуясь промежутками, когда в селе не останавливались вражеские солдаты, Парфентий посылал сестренку собирать сведения о товарищах. Он считал, что ей, бойкой четырнадцатилетней сельской девочке, легко было всюду пробраться, не обратив на себя внимания. И Маня охотно выполняла поручение брата. Она бежала в какой-нибудь дальний конец Крымки, а иногда в Катеринку, словом всюду, где жили школьные товарищи Парфентия. Возвращалась всегда запыхавшаяся, но довольная, и рассказывала, что ей удалось сегодня узнать.

Однажды она сообщила Парфентию об упорных слухах по селам, что колонны беженцев, среди которых находились и первомайские, где-то отрезаны немцами и теперь возвращаются обратно.

Парфентий принял эту весть с волнением. Значит, его друзей в Крымке станет больше, и шире будет организация. И задание учителя он выполнит. Тут же он подумал, где теперь Владимир Степанович? Не схвачен ли? Но нет, он верил в учителя и не допускал мысли, что Владимира Степановича можно было так легко схватить. Он будет ждать того момента, когда учитель даст о себе знать.

В эти дни Парфентий много читал. Маня приносила ему на чердак книги. Некоторые он перечитывал вновь. Но сейчас эти книги имели для него совсем иное значение. Он воспринимал события, описанные в них, их героев иначе, чем прежде. Теперь он все это расценивал применительно к себе. А как бы поступил он, Парфентий, окажись на месте того или иного героя? А вот здесь он сделал бы точно так же.

На десятый день после прихода румын Маня, посланная Парфентием в очередную разведку по селу, вернулась особенно возбужденная.

— Парфуша, возвращаются наши, крымские, — сообщила она.

— Тише, Маня, расскажи толком.

— Немцы их отрезали на Днепре и приказали всем вернуться по домам, — сказала она, видимо повторив слышанные ею слова.

— Ты видела кого-нибудь сама?

— Митя Попик вернулся. Миша Клеменюк тоже вернулся, и Ваню Беличкова видела, — докладывала Маня.

— Хорошо, Маня, — сказал Парфентий, крепко пожав сестре маленькую руку. — Ты хороший разведчик.

— Хороший, а секрета не хочешь сказать.

— После, Маня. Сейчас еще рано, понимаешь?

— Чего же не понять, — примирительно сказала она.

Оставшись один, Парфентий открыл книгу и, отыскав нужную страницу, углубился в чтение. И уже не книга была перед ним — сама жизнь, давняя, но яркая и правдивая открывалась ему. За рядами букв шумели вековые сосны смоленских лесов и вставал живой образ легендарного партизана Денисова, так дивно воспетого великим писателем земли русской.

Глава 6ПЕРВЫЕ РОСТКИ

— Маня! — поманил Парфентий пробегавшую мимо сестренку.

Девочка забежала в сарай.

— Манюша, выйди и посмотри хорошенько. На улице никого?

Маня молча кивнула головой и выскользнула из сарая. Через минуту она вернулась.

— Никого, Парфень. Я все кругом высмотрела, — приставив к губам сложенные рупором ладошки, полушепотом доложила она.

— Добре, Манюша. А теперь подойди поближе и слушай.

Маня стала под самое отверстие чердака, из полутьмы которого белело лицо Парфентия.

— Ты говоришь, Митя здесь?

— Да.

— Сбегай к нему. Если он сейчас дома, передашь ему вот эту записку. Поняла?

— Ага.

— Повтори.

Маня в точности повторила поручение.

— Молодец. Из тебя бы хорошая партизанка вышла.

— А то нет? Я ничего не боюсь. Ночью могу одна на остров, в лес, аж на Каменный Мост пойти.

— Хвастаешься, — подтрунил Парфентий.

— А вот и нет, — обиженно протянула Маня. — Дай мне такое задание, чтобы ночью и чтобы далеко, тогда увидишь.

— Хорошо, в следующий раз. А сейчас беги, чтобы днем, и чтобы недалеко, и чтобы быстро! — шутливо сдвинув брови, сказал Парфентий.

Маня понимающе поджала пухлые, еще совсем детские губы и проворно, как ящерица, прошуршав по соломе, скрылась за дверью.

Сестра высоко ценила доверие брата, и все, что теперь ни поручал ей Парфентий, старательно и охотно выполняла. Она бегала по селу, узнавала, кто из товарищей Парфентия остался в Крымке и, строго соблюдая тайну, передавала им записки, заклеенные хлебом. Она не знала содержания этих записок и не пыталась узнать, так как считала преступлением нарушать запрет. Но по тому, в каком строгом секрете держал все это Парфентий, она догадывалась, что ей доверяют очень важное дело, и была горда этим.

Мать с отцом заметили, что девочка в последние дни с особенной заботливостью относилась к брату, чаще чем нужно шмыгала в сарай, часто уходила куда-то и возвращалась серьезная и собранная. Отец молчал, а мать нет-нет да и спросит:

— Где ты пропадаешь?

Дочь уставится на мать серыми, быстрыми глазами и ответит:

— Не бойся, мама, не пропаду.

Отослав сестренку, Парфентий спрыгнул с чердака и, зажав подмышкой небольшую вязанку камыша, вышел из сарая.

Тщательно осмотревшись кругом, он перешел улицу и соседским огородом спустился к речке.

Далеко за лесом заходило солнце. В вышине неподвижно парили белые с позолоченными краями, курчавые облака. Так прозрачен был предвечерний воздух, а речная свежесть так пахуча, что у Парфентия слегка закружилась голова. Привыкшие к чердачному полумраку глаза щурились от яркого света. Юноша глубоко, с наслаждением вдыхал ароматный воздух, по которому так скучал в эти дни.

Парфентий прошел вдоль берега к месту, где Кодыма растекалась на два рукава, образуя большой остров, сплошь поросший лесом и густым кустарником. Река в этом месте была мелка, вся в дремучих зарослях камыша — «джунглях», как называли школьники Крымки. Особенно после лета, бедного дождями, река настолько мелела, что камыши обнажались, становились похожими на лесные заросли, так что лодка с трудом могла скользить между ними. И часто хлопцам приходилось подкатывать штаны и переправляться вброд, проминая в камышах «звериные тропы».

Весь остров сейчас тонул в густей синей тени. Уже смолкла разноголосая птичья суета. Лишь изредка, разворошив верхушку дерева, шарахнется хищница-сова, в смертельном испуге закричит преследуемая ею пташка и снова наступит тишина.

— Подожду, пока стемнеет, — вслух подумал Парфентий и, закидав травой принесенную им вязанку, присел на выступе крутого бережка.

На гладкой поверхности воды тихо плескалась серебряная рыбешка, и от этих всплесков плавно расходились по поверхности тонкие спирали, переплетались между собой, образовывая причудливую паутину.

От берега наискосок уходил к середине реки промятый в камышах след, а чуть в сторону от следа хранилась теперь лодка Парфентия, затопленная им перед приходом оккупантов.

Глядя вглубь этой темнеющей в камыше тропинки, Папфентий подумал о лодке. И как-то внезапно само собой его воображение перенеслось в детство. Представилась не эта старенькая утлая плоскодонка с выкрошенными бортами и с надписью, стершейся от времени, а та новая голубая лодка, что называлась романтическим именем «Мцыри».

И потянулась ровная прочная нить воспоминаний.

…Летние сумерки. Отец, мать, сестренка Маня и он на кухне за ужином после трудового дня.

Вдруг на пороге открытой двери появился человек, неожиданно, будто из-под земли.

— Добрый вечер! — нарочито пониженным голосом здоровается незнакомец.

— Добрый вечер, — отзываются отец и мать, не зная кому.

Неловкое молчание.

— Не узнаете? — попрежнему басит незнакомец.

— Да вроде нет, — отвечает отец.

— Значит богатым буду, Карпо Данилович, — уже своим голосом произносит гость.

— Ваня! У чтоб тебя! Вот загадку ты нам задал! Гляди, вот он, наш матрос Кошка! — весело кричит отец, увесистой рукой хлопая по плечу невысокого молодого моряка. Веселый же этот тато, всегда с шутками-прибаутками. А голос — медная труба, как захохочет, так, верно, в Первомайске слышно.

— Какими ветрами?

— Зюйд-вестом, Карпо! — козыряет матрос. — В отпуск пришвартовался к крымской пристани.

Это сосед Гречаных Иван Криницкий-теперь моряк Черноморского флота. Он с гордостью носит морскую форму и щеголяет непонятными морскими словами.

— Ну, как тут, в вашей бухте, все спокойно, без аварий?

— Да, будто все в порядке, бедствий не терпим, — отшучивается отец. — Зажигай, мать, лампу.

Впервые Парфентий видит настоящего матроса в полосатом тельнике, клеше и бескозырке с золотыми якорями на ленточках. Как зачарованный, смотрит он и не может оторваться. А молоко из ложки льется на колени.

— Ешь, — говорит мать.

— Не хочу, — отвечает Парфентий. Не до еды ему.

— Парфуша! — удивленно восклицает матрос. — Какой большой стал.

Схватив мальчика, он подбрасывает его под самый потолок. Парфуше немного страшно, но признаться в этом стыдно — что подумает о нем матрос?

— Скоро во флот пойдет, моряком будет! — смеется матрос и примеривает на льняной голосе Парфуши свою бескозырку.

Заблестели от счастья голубые глазенки под непомерно большой бескозыркой, две ленточки ласково обвили шею, легли золотыми якорями на грудь.

В тот памятный вечер моряк много рассказывал о своей интересной морской жизни. Парфентий не знал, правду ли говорит матрос, или по привычке многих моряков привирает, выдумывая интереснейшие истории, но только он, Парфентий, не проронил ни одного слова и во все поверил.

Было уже поздно, а спать не хотелось. Так бы вот сидел и слушал до самого утра.

Но вот матрос собирается уходить. Как не хочется расставаться с дядей Ваней и с его чудесными рассказами. Парфентий нехотя возвращает бескозырку, уж больно по душе пришлась она ему.

Моряк видит грусть мальчика. Все моряки особенно уважают людей, которые разделяют с ними любовь к морю, лучше которого, по их мнению, нет ничего на свете.

— Не горюй, Парфуша, — ласково говорит дядя Ваня на прощание, — я тебя возьму с собой на корабль. Будем вместе плавать. Пойдешь во флот?

— Когда? — не задумываясь, выпаливает Парфентий.

— А вот отбуду отпуск и махнем с тобой. Хорошо?

— Да, — поспешно соглашается Парфентий.

Все хохочут. Но Парфуша, насупившись, молчит. Ему совсем не смешно, напротив, досадно и непонятно, почему все смеются. Он срывает зло на сестренке.

— А она чего регочет? Дам вот!

— Ну конечно, ничего тут смешного нет, — говорит дядя Ваня, смеясь. — Поедем, Парфуша, обязательно поедем. А то, что они смеются, — ты не обращай внимания, это они от зависти. Их во флот не примут.

Обрадованный Парфентий согласно кивает головой.

— На кого же ты мамку оставишь, сынок? — с грустью спрашивает мать.

Но Парфуша не чувствует подвоха и резонно отвечает:

— Тато остается и она, — указывает он на сестру, — она все равно во флот не годится. — И чтобы не опечалить родных, он успокаивающе добавляет: — А мы с дядей Ваней в отпуск приедем.

Снова все хохочут, а матрос заливается пуще всех, приговаривая:

— Правильно, Парфуша, пусть смеются, мы их все равно не возьмем на корабль, — и шопотом на ухо добавляет: — ты приходи завтра ко мне, я тебе такое расскажу!

При этих словах дядя Ваня загадочно подмигнул и на прощание руку подал, как большому.

С этого вечера началась их дружба.

Словно чудные сказки слушал Парфентий рассказы о морях с мудреными названиями, об островах, где живут люди разных цветов кожи, о деревьях, совсем непохожих на наши, о страшных штормах, которые нипочем могучим кораблям, величиною, пожалуй, с самый высокий дом в Первомайске. Моряк рассказывал об отважных советских матросах и капитанах, не ведающих страха. Но особенно запомнил Парфентий рассказы о далеких чужеземных портах, где очень тяжело живется черным, желтым и краснокожим мальчикам.

О многом, о многом еще поведал Парфентию черноморский матрос.

Потом дядя Ваня уехал. Но тот волшебный мир, что привозил с собой, моряк оставил Парфентию. Этот мир прочно вселился в детскую душу и зажег в ней, еще не совсем понятную, но неугасимую мечту.

Парфентий чаще стал бывать на речке. Теперь он как-то по-особенному стал воспринимать ее, то зеркально-гладкую, то подернутую свинцовой рябью. Это была уже не просто вода, в которой купаются, стирают, а широкое, необъятное пространство, по которому, пусть в воображении, плавают большие корабли. Отдалился и остров, поросший уже не простыми вербами, кленами и акацией, а могучими тропическими деревьями-великанами. И появились в этом лесу львы и тигры, пантеры и слоны, полосатые зебры и быстроногие антилопы.

— Тату, я хочу корабль, — заявил Парфентий отцу.

— Игрушку такую?

Нет, не об игрушке завел речь мальчик.

— А какой же ты корабль хочешь?

— Такой, на котором чтобы капитан и матросы. Большой… выше самого большого дома в Первомайске.

— Ах, вон что! — удивился отец и, не удержавшись, захохотал. — Что же ты с таким кораблем делать будешь?

Но вопрос этот нимало не смутил Парфентия. Он заявил:

— Плавать.

— Где?

— На Кодыме. Дядя Ваня будет капитаном, а я матросом. И Миша Кравец, и Митя Попик, и Ваня Беличков тоже будут матросами.

Тут отец захохотал пуще прежнего.

— Мать, слышишь? Сын хочет адмиралом быть.

Отец долго смеялся, и мать смеялась, и Маня смеялась. Потом отец перестал смеяться и сказал:

— Хорошо, сынок, вот пойдешь в школу, станешь хорошим учеником, тогда у тебя будет корабль.

— Большой?

— Ну, может и поменьше дома в Первомайске, но плавать на нем можно будет.

И каждый из них сдержал свое слово. Парфентий пошел в школу и стал хорошо учиться. А когда перешел во второй класс, отец подарил ему новую голубую лодку «Мцыри», ту, что теперь, постаревшая, хранилась в камышах.

А время шло. Проворно бежали школьные дни. Вот второй и третий класс остались позади. Парфуша любил школу, дружную школьную семью. Но больше всего он полюбил книги. Много прочел он их, многое из них узнал. И тот мир, который раскрыл перед ним черноморский матрос Иван Криницкий, стал тесен. Новый, более широкий мир засверкал перед мальчиком яркими волшебными огнями. Жалко, что школьная библиотека так бедна.

— Тату, я хочу книжки.

— Какие книжки?

— Интересные.

— Разве в школе мало книжек?

— Про моря, про путешествия я все прочитал. А про лису и про волка я не хочу.

— Не знаю, сынок, какие тебе книжки нужны.

— Вот какие, — сын протянул отцу бумажную трубочку, похожую на лотерейный билет.

— Ну, ну, что мы тут вытянем на счастье? Это был список книг, составленный для Парфентия Владимиром Степановичем.

— О-го-го-го-оо! Да тут что-то очень много, пожалуй на целую бричку наберется, — говорит отец, озабоченно сдвинув светлые, как на негативе, брови.

Но тато любил Парфушу, понимал, что хочет сын, и старался исполнять его желания. Сердцем простого человека он чуял, что эти желания были отнюдь не прихоть избалованного ребенка, а нечто большее. Он видел, с какой любовью и страстью сын тянется к знаниям, и шел ему навстречу. Сам-то он, Карп Гречаный, вырос в батраках, малограмотным и знает, «почем фунт лиха».

— Хорошо, сынку, будет сделано. Вот поеду в Одессу, привезу тебе книжки, какие надо.

Зимними ночами, когда все домашние засыпали, Парфентий тихонько вставал с постели, зажигал свет и читал украдкой, заслонив лампу от матери.

Но чуток материнский сон. Неосторожное движение на стуле или громкое шуршание переворачиваемой страницы, и мать открывает глаза.

— Парфуша, ложись, поздно уже.

— Сейчас, мама, — молвит Парфентий.

— Ложись, — настаивает мать.

— Ложусь, ложусь. Парфентий привстает для видимости.

Попрежнему шелестят одна за другой страницы. То хмурятся, то поднимаются в удивлении брови, падает на глаза, мешая читать, упрямая золотистая чёлка.

Мать снова поднимает отяжелевшую голову.

— Одну минуту, мамонька, — пытается упросить Парфентий, но, видя, что мать решительно поднимается, шепчет:

— Ложусь, ложусь. Вот только до точки…

— Где она, твоя точка? — сердито перебивает мать и задувает лампу.

Мысль о неведомых океанах манила все сильнее и сильнее. Зрела мечта стать моряком, капитаном дальнего плавания.

Еще больше полюбил Парфентий родную Кодыму. Летом, вечерами, после полевой работы он, наскоро поужинав, бежал к речке. Там, у берега, примкпутый цепью, его ждал голубой челн «Мцыри».

Два-три сильных взмаха веслом, и лодка, отвалив от берега, неслась по «фарватеру», оставляя за кормой крутящиеся лунки от весел да быструю рябь.

Раскинулось море широко,А волны бушуют вдали…

Крупными толчками несется гордый «Мцыри», журчит вода у бортов, разливается песня. Она самая любимая, в ней оживают просторы родных и чужих морей, в ней печальная судьба далекого кочегара, в ней волнующая душу тайна. И ничего, что Кодыма так тесна, а корабль всего лишь маленькая плоскодонная лодка, об этом на минуту можно забыть.

Товарищ, не в силах я вахту стоять,Сказал кочегар кочегару…

Мелькают камыши, за ними, чуть медленнее, бегут прибрежные кусты лозняка, позади еще медленнее плывет зубчатая стена леса. Все это бежит, вращается, будто на огромном диске. И вдруг, за поворотом, берега как-то сразу суживаются и сдавливают песню. И ей, рожденной морем, становится тесно в речной колыбели, она перехлестывает через камыши. Тогда эхо лесное подхватывает песню и, размножая ее, несет дальше от берегов. И в ответ поют и долина Кодымы, и лес за рекой, и колосистый степной океан.

Тихий свист оборвал вереницу воспоминаний. Парфентий настороженно вслушался. Сначала послышались два продолжительных свистка и третий короткий, точь-в-точь как проверка времени по радио. Это были позывные, которыми с детства перекликались друзья-школьники.

Парфентий привстал на колени и так же тихо отозвался. Вслед за этим в густой вечерней синеве перед ним выросла высокая, с крутыми, будто приподнятыми от холода плечами, фигура.

— Митя! — вскочил Парфентий и бросился к товарищу.

— Я, — отозвался тот глуховатым, ломающимся баском.

Молча, крепко обнялись товарищи. Тишина. Только два сердца стучат рядом. И обоим юношам хотелось продлить эту минуту душевного единения.

Парфентий пристально всмотрелся в лицо товарища.

— Похудел ты за эти дни или мне в темноте так показалось?

— Жутко, Парфень. Что творилось в дороге, да и после этого… я ведь два дня в погребе сидел, как мышь. — Дмитрий помолчал и затем тихо промолвил: — Тьма, Парфень, и не видно в ней просвета. Что делать теперь?

— Что делать? — переспросил Гречаный. — А вот давай подумаем. Головы у нас не только для шапок. Что же мы стоим, присядем.

— Да я уже насиделся и належался в этом погребе до тошноты. И сейчас кажется, что сыростью да прелой картошкой отдает.

— Я хоть и наверху обретался, но режим у нас с тобой был одинаковый — сиди да лежи. Все-таки давай приляжем, чтобы не маячить.

Они легли в густую траву у самого берега. Некоторое время лежали молча, с наслаждением вдыхая сладковатый, с легкой примесью прели запах травы. Кругом было тихо. Только где-то очень далеко, в стороне шоссе гудели моторы тяжелых автомашин. Их гул постепенно стихал и, наконец, растаял совсем. По темному высокому небу, рассыпая золотые искры, чиркнула падучая звезда, в тишине показалось, что она издала шипящий звук. Дмитрий нарушил молчание.

— В своем доме от чужих людей прячемся. Прямо не верится, что все это не в страшном сне, а наяву.

— Да, не привыкли мы прятаться. Нас учили жить открыто. Некого нам было опасаться.

— А что будет теперь, Парфуша? Ну возьми, к примеру, нас с тобой. Вот ты хотел окончить нашу крымскую школу, потом поступить в одесское мореходное, стать капитаном дальнего плавания. Помнишь?

— Помню, как же.

Помолчали.

— Я мечтал стать инженером-конструктором. Самолеты строить собирался. И до чего это дело тянуло меня. Ты знаешь, Парфень, я ведь часто по ночам не спал. Иногда лежу, закрыв глаза, и вижу, как машина взвивается в воздух. День солнечный, теплый, небо чистое-чистое, и в нем серебристая птица моя. Выше и выше уходит она, а я все больше задираю голову. А сердце стучит, того гляди выскочит. Да не только мы с тобой, а и другие хлопцы тоже. У каждого была своя мечта.

Митя смолк на короткий миг и уже совсем другим, дрогнувшим голосом заговорил:

— А теперь вот видишь… Все оборвалось…

— Знаешь, Митя, мечта мечтой, а дело делом. Я вот тоже, когда увидел врагов, не знал, что делать и к чему руки приложить. Но когда поговорил с одним человеком, все стало ясно, что делать мне и всем нам.

Дмитрий вопросительно посмотрел на товарища.

— Будем воевать. Не сдаваться же нам.

Парфентий рассказал другу о поручении создать подпольную организацию в Крымке, о борьбе с захватчиками. Умолчал только о своем разговоре с учителем и о будущей связи с ним. Об этом Парфентий твердо решил не говорить пока никому.

— Вот оно что! А я, чудак, в панику чуть не ударился. Теперь мне все ясно и понятно, Парфень, — взволнованно произнес Дмитрий и, помолчав, добавил: — значит, с нас двоих начинается?

— Миша Кравец третий. Это пока, а там пойдет дальше. Я знаю, настроение у хлопцев такое же, как и у нас с тобой. Я хорошо знаю наших хлопцев. Крымские школьники не подведут.

Лица друзей были невидны в темноте сгустившейся летней ночи. Но радость встречи горячей волной хлынула по жилам. И четыре руки сплелись в крепком клятвенном пожатии.

Все плотнее становилась ночная темень. Деревья за рекой, потеряв свою форму, выглядели черной причудливой громадой. Над водой, едва проступая из темноты, тянулся белый туман. Низко над землей, обдавая лежащих легким ветерком, бесшумно проносились летучие мыши.

Юноши долго говорили о том, что предстоит им делать, перебирали в памяти школьных товарищей, на которых можно было рассчитывать, ну и — как всегда бывает с юношами — друзья уносились в фантастический мир борьбы, навеянный прочитанными книгами. Мечтали о подвигах во славу Родины, видели себя прославленными героями и снова возвращались к действительности. Тогда Парфентий говорил:

— Не будем ждать, раскачиваться, а начнем работу завтра же, сейчас же. С организацией дело пойдет своим чередом, а пока будем собирать листовки, их сбрасывают на поля наши самолеты, и распространять по селам.

Дмитрий молча соглашался с Парфентием.

— Будем добывать оружие, где только можно. Мы же не собираемся только разговаривать да агитировать, а будем бороться, как партизаны. — При этих словах Парфентий взял руку Мити и всунул ее в торец камышевой вязанки.

— Вот, щупай-ка.

— Что это?

— Щупай хорошенько.

— Ого, приклад!.. Винтовка?

— Два карабина, — поправил Парфентий.

Митя глубже запустил руку в камыш.

— В самом деле!

— Это для начала.

— Где это ты?

— «Гости» у нас останавливались на ночлег. Двух кур съели. А ночью я… Вроде, как в обмен на кур.

— И утром не хватились?

— Это было в машине под брезентом.

— Здорово! — восхищенно прошептал Митя.

— Но этого мало, Митя. Оружие для нас — всё.

— А куда девать это?

— Давай решим вместе. Я думаю на остров махнуть и спрятать там. Глухо, никто теперь туда не заглядывает, самое подходящее место.

— А если заглянут, то едва ли наткнутся, там такая гущавина.

— Вот именно, — согласился Парфентий, — айда вместе?

— Вброд? Завязнем.

— Зачем вброд? Мы навигацию откроем, по всем правилам. У меня тут корабль на причале стоит, — Парфентий указал на темнеющую тропинку в камыше.

— Твой «Мцыри»? — обрадовался Дмитрий.

— Он.

— Цел?

— А ты как думал? Я затопил его.

Товарищи разделись, попрятали одежду в траве и зашли в камыш.

Лодку покрывал небольшой слой воды, так что её без труда можно было поднять. Друзья пригоршнями вычерпали воду, и «Мцыри», тихо шурша, заскользил среди густых камышей. Грести было нельзя, поэтому пришлось хвататься за камышевые тростинки и подтягиваться. Часто останавливались, прислушивались из предосторожности. Наконец лодка уткнулась в мягкий илистый берег.

— Вот и приехали, робинзоны, — весело шепнул Митя. Сейчас он готов был шутить и смеяться.

— Теперь, Пятница, давай отыщем подходящее место, — так же шуткой ответил Парфентий.

Они отправились вглубь острова.

Здесь было много укромных мест, глухих уголков. Между крупными кленами, грабами буйно росли молодые вербы, орешник, образуя густые заросли. Изредка попадались многолетние вербы с коряжистыми корнями, обнаженными весенними паводками. И всюду, по всему острову, с весны и до поздней осени зеленели тучные травы.

Друзья остановились возле старой вербы, её корни, напоминающие оленьи рога, торчали из-под земли.

— Вот это самое глухое место на острове, — сказал Парфентий.

— И самое высокое, а значит, и самое сухое. Это местечко даже весной не каждый год заливает.

— Вот тут мы и заложим наш временный арсенал, — заключил Парфентий, — давай за работу.

Где перочинным ножом, где просто ногтями они вырыли ямку под самым корнем, дно её выстелили сухими ветками и положили драгоценную ношу.

— Не поржавеют? — побеспокоился Митя.

— Не должны, они густо смазаны, — успокоил Парфентий, — конечно, время от времени будем проверять.

Товарищи забросали оружие ветками и листвой, засыпали землей и сверху покрыли дерном. И когда работа была окончена, оба радостно вздохнули.

— Как-то на душе стало легче, Парфень, — вздохнул Дмитрий.

— И совесть спокойнее.

Товарищи переправились обратно, затопили на прежнем месте лодку и, обнявшись, тихо пошли по берегу. Шли медленно, мечтая вслух. По ногам брызгала роса, от реки пахло туманом. Высокое темное небо то и дело чертили падучие звезды, на короткий миг оставляя за собою огненные хвосты. То была пора августовских звездных дождей.

Глава 7БУЛЬДОГ

С приходом румынских оккупантов в Крымку кто-то из хлопцев-школьников назвал односельчанина Семена Романенко «бульдогом». Комсомольцы говорили, что эту кличку дал Семену Андрей Бурятинский — шутник и балагур. А уж прозвища давать Андрей был мастер, в этом с ним никто сравниться не мог. Еще в школе, бывало, как влепит кому кличку, так и присохло.

Словом, кличка была подхвачена, быстро привилась и так закрепилась за Семеном, что на селе теперь Романенко иначе и не называли. «Вон бульдог пошел», «сегодня бульдог с цепи сорвался» — говорили крымчане.

Да и в самом деле. Стоило только взглянуть на этого человека, как сразу возникала мысль, что если бы кто-нибудь подумал над тем, какую кличку выбрать для Семена Романенко, то сколько бы ни ломал голову, а лучше и хлестче этой ни за что не выдумал бы.

Романенко — короткий, непомерно широкий, колченогий человек. Круглая голова его, за отсутствием шеи, сидит прямо на плечах. Плоский лоб разделен на две части неглубокой бороздкой. Небольшой вздернутый нос, вдавленная переносица, выдавшаяся вперед квадратная челюсть с отвислыми губами и складки за короткими, будто обрезанными ушами, точь-в-точь, как у насторожившегося бульдога. В довершение сходства с этой породой собак, Романенко был молчалив, и если говорил или ругался, то глухим хриплым голосом, а смеялся резким смехом, похожим на лай.

О происхождении Романенко на селе было мало известно. Одни говорили, что он коренной житель села, другие утверждали, что пришлый.

Молодежь Крымки совсем ничего не знала о Семене. И только теперь, с приходом оккупантов, когда «бульдог» начал ретиво угождать им, хлопцы заинтересовались этим человеком. Они стали допытываться у стариков, какого роду-племени был их односельчанин. И только после рассказа колхозного кузнеца, деда Григория Клименко, ребята узнали о темном прошлом Семена.

Семен Романенко — коренной житель Крымки. Еще при покойном его отце хата Романенко стояла на бугре, неподалеку от хаты Карпа Даниловича Гречаного. Задолго до революции отец Семена был в Крымке урядником. Про лютость его и притеснения крестьян-бедняков в те времена ходили рассказы по всей округе. Семен унаследовал от отца не только бульдожью внешность, но и черты характера. Еще мальчишкой он не знался и не дружил с детьми бедняков. В праздники, встретив на улице мальчика, одетого в новое, он резал складным ножом обновку. В сады и огороды Семка лазил из чистого озорства, фрукты рвал с ветками, овощи с ботвой. Пострадавшие сельчане не решались жаловаться отцу, боясь крутого нрава урядника. Когда Семену минуло двадцать восемь лет, грянула Октябрьская революция. С первых же ее дней Семен исчез из села и снова появился в Крымке только в девятнадцатом году. Он въехал в село в пролетке на паре лошадей, с кучером на козлах. На заднем сиденьи — граммофон с трубой. На шарообразной фигуре Романенко глянцево блестела кожаная куртка, он был в широченных, зеленого цвета галифе, сшитых из сукна с бильярдного стола. Вдоль бедра, до самого колена болтался кольт в деревянной кобуре.

Покуражившись несколько дней, Романенко вдруг исчез из села и как в воду канул.

В ту самую пору, в крови, в самогонном хмелю, в пухе распоротых еврейских перин, гуляла по Украине петлюровщина. Нюхом почуял Романенко, где можно погулять и пограбить. Недаром подался к Петлюре.

Но живет в народе пословица: «Сколько ни вей веревочку, а концу быть». Кончился и Семенов разгул. Отвечать пришлось перед рабоче-крестьянской властью. Преступника судили и сослали куда-то в далекие места. Отбыл ли Романенко свое наказание, сбежал ли, неизвестно. Но только видели его люди то в Одессе, то в Николаеве. Чем он занимался — никто не мог сказать определенно, но некоторые говорили, что занимался он нечистыми делами.

В Крымку Романенко вернулся года за два до войны. Прошмыгнул тихо, незаметно, словно пёс побитый.

Потом помалу огляделся, освоился и вступил в колхоз. Работал рядовым колхозником «Ну и пусть работает», — думали односельчане. А что касается прошлых его грехов, то мало ли кому Советская власть прощала.

Работал Романенко прилежно, молча выслушивал задания бригадира, молча выполнял их. На колхозных собраниях тоже просиживал молча, забившись куда-нибудь в уголок, всячески старался быть тихим, малоприметным.

С приходом оккупантов Семен преобразился. Будто рукой сняло прежнюю замкнутость. Не прошло и месяца, как жители Крымки увидели клыки ощерившегося бульдога. Теперь, нимало не стесняясь, Романенко радушно встречал вражеских солдат, разводил их по хатам, указывал, у кого должно быть сало, молоко, корм для лошадей.

Крымчане поражались расторопности и угодливости Романенко.

— Семен усердствует, будто гостей дорогих встречает.

— Не гостей, а хозяев.

— Чего доброго, еще начальством его над нами поставят.

— Похоже на то. Им нужны такие, как Романенко. Удивляясь, негодовали, но спросить самого Романенко побаивались.

Как-то раз дед Григорий Клименко, пряча усмешку в седые усы, спросил:

— Слышь, Семен, да ты, никак, начальством заделался?

Романенко метнул в деда Григория злые круглые глазки, двинул тяжелой челюстью и пролаял:

— Ты у меня договоришься, колхозный ударник.

Сегодня, в погожее летнее утро «бульдог» бегал по дворам, стучал палкой и хрипло орал:

— Эй, кто дома? Выходи!

Иные не хотели выходить, возражали, и тогда Романенко шагал через порог и, побагровевший от злости, хрипел:

— Цыц! Без разговоров! Это вам не в колхозе рассуждать да голосовать. Зараз вся ваша дискуссия вот где, — он держал в вытянутой руке вишневый, с медным отливом дрючок, — марш к клубу сейчас же!

Вскоре всему селу стало известно, что в Крымке появились «власти» и приказывают «всему населению мужского и женского пола, в возрасте от пятнадцати до семидесяти лет, явиться к зданию бывшего сельского клуба».

Как плетью хлестали слова приказа. И каждый чувствовал и понимал, что начинается подневольная жизнь.

Глава 8РОЩА ШУМИТ

Посреди села, под зеленой железной крышей стоит большой кирпичный дом. Он выкрашен в ласкающую глаз нежную розоватую краску. По фасаду расположено шесть окон с белыми рельефными наличниками. Всеми окнами дом смотрит на тенистую рощу. Это сельский клуб — любимое место крымчан. Здесь до войны проводило свой досуг все население Крымки от мала до велика. Тянулась сюда и молодежь из соседних сел. После трудового дня сходились в клуб катериновские, петровские, каменно-балковские, степковские. Нередко посещали крымский клуб и живущие за семь километров кумарянские хлопцы и девчата. На колхозных подводах, а то и на машинах, по-праздничному, с гармошкой и песнями подкатывала молодежь к известному во всем Первомайском районе крымскому клубу.

Да и прямо сказать, в Крымке было что посмотреть, было чем развлечься. Здесь что ни праздник-то зрелище. Либо кинофильм новый, либо постановка местного драмкружка, лучшего в районе. А по окончании программы — танцы, да не как-нибудь, а под духовой оркестр. Как зальются, бывало, по вечерней заре трубы, да запоет, легко вибрируя, бархатный баритон, да рявкнут басы, говорят, в Кривом Озере было слышно. На такую музыку за двадцать километров поскачешь, не посчитаешься.

Сегодня воскресный день в Крымке был тревожен и мрачен. Ни звука, ни живой человеческой речи. В тягостном молчании сходился к клубу народ.

Подходили крымчане и читали над парадной дверью новую вывеску:

КРЫМСКИЙ ЖАНДАРМСКИЙ ПОСТ.

КРИВООЗЕРСКАЯ ПРЕФЕКТУРА.

После того, как Семен Романенко объявил по селу о сборе, Парфентий решил покинуть свое убежище на чердаке.

Он шел к клубу вместе с отцом. Еще издали за поворотом улицы показалось знакомое розовое здание. Затрепетало сердце, когда подумал, что многих своих товарищей, с которыми до сих пор не удавалось наладить связь, повстречает здесь.

— Быстрее, тату. Тащимся, как на волах, — торопил он отца.

— Некуда спешить, сынку, незачем, — с грустью ответил отец, — ничем нас с тобой там не обрадуют.

Карп Данилович не был посвящен в тайну сына. Поэтому не мог он разделить радости Парфентия. Все, что он видел, угнетало его. И только в глубине сознания таилось чувство протеста честного советского человека.

— Опоздаем, тату, — с нетерпением говорил Парфентий отпу, уже и без того едва поспевавшему за ним.

— Ты прямо как в кино на «Чапаева» спешишь, опоздать боишься.

— Лаяться будут, — пояснил Парфентий, ускоряя шаг.

В большой толпе, собравшейся у клуба, он уже успел узнать некоторых товарищей. Вот Андрей Бурятинский в своей неизменной красно-клетчатой ковбойке, и Володя Златоуст, и Ваня Беличков в полосатом тельнике, а вон в гуще людей на миг мелькнула голубая майка Миши Клименюка. «Значит, катериновские тоже здесь», — подумал Парфентий.

Чем ближе подходил Парфентий к клубу, тем больше видел своих хлопцев и девчат, тем спокойнее становилось на душе. Ведь почти с каждым из них он был связан юношеской дружбой. Сейчас в большинстве из них он уже угадывал будущих боевых друзей.

— Ну, тату, так мы к вечеру не дотащимся, — не вытерпел Парфентий и побежал вперед. И так с разгону врезался в кучу ребят.

— Вернулся? — спросил он, здороваясь с Мишей Клименюком.

— Вернули, — поправил Миша.

— Ничего, Миша.

— Конечно. Парфень. Я думаю, как они сюда пришли, так и уйдут отсюда.

— Еще похлеще уйдут, с треском.

— Вот именно!

— А ну, не галдеть! — пронесся над толпой хриплый, лаюший голос. Некоторые обернулись на крик. На каменных ступеньках клубного крылечка, с вишневым дрючком в руках, стоял Семен Романенко. Он грозно оглядывал односельчан, ожидая, когда утихнет разговор. Те, которые стояли ближе к крыльцу, стихали, но основная масса собравшихся еще продолжала гудеть.

И вдруг, неожиданно из группы молодежи, державшейся поодаль особняком, раздался насмешливый голос:

— Тише! Слово имеет начальство!

Толпу всколыхнул негромкий, но дружный смех. И кто-то, воспользовавшись шумом, крикнул:

— Семен хочет речь произнести!

— Внимание!

— Дайте слово орателю!

Новый взрыв смеха прокатился по толпе.

— Сегодня торжественное открытие! Приглашаются граждане обоего пола в возрасте от нуля до ста двадцати пет! — с преувеличенной торжественностью провозгласил все тот же голос.

Вдруг на ступеньку поднялся Яков Брижатый.

— Какое открытие! Вы чего языки чешете? — сердито крикнул он.

— Обыкновенное открытие! У господина Романенко голос открылся.

Снова раздался дружный, долго не унимающийся хохот.

Романенко слышал эти слова и понимал издевку народа, но ничего не мог поделать. Он зло озирался во все стороны, будто ища зачинщика. Но его нелегко было найти в настроенной против него гуще людей. Да и голоса кричащего он узнать не мог. Не узнали его и односельчане. И только хлопцы знали, кому принадлежит этот голос. С детства им известен был талант Андрюши Бурятинского «откалывать» всякие номера.

Но вот смех стал униматься, стихал говор Головы собравшихся поворачивались в сторону входной двери.

На крылечке с угодливой улыбкой на злом лице стоял почтительно согнувшись Романенко. а рядом чуть впереди, — невысокий стройный офицер с тонко перетянутой талией, в фуражке с непомерно широкими полями, в желтых крагах. У него был оливковый цвет лица и черные блестящие усики над пунцовым ртом.

Он некоторое время молча улыбался, делая вид, что разделяет веселое настроение собравшихся здесь людей.

— Здравствуйте! — непринужденно поздоровался он, приставив к козырьку фуражки два пальца. — Я очень рад, что вы такой хороший настроение. — Офицер говорил довольно прилично по-русски, коверкая лишь отдельные слова. — Мы еще с вами не знакомы?

— Да, не знаем мы вас, — прогудел чей-то угрюмый, немолодой голос.

— Познакомимся. Я есть локотенент Траян Анушку. По-русски есть лейтенант, — пояснил он. — Я есть начальник крымского жандармского поста. — Он указал на вывеску над головой. — А по-русски это как?

— Трудно сказать. У нас эту должность еще в семнадцатом ликвидировали.

— А-а-а-ааа! У вас был сельсовет?

— Вот, вот, сравнил божий дар с яичницей, — заметил Карп Данилович, обращаясь к деду Григорию Клименко.

Дед Григорий махнул рукой.

— Язык без костей, Карпо.

— Теперь опять будет жандармский пост. Это для порядка, — пояснил Анушку, удерживая на лице приятную улыбку.

Жандармский офицер Траян Анушку был убежден, что здесь на селе только молодежь, возможно, будет некоторое время настороженно держаться, а старики, конечно, рады приходу их, румынских «освободителей от большевизма». Так, по крайней мере, им втолковывали еще до вторжения в эту непонятную и загадочную страну.

— Теперь у вас новая власть будет.

— Слышь, Карпо? Вот так новая, если жандармов ставят над нами, — кивнул дед Григорий на вывеску.

— Это не над нами с тобой, Григорий Свиридович. Пусть Семен, да вот такие прохвосты, как Яшка Брижатый, радуются, — ответил Карп Данилович, взглянув в сторону Якова Брижатого, внимательно слушающего речь офицера.

— Мы скоро наладим дело, и все пойдет хорошо, — продолжал ораторствовать локотенент Анушку. — Правда?

Дед Григорий воспользовался вопросом офицера и вставил свое соображение:

— Трудновато будет.

— Что такое?

— Я говорю, трудновато будет налаживать.

— Почему? — удивился Анушку, вскинув вверх черные подвижные брови.

— Потому… как война еще не кончилась… неизвестно, как все это обернется и в какую сторону, так сказать…

— Нет, все известно, — уже с меньшей оживленностью продолжал офицер, — война далеко, очень далеко. Там… — он махнул рукой на восток. — Мы победим большевиков очень скоро. Нам надо хорошо работать и… война скоро кончится. Наш король и генерал Антонеску хотят, чтобы украинским крестьянам было лучше, чем при советах. Только нужно много работать, хорошо работать.

Это было главной задачей румынского офицера — подчинить себе людей и заставить их работать. Поэтому он долго не мог съехать с этой темы.

— Вот это оратор, — тихо сказал Миша Клименюк товарищам, — меня аж слеза прошибла.

— А меня он просто уговорил. Хоть сейчас иди к нему на службу, — со смехом проговорил Парфентий.

Локотенент еще долго говорил о великой Румынии, о новой области, которую он назвал Транснистрией, о каком-то рае, который обещало румынское правительство оккупированным районам после войны, и еще о многом другом. Наконец офицер остановился, видимо не зная, что говорить дальше. Все, что он заучил, было сказано. Помявшись, он так закончил свою речь:

— Сейчас нужно убирать хлеб. Я приказываю сегодня всем идти в поле.

— Ах, вот оно в чем дело, Карпо, — протянул дед Григорий, — а мы с тобой сами не могли догадаться. Хлеб наш им понадобился, вот он и старается, агитирует. Мамалыжку, видать, им — бедолагам надоело жрать. Пшеничка, она вроде лучше. Ты бы с этого, милый, и начинал, а то трынлы рынды балалайка…

Анушку немного постоял и, решив, что он все сказал, прошептал что-то на ухо Семену Романенко и скрылся за дверью.

Романенко смахнул с лица подобострастную улыбку и, подражая офицеру, заложил руки за спину.

В толпе снова засмеялись. Но это не смутило «бульдога» и он начал:

— Господин локотенент желает вам добра. Будем слушаться и делать то, что прикажут. Сейчас прямо отсюда пойдете на регистрацию в школу, вот тут, около церкви. Там все узнаете, кому куда идти и что делать. — Он поискал глазами.

— Дядько Митрий тут?

— Тут, — нехотя отозвался Дмитрий Полищук, невысокий сухощавый старик со светлыми проворными глазами. Деду Митрию двух годов не хватало до семидесяти. Он работал в колхозе конюхом и не тревожился за свою старость.

— А дядько Степан?

— Эге-ж, — глухо, будто издалека прогудел высокий, могучего сложения плотник Степан Квач. Он носил широкую, дремучую с проседью бороду, большие сивые усы, как у всех курящих стариков, подернутые желтизной. Над круглыми карими глазами его нависали густые пучки бровей.

— Вам задание такое. Явиться сюда через час с инструментом. Будете делать перегородки тут в клубе для жандармского управления. Поняли?

Старики мялись, поглядывая по сторонам, как бы спрашивая согласия односельчан — подходящее ли это дело — портить сельский клуб? Но видя, что крымчане явно не одобряют этого, старики попытались как-нибудь отделаться от работы.

— Какой уж я плотник, Семен, — первым начал дед Степан.

— Да и я тоже. Очи у меня плохо видят, руки ноют, ревматизма мучает. Я и топора не удержу, — вставил дед Митрий.

— Отставить разговоры! — рявкнул Романенко. — Я знаю, какие вы плотники. Ты, дядько Степан, не хитри. Я знаю, как ты в колхозе работал и как на районной доске почета твоя фотография висела, тоже помню А что ревматизм или какие там другие болячки открылись, то это мы живо поправим. Вот приложу термомент и сразу ваша хвороба пропадет. — Романенко поднял над головою вишневый дрючок.

— Это что же, Семен, самый новый порядок и есть? — спросил Карп Гречаный, кивнув на палку в руке Семена.

— С вами иначе нельзя, — бросил косой взгляд Семен и громко крикнул:

— Приказ всем ясен?

— Как стеклышко! — отозвался Андрей язвительно.

— Тогда гуртом к школе. А вы, — указал он на группу хлопцев, — останетесь помогать плотникам.

— Что же ты, Семен, дрючком размахиваешь? Ты у них ружье попроси, они тебе дадут! — кричал кто-то вслед уходящему «бульдогу».

Но Семен Романенко не обернулся. Он боялся недоброго народного смеха, что хлестал сильнее бича. Он глушил в себе ярость, но односельчане видели, как судорожно сжимали вишневый дрючок за спиной его куцые толстые пальцы.

Когда народ стал расходиться, к группе ребят, оставленных помогать плотникам, подошел одноклассник Парфентия Сашка Брижатый. Он смущенно поздоровался.

— Ты что, брат, откололся от нас? — полушутя спросил Парфентий. — Уж не в начальство ли метишь, вроде Семена Романенко и… — у Парфентия чуть не сорвалось с языка «твоего батьки», но он сдержался, подумав, что Сашка за отца не ответчик.

Брижатому и самому было неловко перед хлопцами и за поведение отца, и за то, что он был там рядом с отцом.

— Не отпускал меня батько от себя, — оправдывался Брижатый, — стой, говорит, около меня, нечего тебе там делать. А после, как вы стали кричать, сказал мне, что это до добра не доведет.

— Бдительный у тебя батько, — иронически заметил Митя Попик.

— А как же он сейчас тебя отпустил?

— Дядько Семен перегородки оставил делать с вами.

Вышел Романенко.

— Вы тоже все на регистрацию! — крикнул он хлопцам. — Вас в первую очередь пропустят. Только сразу же марш обратно сюда!

— Дядько Семен, а пальцы там отпечатывать не будут? — спросил Андрей Бурятинский.

— Я вот тебе отпечатаю! — взмахнул дрючком Романенко.

От клуба к школе крымчане и катериновцы шли группами. Позади всех, как бы замыкая шествие, шли трое: Семен Романенко, уже в полной мере вошедший в доверие к начальству, Яков Брижатый, который прилагал все усилия, чтобы войти в доверие, и Никифор Попик, упорно думавший, каким способом это сделать.

Яков Брижатый незаметно отделился от своей группы и словно невзначай догнал Карпа Гречаного, идущего вместе с дедом Григорием.

— Слышь, Карпо, вроде все хорошо налаживается. Только бы этих колхозов не было, а землю бы роздали законным хозяевам.

— Ты, Яков, еще не забыл про землю про свою? Какой ты, брат, памятливый, — со злой усмешкой заметил дед Григорий.

— А разве справедливо это было? Человек, можно сказать, владел землей по закону от дедов, а тут взяли да отняли, нашлись охотники до чужой земли. Верно я говорю?

— Нет, Яков, неверно.

— Это почему же? — удивился Брижатый. Он считал свои доводы оснозательными.

— А кто этот закон составлял? Царь да помещики, — усмехнулся Карп Данилович.

Дед Григорий рассмеялся.

Брижатый покосился на собеседников и, что-то буркнув себе под нос, отстал.

— Вот этот хотел, чтобы пришли чужинцы, ждал их, видно, с нетерпением, — заметил дед Григорий.

— А теперь дождался и будет служить им верой и правдой. Видно, надеется, что новые хозяева дом ему вернут и мельницу, и землю, — добавил Карп Гречаный.

— Как видно. Ну что ж, пойди, Яков, в поле и выбери себе землицы аршина три, да смотри, которая получше, чтоб сгнил ты в ней поскорее, — приговаривал дед Григорий, чувствуя позади злой, сверлящий взгляд рысьих глаз Брижатого.

В прошлом Яков Брижатый принадлежал к числу богатеев на селе. Он имел большой надел земли, мельницу в Крымке. В дни коллективизации был раскулачен и за сопротивление сослан. Потом вернулся в Крымку тихий и смирный. Жил, работал, молчал. Но в глубине души он вынашивал надежду, что, может быть, изменится все и вернется прежний порядок, а вместе с ним и земля, которой владел, и мельница, и дом.

В последние дни перед приходом оккупантов Яков Брижатый начал ловить свою мечту за хвост, как жар-птицу. На собрании он открыто стал протестовать против эвакуации колхозных ценностей, вместе с Семеном Романенко возражал против отправки колхозного скота на восток и предлагал раздать его по дворам. Яков потерпел поражение, колхозники не разделили его взглядов. Но это не изменило убеждений человека, который был и остался кулаком.

Приход оккупантов развязал руки Брижатому. Яков метался по селу, ставил к себе на квартиру приезжее и проезжее румынское и немецкое начальство, щедро, хотя и был алчен по натуре, угощал самогоном. Не прекращалось пьяное веселье в доме Брижатого, который был милостиво возвращен ему «новыми хозяевами».

К клубу, как и было приказано, старики явились с инструментами. Пришли и хлопцы.

Начальник жандармерии сам планировал перестройку клубного помещения. Он мелом по полу расчерчивал будущие перегородки и писал название каждой клетки.

— Вот здесь — мой кабинет. Это — приемная, коридор, а вот это будет моя квартира, — пояснял он Семену надписи, выведенные по-румынски.

— Семен, ты бутешь инженер, — хлопал офицер по плечу Романенко. Польщенный Семен суетился, хлопотал, словом, лез из кожи вон.

— Ну, деды, нажмем. Надо с первого дня угодить начальству.

— А где же лес брать, Семен? — спросил Степан Квач.

Романенко на минуту задумался, осмотрелся кругом.

— А вот, рядом, — указал он на рощу перед клубом. — Прямо с этого конца и пилите, тут покрупнее.

Никто не двинулся с места. Плотники неловко мялись, растерянно поглядывая то на недвижно стоящих хлопцев, то на Семена.

И вдруг кто-то спокойно спросил:

— Это зачем же рощу пилить?

— Я тебя не спрашиваю, а приказываю! — крикнул Романенко, не зная сам, к кому это относится.

— Рощу мы губить не будем и никому не позволим.

На мгновение Романенко опешил. Он не ожидал, такого ответа. Но вдруг угреватое лицо его преобразилось, нижняя челюсть выдвинулась вперед, обнаружив разительное сходство его с бульдогом, готовым наброситься.

— Кому это жалко рощу? — прохрипел он, нащупывая ногой ступеньку ниже.

— Всем, — коротко ответил Парфентий.

— Ах, это тебе, Гречаный, жалко?

— Я сказал — всем.

Бульдог сошел с крыльца.

— А ну, выйди сюда!

— Зачем?

— Выйди, говорят!

Парфентий сделал шаг вперед, за ним все хлопцы.

— Ничего, — обернулся он к товарищам и уже один сытел вперед.

Несколько секунд они молча стояли друг перед другом. Юноша смотрел на бульдожью морду Романенко и не мог определить, какое же чувство он испытывал к этому выродку, почему-то называвшемуся человеком. По какому праву этот гад сейчас распоряжается рощей, ими самими? Ну что может сделать этот презренный предатель? Ударить? Пусть попробует!

Романенко занес дрючок над головой Парфентия. Ни один мускул не дрогнул на лице юноши. Он только чуть поднял голову и прищурил глаза.

Семен опустил палку и куцей корявой пятерней левой руки наотмашь ударил Парфентия по лицу.

Позади стояли товарищи. Они ждали, что произойдет в следующую минуту. Гнев захлестывал и сами сжимались кулаки. Если бы в этот миг кто-нибудь проронил слово «бей», произошла бы, может быть, непоправимая ошибка. Но было тихо, и в этой тишине спокойный вопрос:

— За что?

— За язык длинный, — сказал Семен и поднялся на ступеньку.

— А рощу пилить все равно не будем, — тихо произнес Парфентий и громче добавил: — и никому не дадим. Она наша.

Парфентий глядел в побагровевшее лицо Романенко, только две крупные слезы горели на щеках у юноши. Он обернулся к товарищам и громко, чтобы слышал Романенко, сказал:

— Он ответит за это.

— Что-о-о?! Я вас в бараний рог согну, комсомолия! Все заметили, как задрожал в его руке дрючок и снова выдвинулась вперед тяжелая челюсть. Он ушел.

— Натворили вы, хлопцы, делов, — вздохнул дед Митрий, — он офицеру жаловаться побежал.

— Пусть жалуется.

— И на что она сдалась тебе эта роща, Парфуша? Хай она сказится, не до рощи теперь.

— Жалко, дедусю. Ведь мы сажали ее разве для этого? А им только волю дай. Сегодня рощу, а завтра… Нечего их пугаться.

Деду Митрию, старому человеку, стало от этих слов мальчика стыдно за свою минутную слабость.

— Кто испугался? Я испугался? Эх ты, да я… знаешь! Пусть только этот выйдет, я ему скажу… это я вначале трошки того, не раскумекал. Дед Митрий Карпаты перешел, в прорыве на германской участвовал. Эх, ты!

…Восемь лет назад, на одном из школьных собраний, молодой директор Владимир Степанович Моргуненко обратился к ученикам:

— Крымка наша — одно из красивейших сел на Одесщине. Школа у нас лучшая в районе. У нас хороший сельский клуб, но вот напротив клуба — пустырь. Давайте все дружно возьмемся и устроим там парк. Пусть каждый из нас посадит по два дерева и ухаживает за ними до тех пор, пока они вырастут. В Крымке будет парк культуры и отдыха. Вы понимаете, как это хорошо и как благодарны будут нам колхозники. А там и другие села последуют нашему примеру. И будут говорить. «По примеру крымских школьников». А как приятно, ребята, быть зачинателями хорошего и полезного дела.

Слова учителя запали в душу учеников, пробудили желание сделать доброе дело. И сколько в эти дни было хлопот, волнений! В школе и дома только и разговоров, что о парке. Ребята уже заранее с гордостью произносили «наш парк».

Ранней весной, как только оттаяла земля, школьники дружно взялись за дело. Ежедневно по окончании занятий ребята бежали на пустырь, копали ямки, бережно сажали акации, клены, ясени и тут же мчались к речке за водой. Ребята постарше носили воду ведрами, малыши таскали банками, молочными горшками с веревочными дужками. Потом огораживали маленькие хрупкие саженцы, чтобы не поломала «несознательная» скотина.

И пошла расти молодая рощица, зазеленели на деревцах яркозеленые листочки, зашелестели по ветру, стали тень бросать. Из года в год все длиннее и толще становились ветки, все гуще покрывались листвой, раздавались в толщину стволы, вместо молодой кожицы покрывались крепкой, шероховатой корой.

Так и выросла юная роща — детище и гордость крымских школьников…

И вот в Крымку пришли чужие люди и заставляют рубить рощу! Уничтожить то, что с такой любовью создано!

— Значит, решено? — спросил Парфентий товарищей.

— Не пилить деревья, — сказал Митя Попик и, поймав одобряющий взгляд деда Митрия, улыбнулся.

На площадке, как из-под земли, вырос локотенент Анушку, а рядом из-за его спины выглядывал Романенко.

— В чем дело? — тихо спросил офицер. Хлопцы молчали. Молчали и старики-плотники.

— Почему не хотели исполнить мой приказ? — Анушку улыбнулся, хотя этой улыбке никто не верил. Понимали, что наказания не миновать.

Парфентий собирался было говорить, но дед Митрий дернул его за рукав рубахи и выступил вперед.

— Нехорошо получается, господин начальник, — дед Митрий оглянулся на ребят, будто спрашивая: «ну как, начало правильное?», и продолжал: — жалко хлопцам рощу, сажали они её, старались и вдруг на тебе, взять да и срубить. Вон она, какая красавица вытянулась. И главное — прямо против вашего… этого… заведения. В окно глянете и глазу радостно. Да и тень, к тому же, холодок. Лето у нас, видите, какое жаркое, спаси бог.

И вдруг дед Митрий переменил тон, от хитрого, льстивого он перешел на живой, убеждающий.

— Теперь с другого боку глянем. Что толку в этих деревах? Никакого. Уж мы, старые плотники, знаем. Там одни кривули да сучья и ни на что они не годны.

— А что делать? — спросил офицер.

— Вот же лес рядом, за речкой, видите? Хлопцы оттуда натаскают, и перегородки будут первый сорт, и роща перед вашим окном цела. А то прицепился ваш Семен. — Дед Митрий подчеркнул слово «ваш». — Роща да роща, а что в ней проку? Только помещение испортите. Ты, Семен, ни беса в этом деле не смыслишь, — закончил дед Митрий и победоносно глянул на ребят.

— Верно он говорит, — вставил дед Степан.

Офицер колебался. Видимо, доводы старых плотников подействовали на него.

Конечно, ни старики, ни хлопцы еще не могли предположить, чем закончится эта забастовка и как поступит в этом случае начальник жандармерии. Одно для всех было ясно, что Романенко потерпел поражение. Пусть этот прохвост знает, что они его не признают за начальника.

Романенко видел ехидные взгляды стариков и явно издевательские гримасы хлопцев. Он то бросал злобный взгляд на бунтарей, то вопросительно глядел на офицера, ожидая, как тот поступит. Ему хотелось настоять на своем, чтобы эти непокорные люди были жестоко наказаны.

Анушку оглядел рощу и задумался. Видно, ему в самом деле стало жалко этой поистине красивой рощи в центре села против его резиденции.

— Хорошо, — сказал он, — я разрешаю вам брать лес там, — он указал за речку.

Офицер молча постоял несколько секунд и, заложив руки за спину, приподнялся на носках.

— А все-таки, кто же из вас зачинщик?

— Все мы, — ответил дед Степан.

— Ах, все-е-е!

— Врет он, господин локотенент, начал вон тот белый, — поспешил вставить Романенко.

— Какой белый?

— Гречаный, выйди! — крикнул Семён. Парфентий шагнул вперед.

— Это ты против меня бунт поднял? — как бы шутя спросил офицер. — Ну что же, мне не хотелось с первой встречи ссориться, но ничего не поделаешь, дисциплина, — развел он руками. — На первый раз легкое наказание: всем по пяти плеток, а этому белому — десять.

— Слушаюсь! — ликовал Романенко.

— За оскорбление Семена еще две плетки.

— Он ударил меня, — сказал Парфентий.

— Он имеет право.

— Какое?

— Он начальник полиции.

На пороге двери Анушку обернулся.

— Не будете слушаться, буду наказывать еще строже.

Глава 9ВОЗВРАЩЕНИЕ

В непроглядную августовскую ночь у садовой калитки крымской школы остановились две женщины, молодая и пожилая. С ними была маленькая девочка, робко жавшаяся то к одной, то к другой.

Женщины долго стояли, чутко прислушиваясь.

Кругом царила такая тишина, будто все было погружено в тяжелое раздумье.

— Что делать, мама? — шопотом спросила одна другую.

— Не знаю, Шура, — горестно вздохнув, ответила мать, — нужно пойти.

— Страшно.

— Выбирать нам нечего. Куда мы теперь! Молодая шагнула к калитке, но отшатнулась.

— Иди же, — настойчиво прошептала мать.

— Боюсь я, а вдруг…

— Экая ты. Пусти, я сама пойду, — с сердцем произнесла пожилая и, отстранив молодую, исчезла в темноте двора.

— Мама, мы опять дома? — тихо спросила девочка.

— Дома, — неуверенно ответила молодая женщина.

— А тато тоже будет дома?

— Тише, Леночка, сейчас ночь и громко говорить нельзя чужие дяди услышат.

Девочка смолкла. За последние дни она наряду со взрослыми испытала много горя Она видела что чужие дяди, о которых сейчас говорила мать, убивали людей.

И теперь, когда ей снова напомнили о них, она вся ежась в комочек, прильнула к матери и терпеливо ждала.

Через некоторое время пожилая женщина вернулась.

— В школе ни души. Я все замки ощупала. Квартира наша тоже на замке. Ключ на месте, — она облегченно вздохнула и добавила: — значит, Володя был здесь.

С минуту обе женщины молчали. Каждая из них думала, где теперь их Володя, и знает ли о том, что они — вернулись?

— Пойдем, Шура, хоть ночь переночуем, а там… будь что будет.

Они вошли в темную квартиру, не зажигая света, отыскали кое-что из оставшихся старых вещей, чтобы постелиться, и как подкошенные повалились на пол.

Сон не шел. Горькие, тягостные думы о завтрашнем дне не давали сомкнуть усталые глаза. Крепко и безмятежно спала Леночка, для которой «завтра» еще не существовало.

Утром чуть свет к ним вошли трое людей. Один из них был крымский печник дед Илья Паламарчук, остальные двое — незнакомые. Все трое в замешательстве остановились у порога.

— Да тут, оказывается, живут люди, — удивленно протянул забрызганный белилами молодой парень с ведерком в руке.

Дед Илья нерешительно поздоровался.

— Как же быть, Александра Ильинична? — спросил он.

— А что такое, Илья Севастьянович?

— Да вот… приказано начать тут ремонт, — нерешительно объяснил печник, оглядывая потолок и стены комнаты. Его смущало присутствие здесь семьи Владимира Степановича Моргуненко, которого уважало все село И он сам, Илья Паламарчук.

— Для кого же эта квартира? — спросила Александра Ильинична.

— Говорят, для агронома.

— Какого агронома?

— Да этого… Николенко, — дед Илья не назвал его по имени и отчеству, вопреки заведенным сельским правилам.

— Зачем ему понадобилась эта квартира? У него свой хороший дом здесь.

— Не знаю, Александра Ильинична, так было приказано.

— А кто приказал?

— Начальник румынский.

Александра Ильинична хорошо знала агронома Николенко. Он так же, как и они, несколько лет работал в Крымке. Нередко заходил он к ним на чашку чая и был в числе товарищей Владимира Степановича. И вот теперь вдруг для Николенко отделывается эта квартира. Что бы это значило?

— Что же, нам уходить надо? — спросила Моргуненко.

— Да нет… я не знаю, как тут быть… я ведь думал, что нет никого, я бы… вы уж извиняйте, Александра Ильинична. Я пойду, скажу, что, мол, там люди.

Дед Илья был так смущен и растерян, что, уходя, забыл свой завтрак, завернутый в белую тряпицу.

— Вот так-то, Андрей Игнатьевич. Семью друга на улицу, а сам… Квартира понравилась…

— Погоди, мама, — перебила Александра Ильинична, — что раньше времени говорить. Ничего еще неизвестно. Они знают, что мы уехали из Крымки и квартира осталась пустой. Только непонятно мне, почему Николенко? Неужели… Не может быть, чтобы Андрей…

Вскоре пришел сам агроном Николенко. Он неловко, сухо поздоровался.

— Вернулись? — удивленно спросил он, будто не знал.

— Вернулись, — ответила Александра Ильинична. Она не знала, что говорить и как вести себя в присутствии этого человека.

— А где Владимир?

— Мы расстались в дороге. Были бомбежки, обстрелы, и Володя, видимо, погиб.

Николенко недоверчиво покосился на женщину.

— А по-моему, его видели здесь ночью перед самым приходом румынских частей. — Николенко махнул рукой. — Ну, то его дело. Каждый по-своему с ума сходит, — закончил он и плюхнулся на стул, широко расставив колени.

— Я к вам по одному неприятному делу. Александра Ильинична заметила, что он за восемь лет знакомства в первый раз сказал ей «вы».

— Трудно сейчас рассчитывать на какое-то приятное дело.

— Видишь ли… видите ли, — поправился он, — они хотят занять школу под огородническую ферму. А эта квартира отведена мне, как агроному фермы.

— Ах, вот что! Поздравляю с высоким назначением.

Агроном встал, прошелся на середину комнаты.

— Напрасно ты так говоришь, Шура, мы люди подневольные.

— Кто это мы?

— Мы с вами. Все, кто остался тут. Мы теперь вынуждены делать то, что нам прикажут.

— Это зависит от совести.

— Совесть тут не причем. В конце концов, везде люди живут, и при любой власти можно работать. Вот Владимир ушел, бросил вас тут одних. Вот где нет совести. Вам тут трудно будет, очень трудно.

— А разве другим людям будет легко?

— Если будут честно работать и не вредить, то будет хорошо.

— Это работать на них вы считаете работать честно.

— Почему на них? На себя.

— Нет, Андрей Игнатьевич, это против себя. Так я это все понимаю.

— А-а-ааа, все это бредни Владимира. Социализм, коммунизм! Чепуха! Твой муж плохо сделал, что бросил семью. Вам не поверят, что Моргуненко, как мальчик, заблудился и потерял взрослых.

— Это их дело, верить или нет.

— Мне-то все равно. Я только хотел вас предостеречь. Я вам зла не желаю.

Александра Ильинична молчала. Она с предельной ясностью поняла, что между ней и этим человеком пролегла пропасть. Не было сомнений, что агроном Николенко продал свою честь, совесть, пошел по другой, враждебной народу, а стало быть и Владимиру и ей, дороге. И разговор с Николенко был ненужным и отвратительным. Она отошла к окну и стала для вида перебирать старые школьные тетради.

— До свидания. Постарайся сегодня освободить квартиру. Завтра с утра придут рабочие, — услышала она за спиной голос агронома и его грузные удаляющиеся шаги.

Александра Ильинична продолжала стоять у окна. По небу медленно плыли белые, нежные облака. Легкий ветерок ласково перебирал перламутровые листья тополей. Велико было горе женщины, тяжелые думы одолевали её. Что станет с ними завтра? Куда пойдут они, выброшенные на улицу? И когда подумала, что Володя ушел для борьбы за неё, за мать, за дочь, ей стало легче. Ведь одно, самое основное, было ясно и непреложно, что на их с Володей стороне оставалась всепобеждающая правда.

Тем временем, четверо сельчан, по приказу жандармерии, освобождали школьные комнаты. Они выносили парты и доски и складывали их во дворе. Кто-то из окна спустил большой глобус. Вслед за глобусом из окна физического кабинета один за другим упали на землю еще какие-то предметы. И вдруг из окна, наклонившись вперед, будто готовый прыгнуть, показался человеческий скелет.

— Разве можно так неосторожно? — зазвенел девичий голос.

В темноте оконного пролета замер белый скелет. Его пустые глазницы, казалось, глядели удивленно. Все, кто работал сейчас в школе, услышали этот голос.

В распахнутой настежь садовой калитке стояла девушка в белой батистовой блузке, заправленной в серую клетчатую юбку. Она стояла вся подавшись вперед, словно вот-вот готовая взлететь.

Скелет покачнулся и опустился обратно.

Девушка стремительно пересекла школьный двор и подошла к вороху учебных приборов у окна.

— Ах, дядьки, дядьки! Сколько лет мы собирали все это, старались для нашей школы, для ребят, а вы…

Невысокая, стройная, с тонкой талией, она на первый взгляд казалась хрупкой девочкой. Но в ловких, энергичных её движениях угадывалась сила.

— Ведь у вас у всех есть дети. Вот у дядька Михаила — двое, у вас, дядько Кондрат, аж четверо, а у деда Трофима внук в Киеве студент. Вы забыли, дедушка Трофим, что он тоже в нашей крымской школе учился, и вот по этим же самым приборам.

— Да мы что же… мы ж не хотели… нам тоже жалко… да вот приказали жандармы….

— Жандармы? Я понимаю, не сами вы. Все же можно осторожнее как-нибудь.

Белое лицо девушки, слегка тронутое загаром, рдело от волнения, черные смоляные полудуги бровей выпрямились, сомкнулись над переносицей. Она подняла с земли тяжелый прибор и бережно поставила в сторону.

— Ну вот, хотя бы вот так. — Она взяла из груды другой предмет и также аккуратно поставила у стены.

— Знаете, я вас попрошу, выносите через дверь и вот сюда складывайте, а я побегу подыщу место, куда спрятать. Хорошо?

Девушка увидела глобус и подняла его.

— Вот на этом шаре вся наша земля. Вот это Америка, здесь Африка, тут Азия, вот, зеленая, Австралия. А это — Европа. А вот здесь, от самого севера и аж до сих пор, а здесь от Польши до Тихого океана, — тут девушка перешла почти на шопот, — наш Советский Союз — самая великая, самая красивая и самая дорогая страна на всем свете.

Она замолчала и стояла чуть улыбаясь одними черными, как антрацит, глазами. И люди, слушавшие её, тоже улыбались. Видимо, слова девушки, сказанные так просто и задушевно, проникли в сердце. Неловко стало людям, несмотря на то, что их принудили это делать. А девушка уже совсем мягко, почтительно, как подобает говорить со старшими, сказала:

— Я скоро приду, а вы выносите, складывайте вот сюда, в сторонку, только, пожалуйста, поосторожнее.

Она приветливо улыбнулась, заговорщицки кивнула головой и пошла к калитке.

Проводив отеческим взглядом удаляющуюся гибкую, проворную девушку, дед Трофим сокрушенно промолвил:

— А в самом деле, некрасиво у нас получилось.

— Да, — протянул Кондрат, — молодец дивчинка.

— Чья она такая? — спросил дед Трофим.

— Наша, крымская, — не без гордости ответил дед Кондрат, — Ефима Попика дочка, Поля.

— Ефима Попика? Это того, за школой? Вот, вот. Хорошая дивчина.

— У вас в Катеринке, небось, нет таких, — подтрунил Кондрат.

Дед Трофим покосился на него и строго приказал:

— Давайте выносить и аккуратно складывать.

Вскоре вернулась Поля вместе с учительницей Екатериной Федоровной.

Пользуясь промежутками, когда на дворе не было ни румын, ни агронома Николенко, они вдвоем украдкой до позднего вечера таскали к учительнице приборы и муляжи и прятали их.

— Спасибо вам большое, Екатерина Федоровна, вы хорошо сделали, и многие вам спасибо скажут.

Прощаясь с учительницей, девушка задумчиво проговорила:

— А завтра знаете, какой день?

— Вторник?

— Да нет, я не об этом.

— Не знаю, о чем ты.

— Забыли? Завтра же первое сентября, начало занятий в школе.

— Забыла, — призналась учительница, — в голове сейчас все перепуталось.

— Знаете, что я думаю? Пройдет время, и снова откроется наша школа, и дети будут заниматься опять по этим приборам. Как вы думаете, Екатерина Федоровна, ведь будут?

— Я уверена, — ответила учительница и ласково погладила по голове ученицу. — Чудесная ты девушка, Поля. Прямая, ясная и честная. Только мечтательная немного, как пушкинская Татьяна. Ты ведь всегда была такая, правда?

— Может быть, — зарделась девушка и, чтобы скрыть смущение, спросила:

— Екатерина Федоровна, а если вас румыны заставят учить детей на их лад, станете?

— Думаю, что нет.

— Вот и я, если бы была учительницей, ни за что не стала. А если бы заставили, то учила так, как вы учили нас.

Глава 10ПЕРВОЕ СЕНТЯБРЯ

На следующий день Александру Ильиничну Моргуненко вызвали в жандармерию.

Она шла в полной уверенности, что объяснение с начальником будет не из приятных. Неспроста ее требуют именно после резкого разговора с агрономом.

Она старалась сосредоточиться. Необходимо было предстать перед румынским жандармским офицером спокойной и уверенной в каждом своем слове. Александра Ильинична перебирала возможные вопросы жандарма, больше всего останавливалась на одном: «где ваш муж?» и обдумывала ответ.

На цементной площадке у входной двери жандармерии стоял часовой. Зевая и переминаясь с ноги на ногу, он лениво смерил женщину взглядом и спросил:

— Что надо?

— К начальнику, — ответила Моргуненко.

Жандарм посмотрел на женщину, затем на солнце, явно недоумевая, почему так рано являются к его начальнику, и ушел доложить.

Просторный зал сельского клуба был разделен перегородками на несколько комнат. От входной двери до задней противоположной стены здания тянулся узкий коридор с двумя дверьми по обеим сторонам. Дверь вправо, куда ушел часовой, вела в приемную начальника, влево в кухню, где готовился стол офицеру и его писарю адъютанту Петре. Прямо в конце коридора виднелась в полутьме узкая дверь в кладовую, превращенную теперь в камеру для арестованных.

Вскоре часовой вернулся и впустил женщину в приёмную, обстановка которой состояла из трех некрашенных табуреток и плаката на стене. Плакат изображал румынского солдата, с улыбкой пожимающего руку старику-украинцу.

Из приемной в кабинет вела дверь, обитая паклей и серым солдатским одеялом.

Жандарм несмело открыл дверь и впустил женщину.

В дальнем углу кабинета, за столом, между двумя бронзовыми тяжелого литья подсвечниками, сидел начальник жандармского поста локотенент Анушку.

Он оторвался от бумаг и, слегка побарабанив пальцами по настольному стеклу, взглянул на женщину.

— Садитесь, — сдвинув черные подвижные брови, предложил он.

Моргуненко опустилась на табурет. Анушку некоторое время шарил глазами по бумажкам на столе, будто разыскивая что-то, и вдруг неожиданно пропел себе под нос:

Выходила на берег Катуша…

— Моргуненко?

— Да, — ответила женщина.

Анушку пристально посмотрел на нее и не то спросил, не то утвердительно сказал:

— Вы не регистрировались вместе со всеми.

— Нет.

— Почему, домна?

— Меня не было в Крымке.

Офицер поиграл бровями.

— А где же вы были? Если это не секрет, — явно насмешливо спросил он.

— В дороге.

— Какой дороге?

«Притворяется, что не знает», — подумала женщина и ответила:

— Я хотела уехать на восток.

— Ну и что же?

— У меня ребенок, старуха мать. В глубоком тылу, я думала, будет спокойнее.

— А почему не уехали? Раздумали?

— Нет. Нас вернули немцы.

— Где?

— На Днепре.

— Гм, — промычал Анушку, — но ваши сельские давно вернулись, почему вы так задержались?

— На обратном пути заболела мать и мы не могли идти, пока она не поправилась…

— Вы вдвоем с матерью уезжали?

— Нет.

— Точнее.

— Я, муж, маленькая дочь и мать мужа.

— И все вернулись?

— Кроме мужа.

Офицер откинулся на спинку и удивленно посмотрел на женщину.

— Куда же вы девали вашего мужа?

— Мы потеряли его.

Анушку громко, развязно рассмеялся.

— Можно подумать, что ваш муж, такой крупный, как мне известно, мужчина, превратился в булавку и выпал из вашей блузки.

Александра Ильинична как бы не заметила циничной шутки жандарма.

— Были бомбежки, обстрелы с воздуха и муж… видимо, вместе с другими погиб. — Моргуненко сказала это, будто жалуясь на действия немцев, но тут же упрекнула себя в слабости. Она подумала, что сидящий перед ней жандарм все равно не разделит ее возмущения.

Офицер узким прищуром глаз окинул сидящую, глянул в серые глаза женщины.

— Вы говорите не то, что знаете, домна Моргуненко.

— Больше я ничего не знаю, — ответила она, а про себя подумала: «Так я и скажу тебе, держи карман шире».

— Скажите проще, что ваш муж-коммунист не захотел вернуться и бросил вас. И что за мораль у этих коммунистов? Бросить семью и трусливо бежать? Не понимаю, — развел он картинно руками и снова стал рассматривать бумажки на столе.

В ожидании дальнейших вопросов Александра Ильинична глядела в окно. Там, за окном, зеленела молодая роща. Еле заметно трепетали от легкого движения воздуха широкие лапчатые листья кленов, мелкие кружевные — акаций. Меж тонких стволов деревьев виднелся склон возвышенности, по которому раскинулись хаты села Катерники, а выше над узорчатыми вершинами деревьев простиралось небо, голубое и безоблачное.

— Чем занимался ваш муж здесь, в Крымке? — прервал её размышления начальник жандармерии.

— Он учил детей истории.

— Он, кажется, был и директором школы?

— Был.

— Вот видите, а вы чуть не скрыли.

— Я думаю, вы сами знаете об этом.

— Это вас не касается. Раз спрашиваю, нужно отвечать, — раздраженно сказал локотенент, скривив пунцовый рот, отчего черная полоска усиков неприятно скользнула в сторону, — а вы чем занимались?

— Я тоже учительница. Мой предмет — литература и Родной язык.

— Благородное занятие. Что же вы теперь думаете делать с такой хорошей профессией?

— Не знаю.

— Надо что-то думать, домна Моргуненко. Вам теперь с нами придется жить. И долго.

Учительница промолчала.

— Школа будет вновь открыта, начальная, конечно. Вы с мужем могли бы работать, — офицер произнес это тоном неоспоримой искренности, но женщина не поверила в эту искренность. Она понимала, что все это не что иное, как попытки расположить к себе, вызвать на откровенность. Но Анушку вдруг переменил тон разговора и сухо спросил:

— Вы из школы выбрались?

— Нас выгнали.

Офицер развел руками.

— Что делать. Там теперь будут жить люди, которые имеют отношение к нашей ферме. Будете работать с нами, и о вас позаботимся. Вы где теперь находитесь?

— У Григория Клименко.

— Там и оставайтесь. А сейчас вам придется сдать все ваши документы. Такой порядок.

Александра Ильинична протянула свой паспорт.

— Положите на стол и подпишитесь. — Он протянул бумажку.

— Что это?

— Вот здесь нужно расписаться, больше ничего.

— Я должна знать, в чем расписываюсь.

— В том, что с сегодняшнего дня вы ни на час, даже ни на минуту не отлучитесь из Крымки без моего разрешения, а также и у себя не будете собирать народ. За нарушение моего приказа будете отвечать по закону военного времени.

Анушку все это говорил хотя и внешне спокойно, но сухим, резким тоном. От вежливости и игривости в его разговоре не осталось и следа.

— Я надеялся, что домна будет со мной откровенна, но этого не вижу.

Женщина пожала плечами. Анушку поймал это движение.

— Мы знаем о вашем муже больше, чем вы предполагаете, домна Моргуненко. Советую вам хорошо подумать. У вас семья. Надеюсь, вы меня поняли? — многозначительно закончил он и в заключение буркнул:

— Можете идти.

Моргуненко вышла из кабинета. В приемной ее задержал Романенко.

— Ну что? — спросил он.

Женщина не ответила. Семен недовольно покосился.

— Хуже делаешь и себе, и другим.

Учительница будто и не слышала этих слов полицая.

Не удостоив его взглядом, она вышла на улицу.

Романенко, уязвленный пренебрежением к нему учительницы, вышел следом за ней на площадку и, обращаясь к часовому, громко, чтобы услышала она, кинул вдогонку:

— Муж у неё коммунист.

— Плохо коммунист, — равнодушно резюмировал жандарм, — коммунист — турма.

— Вот, вот, — поддакнул Семён и еще громче крикнул: — или петля! — показал он на свое горло и засмеялся.

Жандарм посмотрел на полицейского. Даже он был удивлен, почему этот урод смеется, когда речь идет о тюрьме и петле? Да еще о петле для своего соотечественника?

— Семен! — позвал Анушку. Романенко бросился на зов начальника.

— Кто этот Григорий Клименко? — спросил Анушку.

— Старик один, господин локотенент.

— Надо говорить домнул, — поправил Анушку.

— Виноват, домнул локотенент, не привык еще, стараюсь…

— Стараешься, — снисходительно улыбнулся начальник, как улыбаются дворовой собаке, проявившей рабскую преданность хозяину. — Хорошо, — офицер нахмурился, дав понять, что ждет ответа.

— Григорий Клименко здешний житель, кузнецом работал тут в колхозе. Старик, ему за семьдесят, живет один.

— Не коммунист?

— Нет, домнул.

Анушку погрозил пальцем и внушительно предупредил:

— Смотри, Семен, за стариком и за учительницей.

Романенко поклонился. Он был доволен, что офицер сошелся с ним хорошо, но вдвойне доволен, что судьбы ненавистных ему людей вверены ему. Уж он постарается теперь.

Моргуненко медленно шла по улице. Мысль, что начальнику жандармерии известно о муже, удручала её. Правда, если бы Анушку был уверен, что Владимир скрывается, он бы не так с нею разговаривал. Советует подумать. Прохвост! Я и без твоего совета знаю, что мне думать и как поступать. Эта последняя мысль вернула её к семье. Что ждет каждого из них завтра? За мужа она была почти спокойна, у него хоть и трудная, опасная, но верная, наполненная ясным и глубоким смыслом жизнь. Гораздо сложнее им, оставшимся здесь. Александра Ильинична понимала, что её, беззащитную женщину, жену скрывающегося коммуниста, здесь будут постоянно тревожить, притеснять. Она была убеждена, что Анушку не поверил её сообщению о гибели мужа.

«Ничего, нужно терпеть, не на весь же век это лихо», мысленно заключила она и пошла быстрее. Она шла туда, на край села, где ждет её не дождется маленькая девочка. Должно быть, расплющив носик о стекло, смотрит она в окошко и в который раз спрашивает бабушку: «Скоро придет мама?», и бабушка тихо говорит в ответ: «Скоро, Леночка», а сама с тревогой думает: «Когда же, в самом деле, вернется Шура и какие недобрые вести принесет с собой?»

Подходя к дому, Александра Ильинична услышала глухой гул. Она остановилась и прислушалась. Звуки доносились из хаты.

Подойдя совсем близко, она убедилась, что это гудели детские голоса, но звучали не обычно по-ребячьи, со смехом и криками, а сдержанно и несмело.

— Странно, откуда у Григория Свиридовича с утра столько ребятишек? — в недоумении подумала она и, легонько приоткрыв дверь, заглянула в хату.

Удивительная картина предстала перед ней. На лавках, вдоль стен, на табуретках посреди хаты и прямо на кровати сидели празднично одетые и причесанные сельские ребятишки, девочки с аккуратно заплетенными косами. И почти у всех букеты цветов в руках.

Это было так неожиданно, что учительница растерялась и не знала, что подумать. С приходом оккупантов на селе стало уныло, дети под влиянием старших были замкнуты и подавлены, и не замечалось, чтобы сельские ребятишки собирались, как раньше, на игры. А тут вдруг такое.

Моргуненко тихонько вошла. Собравшиеся, заметив её в дверях, встали, как это бывало в классе, и поздоровались.

— Здравствуйте, — ответила она. И только теперь догадалась, что сегодня первое сентября, начало занятий. Ей стало неловко, что она, учительница, забыла об этом большом и радостном дне.

— В гости до нас пришли, Александра Ильинична, принимайте, — сообщил дед Григорий. Он был в приподнятом настроении.

— В гости? — переспросила Моргуненко, и такое хорошее чувство охватило её. Душевная тяжесть, с которой она пришла из жандармерии, спала. Она оглядела своих учеников, которых знала чуть ли не с колыбели. А они стояли перед ней с букетами в руках небольшой пестрой стайкой, различные по возрасту, ученики разных классов. Невзирая на запрет, они собрались здесь, в их мыслях не укладывалось, что можно в такой день сидеть дома. Им хотелось, чтобы что-то напоминало класс, где в чуткой тишине слышится голос учителя. Их глаза словно говорили: «Нас здесь немного, но мы сегодня представляем всю школу. Ведь и те, что не смогли придти сюда, так же, как и мы, тоскуют по школе. Её отняли у нас враги, запретили учиться, но думать о ней они запретить не могут. Ведь не могут, правда?»

— Что же вы стоите? Садитесь! — спохватилась учительница, и ребятишки оживленно, но без шума и споров, стали рассаживаться. Мест не хватало, и каждый старался усесться поскромнее, бочком.

— Что, тесно? — забеспокоился дед Григорий. — Это мы сейчас поправим.

Григорий Свиридович вышел и тут же вернулся с двумя почерневшими досками. Он положил их концами на табуретки. Получились две длинные скамейки.

— Это еще не все, погодите, — проговорил он, подтаскивая стол к двери и покрывая его чистой скатертью. — А цветы давайте сюда. Для них у нас и вазы найдутся. — он принес два молочных кувшина с водой, опустил в них цветы и водрузил на столе.

— Вот теперь правильно, как в классе, — довольно улыбался он.

Все это так близко напоминало школьную обстановку, что дети невольно внутренне собрались, будто в самом деле приготовились слушать урок.

— Вы поговорите с ними, а я тут на одну минутку, по хозяйству, — полушопотом сказал он и удалился.

Александра Ильинична почувствовала смущение. Все это было так неожиданно и в то же время радостно, что не находились слова, чтобы хоть как-нибудь начать разговор. Она было хотела рассказать им о тех ужасных днях, которые пережила за две недели тяжелого пути до Днепра и обратно, но тут же раздумала. «Зачем отравлять детям настроение в такой день, им самим еще придется испытать много горя и мучений, пока здесь оккупанты».

Моргуненко решила просто побеседовать с ребятишками и предложила:

— Вы спрашивайте, что вас интересует, а я буду отвечать.

И первый вопрос, который она услышала, был о том, что, видимо, больше всего волновало школьников.

— Мы совсем не будем учиться?

— И школы у нас не будет?

— Нет, нельзя, чтобы дети не учились. Это временно.

Лица детей засветились надеждой. Они привыкли верить учителям, и слова, сказанные здесь, они также считали непреложными.

Беседа становилась все более непринужденной. Ребята засыпали учительницу вопросами. Она с готовностью отвечала, и в ней самой с каждой минутой крепла уверенность в том, что скоро они станут свободными, скоро откроется школа и все то мрачное, что окружает людей сейчас, рассеется.

Дети незаметно перешли на обыденные вопросы. В хате царили оживление и смех.

В самый разгар веселья вошел дед Григорий. В руках у него была большая глиняная миска, доверху наполненная кусками сот с тягучим янтарным медом.

— Раз пришли гости, надо угощать, как полагается, — весело заявил он, ставя миску на стол.

— Как же у вас сохранилось, Григорий Свиридович?

— Практика, — хитро подмигнул он. — Я ульи хворостом закидал. Пчелки находят свою хату, они умные. Кушайте, дорогие гости. Сегодня праздник ваш школьный, хоть учиться вам пока и не приходится. Но такое время настанет, детки, и все вернется.

Глава 11ИМЕНИНЫ

Локотенент Траян Анушку проснулся сегодня рано. Окна еще были завешаны черной бумагой, в спальне царил мрак.

— Петре! — позвал он писаря, жившего в передней.

Петре приоткрыл дверь.

— Доброе утро, домнул локотенент. С днем ангела вас!

— Спасибо. Открой эту маскировку и скажи, что за погода сегодня.

— Обыкновенная облачная погода, но я надеюсь, она не омрачит вашего ангела.

— И я надеюсь, Петре. Там на столе в бутылке цуйка.[3] Налей себе и выпей.

Петре налил.

— За ваше здоровье, домнул локотенент, и… за военную карьеру.

— Не увлекайся цуйкой, Петре, — снисходительно заметил шеф, видя, как Петре снова потянулся к бутылке, — не забудь, что у нас с тобой уйма дел сегодня. В первую очередь приведи в порядок мой корсет. Вчера лопнул по шву, черт его побери!

— Ему досталось вчера, после того, как вас этот старик угостил нюхательным табаком. Я боялся, что у вас от чиханья не только корсет лопнет, но и брю…

— Заткнись, Петре.

— Слушаюсь, домнул.

— Горячей воды, да поживее!

Анушку сел перед зеркалом и беспечно замурлыкал:

Бритвы, ланцеты, гребенки и щетки,Куда бы ни шел, при себе я держу…

— Я побреюсь сам, а ты вызови мне срочно сельского старосту.

Намыливая щеки, Анушку стал думать, как лучше справить сегодня именины. Он заранее решил отпраздновать их с блеском и помпезностью, соответствующими его положению.

— Нужен я франту, тра-ля-ля-ля, Даме красотке, всем угожу я, Тра-ля-ля-ля!

— Черт возьми, — сказал он сам себе в зеркало, — и какой дурак утверждает, что война-скверная штука. Этот болван не знает войны.

Жандармскому офицеру Анушку нравилось сравнительно быстрое продвижение по советской территории за первые месяцы войны. Правда, его соотечественники несут большие потери в боях с Красной Армией, особенно тяжелы потери под Одессой, эти черти матросы дерутся, как львы. Но какая же война обходится без потерь? Все это в порядке вещей. Только вот его самолюбие офицера-боярина несколько страдает от того, что Румыния идет в пристяжке у немцев. Но и на это, в конце концов, можно смотреть философски. Цель похода — завоевание жизненного пространства, и какая разница, кто идет в пристяжке, а кто в корню. Долю свою Румыния получила, и довольно крупную. Давняя мечта генерала Аитонеску осуществилась. Заднестровские земли захвачены и теперь составляют часть Романия Маре.[4]

— Транс-нистрия, — вслух проскандировал Анушку, — Транснистрия. Это что-то вроде румынской Индии. Неисчерпаемые богатства. Море, порт мирового значения. В самом деле, как подумаешь, кружится голова. Теперь только нужно подобрать ключ, как подойти к этому народу. Говорят, капризны русские, и что они, как сталь, чем больше их бьют, тем тверже становятся. Стало быть, зуботычиной многого не добьешься. Словом, жизнь сама покажет.

— Староста села явился, — доложил писарь Петре, оборвав размышления начальника.

— Пусть обождет.

Анушку не торопился. Он взял себе за правило не сразу принимать подчиненных. Локотенент считал, что местных, тех, кто служил им, нужно держать в руках, примерно так, как он, офицер, привык держать своих нижних чинов. Поэтому он не спеша добрился, протер одеколоном лицо, прошелся по усикам фиксатуаром и, посидев еще, просто разглядывая себя в зеркало, приказал впустить.

В кабинет вошел невысокого роста, плотный, вислоплечий староста Фриц Шмальфус. Он много лет живет в Крымке, здесь порядком обрусел. С приходом в Крымку оккупантов объявил себя немцем румынским властям и был назначен старостой села Крымки. И сразу же, будто из-под спуда, вытащил совсем несвойственные ему ранее привычки, появилась характерная немецкая гортанная хрипотца, резкий отрывистый разговор и начальнический тон, заимствованный им от проходивших через село немецких солдат. Наряжался Фриц теперь в серозеленый немецкий мундир и с короткими голенищами сапоги, подбитые морозками.[5] С виду он походил на мелкого бюргера, обращенного в ефрейтора вермахта.[6] Староста Шмальфус, хотя и являлся подчиненным румынскому жандармскому офицеру, но, войдя в кабинет, держался непринужденно. Он знал, что в этой войне хозяевами являются его соотечественники — немцы, а румыны лишь компаньоны с небольшим паем и весьма ограниченными правами.

Не снимая фуражки, староста остановился на пороге.

— А, Фриц, здравствуй!

— Гут морген, гер локотенент, — ответил Фриц, с трудом выговаривая слова забытого родного языка.

— Фриц, сегодня день моего ангела.

— Поздравляю, — сдержанно ответил Шмальфус.

— Спасибо. Обязательно объявишь населению от моего имени, что я разрешаю сегодня с полудня прекратить работу. Пусть отдыхают и веселятся.

— Что же, это неплохо придумано, — одобрил Шмальфус.

— Тебя, дорогой Фриц, прошу сегодня быть моей правой рукой.

Фриц пожал плечами.

— Будешь главным распорядителем сегодняшнего званого вечера. Привезешь сюда продуктов разных человек так… на сорок.

У старосты ёкнуло сердце. Он знал, что почти все съестное было уничтожено немецкими и румынскими солдатами. А то немногое, что оставалось у населения, было далеко запрятано. Во всяком случае, о добровольном пожертвовании со стороны населения не могло быть и речи. Фриц Шмальфус подавил в себе вздох и промямлил:

— Слушаюсь.

— Найди двух или трех женщин поопрятнее, умеющих хорошо готовить. Это в помощь моей кухарке.

— Это мы подыщем.

— Составь мне список учителей и учительниц, оставшихся в Крымке. У кого есть взрослые дочери — пометь.

— Это тоже нетрудно.

— Пока всё.

Староста облегченно вздохнул.

— Днем почаще заходи сюда. Может, еще что понадобится. Понял, Фриц?

— Понял, — снова вздохнул Фриц, мало веря в успех дела с продуктами.

Анушку любезно взял старосту за локоть и проводил до двери.

— Иди, выручай, Фриц. — Офицер понизил голос. — А вечером придешь ко мне как гость, с женой, конечно.

Проводив старосту, Анушку стал думать о своей роли в сегодняшнем представлении. Он остановился перед зеркалом, отражавшим его в полный рост.

— Вы, Траян Анушку, офицер румынской королевской жандармерии, должны сегодня показать, что вы не только офицер-победитель, но и гостеприимный хозяин. Пусть эти дикари увидят, что румынские офицеры умеют не только воевать и управлять, но и веселиться. Сегодня я им закачу такую феерию, какую они ни в цирке, ни во сне не видели. Петре! — крикнул он.

— Я здесь, домнуле.

— Здесь в кладовой, кажется, есть музыкальные инструменты?

— Есть какие-то.

— Просмотри их хорошенько. Я хочу, чтобы у меня на именинах играл русский оркестр.

— Чудесная идея, домнуле!

— Записывай, Петре. Не мешкая послать машину в Голту, пусть сделают закупки.

— Я слушаю.

— Купить побольше конфетти и серпантина.

— Едва ли это есть, домнуле.

— Тогда цветной бумаги, сами наделаем.

— Это еще возможно.

— Распорядись, чтобы купили сотню свечей для иллюминации.

— Есть.

— Несколько букетов живых цветов.

— Есть.

— Пусть возьмут дюжину бутылок цуйки и дюжину итальянского рому.

— Рому… — как эхо, повторил Петре, записывая.

Анушку задумался.

— А не мало напитков?

— Хватит, домнуле. Вы прикажите старосте доставить самогону.

— Не забудь сказать, чтобы купили два флакона духов «Шануар». Лучше, конечно, если достанут «Красную Москву». Сколько это будет стоить?

Петре подсчитал.

— Около тысячи марок, домнуле.

Анушку вынул бумажник, не раскрывая, повертел в руках и решительно спрятал обратно в карман.

— Передай старосте, чтобы достал эту сумму. Скажи, что взаймы.

— Он не поверит, домнул локотенент.

— Это его дело. Действуй, Петре.

— Может, мне самому катануть в Голту, домнуле? — спросил Петре.

— Нет, ты мне тут нужен. Пошли Лопашку, он из буфетчиков.

После того, как еще много всяких поручений и наставлений выслушал писарь Петре, колесо завертелось. Забегали люди. Обливаясь потом, носился по дворам староста Шмальфус, то уговаривая, то бранясь, требовал именем Анушку деньги, сало, кур, яйца, брынзу и грозил навести гнев начальника жандармерии на упиравшихся.

Собрать музыкантов по селу было поручено Семену Романенко. Но это оказалось самым трудным делом. Оркестр, созданный задолго до войны, состоял частью из сельской молодежи, которая теперь была на фронте, и частью из школьников старших классов. Оркестр был душою села: он провожал ранней весною на сев, летом на уборку урожая, под оркестр отправлялись в город колхозные обозы с хлебом. Он гремел по долине Кодымы в дни праздников, украшал демонстрации и митинги, клубные вечера и колхозные свадьбы. Село гордилось своим оркестром, и ребята любили его, отдавая ему часы своего досуга. Теперь он стал лишним, как веселый смех, как звонкая песня. Сурово молчало село, позеленела медь на трубах в кладовой бывшего клуба. Комсомольцы дали зарок: пока захватчиков не выгонят из Крымки, ни один медный звук не раздастся над селом.

В поисках музыкантов Романенко зашел к Бурятинским.

— Андрей, ты, помнится, играл в оркестре.

— Играл, но все забыл.

— Ничего, припомнишь.

— А что такое, дядько Семён? — насторожился Андрей.

— Сегодня у начальника именины, он хочет, чтобы вы играли там.

Андрей задумался.

— Трудновато, дядько Семен, многих хлопцев нет.

— Уж как-нибудь выручайте, хлопцы, это же для вашей пользы.

— Я понимаю…

— Припомни, кто еще играл.

Андрей морщил лоб, делая вид, что старается припомнить. На самом же деле, он сейчас думал, как бы предупредить товарищей, обсудить, как им поступить в этом случае.

— Помоги, Андрюша, — упрашивал «бульдог».

— Хорошо, я вспомню, потом побегу к хлопцам Через два часа я вам скажу.

Успокоенный Романенко ушел, а Андрей опрометью побежал к Парфентию и рассказал, в чем дело.

— Играть у румынского жандарма на именинах мы не будем, — твердо заявил Парфентий.

— Само собой, Парфентий, — согласился Андрей, — но как нам увильнуть от этого?

— Очень просто, — сказал Парфентий, — предупредим хлопцев, чтобы попрятались, вот и вся музыка.

Через два часа, как было условлено, Андрей Бурятинский с наигранным сожалением доложил Романенко, что никого из музыкантов ему разыскать не удалось. Большинство, мол, на фронте, а троих, оставшихся в Крымке, не оказалось дома.

Тем временем квартира Анушку наполнялась шумом. Из кухни доносились голоса кухарок, стук ножей, звон посуды.

Хозяин в это время у себя в кабинете диктовал машинистке. Один за другим браковал он варианты пригласительного билета. Одно дело, если бы речь шла, скажем, о полицаях, старостах и прочих, чье отношение к ним, румынам, было уже определено. Но учителя были для Анушку до сего дня еще загадкой. Сегодня он делал первую попытку расположить к себе сельскую интеллигенцию, которая имела большое влияние на население до войны, да пожалуй, имеет и теперь. Черт их знает, что эти учителя думают.

В пригласительных билетах требовалось соблюсти правила гостеприимства, но в то же время положение завоевателя обязывало его к покровительственному тону. Только после больших усилий текст приглашения был наконец составлен.

— Фу, — вздохнул он облегченно, — прочитайте-ка, — сказал он машинистке. В билете значилось:

«Господин Федоренко!

Начальник крымского жандармского поста приглашает вас сегодня, 24-го сентября, в семь часов вечера, прибыть с женой и разделить с ним скромный ужин в день его ангела.

Локотенент Траян Анушку»

— Очень хорошо. Напечатайте по этому списку приглашения. А ты, Петре, срочно передашь старосте, пусть разнесет по назначению.

— Слушаюсь, домнуле. Там ждет начальник полиции.

— Пусть войдет.

Вошел измученный Романенко.

— Ну, как с оркестром, Семен?

Семен растерянно развел руками и, запинаясь, проговорил:

— Нету на селе музыкантов, господин локотенент. Кажут, что все на фронте…

— Болван! — выругался Анушку. — Какой ты начальник полиции!

— Виноват, господин локотенент, — промямлил Семен.

— Домнул, свинья.

— Виноват, домнул локотенент, — поправился Романенко.

Он стоял, втянув голову в плечи, и, часто моргая маленькими глазками, что-то мычал, видимо, пытаясь оправдаться.

— Ну, что теперь делать? — раздраженно спросил Анушку.

— Не знаю, господин локотенент, извиняйте, домнул…

— Именно, не знаешь. Ты мне весь вечер испортил, идиот.

— Идиот, домнул локотенент, извиняйте.

Но тут всеведущий Петре решил спасти положение.

— Я предложу вам прекрасный выход, домнуле.

— Ну, ну?

— Здесь, за селом, расположен цыганский табор.

Локотенент поморщился.

— Цыгане?

— Да, домнуле. Это наши румынские цыгане. Прекрасные музыканты и веселый народ.

— Больно уж они грязны.

— Это ничего, домнуле. Мы их дальше передней не пустим.

— Да и воры они отъявленные. Еще стащут что-нибудь.

— А вы заставьте Семёна в наказание все время присматривать за ними.

— Ты мудр, как змий, Петре. Действуй.

В скором времени с музыкой было улажено. В передней шептались оборванные, неумытые и нечесанные цыгане-музыканты. Их было пятеро: два скрипача, два гитариста и один с бубном.

К назначенному часу все приготовления были закончены. В кабинете на столах, расставленных буквой «П» громоздились бутылки с цуйкой, ромом и самогоном, сифоны с зельтерской водой. Между бутылками и посудой музейного происхождения, в разномастных подсвечниках были установлены, по числу лет именинника тридцать четыре свечи.

Ровно в семь часов стали собираться гости.

Явился агроном Николенко, ставший одним из советчиков Анушку, начальник полиции Романенко, староста Фриц Шмальфус, полицай Антон Щербань из села Кумары и еще несколько человек.

Хозяин встречал гостей у порога, кланяясь легким кивком головы, выслушивал поздравления, принимал подарки и тут же, через Петре, отсылал их к себе в комнату. Гости шептались, рассаживаясь вдоль стен, на скамейки.

Не было только учителей. Время шло. Хозяин поминутно глядел на часы. Собравшиеся стали замечать, что именинник волнуется, начинает проявлять раздражение. Это порождало неловкость и растерянность присутствующих.

В восемь часов Анушку отозвал в сторону старосту и тихо, с деланным спокойствием, спросил:

— Фриц, правильно ли поставлено время на пригласительных билетах?

— Точно. Кроме того, я лично предупреждал всех, что ровно в семь, без опозданий.

— Так в чем же дело? Может, у русских опаздывание на званые вечера считается признаком хорошего тона?

Анушку произнес последние слова с нескрываемым раздражением. Это привело всех в замешательство. Хозяин заметил это и, чтобы сгладить неловкость, сделал знак музыкантам. Запели скрипки, задребезжали гитары, застучала по полу нога дирижера, отбивая такты тягучего танго.

Траян Анушку вышел на улицу. Над селом стоял тихий туманный вечер, только глухо изнутри доносились Рыдающие звуки цыганских скрипок да мерный цокот бубна.

Анушку обошел кругом все здание клуба. Всюду по-прежнему было тихо. Ему хотелось, чтобы на этом вечере были учителя. Собственно, из-за них он и затеял всю эту историю с именинами. И вот, получилось, что его приглашением пренебрегли. Конечно, он не допустит, чтобы его дурачили. Им это дорого обойдется, учителям. Он ощутил, как по спине поползли мурашки, неприятные, колючие, это был знакомый ему приступ ярости. Он готов был сейчас на любой поступок, но в его положении именинника и гостеприимного хозяина нельзя было выходить из себя. Нужно срочно придумать что-то такое, что могло бы ослабить напряжение нервов. Он быстро вошел в переднюю, молча ударил по лицу подвернувшегося под руку цыгана-гитариста.

— Фриц! — вызвал он старосту в переднюю. — Через десять минут все приглашенные учителя должны быть здесь. Скажи, что я приказал, иначе… — он поднес пистолет к лицу перепуганного старосты. — Ты меня понял, Фриц?

Было около десяти часов, когда появились «приглашенные» учителя.

Одетые во что попало, они пришли сюда будто не на званый вечер, а по вызову в жандармерию. Тихо входили, угрюмо и не кланяясь, останавливались у порога.

И хозяин встречал гостей не так любезно и радушно, как подобает в таких случаях. От его гостеприимства и внешней галантности не осталось и следа. Он стоял спиной к гостям, отвернувшись к окну. Царило гнетущее молчание. Никто из присутствующих не мог предположить, что будет дальше, но каждый был почти уверен — должно произойти что-то особенно неприятное.

Долго длилось это молчание, наконец именинник повернулся, прошелся взад-вперед по комнате и сердито глянул на присутствующих. Смешанное чувство унижения и гнева кипело в нем. Он пересилил себя и спокойно, как ему казалось, начал говорить:

— Господа, признаюсь, я не ожидал от вас такого нехорошего отношения к себе. Вы сегодня оскорбили не только дружественного вам румынского интеллигента, который хотел найти сегодня, вот за этим столом, духовное общение с русской интеллигенцией. Вы оскорбили офицера армии, которая освободила вас от большевиков, представителя королевской власти, под покровительством которой вам придется жить и работать в будущем. Сегодня вы навели меня на мысль о том, что нам придется искать для наших взаимоотношений иные, менее приятные формы Мы, конечно, их найдем Не знаю, господа, как вы, но я в тревоге за завтрашний день..

Анушку сделал большую паузу, затем демонстративно вздохнул и мрачно произнес:

— Но я готов все это забыть во имя сегодняшнего дня. А теперь — прошу к столу.

Гости двинулись, молча рассаживались за столом, от неловкости кашляли, зачем-то звякали приборами. И, казалось, не нашелся бы такой человек, который смог бы предположить, каким же образом и с чего начнется это «духовное общение» румынской и русской интеллигенции.

Именинник сел посредине стола, образующего вершину буквы «П». Некоторое время присутствующие молчали. Сам хозяин говорить не мог, он ждал, что начнет кто-нибудь из гостей. Он знал, что во все времена и у всех народов существует обычай: сначала поздравляют именинника, затем преподносят ему подарки, говорят приятные тосты за здоровье, благополучие и успехи, а уж потом пьют, танцуют, веселятся. Почему здесь не получилось? Неужели неприязнь сельских учителей к нему так глубока? Сквозь пальцы рук, подпиравшие голову, он искоса оглядел безучастно сидящих учителей, и волна ярости вновь хлынула на него. «Ничего, — подумал он, — не хотите по доброй воле, насильно заставлю, сотру в порошок». Ему захотелось крикнуть: «Я приказываю!», но подавив это желание, он сдавленным голосом выговорил:

— Прошу пить и… веселиться.

Полицай, агроном, староста подняли стаканы. Учителя оставались неподвижны.

— Я хочу видеть бокалы осушенными, — произнес Анушку, пытаясь улыбнуться, и поднял стакан.

Над столом поднялся агроном Николенко.

— Я предлагаю выпить за здоровье нашего дорогого начальника и пожелать ему всех благ.

— Вот это правильно! — воспрянул совсем было скисший Романенко. — А то сидят, как на похоронах.

— Зер гут, — брякнул Шмальфус и чокнулся с агрономом.

Недружно звякнули бокалы, кое-кто выпил. Некоторые из учителей приподняли бокалы, иные поднесли к губам, но, не выпив, поставили обратно.

— Господа учителя, пейте, что вы в самом деле, — тихо уговаривал Фриц.

Романенко нагнулся к пожилому учителю Еременко, любителю выпить.

— Некрасиво поступают учителя. Разве так можно? Все-таки власть, обидится, может выйти неприятность. Начните хоть вы, Савелий Викторович.

— Вот, вот, — подхватил Шмальфус, услышавший разговор, — по вашему методу, Савелий Викторович, с пивком.

Еременко поднял свой стакан, глотнул и… поставил обратно.

Тост за здоровье именинника не был поддержан учителями. Они сидели в полном молчании, неподвижно, словно закованные в кандалы.

Стенные часы глухо пробили одиннадцать.

Анушку поднес к губам бокал. Заметно дрожала его рука. Он выпил цуйки, запил зельтерской, налил рому, выпил, снова запил зельтерской и, расстегнув ворот мундира, вышел из-за стола.

— Петре! Объяви всем присутствующим, что вечер окончен, — сухо приказал он и ушел к себе в комнату, хлопнув дверью.

Гости стали расходиться. Первыми дружно поднялись и покинули стол учителя, за ними вразброд расходились остальные. С грустью покидали переднюю цыгане-музыканты, пожирая яства на столах голодными глазами.

Через полчаса в жандармерии было тихо. Анушку вышел из комнаты. Лицо его было багрово от выпитого вина и возбуждения. В передней лихо храпел Петре. Именинник сел на свое прежнее место и мрачно оглядел столы. Оплывали догорающие свечи, от порывистого дыхания дрожали язычки пламени, их отражения плескались в невыпитых бокалах, плясали в чесночном соусе, барахтались и вязли в застывшей чорбе.[7]

Локотенент выпил еще бокал цуйки и тяжело опустился на стол. Он долго сидел, обхватив голову руками, как бы стараясь удержать расползающиеся мысли. Хмель путал в голове все происшедшее в этот вечер. Через некоторое время он открыл глаза и огляделся. В синем дыму нелепо качались предметы, сдвигались с мест, двоились и троились, теряя свои очертания. Анушку попытался сосредоточить взгляд на каком-нибудь предмете и выбрал стенные часы. Но и те, ему казалось, двигались, цифры прыгали, а стрелок получалось так много, что нельзя было угадать, какие из них настоящие.

И вдруг все эти бесчисленные стрелки сдвинулись и исчезли. Остались только две, опущенные вниз, в сторожу, точно усы на широком скуластом лице. Да, да, темные усы, а под ними рот, растянутый в злую усмешку. И настолько знакомым показалось ему это лицо, что он отшатнулся назад. Он стал рыться в помраченной вином памяти, где же он встречал это лицо, и не раз. И вдруг… о, ужас!

Он чувствует, как хмель проходит, возвращая расстроенную память. И встают картины. Одно за другим мелькают села, люди, точь-в-точь вот с такими же вислыми усами и всегда враждебными глазами. И это лицо, что было сейчас на стене, вдруг приняло какое-то необычайно страшное выражение: брови грозно нахмурились, губы сжались в тонкую, злую змейку. Анушку зажмурился, тряхнул головой, стараясь отогнать навязчивый призрак. Но лицо преследовало его. Наконец оно отделилось от стены и двинулось.

Траян Анушку в ужасе выскочил из-за стола и, выхватив пистолет, выстрелил в надвигающийся призрак.

Через секунду в дверях стоял перепуганный Петре и смотрел, как посреди комнаты его начальник в исступлении топтал ногами стенные часы.

Глава 12МЫ — КОМСОМОЛЬЦЫ

Сегодня у Парфентия собираются близкие товарищи.

Сгущаются сумерки. В сарае темнеет. В дальнем углу, невидимая, хрустит сеном корова. В ближнем от дверей углу белеют две жердочки — насест, память о курах, съеденных непрошенными гостями.

Дверь сарая прикрыта неплотно, можно просунуть ладонь ребром. Парфентий внутри у двери. Он встречает приходящих.

Из-за угла осторожно вышел Дмитрий Попик. Он зорко огляделся и тихо бросил в щелку:

— Парфень!

Дверь слегка приоткрылась.

— Заходи.

Большой, слегка сутуловатый Дмитрий шагнул в темноту хлева.

— Привет.

— Как вырвался? — спросил Гречаный.

— Не спрашивай! — Митя глубоко и шумно вздохнул. — Со скандалом ушел.

— Беда тебе с твоим батьком, — сочувственно сказал Парфентий.

— А ну его! Видно, придется без отцовского благословения топтать партизанские тропки. — Митя взял друга за плечи и притянул к себе. — Ты понимаешь, Парфень, батько видит, что мы, хлопцы, хороводимся, и боится. Следит за мной, глаз не спускает. А последнее время он мне совсем запретил ходить по вечерам.

— Но же не знает, куда ты уходишь?

— Он видит, что мы неспроста собираемся, шушукаемся да таимся от них. Разве они не понимают? Все понимают, и мой, и твой. Я не раз видел, как твой батько подмигивал нам, когда мы от него хотели замять секретный разговор. Только твой отец по-другому смотрит на все это. Но, Парфень, могу ли я остаться в стороне? Это значит изменить нашему делу. Да и время сейчас такое, что в стороне оставаться нельзя: либо за, либо против. Так ведь?

Парфентий признательно пожал руку товарища. Он понимал, что нелегко было Мите, вопреки желанию отца, продолжать опасное дело.

— А не напортит нам твой батько?

— Не думаю. А что дальше будет — неизвестно. Он как-то на днях пригрозил мне, что пожалуется начальнику жандармерии.

— Неужели отец родной может…

— Борьба, Парфень. Тут не считаются, сын ли, сват или брат. Как было в гражданскую войну? Отец у белых, сын у красных, родные, а враги.

— Это верно, — подтвердил задумчиво Парфентий. Он любил умного, рассудительного Митю за его товарищескую честность, несколько дерзкую прямоту во всем. С детства Митя не терпел лжи и трусости Добрый и мягкий по характеру, он обладал большой силой воли и упорством. Эти качества Парфентий высоко ценил в товарище.

Историю взаимоотношений Дмитрия с отцом Парфентий знал хорошо.

Отец Мити, Никифор Попик, был когда-то богатеем на селе. В годы, когда по советской стране широко развернулась коллективизация, семью Никифора Попика, вместе с другими такими же семьями, раскулачили. Мите было тогда шесть лет. Он не понимал еще, почему у них забрали четырех лошадей, трех коров, свиней, инвентарь, имущество. В семье было горе. Митя плакал вместе с матерью и всем своим маленьким сердцем разделял злобу отца.

Потом Митя пошел в школу. Первое время он дичился товарищей, питая к ним враждебные чувства, внушенные отцом. На уроках садился подальше, на переменах не принимал участия в играх.

Время шло. Школьная среда влияла на Митю. Постепенно он становился общительней, чувство отчужденности исчезало. А вскоре кипучая школьная жизнь захлестнула его шумной волной.

За школьной партой Дмитрий Попик постиг, зачем взамен старого в жизнь крестьянства вошел новый колхозный строй. В степь, на смену тяжкому ручному труду, пришли машины. Их веселый гул и спорая работа волновали Митю. Словно зачарованный, забыв обо всем на свете, он бежал рядом и смотрел, как шесть лемехов тракторного плуга вздымали могучие пласты земли, с шумом переворачивали их, укладывая ровными грядами.

— Тату, вот красота! Сразу сколько захватывает! Это, наверное, двадцать волов нужно, а то и все пятьдесят. А борозда какая глубокая, тату! Аж по самое колено, — задыхаясь от восторга, рассказывал Митя отцу как-то за обедом.

Отец перестал есть, уставился на сына холодными глазами и коротко сказал:

— Ешь, не разговаривай.

Однажды Митя пришел из школы домой счастливый, сияющий, с красным галстуком на шее.

— Мама, тату, я стал пионером, — заявил Митя, с гордостью погладив на груди галстук.

Отец косо посмотрел на сына и что-то проворчал. Митя взглянул на мать, ища её защиты. Мать растерянно мялась, не зная, что сказать. Сына любила, мужа боялась. Одна сестренка Танюша пришла в восторг и кричала:

— Ой, Митька пионер! Красиво как! Скоро и я…

Для Мити все радости были в школе. А дома он замыкался, уходил в свои уроки. Он видел, что отец ко всему, что радовало сына, относился или холодно, или открыто враждебно.

И так постепенно Дмитрий отходил от отца все дальше и дальше. Школа становилась для него родной семьей, а дом — местом, где обедают и спят.

Шестнадцатилетний Дмитрий Попик был принят в комсомольскую организацию своей школы.

Комсомол воспитал в нем чувство дружбы и коллективизма.

Комсомол привил правильное понимание жизни. Комсомол породил крылатую мечту стать строителем человеческого счастья.

Дмитрий видел вокруг себя большую комсомольскую семью, дружную и шумливую, как пчелиный улей. Это стало его опорой. Мальчик убеждался, что отец неправ. Отсюда и разлад с отцом, не желавшим понять сына, пошел еще дальше.

Часто у отца с сыном возникали столкновения. Первое время Митя горячо и упорно пытался доказать отцу, что жизнь меняется, идет к лучшему, и ничем не остановить её бурного движения. Но отец не хотел вникнуть в убеждения сына-комсомольца. Он раздражался, выходил из себя, понося все, что для Мити было «святая святых».

Когда в Крымке появились «новые хозяева», Попик-отец заметно оживился. Он надеялся, что снова станет богачом, что оккупанты ему, обиженному большевиками, окажут особый почет. Никифор Попик стал добиваться и добился назначения его бригадиром в трудобщину. С односельчанами, бывшими колхозниками, он обращался грубо, делал это у начальства на виду, рассчитывая, что в конце концов станет сельским старостой.

Одно заставляло Никифора волноваться. Его преследовала боязнь, как бы родной сын не испортил все дело. Он стал ревниво и пристально следить за Дмитрием. Запретил уходить из дому, общаться с бывшими школьными товарищами.

— Тебе с этими бандитами нечего якшаться, — говорил он в моменты спокойного разговора с сыном. — У Парфентия Гречаного и отец такой же непутевый. Спокон веку ни кола, ни двора. В гражданскую где-то в партизанах шлялся. Потом тут в колхозе все старался, сознательность свою показывал, активничал. Нам, сынок, с ними, голодранцами, не по пути. У нас с тобой своя жизнь должна теперь начаться.

Митя чувствовал, как отец становится для него все более чужим, далеким и враждебным. Ему даже как-то неприятно было, когда однажды отец назвал его ласкательно «сынок».

Сегодня Митя на протесты отца прямо заявил, что уйдет в Саврань, если тот будет запрещать ходить к товарищам.

— Пусть что хочет делает, а я буду делать свое, — сказал Митя, нащупывая впотьмах лестницу, ведущую на чердак.

Парфентий остался внизу встречать остальных. Всякий раз он скупо приоткрывал дверь, жал холодные руки товарищам и коротко говорил:

— Полезай на горище.

Полю Попик он проводил сам и там зажег свечку. Дрожащее пламя скупо осветило оживленные лица собравшихся.

— Да у тебя тут ковры настелены, — заметил Миша Клименюк, приподняв угол дерюжки, разостланной на соломе.

— Чтобы не спалить сарай. Он у меня незастрахован, и фашисты не выплатят за него.

Все дружно засмеялись.

— Т-ш-ш-шшш… тише. Подпольщикам не положено громко смеяться, — заметил Парфентий.

И после этих слов каждый подумал, что он теперь подпольщик и должен быть постоянно осторожен и предусмотрителен. И в этот момент обшей тишины нивесть откуда на чердак проникли звуки позывной. Все притихли и замерли зачарованные. Откуда-то снизу тихо, но отчетливо лилась, нежно вибрируя, знакомая мелодия «Песни о Родине». — Что такое? — прошептал кто-то. — Откуда? Переглядывались в недоумении. Каждый думал, что это только ему кажется.

Но нет, мелодия лилась, расходилась, наполняя тихую чердачную полутьму.

— Она самая — широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек.

— Тише, Юра, дай дослушать, — шепнул Митя.

— Москва, — мечтательно и нежно прозвучал в тишине голос Полины.

— У тебя радио, Парфень?

— И молчал до сих пор!

Но Парфентий сам был удивлен больше других. Наконец мелодия оборвалась. Послышалось сухое хрипение микрофона и… тишина.

— Это где-то внизу, — заметил Миша.

— Я спущусь, узнаю, — сказал Парфентий. Минуту спустя Парфентий взобрался наверх, таща за собой Андрея Бурятинского.

— Вот он сам приемник явился.

И все сразу вспомнили, что Андрей еще в школе был замечательным звукоподражателем. Он, бывало, на школьных вечерах имитировал множество звуков, изображал то жужжание пчел, то шум поезда.

— Крепко ты нас обманул. Ну, настоящая Москва! Коминтерн.

— Прямо за сердце взяло, до чего похоже. Будто это в школе и войны никакой нет.

— А ну, Андрей, повтори еще разок, послушать хочется. Больно соскучился я по этой музыке, — попросил Парфентий, — только тихонько.

Андрей приложил ко рту губную гармошку и нежные звуки вновь полились.

Сидящие закрыли глаза, чтобы сильнее было впечатление. Хотелось до конца внушить себе, что это правда.

Некоторое время все сидели молча. Песня о Родине всколыхнула сердца. На короткий миг услышали родное, волнующее, по которому тосковало сердце. И не хотелось мириться с мыслью, что это пока еще только Андрюшина выдумка.

— Вот оно что, — тихо произнес Дмитрий, закрыв широкой ладонью глаза.

— Расстроил ты нас, Андрей, погляди, все задумались как, — промолвила Поля, смахнув набежавшую с лезу.

Митя отнял от лица руку. В горящих глазах его трепетало пламя свечи.

— Даю слово комсомольца в ближайшее время собрать радиоприемник.

— А можно это сделать?

— Трудно, но можно. Нужно, — поправился Дмитрий.

— Сделаем, Парфень, — сказал Миша Клименюк, — я помогу Мите. У меня тоже кое-что из деталей имеется.

— Это облегчило бы нашу работу, — сказал Парфентий, — мы бы все знали, что делается там, по ту сторону фронта. По сводкам мы составляли бы листовки.

Голос Парфентия звучал убедительно и страстно. Тонкое лицо его, на котором бликами дрожали отсветы пламени, было вдохновенно. На товарищей глядели умные, озаренные внутренним светом голубые глаза.

— У кого какие будут думки?

— У меня есть, — заявил Миша Клименюк.

— Говори.

— Я хочу рассказать сон, который видел позавчера.

— Сны, если они толковые, тоже хороши.

— Мой сон как раз такой. Я вообще не верю снам и не запоминаю их. Но этот запомнил. Снится мне, будто я на работе на железной дороге. Обеденный перерыв. Я лежу на насыпи навзничь и смотрю, как бегут облака. Устал и хочется спать. Вдруг чувствую, как кто-то обхватывает горячими руками мою голову и поднимает. Я открываю глаза — брат Ваня. Лицо темное, суровое, глаза воспаленные, красные. Ваня повернул мое лицо к себе и посмотрел мне в глаза. Потом огляделся кругом на хлопцев, девчат. «Работаете?» — говорит и смотрит мне в глаза. Я не выдерживаю его взгляда и отворачиваю голову. Тогда он улыбнулся и погладил меня по голове легонько, как маленького. «Ничего, братишка, потерпи, недолго осталось Только ты не спи, сейчас не время спать, и товарищам своим скажи, чтобы не спали». Сказал он это и пошел по линии. Идет и оглянется, идет и оглянется, будто глядит, не заснул ли я. И так, пока не видно стало.

— Долго на чердаке стояла тишина. Рассказ Михаила взволновал. Сон поняли, как явный укор всем.

— Хороший сон, — промолвила Поля.

— Правильный сон, — пояснил Андрей.

— Верно, все, кто там воюет, думают о нас так же, как Ваня, — продолжала Поля.

— Трудно им, они надеются, что мы отсюда поможем победить врага.

— И будем помогать, — сказал решительно Парфентий, — как — нам подскажут старшие. У нас будет радио, мы сумеем бороться. Теперь насчет оружия. Его надо доставать больше. Я думаю, к этому делу надо привлечь Володю Белоуса и Ваню Беличкова. Они ребята толковые и надежные. Это Миша Кравец и Юра Осадченко возьмут на себя.

— Есть, — вместе ответили друзья.

— Нам нужны теперь девушки. Поля, твоя задача вовлечь в работу своих подруг-комсомолок.

— Сделаю, Парфень.

— Будем расширять нашу организацию, принимать в неё новых комсомольцев, сначала, конечно, нашего села, а со временем и молодежь других сел. У нас будет огромная организация, и мы не дадим им, гадам, спокою.

Непокорная золотистая прядь волос Парфентия упала на лоб. Он резким движением смахнул ее в сторону, привстал на колени и горячо, решительно произнес:

— Значит, борьба?

— Борьба! — ответили дружно комсомольцы.

— До победы!

— Хоть до смерти.

— Умирать не собираемся, а если придется, то так, чтобы сказали про нас: «они храбро боролись за Родину и погибли, как герои». А герои всегда бессмертны.

По одному расходились хлопцы в разные концы огромного села. Шли без боязни, твердо ступая, с сознанием, что идут по своей собственной земле.

Парфентий, проводив Полю, возвращался домой. Из-за леса показался большой круг луны, мягко ложились поперек дороги длинные тени деревьев и между ними вытянутая тень Парфентия. Стало заметно виднее.

За поворотом улицы Парфентий увидел приближающуюся фигуру румынского патрульного. Неверной, вихляющейся походкой пьяного Парфентий пошел прямо навстречу солдату.

— Стой! — окликнул патрульный, клацнув затвором винтовки.

Парфентий остановился.

— Кто идет?

— Сва-а-а-и… не видишь, что ли?

— Куда иди?

— Домой иди, — передразнил Парфентий.

— Поздна. Ночь. Спи надо.

— Без тебя знаю, что надо.

— Эй, дурак, пьяна свиня.

— Вот, вот, угадал, она самая. Пьян, пьян вдрызг, понимаешь?

— Понимай, понимай.

— На именинах был, гулял, самогон пил, — лепетал Парфентий, затем, смешно вскинул вверх руки, перебирая «непослушными» пьяными ногами, без складу и ладу забубнил:

Гоп, мои гречаники, гоп, мои мили,Що ж вы, мои гречаники Не скоро поспилы.

Жандарм вдоволь насмеялся над «пьяным» и, слегка ткнув Парфентия прикладом в живот, с деланной строгостью приказал:

— Иди на твой хата. Спай. А то застрелу.

Глава 13В ЛЕСУ

Так, день за днем, стараясь обходить людные места и села, в которых его могли узнать, подолгу отсиживаясь в лесных посадках, Моргуненко добрался до Саврани. Это был один из самых отдаленных северных районов Одесщины. Но помимо отдаленности, Савранский район имел еще одну, очень важную особенность. Здесь, почти от самого районного центра Саврани, на многие километры вдаль и вширь тянулись густые дубовые леса. Это давало возможность патриотам разворачивать в тылу врага партизанскую борьбу.

У Моргуненко в этих местах не было ни родных, ни знакомых. Не знал он и явочной квартиры. Он хорошо держал в памяти лишь одну фамилию человека, которого ему нужно было разыскать здесь.

Владимир Степанович знал, что в этом районе есть люди, которые собирают силы для борьбы с оккупантами. Верил он также, что кругом много честных советских людей, но чтобы связаться с ними, потребуется время. Ему, не местному человеку, долго разгуливать нельзя, да еще в Саврани, кишащей теперь военными и гражданскими оккупантами и всяким предательским сбродом. Он решил прежде всего устроиться хоть на какую-нибудь работу, а потом, постепенно начать поиски человека, с которым должен встретиться.

Осторожно, стороной, он узнал от людей, что в савранское лесничество набирают рабочих. Это было самое подходящее дело, и Моргуненко, не откладывая, решил отправиться прямо туда.

Лесничество находилось в селе Слюсареве в нескольких километрах от Саврани.

Стояли последние дни сентября. По утрам уже плавали туманы, падали обильные росы. Но солнце еще грело, и дни стояли теплые, прозрачные, какие бывают только ранней осенью, когда погода устанавливается надолго.

Владимир Степанович шел лесом по мягкой песчаной дорожке. По обеим сторонам дороги плотным строем стояли величавые дубы с густозеленой листвой, еще не тронутой осенней желтизной. Солнце, спрятавшись за вершины, бросало на желтую широкую дорогу темные резные тени листьев. Справа и слева, через ровные промежутки уходили вглубь заросшие молодой порослью узкие квартальные просеки.

Учитель вглядывался в таинственную глубину каждой из них и думал, что, может быть, вот эта ведет туда, где обитают люди особого склада, люди, с которыми ему придется встретиться, долго и крепко жать руки и вместе бороться против врага. Его воображению представлялись землянки, скрытые густыми кронами дубов, люди с красными лентами на папахах (именно на папахах, так, и не иначе он представлял себе сейчас партизан); у коновязей лошади, жующие свежую траву. Учителю вдруг захотелось сразу, как это бывает в сказках, перенестись туда, к партизанам, миновав это проклятое лесничество.

«Стоит только решиться, шагнуть с дороги и… вот этой просекой прямо…» — подумал он и даже приостановился.

Глухая просека терялась вдали, оглашаемая полусонным птичьим щебетанием.

— Фантазер! — рассмеялся Моргуненко и быстро зашагал по дороге.

Чистый воздух с пьянящей примесью осенней прели, птичья разноголосица и весь вид предвечернего леса, спокойного и величавого, поднимали настроение и вселяли в душу спокойную уверенность.

Леса! Краса земли! Нельзя не любить вас. Спокойное и в то же время бодрое, сильное чувство охватывает всякий раз, когда входишь в лес.

Леса! И ласков, и грозен бывает шум ваш. Пожалуй, во все времена и у всех народов на земле вы служили надежным убежищем и верным боевым товарищем всем, кому дорога была родная земля, кто любил свободу и не хотел покориться захватчикам. Всякий раз, когда беда, стучалась в дверь хижины, когда становилось невмоготу, уходил вольнолюбивый простой человек в леса и оттуда боролся против угнетателей за лучшую долю свою.

Богатырские леса нашей Родины! Не с вами ли связана гордая судьба пламенного патриота земли русской Ивана Сусанина? Не вы ли, вековые смоленские леса, в тяжкую годину французского нашествия, были сподвижниками отважного партизана Дениса Давыдова? Это вы, леса Подолии, укрывали от ворогов славного сына Украины Устима Кармелюка, что бился за свободу многострадального народа своего.

Леса! Добрых дел ваших не перечесть. Много сказано о вас теплых, ласковых слов, много сложено звучных песен и легенд и, может быть, еще больше сложат их наши потомки. И недалеко то время, когда на мирный праздник лесов выйдут по-весеннему одетые, свободные и счастливые народы земли!

Таким же вот верным сподвижником представал перед Моргуненко сейчас лес, по которому он шел.

Начинало смеркаться, когда Моргуненко остановился у деревянных решетчатых ворот лесничества.

Просторный двор с большим колодцем посредине был тих и пуст. В глубине двора виднелось небольшое приземистое здание конторы.

«Вот оно. Может быть, отсюда и начнется моя подпольная жизнь»-подумал учитель. И эта мысль сразу заставила его внутренне собраться. Он достал из кармана паспорт, несколько раз прочитал вписанное в него чужое имя, освежил в памяти сочиненную для себя биографию и вошел.

В углу, около конюшни, возился рабочий, прилаживая дышло к повозке. Это была единственная живая душа во дворе.

Владимир Степанович осмотрелся вокруг. Дверь конторы была прикрыта, и он направился к конюшне. Он решил сначала поговорить с рабочим, разузнать у него кое-что.

— Помогай бог, — приподняв над головой картуз, поздоровался учитель.

— Спасибо, — глухо отозвался тот.

— Дела идут, говорите?

— Контора пишет, — кивнул рабочий в сторону конторы и улыбнулся одними губами.

Это был молодой парень в выцветших гимнастерке и брюках и в дряхлых кирзовых сапогах. Из-под козырька надвинутой на лоб кепчонки на Моргуненко глянули живые, черные глаза.

— Отдохните, работа не волк, в лес не убежит, — пошутил учитель.

— Точно, — подтвердил парень и, сдвинув кепку на затылок, присел на бревно. Неспеша достал из кармана железную коробку из-под хлородонта, свернул цыгарку и закурил.

— Не желаете за компанию погреться? — протянул он коробку учителю.

Владимир Степанович отроду не курил, но зная, что артельный перекур располагает к беседе, взял табак.

— Э, да вы плохой курец, — улыбнулся парень, когда Моргуненко при первой же затяжке поперхнулся крепким самосадом.

— Давно не курил, решил бросать, — солгал учитель.

— А я без табаку не могу, — тихо, протяжно промолвил парень, и лицо его приняло задумчивое выражение.

Владимир Степанович глянул на собеседника и только теперь заметил на стриженой голове его, чуть повыше виска шрам недавно зажившей раны.

«Видно, из военнопленных», — подумал Моргуненко, но все же спросил:

— Вы не из местных?

— Нет, — буркнул парень, слегка нахмурившись. Видно ему не понравился вопрос.

Владимир Степанович понял и дальше спрашивать об этом счел неудобным. Он украдкой оглядел на себе старомодный костюм деда Григория, в котором походил на полицая или старосту, и подумал: «Кто его знает, как отнесется к подобного рода типам этот, может быть, честный, невольно попавший в беду уралец или сибиряк?»

— Кто у вас тут начальник или заведующий? — нарушил неловкое молчание Моргуненко.

— Таких должностей тут нет, старший у нас лесничий.

— А он есть сейчас?

— Нет, уехал в Саврань. Скоро должен быть.

— Какой он, человек?

— Ничего себе человек, — уклончиво ответил парень и снова принялся за работу.

— Строгий, нет?

— Всяко бывает. Кто хорошо работает, с теми добрый, а кто саботирует — держись. Вчера мне попало от него.

— За что?

— Ушел я самовольно на полчасика, а тут, как на грех, из примарии какой-то приехал. Нужно лошадей запрягать, а меня нет. Ну и… всыпал он мне вожжами.

Парень помолчал, затем пояснил это событие:

— Начальство его уважает, доверяет ему, вот он и старается.

Где-то совсем близко затарахтели колеса.

— Едет! — встрепенулся парень и побежал отворять ворота.

Из-за дубняка выкатила на мягких рессорах пролетка, запряженная парой добрых гнедых лошадей, и на рысях въехала во двор.

Среднего роста худощавый лесничий спрыгнул с подножки пролетки и ровным, неторопливым шагом направился к конторе.

— Добрый вечер, — почтительно поклонился Моргуненко, чувствуя, как входит в роль румынского прихлебателя.

Лесничий едва кивнул головой и на ходу бросил:

— Вы ко мне?

— Да. Хотел бы поговорить с вами.

— Идемте.

Они вошли в маленькую комнату со столиком, покрытым зеленой бумагой, и тремя стульями.

— Овчаренко, — отрекомендовался Владимир Степанович.

— Шелковников, — ответил лесничий, подавая учителю руку.

— Алексей Алексеевич?! — горячо, полушопотом спросил Моргуненко, глядя в серые, спокойные глаза лесничего, и сдерженно улыбнулся.

Шелковников прикрыл дверь.

Некоторое время они молча стояли друг против друга. Лицо Шелковникова выражало недоумение и настороженность. Лицо Моргуненко — скрытую радость.

— Я слушаю вас, господин Овчаренко, — громко произнес лесничий, нажав на слово «господин».

Владимир Степанович понял эту настороженность. Ведь Шелковников не знал, кто стоит перед ним. Но Моргуненко уже не сомневался, что перед ним человек, которого он искал.

— Вы играете в шашки? — спросил учитель.

Шелковников шагнул ближе, выпрямился, как в воинском строю, и сдержанно ответил:

— Когда-то был разрядником.

— Составим партию?

— Охотно.

Это был пароль. И две крепких мужских руки до боли в суставах соединились в рукопожатии.

— Как вы нашли меня? — спросил Шелковников. — Хотя, знаете… наш разговор не для всех.

С этими словами лесничий вышел и с порога конторы крикнул во двор:

— Николай, заложи серого в двуколку!

Через несколько минут они ехали по узкой просеке. Солнце садилось далеко за лесом и только в прогалинах его косые лучи заливали золотом темнозеленую листву молодых дубков.

Моргуненко рассказал Шелковникову о своем пути сюда и о том, что нужно создать в Крымке подпольную комсомольскую организацию.

— Но мне там, на Первомайке находиться нельзя. Я получил указание пробраться сюда, разыскать вас и начать работу.

— И, кажется, сравнительно легко разыскали?

— Прямо сказать, мне повезло.

— Да, редкий случай, без явки так быстро напасть на след человека, которого ищешь. Теперь вам нужно устраиваться.

— Я за этим и шел сюда. Я не знал, кто вы. Мне ваш рабочий помог. Кстати, он наговорил мне про вас сорок бочек арестантов. Признался, как вы его вчера отхлестали вожжами.

Шелковников рассмеялся.

— Это надежный парень. Сам он из Нижних Серьгов под Свердловском, шахтер. Раненым попал в окружение, лечился в селе тут неподалеку. И вот теперь у меня конюхом, хотя в лошадях ни рожна не понимает. И научил его запрягать лошадей и многим другим премудростям. А насчет вожжей он вам набрехал сукин сын. Я его, действительно, один раз протянул вожжами, но это только для виду, надо было рвение свое показать перед этим подлецом из примарии. Да и вы незнакомый ему человек. А вид у вас, надо прямо сказать, не внушает доверия таким, как мой Николаи.

Алексей Алексеевич подумал и спросил:

— Вы кто по профессии?

— Учитель истории. Был директором школы в Крымке.

— Это хорошо, очень хорошо, — с уважением произнес Шелковников, — только историю тут преподавать не придется, будете вести другой предмет. Понимаете?

— Понимаю, Алексей Алексеевич. Предмет у на с вами теперь один.

— Вот именно, как вас?

— По паспорту?

— Нет, по имени и отчеству.

— Владимир Степанович.

— Вот именно, Владимир Степанович. Борьба предстоит большая и трудная.

— Трудности меня не пугают.

— Это так к слову. А работать будете здесь, в лесничестве, моим помощником. Правда, работа специальная, но для нас с вами не это главное.

— Вам придется учить меня, как учили конюха Николая запрягать лошадей.

— Научитесь, — усмехнулся Шелковников.

Некоторое время собеседники ехали молча. Каждый думал о том, по каким путям и какими извилистыми тропками поведет их общая партизанская судьба.

Лошадь шла просеками шагом, сворачивая то вправо, то влево. В лесу сгущалась темнота. Деревья сливались в одну сплошную темнозеленую массу. Только самые ближние от дороги еще имели свою форму. Местами чернели проемы, глубокие и задумчивые. И только редкие шорохи будили порой тишину леса.

— Вы, Алексей Алексеевич, видимо, хорошо знаете лес. В таком лабиринте немудрено и запутаться, — заметил учитель.

— Успел освоиться. Ведь это мое хозяйство, его нужно знать хорошо. Лесничий должен знать на своем участке не только каждую просеку, но и каждое дерево, как знает командир каждого своего солдата. А нам с вами надо тщательно изучить каждую тропинку. Мало того, придется самим прокладывать тайные, никому кроме нас неведомые тропки.

В лесничество вернулись потемну.

— У вас, конечно, ночевать негде?

— Еще не отстроился.

— Сегодня ночуете у меня, а завтра я вас повезу в Саврань. Будем устраиваться. Как у вас с документами?

— Все в порядке. Паспорт вполне надежный, биографию к нему я себе сочинил такую, что хоть в примари сажай.

— Отлично. Только запомните, что вы по специальности лесотехник, работали до войны объездчиком, укажите где-нибудь подальше, проверять они не станут, потому что доверяют мне.

На другой день Шелковников оформил Овчаренко Степана Демьяновича своим помощником. А через несколько дней Владимир Степанович Моргуненко вступил в подпольную группу, созданную Алексеем Шелковниковым, и принял присягу.

Глава 14ЛУЧШЕ УМЕРЕТЬ СТОЯ

Светало. В маленькое оконце хаты глядело пасмурное, осеннее утро. Поля встала, наскоро оделась и, накинув на плечи стеганую фуфайку, вышла на улицу.

Влажный воздух холодком проползал по телу. Все село, и чем дальше, тем плотнее было затянуто серой пеленой. На молодых вишневых деревцах оседала влага, сгущалась на еще не опавших листьях и падала на землю крупными, редкими каплями. В такое тихое сырое утро звуки, обычно, бывают слышны на далекое расстояние. Поля прислушалась. Где-то по соседству тихо, грустно промычала корова. Некоторое время селом владела тишина. И вдруг издалека, с другого конца села, донесся яростный собачий лай и хриплый, похожий на лай, голос «бульдога». Поля вернулась в хату.

— Опять гонят на работу, — сказала она матери, возившейся у печи.

— Куда сегодня? — спросила мать.

— Говорили, на линию, куда-то далеко, аж под Врадиевку.

— Зачем же вас туда? Там другие села есть.

— И другие работают. Знаешь, мама, сколько народу работает на железной дороге? Ужас! Неужели это никогда не кончится? — с отчаяньем произнесла Поля. — Не знаю, что бы отдала, не знаю, что сделала, только бы все это сгинуло. Жизни бы не пожалела за один только день прежней нашей жизни.

— Что поделаешь, доченька. На то и войну выдумали, чтобы разорять да мучить людей.

— Ничего, мама, это скоро кончится, — убежденно сказала девушка.

— Скоро, говоришь? — вздохнула мать. — Что-то не видать этого конца.

— Да, скоро. Только это, мама, само собой не кончится. Надо, чтобы весь наш народ поднялся. Наш народ на свою погибель не пойдет, не станет он на фашистов работать. В леса уходят люди, в партизаны. У нас в савранских лесах тоже есть партизаны.

Мать молча кивала головой. В душе она соглашалась с дочерью, но сама видела все это отдаленным и туманным. Действительность угнетала ее. Она так же, как и дочь, желала, чтобы вернулась прежняя жизнь, но уж больно трудно было ее вернуть, и как ее вернуть — она не могла себе представить.

— Ты бы потеплее оделась, да позавтракала, — забеспокоилась мать, — а то сейчас этот пес Семен заявится. Я так боюсь, когда он приходит к нам.

— А каково нам на работе? Эти жандармы да полицаи за людей нас не считают. Лаются скверными словами, орут, бьют палками. Вчера Миша Кразец не вытерпел, гордый он, и огрызнулся. Жандарм его толкнул в спину. Миша-хлопец здоровый, сильный, ухватил жандарма за грудь и швырнул в канаву. Что было, мама! Все четверо конвоиров набросились на Мишу и били по-всякому: и палками, и ногами топтали. Я не могла смотреть, хлопцы наши хотели вступиться за товарища, но Парфентий запретил. Потом Мишу бросили в канаву, и он пролежал там до вечера. С трудом упросила я конвоиров разрешить перевязать Мише разбитое лицо. А вечером Парфентий с Митей увели его домой. Я слышала, мама, как хлопцы сговаривались отомстить.

— Зря вы с ними связываетесь. Ну, что вы можете сделать?

— Многое можно сделать, мама. Во-первых, не будем работать на них.

Поля подошла к матери и тихо, решительно сказала:

— Я тоже не буду работать.

— Как? — удивилась мать.

— Не буду — и все. Не пойду.

— Нельзя, Полюшка.

— Пойми, мама, что же получается? На фронте наши борются, кровь проливают, а что делаем мы, комсомольцы? Вместо того, чтобы вредить, помогаем врагам. Они убивают наших отцов, братьев, а мы работаем на них. Придут наши и спросят: что ты сделала, комсомолка Полина Попик, чтобы помочь нам? Что я им отвечу? Ничего. Никто нам не простит этого.

— Вы же не сами, вас заставляют, — слабо доказывала мать.

— Это отговорки. Так только свою совесть усыпляют. Но совесть не усыпишь. Никто не может заставить честного человека делать постыдное дело.

Дарья Ефимовна молчала.

— Мы не хотим работать на фашистов. И я не пойду сегодня, не могу больше.

— А как придут?

— Я уйду из хаты, спрячусь.

— Лаяться будут. Спросят, где ты… Что я им скажу?

— Скажи, что не ночевала дома, вот и все. Тетка, мол, в Кумарах больная, ушла навестить и задержалась.

— О, горе мне, — скорбно вздохнула мать.

У Дарьи Ефимовны Попик война отняла очень много. С первых дней она отдала фронту двух сыновей — Федота и Захара. Немного позже ушел и муж. Теперь при ней оставалась одна единственная дочь. Поэтому мать так болезненно и ревниво оберегала ее от всего, что, по ее разумению, являлось опасностью для Поли. Особенно зорко следила Дарья Ефимовна за тем, чтобы девушка постоянно и тщательно скрывала свою красоту. Она заставляла Полю как можно хуже одеваться, кутать голову платком, чтобы скрыть часть лица.

Время шло. Молодежь Крымки все тверже становилась на путь борьбы. Дарья Ефимовна видела, как между хлопцами и девчатами росла и крепла какая-то особенная, непохожая на прежнюю, дружба. К Поле теперь часто заходили товарищи и подруги, и от внимательной, чуткой матери не могло ускользнуть, что в этой дружбе есть какая-то строгая тайна. И так постепенно уяснила себе, что бесполезно и не нужно перечить дочери. Она сама видела, как невыносимо тяжело складывается жизнь для детей и мирилась с поступками и рассуждениями умной, настойчивой девушки. Всю материнскую тревогу и опасения за судьбу дочери она таила в душе, всячески стараясь внушить себе, что иначе не может быть.

— Ничего, мама, все будет хорошо, — сказала Поля, обняв мать. — Ничего страшного не случится, да и страшнее того, что есть, вряд ли что может быть.

Девушка помолчала и раздумчиво, как бы отвечая собственным мыслям, тихо продолжала:

— А если что случится, то тоже не страшно. Так жить, как мы сейчас живем, дальше нет сил. Ты помнишь, мама, как-то давно я рассказывала тебе про Испанию?

— Забыла что-то.

— Лет пять тому назад испанский народ боролся против своих же испанских фашистов, которым помогали итальянские и немецкие фашисты. Бойцам народной армии становилось все труднее. С каждым днем сжималось вокруг них фашистское кольцо. И вот, в самую трудную минуту на фронт пришла бесстрашная женщина-испанка и сказала бойцам: «Солдаты, дети мои! У нас фашисты хотят отнять самое дорогое — право жить. Но мы не отдадим этого права, мы любим свободу и не станем рабами. Крепче сжимайте в руках ваше оружие!» И дальше она крикнула: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях!» Эти слова Долорес, так звали женщину, облетели все уголки фронта. И ты знаешь, мама, республиканцы так дрались, что весь мир был потрясен их стойкостью и мужеством. И мы теперь, мама, говорим: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях!»

Дарья Ефимовна слушала дочь. И от ее горячих слов уходило прочь горе, легче становилось на душе, и жизнь не казалась такой беспросветной, и во всем существе старой женщины поднималась материнская гордость.

— Поступай, Поля, как знаешь, — согласилась мать, — только будь осторожнее.

На улице гомонили.

Мать с пугливой поспешностью поглядела в окно.

— Пошли к Надьке, сейчас сюда явятся.

Поля накинула шерстяной платок и на ходу сказала:

— Помни, я ночевала у тетки в Кумарах.

— Иди, иди скорее.

Поля прошла в сарай, влезла на чердак и глубоко зарылась в солому.

Она слышала, как к ним заходил Семен Романенко и как выходил из хаты, скверно ругаясь.

Потом все стихло.

Сжавшись в комок, Поля постепенно замкнулась в круг своих мыслей и чувств. Это были мысли о её будущем. Раньше все казалось простым и ясным: она кончит школу и уедет учиться дальше. Потом вернется в Крымку и станет учительницей литературы и родного языка.

Но теперь эти мечты оборвались. Чужие люди пришли в Крымку и стали хозяйничать на ее родной земле. Душа девушки наполнялась ненавистью, до боли сжимались зубы, а голову жгли слова: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях!»

Глава 15ПРИКАЗ № 1

В один из хмурых осенних дней на столбах, на дверях некоторых хат, а то и прямо на стволах деревьев появились расклеенные серенькие бумажки.

Приказ № 1

Ставлю в известность население районов Первомайского, Врадиевского, Доманевского и Кривоозерского, что все эти районы объединены в одну административную единицу, называемую Кривоозерский уезд.

По приказу губернатора Транснистрии за № 1113, я назначен префектом этого уезда и сегодня вступаю в управление им, имея резиденцию в городе Голте (Первомайск).

Прошу всех граждан нового уезда сохранять самый строгий порядок и дисциплину, сдать все оружие в течение двух дней в городские органы полиции и сельские управления, а взамен я им гарантирую целость их имущества и спокойную жизнь

Те граждане уезда, которые доброжелательно откликнутся на мой призыв, найдут во мне отзывчивого отца, который поможет им словом, делом и советом, а те, которые воспротивятся, будут сурово наказаны по законам военного времени. Дан в нашем кабинете 15 октября 1941 года. Уездный префект.

Подполковник Модест Изопеску.

Всполошил, поднял Крымку этот маленький клочок бумажки. В двух десятках строчек, набросанных неровным и неясным шрифтом, ясно было сказано то, чего так страшились люди. Неволя, с которой не могла примириться свободная душа советского человека, глядела сквозь эти строчки.

От хаты к хате разносилась недобрая весть, из рук в руки переходили сорванные бумажки — приказ уездного префекта. Невыносимо было в эти минуты оставаться в одиночестве, тянуло поделиться с другими большим горем. Тайком собирались в хатах и, закрыв наглухо окна и двери, говорили:

— Люди добрые, что же это делается? Района нашего Первомайского не стало, в Кривоозерский уезд переладили.

— Да и слово «уезд» мы давным давно забыли, — негодовали старики.

— И давненько же, деды, мы такого лиха не видели у себя.

— Отцом, говорит, буду для вас, батьком родным, коли мне покоритесь.

— Хорош батько, коли смертью пугает.

— Не спросил нас, злодюга, желаем ли мы к нему в сыновья да в дочки пойти.

— Может, кому этот самый префект и лучше отца родного.

— Вот, к примеру, таким, как Яшка Брижатый. И дом ему прежний новые хозяева вернули, и мельницу снова откроет. Как при царизме, помяните слово.

До поздней ночи потревоженным ульем гудело село. И спать укладывались с одной мыслью, что все самое дорогое и родное отнято, все святое грубо растоптано. Никто не мог предположить, надолго ли это? На месяцы? На годы? Одно пока было понятно всем, что отсюда начинается дележ родной колхозной земли. И как ржавые звенья давно позабытых кандальных цепей царской России, лязгали слова: «уезд», «жандармерия», «полиция».

— Ну, Парфуша! Выходит, что мы с тобой на жительство в какую-то Транснистрию переехали, — с дрожью в голосе сказал сыну Карп Данилович Гречаный.

— Я думаю, что ненадолго, тату, — ответил Парфентий.

— А если надолго, сынок? Что будет тогда?

— Этого не может быть, этого не будет, тату, — поправился Парфентий, — мы все не хотим этого, — он сказал это с такой убежденностью, что Карп Данилович, как ни был подавлен, улыбнулся словам сына.

— Как же оно может так скоро кончиться?

— Конечно, само оно не кончится. Для этого, тату, много трудов потребуется, и сил много нужно.

— Ох, трудно, — вздохнул отец, — ведь оно вон куда зашло, власть свою устанавливают, порядки свои заводят, злодюги. Говорят, немец под самой Москвой находится и скоро там будет.

— Кто сказал?

— На днях офицер показывал на карте и говорил, что немецкая артиллерия уже бьет по городу.

— Это брехня, тату, не верь. Им надо дух у своих бандитов поддержать, а нас подавить, вот они и брешут, хвастаются. На самом деле все иначе, тату. Ты же слышал, как им здорово досталось под Одессой.

Парфентий помолчал и, глянув отцу в глаза, продолжал:

— Как можно, тату, даже подумать… Москва… Ну, Смоленск. Житомир или Чернигов наши оставили временно, наверное — так нужно было. А… Москву нельзя отдать фашистам. Да там столько заводов, фабрик, музеев, там наше правительство, там Центральный Комитет партии, Центральный Комитет комсомола. Тату, там Кремль, а у кремлевской стены мавзолей. Там спит наш Ленин, тату. Да как можно Москву? — Голос Парфентия дрогнул, ясная голубизна глаз подернулась влагой. Парфентий отвернулся смущенно и выбежал в кухню.

— Глаза у тебя, сынок, на мокром месте, — про себя сказал Карп Данилович, растроганно и нежно глядя вслед Парфентию. Он знал впечатлительную натуру сына. Бывало, Парфуша читает вслух какую-нибудь книжку и, когда доходит до места, где побеждает или гибнет любимый герой, вдруг голос его дрогнет и оборвется на полуслове. Чтобы скрыть и оправдать заминку, он щурится, старается проглотить застрявший в горле тяжелый комок и делает вид, что разбирает неразборчиво напечатанное слово. А потом, вдруг, не выдержав, отворачивается и молча выбегает из хаты.

— Куда ты? — будто не заметив, строго спросит отец.

— Воды напиться, — бросит Парфентий в ответ и долго «пьет воду», усиленно гремя кружкой. А вернется с покрасневшими глазами, а то и вовсе не вернется.

Так произошло и сейчас. Парфентий пробыл в кухне несколько минут и вернулся в пиджаке и фуражке, низко надвинутой на лоб, чтобы скрыть глаза.

Со двора вошла мать.

— Куда ты собрался? — удивленно спросила она.

— Нужно, мама. Я ненадолго, к Мите Попику.

— Так поздно? Спят теперь все.

— Может, и спят все, а Митя не спит, уж я знаю. — Смотри, сынок, нарвешься на кого.

— Не беспокойся, мама, не нарвусь. Я знаю, как пройти. — Парфентий вопросительно посмотрел на отца.

— Иди, иди, сынок, раз нужно. Только осторожнее, — улыбнулся отец.

Парфентий зашел в другую половину хаты и некоторое время что-то делал там, чего-то искал, звякая ведром. Затем, просунув в полуоткрытую дверь голову, весело засмеялся.

— Я скоро, мама, вернусь.

— Ступай, ступай, — подбадривающе бросил отец. И выждав, когда за Парфентием энергично хлопнула наружная дверь, ласково произнес:

— Хороший сын у нас, Лукия.

Лукия Кондратьевна укоризненно посмотрела на мужа.

— Ох, батько, балуешь ты его. Не будет добра, коли хлопчик по ночам пропадать начнет в такое время.

— Скучно ему, Лукия, тоска грызет хлопца, вот он и бежит поделиться с другом, — резонно пояснил Карп Данилович.

Сам он чувствовал и глубоко понимал, что не простое общение с товарищами так влечет сына. Карп Данилович наблюдал, как молодежь села всем существом своим протестует против угнетателей. Он замечал, что к словам Парфентия особенно прислушиваются товарищи, и тайная отцовская гордость за сына росла и ширилась в его душе.

Глава 16МАЛЕНЬКИЙ СТРАННИК

В больших, не по росту сапогах, перевязанных веревками, в рыжем домотканного деревенского сукна пиджаке, в шапке, нахлобученной до глаз, бродил по селу от хаты к хате мальчик и жалобным голосом просил милостыню:

— Тетечка, милая, подайте христа ради кусочек хлебушка или картошечку.

Сердобольные люди выходили на этот просящий голос и протягивали через порог подаяние. Тогда маленький нищий привычным жестом снимал свою, непомерно большую шапку, истово крестился и, уронив голову на грудь, как-то по особому смиренно, нараспев тянул:

— Спасибо, тетечка, спасибо, милая. Дай бог здоровья вам и деточкам вашим.

Старые люди дивились, откуда у мальчика столько благости и смирения. Они участливо спрашивали:

— Сколько годков тебе, хлопчик?

— Одиннадцатый.

— Жив батько?

— Убитый на фронте, — скорбным голосом отвечал мальчик.

— Да, да. Где же теперь кроме, — спохватывалась какая-нибудь женщина, видимо вспомнив своего мужа или сына, и долго затуманенным взором провожала сиротку.

А он, вновь нахлобучив шапку, брел дальше. Жалобно дрожал его голос, невольно вызывая сострадание. — Тетечка, милая, подайте христа ради… И где-то снова приоткрывалась дверь и натруженная, узловатая старушечья рука протягивала просящему милостыню.

Люди давали, что могли. А он принимал подаяние, истово крестился, благодарил нараспев и брел дальше: — Тетечка, милая, подайте христа ради… Мальчик остановился возле хаты с палисадником на камышовой загородкой и двумя абрикосовыми деревьями перед окнами. Рядом, вдоль улицы, длинный белый сарай, большущая печь у самой дороги. Справа пустырь, слева — овражек.

— Эта самая, — шепчет про себя мальчуган и тихонько направляется к хате.

— Тетечка, милая, подайте христа ради хлебушка или картошечку.

На пороге сеней появляется женщина, до глаз повязанная клетчатым платком, и, обернувшись, кричит в хату:

— Парфуша, дай хлопчику коржик.

Маленький нищий терпеливо ждет. Сердце его бьется часто, сильными толчками, так бьется сердце только от большого волнения.

Парфентий шагнул через порог на улицу и молча подал мальчику небольшой корж, исколотый вилкой. Глаза у юноши голубые и теплые.

Нищий, не снимая шапки, поблагодарил юношу, но уходить медлил и только пристально смотрел сначала в глаза Парфентия, потом на его лоб, по которому вилась светлая, волнистая прядь волос.

— Что ты смотришь? — удивился Парфентий.

Мальчик улыбнулся.

— А я знаю тебя.

— Ну?

— Давно знаю.

— Даже давно?

— Да, — нищий помолчал. — Ты Парфентий?

— Ну, я Парфентий. — Гречаный, — уже утвердительно сказал мальчик.

— Он самый.

— Я сразу догадался.

— А что такое? — спросил Парфентий. Его начинали смущать и вопросы мальчика, и его пристальный взгляд.

— Я много о тебе слыхал. Говорили, что ты белокурый, правильно. И что глаза у тебя такие же голубые, как у меня, это тоже правильно. Сам вижу.

— Да что ты! — засмеялся Парфентий. — А что еще говорили про меня?

— Еще что? Говорили, что смелый хлопец. Очень смелый, — значительно добавил мальчик, с мальчишеским почитанием глядя на Парфентия.

— Кто же тебе про меня такие сказки рассказывал?

— Человек один, — ответил мальчик загадочно. И при этих словах он энергично взял Парфентия за рукав рубашки и, потянув к себе, прошептал:

— Дело к тебе есть.

Краска возбуждения густо залила лицо Парфентия.

— Говори скорее, хлопец. — Зайдем куда-нибудь.

Парфентий порывисто обнял мальчика за плечи, и они бегом завернули за угол хаты. Здесь был скрытый от посторонних взглядов уголок между глухой стеной хаты и большой кучей сухих подсолнечных стеблей.

Мальчик распорол заплатку нижней полы своего пиджака и, достав маленькую белую полоску, подал Парфентию.

Парфентий, волнуясь, развернул записку. Он несколько раз перечитал ее. Мальчик видел, как сквозь золотистую от загара кожу лица его все больше проступал румянец волнения.

В записке было всего четыре слова: «Завтра утром серебряная поляна». И ни подписи, ничего. Но Парфентий без труда узнал, от кого была эта записка. Узнал вовсе не потому, что почерк был уж слишком знакомый, а потому, что он долго ждал эту весточку, ждал нетерпеливо, считая недели, дни, минуты. И, наконец, свершилось. Вот она, эта весточка, у него в руках.

— Спасибо, хлопчик, — с чувством поблагодарил Парфентий, держа у самого сердца зажатую в кулаке записку и протягивая мальчику другую свободную руку. — Идем в хату, позавтракаешь у нас.

— Я не голодный, Парфень, — отказался нищий.

— Отдохнешь, устал небось, — уговаривал юноша. Ему хотелось сейчас сделать что-то хорошее, приятное этому чудесному мальчику, так отважно и умно в образе нищего-сиротки выполняющему роль связного.

— Нельзя, Парфентий. В другие хаты, если зовут, я захожу, а к тебе нельзя, потому что к тебе мне еще придется много заходить. — Он помолчал и, лукаво глядя в глаза Парфентию, добавил: — Понимаешь теперь — почему?

Парфентий с улыбкой кивнул головой.

— Мне сказали, что нас с тобой вместе на селе никто не должен видеть.

— Тогда, может, что нужно тебе, скажи, — спросил Парфентий.

— Ага, нужно. Освободи мне сумку, а то класть больше некуда. А мне еще нужно сперва вот этой улицей пройти, потом вот этой, для отвода глаз. Понимаешь? — разъяснил мальчик, лукаво при этом подмигнув, и, сбив шапку на затылок, улыбнулся широкой белозубой улыбкой. Все лицо его преобразилось, стало совсем иным, мальчишески задорным, и ничего не осталось в нем от налета сиротской скорби и смирения, вызывавших, сострадание несколько минут назад. Парфентий заметил, что и впрямь у мальчика были такие же, как у него, голубые глаза, ранее скрытые под шапкой, и такие же волосы цвета спелой соломы, — только слипшиеся от пота. И с восхищением глядя на его озорное лицо, слыша уверенность в его словах и поступках, Парфентий решил, что этот маленький нищий выполнит любое задание, какое бы ему ни поручили.

— А как же тебя зовут? — спросил Парфентий.

— Меня зовут «эй, хлопчик» или «эй, ты». И я оборачиваюсь, когда меня так кличут. Я никому не говорю своего имени, но тебе скажу. Меня зовут Василь, а фамилия Гончарук, — он произнес это с гордостью и, оглядевшись вокруг, продолжал: — Батько мой на фронте, он у наших комиссаром полка.

— А где ты живешь?

— Там, там, там и там, — указал он на все четыре стороны.

— А дом есть у тебя?

Мальчик коротко и порывисто вздохнул.

— Фашисты спалили. Летом мы с дедушкой и с Наталкой, сестренка моя, — поехали в отступление, нельзя нам было под немцем оставаться. Но нас немцы на Днепре, отрезали и вернули. Тогда много наших вернули.

— Да, да, Василь, я знаю, — подтвердил Парфентий.

— Ну вот. А как зашли к нам в село румыны, то сразу узнали про батьку нашего. И дедушку забили. Мы с Наталкой спрятались, а потом ушли в другое село подальше, а то бы и нас фашисты убили. Тогда я Наталку оставил у людей, а сам, вот видишь, хожу-побираюсь. — Он хитро улыбнулся. — И креститься меня научили, и слова разные жалостливые говорить.

Парфентий диву давался, что такой маленький хлопчик так быстро и совершенно смог постигнуть искусство перевоплощения. Ему даже стало неловко от того, что он значительно старше этого малыша и еще ничего такого значительного не сделал. И он, не утерпев, спросил Василька:

— Сколько же тебе лет, Василек?

— Четырнадцатый. А я всем говорю — одиннадцатый. Нужно так, понимаешь? С маленьких меньше спросу. Штаны у меня, видишь, какие широкие, а сапоги здоровые. Коленки согнешь в них — совсем маленький, хоть з детский сад отправляй. — Он подогнул колени и действительно стал меньше ростом.

— А то дурачком прикинешься. Спросят — чего, а ты молчишь вот так.

Он отвесил нижнюю губу, высунул язык и скосил к носу глаза, приняв совершенно идиотский вид, рассмешивший Парфентия.

Вдруг мальчик стал необычайно серьезным. Лицо его сделалось умным и сосредоточенным.

— Ты думаешь, у меня только в Крымке дела? Нет, я везде бываю.

И неожиданно, сменив серьезный тон на веселый, он как ни в чем не бывало произнес:

— Ну, Парфентий, будь здоров, до свидания, — и по-ребячьи, сразмаху шлепнул маленькой шершавой ладошкой по раскрытой ладони Парфентия.

— Спасибо, Василек. Привет там от нас передай, скажи, что крымские хлопцы не подведут.

Выйдя на дорогу, мальчик внезапно преобразился. Меньше ростом, сгорбленный, он побрел прежней походкой нищего, забитого, жалкого существа, придавленного своей тяжелой долей. И до Парфентия донеслось щемящее сердце:

— Подайте христа ради хлебушка или картошечку…

Парфентий торопливо вбежал в хату, напевая:

— Раскинулось море широко, А волны бушуют вдали…

Мать радовалась, когда он пел, поэтому она, улыбаясь, спросила:

— Что это ты развеселился, сынок?

— Не все же скучному быть, мама… Надо когда-нибудь и повеселиться человеку. Верно, тату?

Он хитро подмигнул отцу.

— Правильно, сынку, нечего нос вешать.

Мать взглянула на мужа и на сына и с легкой, нарочитой укоризной заметила:

— Все ты от меня скрываешь, сынок.

— Ни капельки, мама. С чего ты взяла?

— А что это за хлопчик был?

— Нищий. Ты же сама видела.

— Нищий. А что он дал тебе? — подступала мать.

— Он мне? Это я ему дал коржик.

— Не хитри. Он что-то сунул тебе в руку.

— Ничего.

— Бумажку какую-то. Я сама видела в окошко из кухни.

— Тебе показалось, мама.

— Не вмешивайся, мать, — вступился Карп Данилович, — записка от дивчины. Видишь, как хлопец обрадовался, аж покраснел. — Отец одобрительно улыбался.

Лицо Парфентия действительно рдело от волнения.

— Пусть ходят больше хлопцев и девчат, пусть, а то со скуки помереть можно.

И заговорщицки подмигнув сыну, отец добавил:

— Он, как батько, не любит в тишине да в скуке жить.

Оставшись один в хате, Карп Данилович сел на лавку и, опершись локтями о стол, с волнением слушал, как на кухне пел Парфентий, вкладывая в слова: «Товарищ, мы едем далеко, подальше от нашей земли», какой-то свой, затаенный смысл.

Глава 17СЕРЕБРЯНАЯ ПОЛЯНА

На другой день Парфентий попросил у матери новую рубашку, торопливо оделся.

— Собери что-нибудь поесть, мама.

— Куда ты собираешься?

— К дяде Ивану Беличкову нужно зайти, он обещал подбить мне подметку, оторвал вчера.

Наскоро поев, Парфентий спустился огородом к речке. Не чуял он, как ноги несли его по влажной траве вдоль берега. Настроение было приподнятое и подмывало запеть любимую песню. С трудом сдерживался он, чтобы не разнести по берегам Кодымы её слова:

А волны бегут от винта за кормой,И след их вдали пропадает.

Потом берег, лес и, наконец, вот она, в двух шагах от него, — заветная, милая сердцу поляна. Ласково оглядел Парфентий знакомые с детства густые заросли орешника, молодые вербы, хороводом стоявшие вокруг. Теперь все это утеряло свои живые, яркие краски лета, выцвело, поблекло, помертвело. Густая высокая трава, что летом пестрела ковром, поржавела и приникла к промокшей земле. Молодые вербы, окаймляющие поляну, растеряли нежно серебристую листву и стояли понуро, будто стыдясь своей осенней наготы.

Серебряной поляной крымские школьники называли полянку в лесу за рекой в километре от Крымки. Это была небольшая прогалина в чаще леса, окаймленная молодыми серебристыми вербами. Еще задолго до войны этот живописный уголок облюбовали хлопцы для репетиций пьес, которые ставили тогда. Ребята любили глухой уголок. Часто отдыхали и веселились они здесь в свободное время.

В дни войны о серебряной поляне редко вспоминали. Без отцов, старших братьев трудно было управляться в колхозах. В короткие, свободные от работы минуты каждый бежал в школу, чтобы послушать по радио сводку. Этим только и жили, это только волновало сердца.

С первых дней оккупации о поляне, казалось, забыли. Молодежь, измученная за день на работе, забивалась по хатам. Позже, когда комсомольцы вступили на путь борьбы с захватчиками, они вспомнили о серебряной поляне. Вновь загудела она молодыми голосами. Но теперь уже не пьесы и не страницы романов стали предметом внимания и обсуждения хлопцев и девчат. Иное волновало собравшихся. Тайно, с большой осторожностью, сходились бывшие школьники на серебряную поляну и читали листовки, сводки Совинформбюро, сброшенные на поля советскими самолетами.

Выбрав открытое местечко между плотных кустов, Парфентий осмотрел поляну кругом. Лес жил своими особыми звуками и шорохами. Даже в глубокую осень, когда, казалось, все живое попряталось, притаилось, в его оголенных поределых зарослях не прекращалась кипучая жизнь. Пронзительно трещали сороки, перелетая с ветки на ветку, нежно посвистывали синицы. Где-то неподалеку звонко стучал дятел, изредка потрескивали сучки под лапками проворных, невидимых зверьков.

Долго стоял Парфентий, вслушиваясь в эти звуки и шорохи, и старался уловить осторожные шаги или нарочный приглушенный кашель. Он был уверен, что где-нибудь поблизости, а, может быть, и совсем рядом, затаился человек, к которому он, Парфентий, тянулся сейчас всем сердцем. Юноша всматривался в каждое деревцо, пристальным взглядом пронизывал каждый кустик орешника. Он ждал, что вот-вот из-за ствола дерева или из лесной глубины появится учитель. При каждом легком треске сучка он вздрагивал и оглядывался.

К этому напряженному ожиданию вдруг примешалась тревога. А что, если Владимир Степанович не пришел? Нет, только не это. Он так ждал этой встречи. Да и не мог учитель вызвать его сюда, не подготовив встречу, не учтя всех возможностей. Внезапно в голову пришла мысль, что Владимир Степанович так же, как и он, соблюдая осторожность, затаился где-нибудь поблизости и ждет.

«Конечно, я должен первым дать о себе знать», — решил Парфентий и вышел на поляну.

Неподалеку, за спиной хрустнула сухая ветка. Парфентий обернулся на звук. Между кустов орешника, на фоне черной глубины леса, стоял незнакомый человек. Это был пожилой мужчина, с небольшой русой бородой, обрамлявшей крупное, полное лицо. На нем был ватный пиджак с барашковым воротником и черная фуражка.

Они стояли и смотрели друг на друга. Парфентий с замешательством, незнакомый человек — с любопытством.

— Кто ты? — строго спросил бородатый.

Парфентий был не из трусливого десятка и в свою очередь задал вопрос:

— А вы?

— Человек. Ты меня не знаешь?

Парфентий отрицательно покачал головой. Как же было узнать, когда и голос человека был ему незнаком.

— Подойди поближе, — улыбаясь, сказал незнакомец.

Парфентий нерешительно приблизился. Теперь их разделяло расстояние в какой-нибудь десяток шагов. Из густой, русой оправы лица на Парфентия тепло и весело смотрели карие глаза учителя.

— Владимир Степанович! — радостно воскликнул юноша и бросился к учителю.

Они долго жали друг другу руки, затем, крепко обнявшись, расцеловались.

— Теперь узнал?

— Ну, конечно!

Парфентий с удивлением и восхищением смотрел на учителя.

— Повстречай я вас где-нибудь в другом месте, ни за что не узнал бы. Так и прошел бы мимо, — сказал он.

— Так и нужно. Осторожность, выдержка, смекалка — неизменные спутники подпольщика. Ты это тоже должен помнить. Что ты на меня так смотришь?

— Все не могу поверить, что вы могли стать вот таким.

— Каким?

— Усатым, бородатым и… совсем другим, непохожим. И голос у вас был чистый, звонкий, а теперь глухой и низкий. Мне думается, пройдите вы сейчас по улице Крымки, и вас никто не узнает.

— Борода и усы выросли, а голос — дело артистическое.

Учитель легко положил руку на плечо юноши. Они тихо пошли, углубляясь в чащу.

Осенний туман низко плыл над землей, путался в кустах, обволакивал сизоватыми рыхлыми клочьями потемневшие стволы деревьев.

Первым заговорил Моргуненко:

— Прежде всего расскажи, что у нас в Крымке творится.

Парфентий, волнуясь, начал подробно рассказывать. Он говорил, как хозяйничают в селе захватчики. Со смешанным чувством горечи и гнева сообщал о том, как комсомольцев, крымских школьников жандармы под конвоем гоняют работать на железную дорогу. Жаловался учителю, как сельский клуб оккупанты превратили в жандармский пост.

— Да еще заставляли нас вырубать рощу перед клубом. Лес им понадобился для перегородок в жандармерии. Понимаете?

— Вырубили? — встревоженно спросил учитель.

— Что вы! Отказались хлопцы, все, как один. И дед Степан с дедом Митрием тоже с нами.

— Молодцы! Правильно сделали.

— Сказали просто, что рубить не будем и никому не — позволим.

Парфентий глянул в глаза учителю и улыбнулся.

— Помните, как мы с вами сажали эту рощу?

— Помню, Парфень, — задумчиво промолвил Моргуненко, — и ничего вам не было за то, что не послушались жандармов?

— Ну, как же! Разве они могли простить нам это? Начальник приказал всех нас, бунтовщиков, высечь плетками.

Моргуненко поежился, словно от холода. Он понимал, чего стоило сейчас Парфентию вот это внешнее спокойствие.

— Понимаю, Парфень, все это нелегко переносить.

— Да, я вам не сказал. В нашей школе румыны устроили огородническую ферму. Николенко главным агрономом назначили.

— Николенко? — переспросил учитель.

— Да. Он теперь в живет там, в вашей квартире. Ах, вот еще что, — спохватился Парфентий, но тут же замялся. Он явно раздумывал, говорить или нет.

— Я слушаю.

— Ваши… вернулись. Александра Ильинична с Леночкой и бабушка.

Весть о том, что семья осталась в руках врагов, поразила Моргуненко. Его мягкое, спокойное лицо приняло тревожное выражение.

— Как они?

— Все живы-здоровы.

— Где живут?

— Сначала они вернулись в свою квартиру, а потом, когда Николенко выселил их, перебрались к деду Григорию Клименко.

С минуту они шли молча. Учитель больше не задавал вопросов. Парфентий понимал, что на душе у Владимира Степановича тяжело и что нужно дать ему время подумать, перечувствовать услышанное. Он отошел немного в сторону и стал поднимать с земли жолуди, с преувеличенным вниманием рассматривая их.

— Ты чего же замолчал? Рассказывай дальше.

О многом рассказал ученик своему учителю. Поведал свои сокровенные думы, открывал душу, ибо верил, что Владимир Степанович сейчас был для него гораздо больше, чем любимый учитель, он являлся посланцем партии, их руководителем и наставником.

Моргуненко слушал ученика, стараясь не пропустить ни одного слова. Он знал, что за каждый поступок молодых людей, за судьбу каждого из них он в ответе…

Они зашли далеко в чащу и повернули обратно.

— Да, много новостей ты мне рассказал, — промолвил учитель после того, как Парфентий закончил говорить и шел молча.

— Это еще не все, Владимир Степанович, всего и не перескажешь.

— Основное мне понятно, Парфуша. Тем более, что не только в Крымке, а повсюду теперь творятся страшные дела: грабежи, убийства, гнет. И только борьба, Парфентий, может избавить нас от этой беды. Верно?

— Я тоже так думаю.

— Иначе и думать нельзя. Слушай. В северных лесистых районах нашей области начинает разрастаться партизанское движение. Всюду по селам Савранского, Песчанского, Гайворонского и других районов создаются подпольные группы. Настало время, когда в Крымке нужно начинать борьбу. Ты наш разговор тогда в школе помнишь?

— Как же, все помню.

— Тогда скажи, что тебе удалось сделать за это время?

— Задание ваше я выполнил. Подобрал верных и надежных товарищей.

— Сколько вас сейчас?

— Пока семь человек.

— Для начала достаточно. Это будет ядро вашей организации. А потом будете расширять ее, принимать новых товарищей. Пусть ваша семерка и будет подпольным комитетом.

Моргуненко давал Парфентию наставления и советы, как лучше провести создание подпольной организации, предостерегал от необдуманных решений и поступков.

Парфентий жадно ловил каждое слово учителя. Он понимал, что эти слова ему придется вместе со своими товарищами претворять в жизнь.

Они не заметили, как начало темнеть. Надвигался серый осенний вечер. Деревья и кусты теряли свою форму, превращаясь в сплошную темную массу. Стихали шорохи и звуки, жизнь в лесу замирала. Только откуда-то издалека донеслась сюда размноженная эхом частая строчка пулеметной очереди.

— Борьба вашей организации будет искрой огромного пламени всей борьбы нашего народа. Поэтому я советую назвать организацию «Партизанской искрой». Ты согласен?

— Это хорошее название, — промолвил Парфентий. — Мы на знамени вышьем это название золотом.

— Обязательно. Только красиво вышейте.

На серебряной поляне они попрощались, когда было уже совсем темно.

— Передай привет Александре Ильиничне и бабушке. Больше никому ни слова.

— Понимаю.

— Только помни, Парфень, осторожность, выдержка и мужество.

— Не беспокойтесь, Владимир Степанович, крымские школьники не подведут.

— Верю, Парфень. Не заблудишься?

— Нет. Я полечу по прямой, как летят почтовые голуби.

— Уж лучше, как орлы.

— Ну, это вы уж очень! — крикнул на ходу Парфентий и, махнув рукой, побежал.

Дома тревожились. Стемнело, все хлопцы вернулись с работы, а Парфентия все не было.

— Нет нашего, — сокрушалась мать.

— Никуда он не денется, к кому-нибудь из друзей завернул, — успокаивал отец.

Но мать не могла успокоиться. Она побежала к одному, к другому из соседей, но никто в этот день не видел Парфентия.

— Я пойду, поищу по селу.

— Незачем, Лукия, зря бегать. Сам придет.

— Нет. побегу. Где он там? И побежала.

— Господи, батюшки, — шептала она, бродя и спотыкаясь в темноте, бегая от хаты к хате. Многие уже спали. Она стучала в двери хат, где жили близкие друзья сына. И всюду слышала один ответ:

— На работе его не было, тетя Лукия.

И вдруг, как ножом, резнула по сердцу мысль: «ушел, ушел совсем сынок». Она вспомнила, как он часто жаловался, что не может терпеть такого лиха, и говорил, что нужно уходить к своим.

Уже поздно вечером, бредя из Катеринки, где жил любимый друг Парфентия Миша Клименюк, Лукия Кондратьевна уверила самое себя, что больше не увидит сына.

— Он ушел, Карпо, — только и могла произнести она.

— Не может быть, Лукия. Он бы сказал, простился.

— Он ушел, сынок мой, — чуть слышно повторила она. — И все ты, Карпо.

— А если ушел — молодец! Правильно сделал. Не такие теперь дети пошли, чтобы спину кому-то подставлять, — сорвалось у Карпа Даниловича.

Но она не слышала его слов и беззвучно плакала.

Медленно тянулась ночь. Мать не смыкала глаз, ворочалась Маня. Не спал и отец, и его, спокойного с виду, тревожила мысль о сыне. Он крутил в темноте цыгарку за цыгаркой, шуршал бумагой, цокал кресалом, высекая огонь, и беспокойно кашлял.

… В лесу на травы пала роса. По прогалинам и полянам стелился густой молочный туман. Тихий, погруженный в ночную дремоту, стоял лес.

Парфентий бежал по лесу напрямик, раздвигая влажные кусты. Под ногами глухо потрескивали отмякшие ветки валежника. Изредка из-под ног шарахнется ящерица или, шумно хлопая крыльями, взлетит вспугнутая сова. Но юноша не замечал этих звуков и шорохов. Он был взволнован встречей с учителем. Все задания, мысли и советы, высказанные Владимиром Степановичем, он крепко запомнил.

Из-под ног брызгала роса, с задетых кустов рассыпались, обдавая лицо, прохладные брызги. И никогда еще Парфентий не ощущал в себе такого буйного прилива энергии, как сейчас. Ему представлялось, что не лесной чащей идет он, а широким нескончаемым трактом. Впереди манит неоглядная прозрачная даль. И от этого ощущения ноги ступали легко и упруго, а мышцы набухали богатырской силой. Казалось, ухвати он сейчас ствол любого дерева и пригни его к земле, — дерево покорно пригнется, как хворостинка гибкая. Он вспомнил слова учителя: «…Только борьба избавит нас от беды». И тут на память пришли другие слова:

«— Что сделаю я для людей?! — сильнее грома крикнул Данко.

«И вдруг, он разорвал руками себе грудь и вырвал из неё свое сердце и высоко поднял его над головой.

«Оно пылало так ярко, как солнце, и ярче солнца, и весь лес замолчал, освещенный этим факелом великой любви к людям…

«— Идем! — крикнул Данко и бросился вперед на свое место, высоко держа горящее сердце и освещая им путь людям…

«Они бросились за ним…»

Парфентию показалось, что позади его шум леса тонул в могучем топоте бегущих людей.

«И вот вдруг лес расступился перед ним, расступился и остался сзади, плотный и немой, а Данко и все те люди сразу окунулись в море солнечного света и чистого воздуха, промытого дождем… Был вечер, и от лучей заката река казалась красной, как та кровь, что била горячей струей из разорванной груди Данко»…

… Только подойдя к берегу, Парфентий вспомнил, что лодку он оставил в камыше, выше по течению. На мгновение он было подумал пойти за ней, но тут же оставил эту мысль и, не раздеваясь, вошел в воду. В этом месте река была узкой, в он быстро переплыл на другой берег.

Дома было тихо и темно. Парфентий подошел к кухонному окну и прислушался. Он был уверен, что мать не спит, ожидая его… Она никогда не спит, если кого-нибудь нет дома — такая уж беспокойная.

Парфентий осторожно обошел вокруг хаты и тихонько постучал в дверь. В сенях прошлепали босые ноги и послышался знакомый скрип отодвигаемой щеколды.

— Пришел?

— Живой и невредимый.

Мать в темноте обняла сына.

— Разве можно так, — только и могла произнести она.

— Я говорил — придет, — отозвался из кухни отец.

— Мокрый ты весь.

И больше ни вопросов, ни упреков.

— Я тебе поесть соберу.

— Нет, мама, дай переодеться.

Через несколько минут в хате установилась тишина. Парфентий лежал навзничь с широко открытыми глазами. Он видел лес, слышал шум, глухой топот ног, а над головой сияло горящее сердце.

На затылке, глухо отдаваясь в подушку, бился пульс. И сквозь легкий шум в ушах только и слышно было, как мягким прыжком спрыгнул с печки кот Мурчик и мерно защелкал язычком, лакая в черепке молоко.


  1. Господин подполковник (рум.).

  2. Госпожа (рум.).

  3. Сливовая румынская водка.

  4. Великая Румыния (рум.).

  5. Шипами.

  6. Вооруженные силы гитлеровской Германии.

  7. Жирный мясной бульон (рум.).