24793.fb2
Ночь на шестнадцатое февраля тысяча девятьсот сорок третьего года выдалась вьюжная. Распустив белые космы, злобствует зима. Чует она, что пора уходить, уступить место весне, но не хочется расставаться с заснеженными просторами степей. Эх, погулять бы еще! Как следует занести хаты до крыш пушистым снегом, заглянуть бы путнику в лицо, обдать ледяным дыханием. Поэтому и упрямится, упирается. Она то в ярости лижет шершавым языком поземки мерзлую, комкастую землю, а то вдруг возьмется отчаянно вызванивать на голых, обледенелых ветвях свою последнюю, лебединую песню. Сейчас она во всю гуляет по селу. Хороводы мелких снежинок вьются вокруг хат и сараев, шумят в камышовых крышах и вдруг, будто заманутые в западню, залетают в затишье и оседают, наметая причудливые гребнистые сугробы.
На улицах Крымки в такой поздний час ни живой души. Собаки-и те, кажется, забыв исконный собачин долu свой, попрятались и не слышно их сторожевого окрика. Одна вьюга гуляет да скрипят под напором шалого ветра угрюмые колодезные журавли.
Кажется, в самом деле невозможно живому существу показаться наружу по доброй воле в такую непогодь. Но есть в нашем мире дела, для свершения которых не существует преград. И часто даже беспощадная стихия, несущая беды, служит добрым людским делам. Поэтому и злая вьюга сегодня в Крымке — желанная гостья. Сегодня она в сговоре с крымскими комсомольцами-подпольщиками.
Поздний вечер. Снизу от речки катится по снегу темный клубок. Он катится неровно, толчками. Когда налетает снежный шквал, клубок замирает на месте и становится невидимым. Но отхлынет вихрь, и снова он в движении. Вот он миновал огород, пересек пустынную улицу и приблизился к хате Гречаных. Осторожно скользит он вдоль стены и, наконец, останавливается у самой двери сарая. Тут, в затишьи, он вытягивается вверх и, словно в сказке, из клубка превращается в небольшого парнишку. На нем запорошенная снегом барашковая ушанка, стеганый ватник, перетянутый в поясе ремнем и ватные штаны, заправленные в валенки.
Паренек огляделся кругом, долго и чутко прислушивался и затем тихонько постучал в дверь, сначала два раза и через небольшую паузу — еще два.
Изнутри ему не ответили. Но это не беспокоит хлопца. Он отлично знает, что ответа не будет. Он приседает на корточки и, прильнув губами к скважине, вдувает в нее одно короткое, но многозначащее слово:
— Искра.
И, приложив ухо к скважине, слушает.
— Из искры пламя, — ловит он полушопот изнутри сарая.
Вслед за ответом дверь скупо приоткрылась и серая, запорошенная снегом фигура паренька ловко юркнула внутрь.
— Миша? — спросил Гречаный, ощупывая товарища. И, поймав в темноте его руку, крепко пожал.
— Я.
— Все благополучно?
— В общем, да, — ответил Миша, — понад речкой, той стороной, лесом, бежал, как заяц опушкой скакал.
— Погода не думает меняться?
— Непохоже.
— Метет?
— Ох и метет! Каша сплошная. Даже жарко стало, фу-у-уу!
— Добре. Это нам на руку, — удовлетворенно прошептал Парфентии, притянув к себе Мишу за плечи. — А то, что нужно, захватил?
— А как же…
— Есть новое?
— Ну, конечно.
— Айда наверх.
— Там есть кто?
— Все, кроме тебя, — ответил Парфентии, осторожно подталкивая товарища в угол, где была приставлена лестница, ведущая на чердак.
Уверенно, как у себя дома, пробрался Миша Клименюк в дальний угол чердака. В самом конце он круто свернул вправо, потом несколько шагов между крышей и навалом старой, перебитой соломы, горько пахнущей пылью. В тупике нащупал плетеный из хвороста щиток, на нем веревочную петельку и потянул на себя. Щиток, подался, и Миша очутился в каморке, тускло освещенной дрожащим светом.
Эта потайная каморка в два шага шириной была устроена Парфентием при помощи отца еще осенью прошлого года.
Парфентии, уходя все дальше и дальше в подпольную работу, постепенно увлекал за собою отца. Он посвятил отца в тайну подпольной организации. И естественно, когда встал вопрос о постоянном и удобном для подзольного штаба помещении, Парфентий, в первую очередь, обратился за советом к отцу.
— Такую конспирацию, тату, чтобы ни одна собака не разнюхала.
Отец выслушал сына и обещал подумать.
— Только ты мне, сынку, дай два дня сроку. Дело это не простое, тут нужно как следует поразмыслить.
На третий день Карп Данилович таинственно сообщил:
— Есть, сынку, одно место.
— Какое, тату?
— Неприступное, — улыбнулся отец.
— А где?
— У нас на горище.
Парфенгий недоуменно вскинул брови. Он ожидал, что умудренный опытом тато придумает что-нибудь необыкновенное, такое, что не могло бы придти в голову ему, Парфентию. И вдруг… чердак…
Карп Данилович заметил разочарование сына и поспешил объяснить:
— Не удивляйся, Парфуша. У нас на горище самое подходящее место. Очень удобно, потому что под боком и, как ты говоришь, ни одна собака не разнюхает.
— Тату, нам нужно, чтобы можно было все хранить там, и оружие, и…
— Все что угодно, даже орудие можно вкатить туда, — пошутил отец.
— Я знаю, что ты любишь шутить.
— Совсем не шучу. Вот слушай.
И отец посвятил сына в свой план, который без промедления они начали осуществлять.
Потихоньку, в строжайшем секрете от соседей и даже от домашних, отец с сыном натаскали на чердак жердей, камыша и устроили в самом конце чердака перегородку. Это было сработано так ловко и искусно, что впоследствии ни Семену Романенко, ни румынским жандармам, не раз производившим у Гречаных тщательные обыски, не могло придти в голову, что чердак сарая был на два шага укорочен, а за перегородкой, мастерски сделанной под крышу, находился штаб «Партизанской искры». Это было надежное убежище крымских комсомольцев. Здесь проходила вся штабная работа подпольного комитета. В этом крохотном шалашике под камышовой крышей рождались смелые планы диверсий. Здесь в ночной поздний час комсомольцы узнавали правду Большой Земли, — правду, которую, крепко прижав к груди, приносил сюда из погреба в Катеринке умный кареглазый хлопец Миша Клименюж. Кроме того эта тесная каморка, в которой с трудом умещалось семь человек, служила искровцам арсеналом. Здесь хранилось все, что добывалось комсомольцами для борьбы с захватчиками: оружие, патроны, взрывчатка и перевязочные материалы, а также святая святых — боевое знамя организации. Члены комитета «Партизанской искры», казалось, вопреки логике, называли свою каморку «катакомбой».
…Парфентии из предосторожности, как он делал всякий раз, когда собирался комитет, обошел вокруг сарая, тщательно осматриваясь и прислушиваясь.
Бушевала метель, шуршал по камышовой крыше снег, печально, будто жалуясь на свое одиночество, скрипел у соседней хаты колодезный журавель.
Парфентий поднялся в каморку и прикрыл за собою щиток.
Несколько секунд нужно было всем помолчать, хорошенько послушать. Так было принято, так вошло в обычай подпольщиков.
Посредине каморки вместо стола — пятнистый немецкий ящик из-под снарядных гильз. На нем горит плошка со стеарином-тоже трофей. Вокруг стола вплотную друг к другу сидят члены комитета. Тонкий язычок пламени вихляется от дыхания близко сидящих. Изогнется язычок в одну сторону — крутой, с темной черточкой посредине подбородок Мити выхватит на миг из полумрака, качнется в другую сторону-непокорную чёлку Парфентия оторочит золотым окаемом, взовьется вверх пламя — словно ветром раздует черные угли полиных глаз, приникнет к плошке огонек, замрет на короткий миг, и ровный, немигающий свет затеплится в больших, серых очах Сони, а то, вдруг, змеиным жалом вытянется пламя, и тогда, словно блестящие жучки, вспугнутые светом, задвигаются темные глаза Юрия Осадченко. Вдруг неожиданно, мелко-мелко, как в ознобе, задрожит зыбкий огонек, и тогда на высоком лбу и в лукавых глазах Миши Клименюка запрыгают веселые, резвые зайчики.
Парфентий приподнялся на колени и поднял руку. Движение и шопот прекратились. Только от легкого сдержанного дыхания еле приметно дрожал огонек.
— Начнем, — объявил Парфентий. — Сейчас Михаил прочтет нам сводку Совинформбюро.
Все смолкли. По тому, как выравнялся и замер огонек в плошке, можно было понять, что сидящие затаили дыхание. Правда Большой Земли волновала душу каждого, заставляла радоваться за успехи родной Красной Армии, народных мстителей и за неистребимое единодушие и веру в победу всех советских людей. И вот они, сидящие здесь юные патриоты, являлись частицей своего народа и шли вместе с ним на глубоко осознанную самоотверженную борьбу против лютого врага. И оторванные, казалось, от Большой Земли, они чувствовали себя вместе с нею, вместе с народом. Это чувство вселяло уверенность и вливало новые силы.
Миша Клименюк достал из-под подкладки ватника вырванный из тетрадки листок, бегло исписанный мелким почерком, и, бережно расправив его на ладони, приблизился к огоньку. Это была сводка о положении на фронтах, только что принятая по радио. Карие глаза Миши светились блеском нескрываемой радости. И все члены комитета поняли, что вести были хорошие.
Миша тихонько откашлялся. И даже в этом покашливании звучала та же гордая радость.
Все сидящие потянулись вперед и головы их почти сомкнулись в плотный круг.
Миша начал:
— Войска Донского фронта полностью закончили ликвидацию немецко-фашистских войск, окруженных в районе Сталинграда. Наши войска сломили сопротивление противника, окруженного севернее Сталинграда, и вынудили его сложить оружие.
Миша читал не спеша, подчеркивая каждое слово, стараясь, чтобы слушающие успевали продумать и оценить всю огромную важность происходящих событий.
— Раздавлен последний очаг сопротивления противника в районе Сталинграда. Историческое сражение под Сталинградом закончилось полной победой наших войск… — с гордостью читал Миша.
Вздрогнуло маленькое пламя в плошке. Будто только сейчас выдохнули слушатели зажатый в груди воздух.
— Всего за время боев с десятого января по второе февраля наши войска взяли в плен девяносто одну тысячу немецких солдат и офицеров…
Невозможно было сдержать нахлынувшую радость. Это была не просто радость, а торжество, убыстряющее биение сердца. Хотелось выразить его, что-то сказать.
— Дорогие наши люди! — вырвалось у Поли. И сам Парфентий, сейчас строгий и сосредоточенный, не смог удержать обуревавших его чувств.
— Как правильно было сказано еще тогда, в первый День войны: «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!»
Не сиделось на месте. Каморка на чердаке становилась тесна. Хотелось вскочить и в резких, энергичных движениях поистратить накопившуюся силу.
Миша нетерпеливо поднял руку и продолжал читать:
— «… Нашими войсками взят в плен командир одиннадцатого армейского корпуса, командующий группой немецких войск, окруженных севернее Сталинграда, генерал-полковник Штреккер и его начальник штаба — полковник генерального штаба Гельмут Восскут. Кроме того, первого и второго февраля взяты в плен следующие генералы немецкой армии…»
— Словом, тут перечисляются фамилии господ генералов, — пробурчал Миша, — нам это неинтересно, все равно мы их завтра забудем. А в общем войска взяли следующие трофеи: «самолетов семьсот пятьдесят, орудий шесть тысяч семьсот, минометов тысяча четыреста шестьдесят два, пулеметов восемь тысяч сто тридцать пять, винтовок девяносто тысяч, автомашин шестьдесят одна тысяча сто две, мотоциклов семь тысяч триста шестьдесят девять, тягачей, тракторов, транспортеров — четыреста восемьдесят, радиостанций — триста двадцать, бронепоездов — три, паровозов — пятьдесят шесть, вагонов — тысяча сто двадцать пять, складов с боеприпасами и вооружением — двести тридцать пять и большое количество другого военного имущества. Подсчет продолжается. Таков исход одного из самых крупных сражений в истории войны», — дочитал Миша сводку и победоносно оглядел товарищей. «Ну, как, мол, довольны?» — говорил его взгляд.
— Спасибо, Михаил, — признательно пожал Мише руку Парфентий, — что там еще?
— Тут сводка за вчера, прочитать?
— Давай.
«Войска Донского фронта продолжали наступление…»
«Западнее Воронежа наши войска продолжали успешное наступление».
— Тут перечисляются большие трофеи.
«…Войска Северо-Кавказского фронта успешно продвигались вперед».
— А вот тут дальше сообщается о партизанах.
Все сидящие превратились в слух.
«…Партизанский отряд, действующий в Могилевской области, за две недели спустил под откос четырнадцать воинских эшелонов. В результате крушений убито и ранено много гитлеровцев. Кроме того, советские патриоты взорвали десять мостов, сожгли и разбили сорок две автомашины. Партизаны захватили орудие, сто сорок четыре винтовки, сто двадцать снарядов, десять тысяч патронов и много различного имущества».
— Эх, крепкая работа! — с торжеством воскликнул Андрей Бурятииский.
— Тише, — предупреждающе шепнул Парфентий, — вы забываете, где находитесь, подпольщики!
Стало тише, но задорные огоньки играли в глазах. Комсомольцы, не в силах погасить в себе прилива радости, шопотом продолжали делиться мыслями и чувствами, строили предположения насчет того, когда может кончиться война, где, возможно, предстоят еще такие великие битвы, как сталинградская. Мечтали, что, может быть, скоро свидятся с отцами и старшими братьями, которые были на фронте. А там почти у каждого кто-нибудь да был.
— А люди наши, которые остались здесь, ведь как теперь обрадуются. Даже те немногие, которые упали духом, потеряли надежду, теперь убедятся, что не бывать врагу хозяином на нашей земле, — взволнованно говорила Поля. — Далеко за примером ходить не буду. Я вот, бывало, маме скажу — скоро наши придут, а она посмотрит на меня печально так, потом вздохнет глубоко и скажет: где же они, доченька, наши? Что-то не видать и не слыхать их. А теперь радости конца не будет!
— Теперь и у нас тут полицаи да жандармы хвосты подожмут. А? Как ты думаешь, Парфень, подожмут? — спросил Юра Осадченко.
— Нет, Юра, я думаю — наоборот, они еще больше озвереют. Заметь, мухи всего больнее кусаются осенью, когда им подыхать время. Оса жалит, когда на нее замахнешься, змея — когда наступишь на нее.
— Вот это правильно, — заметил Миша Клименюк.
— Тише. Теперь к делу, — сказал Парфентий. — Михаил Кламенюк и Соня Кошевенко, вам срочное задание, Завтра же размножить сообщение Совинформбюро и распространить в Крымке, Катеринке и Петровке. Тебе, Поля, поручается отнести в Каменную Балку к Наде Буревич и в Ново-Андреевку к Даше Дьяченко. Пускай распространят у себя. Миша Кравец пойдет в Кумары. О разгроме фашистов под Сталинградом должны знать все наши люди.
— Теперь и мы должны усилить боевую партизанскую работу, — сказал Митя Попик.
— Вот мы и подошли ко второму вопросу нашей повестки дня — о диверсионной работе. Будем жандармов и полицаев уничтожать беспощадно. Будем наносить удары по захватчикам на путях отступления, не давать им уходить отсюда живьем. Нам нужно усилить боевую группу. Большая работа предстоит и разведке. Ей нужно узнать о движении вражеских частей, обозов и сообщать в Саврань партизанскому отряду «Буревестник». Хлопцы у нас боевые, смелые, оружие у нас есть. В боях будем добывать еще. Нам придется рвать телефонную и телеграфную связь на линиях. Мы получили задание подорвать полотно железной дороги на перегоне Каменный Мост — Врадиевка и Каменный Мост — Голта. Это самые удобные участки. Глухие места и слабая охрана. Сегодня мы намечаем взрыв здесь, между Каменным Мостом и Врадиевкой. Погода для этого подходящая, ни следов на снегу, ни патрулей.
— Состав группы? — спросил Митя Парфентия.
— Без изменений. Михаил Кравец, Дмитрий Попик, Михаил Клименюк, я и Брижатый.
— Как же с Брижатым? — спросил Миша Клименюк.
— Он примкнет к нам на берегу.
— Он может не явиться. Батько у него, знаете, какой? — заметил Юра.
— Пойдем без Брижатого, вчетвером.
— Я пойду, Парфень, на всякий случай, если не явится Сашка, — заявил Юра.
— Я думаю, хватит четырех. Давайте выходить по одному. Сначала те, кто расходится по домам. Поля, ты одна не боишься?
— А ты проводить хочешь? — улыбнулась девушка.
— Могу, я догоню их.
— Нет, я одна побегу, дело привычное, да и тихо сейчас в такую погоду. Садами проберусь, как человек-невидимка.
— Ну, добре, — сказал Парфентий, пожимая горячую руку девушки.
Дав остальным разойтись по домам, четверо хлопцев поодиночке выходили из сарая, пробирались через сад Павла Гарасименко к речке. Там у старой вербы была назначена встреча с Сашкой Брижатым.
Томительно тянулись минуты. Сашки не было. Четверо с нарастающей тревогой вглядывались в белую метельную кипень, ожидая, что вот-вот появится Брижатый.
— Что с ним? — обеспокоенно спросил Митя. — Неужели в самом деле батько заметил?
— Подождем еще немного. Трудно добраться, погода вон какая… — отозвался Парфентий.
И все как-то внутренне насторожились. По тону вожака почувствовали, что Парфентий сам был встревожен опозданием Брижатого. Подождали еще некоторое время, и всем показалось, что ждут очень долго.
Метель усиливалась.
— Пойдем без него. А неявку Брижатого будем считать, как отказ выполнить боевое задание, — глухо проговорил Парфентий и двинулся вперед.
В лесу было тихо. Вьюга бушевала где-то над головами, шумела в верхушках деревьев. Только изредка ветер прорвется, швырнет навстречу идущим огромную охапку сухого снега, заставит на минуту остановиться, отвернуться в сторону или закрыть варежкой лицо, и вновь отхлынет, и опять зашумит в вершинах.
Кончился лес. Ребята остановились на опушке. Отсюда начиналась степь, полого поднимающаяся на юг. Здесь, на просторе, ветер свободно гулял, гнал сыпучие снежные вихри.
Крымские ребята хорошо знали эти места. Здесь родились и выросли, здесь каждая пядь земли пропечатана босыми пятками детства.
Парфентий определил направление, поймав ветер своей бровью.
— Вот так и пойдем, как по компасу, — сказал он, протянув руку вперед, в сторону, где за восьмикилометровой снежной пеленой лежало полотно железной дороги.
Глубоко увязая в снегу, шли четверо юных мстителей, движимые любовью к Родине, ненавистью к врагам. Шли, не замечая, как хлестал по лицам снег, слепил очи, перехватывал дыхание.
А по земле тянулись снежные языки, зализывая глубокие свежие следы.
Ночь! Кто сегодня обмолвится о тебе недобрым словом? Нет, хороша, до чего хороша ты, злая, косматая, пургастая ночь! И в эти минуты во всем свете только тебе, метельная добрая ночь, мы поверяем сокровенные думы и дела наши! Тебе, буйная, мы открываем сердца наши потому, что сегодня ты нам мать, сестра и верный товарищ. Ты не выдашь нас, ночь! Сильнее дуйте, ветры, метите ураганы снегов, заносите следы от взоров недругов лютых!
И ветер степной несся навстречу, отвагой наполняя юные души.
Участок железнодорожной линии, который по указанию Моргуненко подлежал подрыву, был расположен на перегоне между станциями Каменный Мост — Врадиевка. Это было довольно глухое место вдалеке от станции и сел. К югу от линии лежала пустынная, взбудораженная февральской метелью степь. До самого ближайшего села в эту сторону было не меньше шести километров. В противоположную, северную сторону большим пространством сбегал к долине реки Кодымы пологий, пересеченный небольшими холмиками и овражками склон. Дальше склон выравнивался, переходил в массив молодого лиственного леса. Он тянулся вдоль берега Кодымы почти до самого села Кумары. А там, дальше простиралась степь до самой Саврани.
Сейчас все это было задернуто крутящейся снежной пеленой, от земли до неба, от края и до края.
Крымские подпольщики хорошо знали, что этот участок железнодорожной линии не охраняется. Самый ближний жандармский пост, состоящий из четырех солдат, находился от участка взрыва на расстоянии двух километров. Пост охранял маленький деревянный мост через узенькую балочку, многоводную в период весенних разливов. Изредка, раз или два в сутки, вдоль линии проходил румынский патруль. Но предварительная разведка установила, что он патрулировал только днем, да и то в хорошую погоду. В такую непогодь, какая была сегодня, ребятам нечего было опасаться.
Четверо юношей шли вперед к намеченной цели, не чувствуя усталости, не ведая страха.
Так шагали они долго, останавливаясь иногда, чтобы перевести дыхание, и снова шли, пока не оборвался путеводный ветер. Стало удивительно тихо, будто зашли они за высокую, непроницаемую стену. Путники остановились. Впереди, почти отвесно, встал крутой откос. Вьюга намела сюда, в затишье, могучие сугробы.
— Пришли, — шепнул Парфентий товарищам и сам почувствовал, как сердце изменило свой ритм. Оно медленными, но сильными толчками отдавалось в груди, в лопатках, в затылке, в кончиках пальцев на руках. Под тапкой на висках, готовый вырваться из-под кожи, хлестал крупный пульс.
«Как барабанит, — подумал Парфентий, — должно быть, шел, запыхался. А может, от страха у меня так? Нет, не страшно на душе, а как-то особенно легко и просторно. Это сердце старается послать по жилам больше крови, больше отваги».
И как бы в продолжение мысли Парфентия. Митя Попик взял его за руку и приложил к своей груди.
— Слышишь, Парфень, как стучит?
— Чего оно так?
— Радуется, что от взрыва, который мы сделаем, нашим станет легче на фронте.
— Ты угадал, Митька, — чуть не вскрикнул Парфентий, ударив Митю по плечу, — до чего верно! А у тебя как с сердцем, Миша? — спросил он Клименюка.
— У меня? Сейчас скажу, — Миша приложил руку к своей груди. — Сердце, как хорошо, что ты такое…
От души посмеялись мишиной шутке. Но шутка была быстра как птица, коснулась легким крылом и улетела.
— Так, — произнес Парфентий. И это «так» мгновенно сняло с лиц озорные улыбки. — Вы постойте здесь, а я поднимусь наверх.
Парфентий выбрался на насыпь. Здесь на открытом месте ветер свистел, шипели снега. Монотонно гудели где-то близко невидимые провода. Парфентий прополз вдоль полотна, ощупывая руками рельсы. Кое-где, между рельсами, тянулись поперек маленькие, упругие сугробики.
Выбрав место поудобнее, где не было снега на полотне, Парфентий свистнул товарищам.
— Одну ямку вот здесь, а вторую подальше. Зря не мотайся по линии, а ложись и копай. Да не спешите, времени хватит, надо сделать как следует.
— Идем, Миша, со мной.
— А мы здесь, под второй рельс, чтобы оба сразу рвануло.
Медленно поддавалась под ножами мерзлая земля. Рукавицами отгребали набитые комочки.
— Парфень, глянь-ка, — толкнул Миша Парфентия, — Что это?
— Где?
— А вон, шевелится, видишь?
— Не вижу.
— Да вон же, — Миша показал, — двигается!
— Вижу, замри, — шепнул Парфентии.
В нескольких шагах, на самом краю насыпи, виднелась бесформенная белая куча. Ее можно было принять за снежный бугорок. Но бугорок исчез.
— Оружие наготове, — в самое ухо Мише шепнул Парфентии, — ползи, скажи Мите, чтобы был начеку. Быстро!
Парфентии приник к земле. Он, не сводя глаз, следил за загадочной белой кучей. Палец его лежал на холодной собачке револьвера. Так длилось несколько секунд. От напряженного взгляда стало больно глазам. И вдруг белый предмет появился снова. Парфентии нажал курок. Хлопнул выстрел и кучи не стало. И, будто в ответ на его выстрел, неподалеку треснул другой, за ним истошный смертный крик и дикое протяжное: — Сдава-а-а-айсь!
Парфентии бросился к краю откоса и прыгнул в сугроб. Через него с криком «стой!» перелетела огромная, белая глыба и бухнулась ниже. Парфентии в упор выстрелил в барахтающуюся глыбу. Она издала какой-то невнятный, скрипучий звук и умолкла, смешавшись со снегом. Отстегнув от пояса лимонку, Парфентии бросился туда, где в белой метельной каше разгоралась борьба. Он различил трех товарищей, которые отступали к краю откоса, отстреливаясь от наседавших на них фигур. Их было семь.
Сквозь треск выстрелов и шум вьюги слышны были ясно различимые слова:
— Сдавайся живьем!
— Сдавайся, вам говорят!
— Стой, бандиты!
«Предательство!» — пронеслось в голове Парфентия. Не было сомнения, что эти загадочные люди, появившиеся здесь внезапно, были жандармской засадой. Но нет, партизаны не отдают свою жизнь даром.
Парфентии заметил, как две крайние фигуры отделились от полукруга, охватывающего хлопцев, и бросились в обход, чтобы отрезать им путь к отступлению.
Решали мгновения. Парфентии бросил навстречу бегущим гранату. Треск взрыва на секунду смешал все. Двое бежавших потонули в густом черном облаке дыма.
— Ложись! — крикнул Парфентии товарищам. Те залегли. Он бросил через них вторую гранату.
Товарищи последовали примеру Парфентия. Блеснули вспышки гранат, и все место, где только что находились жандармы, задернулось черной пеленой.
— Митя ранен, — сказал Парфентию Миша Кравец.
— Давайте вниз и быстро вдоль линии. Я догоню, — приказал Парфентии.
Еще некоторое время он оставался на насыпи, прикрывая отход товарищей, чтобы дать увести раненого. Но жандармы больше не преследовали. Дым над полотном смешивался со снегом, редел и рассеивался. Хрипло стонал раненый жандарм.
С другой стороны насыпи беспорядочно стреляли отступающие жандармы.
Парфентии догнал товарищей.
— Передохнем минуту.
— Дали мы им духу.
— Если бы не гранаты, не уйти нам отсюда.
— А мои целы остались, — с горечью сказал Дмитрий.
— Тяжело ранен, Митя?
— Не знаю.
— Куда?
— В руку. Вот здесь, выше локтя.
— Надо перевязать. Рукав снять можешь?
— Нет, не могу.
— Больно?
— Боли сгоряча не чувствую, но рука не слушается.
Парфентии распорол на Мите рукав ватника, достал бинт.
Рана оказалась почти у самого плеча правой руки.
— Крови, наверно, много утекло.
— Не думаю. Я вел его и все время зажимал руку в этом месте, — сказал Миша Кравец.
— Дойдешь? — спросил Парфентий.
— Дойду. Если бы нога, тогда другое дело. А рука — сто верст можно идти.
— Ты не храбрись, друже, а опирайся на нас сильнее. Путь еще далекий и трудный.
Долго шли вдоль линии, а потом свернули к лесу. Шли молча. На душе каждого было тяжело и тревожно. Теперь, когда схлынул пыл борьбы, каждому стало ясно, что произошло страшное.
— Предательство, — сказал Парфентий. — Брижатый нас предал.
И сразу стало понятным отсутствие Брижатого.
— Он знал точно место и сообщил жандармерии.
— Серьезная штука, хлопцы. Это может грозить провалом нашей организации. Надо что-то думать.
Дошли до берега.
— Вот и дома. Давайте расходиться. Как быть с Митей?
— Я пойду домой, как и все.
— Э, брось ты. Одного отпускать я тебя не могу. Оставил бы я тебя до утра у себя, но нельзя сегодня. Мы все должны быть дома, мало ли что.
— Я отведу Митю домой, — предложил Миша Клименюк, — нам по пути.
— Только осторожно. Узнай сначала хорошенько, нет ли засады у дома.
— Не беспокойся, Парфень. Я по всем партизанским правилам. Бросаться такими друзьями, как Митя, не станем.
Расставались взволнованные, с большой тревогой за завтрашний день, за судьбу организации, за судьбу каждого.
На прощанье Парфентий сказал:
— Если сегодня обойдется благополучно, завтра будем принимать срочные решения. Может, придется уходить в Саврань.
Оставшись один, Парфентий долго стоял в затишье у двери сарая. Кругом бушевала метель. Чувство тревоги теснило грудь. Хотелось в эту тяжелую минуту увидеть Владимира Степановича, спросить совета. «И зачем связался с Брижатым! Эх, натворил дел, гад! Ну, уж если обойдется все, то он нам ответит. Нет, так обойтись не может. Жандармерия знала, что мы будем там. Докопаются, кто был. Эх, собственными руками задушу, сволочь! А может, это был просто патруль? — подумал он. — Нет, такого совпадения быть не может».
Парфентий переступил порог сеней и бросился отцу на шею.
— Что такое, сынок?
— Мы пропали, тэту.
— Не кричи, говори тише.
— Предали нас.
— Кто?
— Не знаю. Кажется, Брижатый.
— Как же это, Парфуша?
— Там на линии попали в засаду. Мы отбивались. Они ранили Митю. Завтра нас могут арестовать.
Отец был потрясен. Он некоторое время молчал и потом спросил:
— Брижатый с вами был?
— Должен был быть, но не явился.
— А он знал, кто идет?
— Точно нет, но приблизительно знал. Что делать, тату?
— Раздевайся, ложись спать. Они же не поймали вас и у них нет никаких доказательств. А Брижатого, если он в самом деле предатель, убить и больше ничего. Иди, спи.
От слов отца у Парфентия немного отлегло от сердца. Он разделся и лег. В самом деле: не пойман — не вор.
И вдруг страшная мысль: ранен Митя. Этого уж никак не скрыть. Завтра же будет известно.
Дмитрий с трудом разомкнул тяжелые, будто свинцом налитые веки. Боль в раненой руке была нестерпимой. Вся рука от плеча до самых кончиков пальцев горела огнем. Он из последних сил крепился, чтобы не застонать. А ночь-темная, беспросветная ночь, как нарочно, тянулась медленно, и казалось, что вовсе не наступит рассвет.
Хоть лежал он на горячих кирпичах еще не остывшей печи, однако ему было холодно. По всему телу пробегал озноб. В голове звенело, в ушах стоял тяжелый, вибрирующий шум. В пересохшем рту было тошнотно и горько. Мучительно хотелось пить. Хоть бы один глоток холодной воды, может быть стало бы легче. Позвать кого-нибудь из домашних и попросить воды он не решался. Он пытался встать сам, но не хватило сил. Непослушные члены будто прикованы к постели. Он решил терпеть до утра.
Так лежал он навзничь, временами впадая в забытье, и тогда как наяву вновь всплывало до мельчайших подробностей все прошедшее этой ночью: метель, переход глубокими снегами… Вот они четверо стоят близко друг к другу и слушают, как одинаково сильно колотятся их сердца. Подкоп под рельс и… страшные слова: «Стой! Сдавайтесь живьем!». Грохоты взрывов, черные фонтаны дыма с красными языками посредине… и дикие душераздирающие стоны… Сухие и негромкие, как щелчок кнута, выстрелы… резкий укол в плечо — и занесенная для броска граната выпадает из рук…
В промежутки, когда отходил бред и возвращалось сознание, Дмитрий начинал лихорадочно думать. Он думал о том, какие последствия ожидают его товарищей завтра, а, может быть, и сейчас. Он уже видел себя арестованным, брошенным в камеру со скрученными за спину руками, испытывал пытки допросов, представлял себе искаженные звериной яростью лица жандармов. Их много вокруг, а он один. Они рычат, оскалив зубы, добиваются от него признания. Но он, Дмитрий Попик, комиссар подпольной организации, молчит под пытками, ни один мускул не дрогнет на его лице… Нет, он не молчит, он смело стоит перед ними и бросает в звериные морды палачей гневные, обличающие слова:
— Меня вы убьете, но за меня отомстят товарищи!.. Сюда идет Красная Армия, она уже близко… вы слышите? Это гудят наши самолеты, это грохочут наши танки… Слушайте, как приближается шум? Это надвигается на вас могучее и грозное русское «ура!» Оно раздавит вас, втопчет в землю ваши смердючие тела!
Потом рисовались иные картины, созданные лихорадочным воображением. Он на холодном полу камеры, обессиленный, измученный пытками, И вдруг через маленькое окошко камеры слышит шопот: «Бежим, ты свободен…» Голос знакомый, но он не может узнать, чей это голос: От сильного жара стоит шум в голове и все так неясно, расплывчато перед глазами. Но кто-то сильный подхватывает его и несет. И он уже не в Крымке, а где-то далеко-далеко, в неведомом лесу, в партизанском отряде. Вместе с ним товарищи по борьбе. Это товарищи его детства. Вот они все тут. И Парфентий — друг и вожак, и всегда молчаливый и отважный Миша Кравец, и веселый Андрей Бурятинский, и сдержанный Миша Клименюк, умная, немного мечтательная Поля, Соня, Ваня Беличков, Володя Златоуст, Осадченко Юра, Маруся Коляндра, и еще много, много, вся славная крымская школа. И когда замыкался этот круг мыслей, утихала тревога и боль раны становилась слабее.
Потом мысли возвращались снова к организации. Ведь если это предательство, то «Партизанская искра» будет раскрыта. И тут же возникал мучительный вопрос: а как же товарищи? Как раз сейчас так нужна их помощь фронту, родной Красной Армии… Что скажет Владимир Степанович, когда узнает? Он скажет: «Эх, несмышленыши, не сумели сохранить в тайне свою организацию, приняли в свои ряды предателя». А кто же его знал, ведь он был такой же, как все мы, комсомолец. На задания шел, выполнял. Потому и доверили Брижатому.
Потом вновь уходило сознание. И тогда начинался бред и снова видения реальные и фантастические, словно в калейдоскопе, чередовались между собой.
Наконец чуть забрезжил свет. Сквозь ветвистые от мороза оконные узоры, похожие на оленьи рога, несмело, как будто крадучись, начинала пробиваться синева раннего зимнего рассвета. В кухне исподволь проступали из темноты предметы. Сначала стало видно то, что было ближе к окну: углы оконного проема, пузатый силуэт глиняной кринки, темный квадрат деревянной солонки, затем серый, унылый свет проникал все глубже и глубже, ровно скользил но поверхности предметов, и наконец, самая дальняя полка глянула из темного угла выцветшей желтизной занавески.
В горнице, где спала сестренка Танюша, зашуршало одеяло. Митя услышал, как заворочалась Таня, и позвал ее.
Танюша проворно вскочила с постели.
— Чего тебе?
— Подойди поближе.
Таня встала на лавку возле печки.
— Ты чего на печь забрался? — удивилась она.
— Так, озяб немного, — ответил Митя.
— Чего ты хотел?
— Дай напиться.
— Около воды лежишь, а пить просишь. Чудак, — зашептала девочка, гремя посудой.
Митя нащупал впотьмах кружку и долго, не отрываясь, пил воду шумными тяжелыми глотками. Пил до тех пор, пока не осталось ни одной капли.
Протягивая обратно пустую кружку, Митя нечаянно коснулся рукой лица сестренки. Рука была горячая и нервно дрожала.
— Ты заболел Митя, да?
— Заболел, Таня.
— Сильно?
— Кажется, сильно. Дай свою руку. — Митя приложил руку сестры к своему пылающему лбу.
— А что у тебя рука такая черная, Митюша? И лицо какое-то страшное, все в черных пятнах, — она обеими руками схатила руку брата у запястья и поднесла к своему лицу. — Не черная, а красная… — растерянно произнесла она, — кровь?
— Тише, Танюша, тата разбудишь, — прошептал Дмитрий, — полезай сюда.
Таня забралась на печь к брату.
— Говоришь, лицо тоже в крови?
— И лицо, и шея, и волосы. Ой, Митя, ты весь в крови! — ужаснулась Таня. — Отчего это у тебя?
Дмитрий помолчал, потом взял сестренку за руку и притянул к себе.
— Ранен я…
— Тише, тише… — чуть слышно прошептала Таня. — Покажи где?
Митя отвернул одеяло, показал забинтованную у самого плеча руку.
— Кто это тебя?
— Жандармы.
— Где?
— Там, — кивнул он неопределенно.
Таня не поняла, где это «там», но допытываться не стала.
— За что?
— После расскажу, дай воды умыться.
Девочка проворно и бесшумно, как котенок, спрыгнула с печки, набрала в умывальную чашку теплой воды из печки и достала из сундука чистое полотенце. И все это она делала тихо и очень быстро.
— Давай сначала лицо обмою.
Маленькими руками она поднимала тяжелую митину голову (откуда только бралась сила!), окунала в чашку угол полотенца и с ловкостью госпитальной няни осторожно терла лицо, шею, а затем руки. Потом помогла надеть чистую рубаху, с трудом продев в рукав раненую.
— А эту, в крови, я запрячу куда-нибудь подальше.
Когда все было сделано, Таня облегченно вздохнула.
— Ну вот, теперь никто не узнает, что ты ранен, — успокоительно заявила она.
Митя был глубоко тронут участием сестренки. В такую трудную минуту не потерять присутствия духа, суметь с такой, казалось, невозможной в ее возрасте осторожностью и умением оказать помощь и, наконец, ободрить брата. Это была самоотверженность, это был героизм. И сейчас она, тринадцатилетняя девочка, как бы внезапно повзрослела, превратилась в чуткого, преданного друга, верную и надежную сообщницу. И Дмитрий не скрывая рассказал сестре обо всем, что произошло там, на железной дороге, сегодняшней метельной партизанской ночью.
Таню поразил рассказ Мити. Она всегда уважала брата за его ум, любила за добрый, отзывчивый характер. Но сейчас к этим чувствам прибавилось еще одно — громадное чувство гордости за брата, за поступок, который он совершил. В ее глазах Митя вырастал в героя, партизана. Она осторожно взяла его руку и нежно прижала к своей щеке.
— А вы в них тоже стреляли?
Митя едва заметно кивнул головой.
— И тоже ранили кого?
— Им крепко досталось, Танюша.
Шопот прекратился. Митя лежал с закрытыми глазами. Дышал часто и прерывисто. Тане показалось, что он уснул, и, боясь разбудить его, она нежно, чуть касаясь, гладила рукой его мокрые, волнистые волосы.
За окном занималось утро. На кухне стало совсем светло. Было слышно, как поднялся отец, и, одевшись, вышел во двор, хлопнув дверью.
От этого стука Дмитрий вздрогнул и открыл глаза.
Из боязни, чтобы он не вскрикнул и не выдал себя, Таня легонько закрыла ему рот рукой.
— Ты не бойся, никто не узнает, что ты ранен, — шепнула она ему на ухо, — я все буду делать сама. Лежи как просто больной, хорошо?
Завтракать вместе со всеми Дмитрий отказался. Таня поспешила подать ему завтрак на печь. Она боялась, как бы мать не опередила ее.
Митя с жадностью выпил полную кружку горячего молока, но есть ничего не стал.
— Что у тебя? — угрюмо спросил отец.
Дмитрий почувствовал, что отец подошел с тем, чтобы вызвать его на объяснения. Но ему не хотелось сейчас вступать в разговор с отцом и он попытался отговориться.
— Не знаю, что-то голова сильно болит.
— Простудился, небось, — буркнул отец.
Митя ждал обычного в таких случаях вопроса: «где ты шлялся?» и удивился, когда отец вдруг участливо посоветовал:
— Выпей самогону и все пройдет.
— Не хочу.
Никифор укоризненно покачал головой.
— Это все оттого, что отца не слушаешься. Шляешься где попало в такую погоду. Вот теперь и валяйся, а мать ухаживай за тобой.
Танюша будто ждала этих слов отца.
— Я буду за Митей ухаживать, а ты не мешай, видишь, какой он сильно хворый, жар у него.
— Кто ему виноват? Ты спроси у него. Я говорил, что эти гулянки до добра не доведут, — недовольно проворчал отец и, одевшись, вышел.
Таня облегченно вздохнула.
— Я говорю, никто не узнает.
У здания жандармерии царило какое-то нервное оживление. У входа толкалось десятка полтора румынских солдат с винтовками. Меж ними суетились начальники полиций и полицаи. Откуда-то прибежал запыхавшийся староста Фриц Шмальфус. Лицо его было крайне встревожено.
Никифор Попик отозвал старосту в сторону и спросил:
— Что тут такое?
Шмальфус раздраженно отмахнулся от вопроса и, ничего не сказав, скрылся в жандармерии.
Во всей суматохе собравшихся здесь людей, в смятении, царившем между ними, чувствовалась тревога и растерянность.
— Что тут за хлопоты, Семен? — спросил Попик у пробежавшего мимо Семена Романенко.
— Еще какие хлопоты, Никифор! — Начальник полиции огляделся кругом и топотом поведал: — Партизан накрыла засада.
— Когда?
— Сегодня ночью!
— Где?
— На линии, тут, на нашем перегоне. Говорят, трое солдат убито и двое ранено.
— Откуда их принесло, партизан?
— Будто наши крымские, комсомолия, — со злостью, сказал Романенко, значительно посмотрев на Никифора.
Никифор обомлел. Он почувствовал, как подкашиваются ноги, на лбу выступил холодный пот.
— Наши? — беззвучно промямлил он.
— Да, ваши. Теперь будет делов. Видишь, народ из Голты прислали. Обыски и аресты по селу пойдут. И ты берегись, Никифор, — бросил Романенко на ходу.
Никифор стоял неподвижно. Ему казалось, что земля дрогнула и поплыла из-под ног.
— Вот что! Ай-ай-ай! — бессвязно бормотал он. Потом вдруг опомнился и опрометью бросился домой.
Он вбежал в кухню, не закрыв за собой дверь, и окаменел на пороге.
Дмитрий понял, что отец узнал правду. Он знал, каков отец бывал в гневе, но таким, как сейчас, он увидел его впервые. Смуглое лицо отца, заросшее густой черной бородой, было зелено-желтым. Выбившиеся из-под шапки черные с проседью космы делали все лицо каким-то диким, нечеловеческим. Губы тряслись. Из перекошенного яростью рта, казалось, вот-вот выступит пена.
— Ты что наделал? — крикнул он срывающимся голосом, — говори сейчас же! Что натворил, подлец?! — Он шагнул к печке и остановился в ожидании ответа.
Митя молчал.
— Отвечай отцу, или я с тебя шкуру спущу!
Матери в это время не было в хате. Таня, перепуганная видом отца, боялась, как бы он чего не сделал с Митей. Но больше всего она испугалась того, как бы отец не кинулся и не раздел Митю. Девочка решила защищать брата. Она вскочила на печь и заслонила его собой. Черные глазенки Тани были полны решимости и детской безотчетной отваги.
— Тату, не смей так кричать на Митю. Он больной!
— Пусти, ты! — сквозь стиснутые зубы прошипел отец и встал на лавку.
— Я не дам бить Митю! Бей лучше меня! Убей! — Она еще что-то кричала, не помня себя. Для нее Митя и она были одним существом. Девочка только почувствовала, как что-то сильное сдавило ей плечи. В неистовстве она что-то царапала, пальцы ее путались в жесткой отцовской бороде. Затем сильные руки приподняли ее, куда-то понесли и бросили па постель.
— Погубил ты нас всех! — Никифор крепко выругался.
Дмитрий приподнялся на локте.
— Погоди, тату, не кричи. Скажи толком, в чем дело? — Мите хотелось поскорее узнать, что делается на селе.
— Ты был там с ними?
— Где? С кем?
— С твоими бандитами, там на линии.
— Я ничего не знаю.
— Врешь! Больным прикинулся! Митька, ты забыл, что я твой отец? Но я из тебя… — Он сдернул с Дмитрия одеяло.
— Что? Что это? Ты… ты… ранен?
— Ранен, тату, — спокойно ответил Дмитрий.
— Что? — заревел отец.
— В честном бою с врагами Родины ранен, тату, — повторил Дмитрий и отвернул лицо к стене.
Никифор хотел что-то крикнуть, но язык будто присох к гортани, слова застряли в горле. Он как-то сразу весь обмяк и бессильно сполз со скамейки. С трудом передвигая ноги, он ушел на другую половину хаты и там, опустившись на лавку, долго неподвижно сидел, вперив взгляд свой в узорчатую ковровую дорожку на полу. Он думал о том, как хорошо все складывалось. Он вошел в доверие к румынскому начальству. Теперь только требовалось оправдать это доверие, и он снова богат и уважаем. И вдруг… сын-партизан. Не усмотрел Никифор, не мог справиться с мальчишкой. Все, все теперь пропало, рухнула надежда, как карточный домик. Оттуда ушел и тут не пристал. Повис Никифор Попик в воздухе!
В таком состоянии застали Никифора вошедшие в хату жандармы, предводительствуемые Антоном Щербанем.
Антон осмотрелся кругом, будто по-собачьи повел носом.
— Митька дома? — спросил он.
Никифор не двигался, как в столбняке.
— У тебя что, язык корова отжевала, что ли? Сынок, спрашиваю, дома?
Никифор молча кивнул головой на дверь в кухню. Щербань шагнул через порог кухни, за ним двое жандармов.
— Слезь-ка, молодой человек, на минутку. Тут вот с тобой поговорить хотят.
— Он не может, — ответила за брата Танюша.
— Это почему?
— Больной он, вот почему.
— А, больной, это не страшно, поправится, — с явной издевкой говорил Щербань. — Давай-ка, слезай, друг, не задерживай людей.
Митя не двигался, он и не мог двинуться.
— Что такой? — спросил один из жандармов, у которого на смуглом черном лице торчали огненно-рыжие усы.
— Говорят, не может, больной, — ответил Антон.
— Больной? Хорошо, я доктор, — ткнул он себя в грудь большим пальцем.
— Довольно притворяться, слезай, тебе говорят. Упрашивать надо? — Антон сорвал с Дмитрия одеяло. — Ах, вот оно что! Понятно, чем ты болен! Ясно. Господин капрал, он раненый.
— Что такой? Партизан? Там? Стреляй многа? — неистово заорал рыжеусый капрал, коверкая русские слова.
Никифор слышал звонкие пощечины, затем глухие тяжелые удары кулака. Жандарм расправлялся с Митей. Бил долго, нещадно. Но голоса сына Никифор не слышал.
Потом жандармы стащили Дмитрия с печки, сорвали рубашку, обнажив окровавленный бинт на руке, и выволокли на середину хаты.
Дмитрий стоял посредине хаты без рубашки. Из pacсеченной губы текла по подбородку извилистая струя крови. Но бледное лицо юноши было спокойно и, казалось, несколько насмешливо. Видимо, большим напряжением воли он заставил себя не крикнуть, не произнести ни слова, не проронить ни звука.
Никифор Попик попрежпему сидел на лавке у стола неподвижно и тяжело, как каменная глыба. На кровати в углу, свернувшись в комочек, сидела Танюша. Она видела, как достойно и гордо, с полным сознанием своей правоты вел себя брат. И ей было стыдно плакать, хотя и жалко, невыносимо жалко Митю. Но он герой, а героев жалеть как-то не принято: Жалеют слабых, а герои сильные, и им должно быть очень обидно, когда их жалеют.
Так думала сейчас Таня, глотая один и тот же подступавший к горлу тяжелый комок. Ей, на тринадцатом году жизни, впервые довелось самой так близко и так обнаженно увидеть звериное лицо захватчиков, против которых борется сейчас Красная Армия, весь советский народ, а вместе с ними её брат с товарищами.
— Ты занимаешься этим самым радио? — спросил Дмитрия Антон Щербань.
— Никакого радио я не знаю.
— Не притворяйся, показывай, где оно у тебя.
— У меня нет радио.
— Мы знаем, что есть.
Митя промолчал.
— А если найдем? — зло прищурив глаза, спросил Щербапь.
— Ищите.
— Идем. — Антон повел Дмитрия через сени в порожнюю хату.
— Дайте ему накинуть что-нибудь, ведь холодно там, не топлено, — взмолилась мать.
— Поздно ты, мать, хватилась. Раньше надо было думать. А теперь петлю ему на шею накинуть, а не одежду. — Щербань остановился у порога и взглянул на Никифора. — Забыл ты видно, Никифор, наш с тобой разговор. По добру говорил я тебе, что испортит тебе жизнь сынок твой. Не послушал тогда, вот и… — он неопределенно махнул рукой и толкнул Дмитрия в сени.
Танюша прошмыгнула следом и притаилась в углу за дверью.
— Тут, что ли, радио спрятано, говори!
— Я уже сказал, что у меня ничего нет.
— Что ты отпираешься, ты! — Антон схватил пятерней Дмитрия за лицо. — Шайка вся ваша раскрыта, приятели твои арестованы, пойдешь — сам увидишь. Если скажешь в открытую, тебя простят.
— Ищите, — решительно сказал Митя. Порожняя хата, превращенная на зиму в кладовую и амбар вместе, не топилась. Как и во всех долго истопленных зимой жилищах, стены хаты были покрыты синеватым мохнатым инеем. Толстым узорчатым слоем иней лежал на стеклах маленьких окошек, на металлических предметах. Все эти издавало пронизывающий холод. Но Дмитрий находился сейчас в таком состоянии, при котором не воспринимаются ни холод, ни жара, ни даже физическая боль. Лишь одна неотступная мысль раскалывала его горячую голову. Это была мысль о том, правду ли говорит Антон Щербань, будто все комсомольцы-подпольщики уже арестованы. Все, что угодно, но только бы не это. Они должны быть на свободе. Пусть уж с ним делают все, что захотят.
Жандармы рылись везде, переворачивали по несколько раз бочки, мешки, перекатывали огромные тыквы, лежащие на соломе, скребли штукатурку со стен и потолка, ковыряли земляной пол, все искали проводку.
В углу уже несколько лет стоял небольшой кухонный столик. В его ящиках и помещался митин склад. Чего тут только не было! Моточки электрических и телефонных проводов и кружки изоляционной ленты, выключатели и возможные ролики, поршни и цилиндры автомоторов, разобранные магнето, медные пластинки с просверленными дырочками и без дырочек, шурупы, гайки, ручки от рубильников, медные трубочки и многое другое.
Жандармы опрокинули тяжелый столик, рассыпали по полу все содержимое.
Один из жандармов поднял завернутую в листок из старой тетради какую-то вещичку и развернул ее. Это была лампа от радиоприемника.
— Это что? — спросил жандарм.
— Это старая, негодная лампа, — ответил Дмитрий.
— Старая?
— Да, старая. У меня до войны был радиоприемник.
— До войны? — жандарм ударил носком сапога в бедро Дмитрия.
Митя пошатнулся и тихо опустился на колени. За дверью в сенях глухо крикнула Таня. Рыжеусый капрал два раза ударил Митю ногой и крикнул:
— Все в жандармерию!
— Никифор! — крикнул Антон. — Дай мешок.
Никифор принес мешок.
— Складывай все сюда, — приказал Щербань Дмитрию.
Митя собирал рассыпанные по полу предметы. Всякий раз, когда он нагибался, чтобы поднять какую-нибудь вещь, он чувствовал сильное головокружение и острый приступ тошноты. Ему казалось, что вот-вот, еще секунда-другая, и он потеряет сознание. В глазах стоял туман, предметы троились и часто Митя ошибался, хватая вместо предмета просто воздух.
Мешок был почти полон, но рыжеусый приказал класть в него еще и еще, будто только для того, чтобы задавить Дмитрия непосильной тяжестью.
— Ну, довольно, хватит, — произнес, наконец, капрал.
— Дай ему ватник, что стоишь? — крикнул Тане Антон.
Таня принесла куртку и помогла брату одеться.
— Давай!
Митя попробовал поднять мешок, но не мог даже оторвать его от земли.
— Га, партизан! — оскалился рыжеусый, и остальные двое солдат засмеялись.
Капрал что-то сказал жандармам по-румынски, те быстро вытряхнули из мешка половину содержимого и остальное взвалили Мите на спину.
— Давай, пошел! — скомандовал капрал, подталкивая Дмитрия через порог сеней.
— Ну, как? — спросил Анушку жандармов после того, как по селу были произведены обыски. — Кроме этих двоих никого и ничего больше не нашли?
— Нет, домнул локотенент, все село наизнанку вывернули. Раздевали не только молодых ребят, а и стариков и даже некоторых девчонок.
— Так, — невнятно пробормотал офицер.
Этот результат был малоутешителен. Такое крупное дело, специальный наряд жандармов из Голты, и вдруг только двое арестованных, от которых локотенент Анушку ничего не мог добиться. Ни лестью, ни обещаниями помилования, ни угрозой смерти он не вырвал у них ни одного нужного слова.
Брошенные в холодную камеру, измученные комсомольцы молчали. В руках у Анушку был только один кончик нити, за который, как ему казалось, он крепко ухватился. Это раненый Дмитрий Попик. Но Дмитрий ничего не сказал.
Михаила же Клименюка жандармы схватили потому, что при осмотре у него обнаружили небольшую ссадину на пальце руки. Это не было верным основанием считать Мишу замешанным в ночном налете. В самом деле, мало ли чем мог поцарапать себе руку сельский хлопец. Может быть и вправду, как он утверждает, вчера рубил дрова и ссадил палец.
Все это было так сложно, что Анушку решил доложить вышестоящим властям.
Он попытался созвониться с Голтой, чтобы сообщить обо всем префекту, но телефонная связь с городом была прервана. Нужно было спешить. И локотенент Анушку поехал в Голту верхом.
В приемной уездного префекта толпилось много всякого народу. Жандармские чины проходили в кабинет без очереди. В углу, откуда исходил резкий запах нафталина, шептались двое русских. Они были одеты в какие-то несусветные сюртуки, видимо годами хранившиеся в сундуках и извлеченные на этот парадный случай.
Весь этот ожидающий сброд был чем-то встревожен.
Молодой жандармский офицер — адъютант префекта регулировал очередность приема. Он одного выпускал, вызывал другого.
— Что за смятение, капитан? — спросил Анушку адъютанта.
Тот тихо, на ухо шепнул:
— Вчера в депо паровоз вывели из строя. И весь парод по этому делу.
У локотенента Анушку ёкнуло сердце. Не вовремя он попал. Подполковник, вероятно, был сейчас зол, и все это может окончиться для него неприятно.
— Фу, дракуле![19] Как все по-дурацки складывается.
Опасения и невесёлые мысли Анушку подкрепил вышедший из кабинета румынский священник. Он вышел, широко размахивая рукавами длиннополой рясы оливкового цвета. На круглом животе его покоился огромный серебряный крест с распятием.
— Тьфу! — сплюнул в сторону Анушку. — Еще этого длиннополого чёрта вынесла нелегкая. — Встреченный священник, видимо, всюду, по суеверию, приносил неудачу.
— Заходите, локотенент, — обратился адъютант к Анушку, кивнув на дверь кабинета.
Не без волнения и робости вошел локотенент в кабинет префекта и замер у порога.
Подполковник Изопеску, грузно навалившись грудью на стол, рылся в бумагах. Он оторвался от бумаг не сразу, взглянув на вошедшего, вернее на то место, где стоял Анушку.
— Ну? — промычал префект.
— Связь с вами прервана, домнул субколонел, и я…
— Знаю, — нетерпеливо перебил префект, — при вашей работе это не удивительно. Вызывает удивление однокак вам самому до сих пор не сорвали голову.
Тон подполковника не предвещал ничего хорошего. Анушку вполне сознавал свою беспомощность. Ему нечем было сейчас разбить недоверие префекта.
— Насколько мне известно, связь прервана сегодня ночью пургой, — попытался заметить локотенент.
— Я говорю вам это не для выяснения причин порчи связи и не, тем более, для ваших заключений, — оборвал префект. — Это буря не в меру разыгралась у вас в Крымке, локотенент, и с ней вы никак не можете справиться. — с недовольством процедил подполковник.
— Это повсеместно теперь, домнул субколонел…
— Во всяком случае не в таком масштабе и не в такой форме, как у вас. У вас это почти легальная партизанщина. Открыто, под носом у хваленой вашей жандармерии, — повысил голос подполковник. Ему не нравилось, что локотенент, который был поставлен им на пост начальника жандармского поста, пытается вступать в разговор.
— Лучше скажите, с чем ко мне приехали?
Префект положил локти на стол и приготовился слушать.
— Да, да. Меня очень интересует вся крымская свистопляска. — Он помолчал и, недоверчиво склонив голову на бок, подчеркнуто повторил: — Да, очень интересует.
Последнее время подполковник Изопеску был крайне недоволен работой крымского жандармского поста. И все, что происходило за последнее время, вселяло жандармским властям тревогу. В Голте было известно о диверсиях и о том, что в Крымке работает радиоприемник и существует постоянная связь с Москвой. Было также известно, что ко всем преступлениям причастны молодые сельские ребята из бывших школьников, питомцев учителя Моргуненко. Имя это буквально было у всех на устах. Начальники полиций клялись, что всей подпольной работой в Крымке до сих пор руководит Моргуненко, скрывающийся в савранских лесах. Но он был неуловим. Сколько жандармские власти ни пытались, как искусно ни расставляли сети для поимки учителя, ничего не выходило. Арест и содержание некоторое время в тюрьме семьи Моргуненко тоже не дали результатов.
Не раз уездный префект вызывал Анушку и требовал немедленного раскрытия организации в Крымке. Не раз локотенент Анушку обещал подполковнику выполнить его приказание. Ему, Анушку, всякий раз казалось, что достаточно дать слово и все будет сделано. Но на самом деле все оказывалось сложнее, чем он предполагал. Время шло, подрывная работа расширялась. В последнее время диверсии участились. Недавно был совершен взрыв железнодорожного пути на перегоне между станциями Каменный Мост-Голта. За ним попытка совершить второй в минувшую ночь.
В настоящую минуту начальник крымского жандармского поста стоит перед уездным префектом. Он должен сообщить, что сделано сегодня.
— Я слушаю, — сурово произнес подполковник.
— Арестованы двое из участников ночного налета, домнул субколонел.
— Кто они такие?
. — Крымские мальчишки.
— Мальчишки?
— Да. Из бывших учеников этого Моргуненко.
— Хороши мальчишки, если они вас столько времени вокруг пальца водят. Ну, дальше?
— Один из них оказался раненым во время перестрелки с жандармами. Он ничего не говорит.
Подполковник удивленно пожал плечами.
— Как не говорит?
— Молчит.
— Мне это непонятно.
— Ну, отказывается что-либо говорить.
— Это не ответ жандармского офицера.
— Я испробовал на нем все известные мне средства, но ничего не добился. Он молчит, словно одержимый. Мне остается пристрелить его, но это не спасет положения.
— Да-а-а! Все это странно, — протянул подполковник, — ну, а тот, другой?
— Другого взяли с царапиной на руке. Этот тоже из заправил. Он давно у меня на подозрении и я думаю, что он причастен к ночному делу.
— Он тоже не хочет с вами разговаривать? — при этих словах префект криво улыбнулся.
— И этот ничего не сказал.
Префект покачал головой.
— Дальше?
— Я считаю, домнул субколонел, что основное сделано. Установлено, что преступники — крымские молодые ребята. У меня сведения точные. Теперь будем раскрывать дальше.
— Этот ваш подосланный назвал сообщников?
— Он не знал, кто пойдет на подрыв полотна. Он только сообщил, в каком месте был назначен подрыв, в котором он сам должен был участвовать.
Префект демонстративно вздохнул.
— Здесь, в России, вы утеряли метод допросов, локотенент, — он пристально посмотрел на Анушку выпуклыми глазами и добавил: — и жандармский нюх. А главное, забыли, что идет война и положение на фронтах оставляет желать лучшего.
Анушку сконфуженно пожал плечами, но промолчал. Он смотрел на своего начальника, на его грузную фигуру, круглую, как шар, седую голову с коротко подстриженными волосами и думал: «Хорошо тебе тут, в городе, за каменными стенами, с телохранителями, жаба пучеглазая. Тебя на мое место в эту дурацкую Крымку, тебе бы давно кишки выпустили, боров йоркширский».
Щеки Анушку покрылись пунцовыми пятнами.
Префект встал из-за стола и вышел на середину кабинета.
— Что же вы намерены предпринять дальше?
— Жду ваших указаний, домнул субколонел.
— Я ставил вас на этот пост, локотенент, рассчитывая, что там, на месте, вам будет виднее, как управляться с этим народом. А вы у меня совета просите. — Префект вскипел: — Срам, срам на всю Транснистрию! С какими-то, как вы сами выражаетесь, сопливыми ребятишками, да еще деревенскими, не можете справиться. А еще мечтаете о победе над русскими!
Подполковник вдруг стряхнул с себя тяжелый покров солидности и равновесия. Он нервно заходил по кабинету, выкрикивая на ходу:
— Продолжайте пытать! Пытать, пока не скажут все до единого слова, пока не скажут больше, чем от них требуется! Пытать, не считаясь со средствами! Вырвать языки, к дьяволу, но все узнать! Нечего церемониться. Вам с ними детей не крестить, локотенент. Прошло то время, когда мы нянчились с ними. Сейчас нужно быть безжалостным к тем, кто идет против нас. Теперь малейшее попустительство с нашей стороны играет на руку этой банде.
Жар схлынул. Подполковник понизил голос и перешел на спокойный тон:
— Пора, пора, локотенент, кончать с этим возмутительным безобразием. Действуйте срочно и решительно, если вам дорога честь вашего мундира и собственная голова. Надеюсь, вы меня поняли?
— Понял, домпул субколонел, — не слыша своего голоса, пробормотал локотенент.
— В течение двух дней навести полный порядок в Крымке и доложить мне о раскрытии организации. У вас есть данные к этому — арестованные преступники. Понадобится моя помощь, окажу. — Префект отвернулся окну.
— Будет исполнено, домнул субколонел, — растерянно ответил Анушку и вышел.
— Ну, как? — спросил локотенента в передней адъютант префекта.
— Ничего, все в порядке, — буркнул тот.
— Вы, я вижу, не в добрый час попали, локотенент.
— Кажется.
— Положение обостряется с каждым днем, начальство нервничает, хотя и старается казаться внешне спокойным. Дела паршивы. Ногой ступить некуда — всюду предательство, диверсии. Мне думается, нам отсюда скоро драпать придется.
Анушку почувствовал некоторое облегчение от слов адъютанта. Ведь неблагополучию не только у него, а всюду. Он был доволен, что и у самого префекта под носом творятся безобразия похлеще. Вот бы вернуться сейчас в кабинет, да и спросить префекта: рычишь? А у тебя под носом что делается? Потому, что право имеешь орать на подчиненных? Что смотришь рачьими глазами? Детей с ними не крестить… А кто ездит повсюду и в кумовья к русским набивается? Не ты ли?
В раздумьи о несправедливости начальства и с обидой в сердце выехал Анушку из города в степь. Начало смеркаться. Тускнели, уходили в синеву снега. Метель унялась и только ветер, еще не потерявший силу нёс по степи поземку. Словно над туманами вставали над снежной пылью крыши хат с редкими, изорванными в клочья дымками.
Лошадь поминутно сбивалась с дороги, оступаясь в глубокий снег. Анушку со злостью хлестнул ее концом повода и она взяла в рысь. Но рысь трясла и он снова перевел лошадь на шаг.
Мысли Анушку вновь вернулись к Крымке. Полчаса назад он пообещал префекту покончить с партизанами.
Это значило, что в первую очередь нужно заставить этих двух говорить. В противном случае он арестует всю молодежь на селе и начнет пытать каждого третьего. Наконец, можно поставить на ноги полицию, крестьян, которых он считал преданными новым властям. Ведь есть же на селе люди, настроенные против большевиков, против колхозов. Он загнул несколько пальцев левой руки, вспоминая таких людей. Их оказалось мало, но они должны и могут помочь. Они многое знают из того, что делается на селе. «А этим двум щенятам я вырву языки», — решил он. Анушку въезжал в село, когда уже совсем стемнело. Едва заметно проступали из темноты занесенные снегом хаты. Кое-где в маленьких заиндевелых окошках тускло желтели огоньки. С левой стороны улицы от каждой хаты тянулись, пересекая дорогу, то круглые, то островерхие сугробы. Лошадь останавливалась, хрипела, не решаясь идти. Анушку, раздражаясь, стегал ее и она, барахтаясь по брюхо в снегу, миновала заносы.
Офицер всматривался в маленькие огоньки в окнах. Они горели попарно в каждой хате и казались глазами, смотрящими на него настороженно и враждебно.
До разговора с префектом локотененту Анушку казалось, вернее, он был убежден, что весь этот народ давно свыкся со своим положением и с готовностью подчинялся новым властям, новым порядкам. Может быть, не у всех это шло от души и личных убеждений, но так или иначе, люди мирились и работали. До сих пор румынская пропаганда внушала ему, что на захваченной территории все обстоит благополучно, а когда случались какие-то события, вроде диверсии или убийства, то та же пропаганда утверждала, что «это случайные акты отчаявшихся людей». И он верил этой, пропаганде даже тогда, когда «случаи» превращались в движение и носили массовый характер борьбы населения против оккупантов. Он верил и думал, что все здесь на его участке подвластно ему и он здесь правитель.
Теперь же, после слов матерого жандарма Изопеску, глаза Анушку раскрылись, и он увидел свое настоящее назначение здесь, на чужой ему украинской земле, никогда ему не принадлежавшей. И он понял значение слов префекта: «Вам с ними детей не крестить». Сейчас, как никогда еще, он почувствовал отчуждение. Все в этом селе утратило для него интерес, стало чужим, враждебным.
Наступил момент, когда не нужно было ломать голову, изобретая методы подхода к людям и средства расположить их к себе. Теперь единственным средством оставалась жестокость, с которой он должен будет действовать, жестокость и беспощадность. Он — жандарм, которого прислали в село для расправы с непокорными.
Анушку сдал лошадь солдату и молча прошел к себе в комнату.
— Петре! — позвал он.
— Да, домнул.
— Распорядись, чтобы собрали ко мне начальников полиций. Пошли в Кумары за Щербанем.
— Вы голодны, домнуле?
— Я ничего не хочу есть, налей стакан цуйки. В кабинете у меня тепло?
— Нет, не топлено, домнуле.
— Скажи, чтобы затопили. Я сегодня буду работать.
— Слушаюсь.
Петре заметил в начальнике разительную перемену. Локотенант был сух, малословен и замкнут. В разговоре, в движениях начальника Петре уловил знакомую кошачью собранность перед тем, как выпустить когти и броситься на намеченную жертву.
Дмитрий, шатаясь от изнеможения и боли в раненой руке, стоял у двери в кабинете начальника жандармерии.
Анушку сидел в углу за столом и нервно барабанил пальцами по стеклу. Черные, со злобной искоркой глаза его сверлили стоящего.
— Так ничего и не скажешь? — спросил он.
— Я ничего не знаю, — ответил юноша.
— Я это уже слышал от тебя.
Локотенент вышел из-за стола и приблизился к Дмитрию.
— А это что такое? — кивком головы указал он на распоротый, окровавленный рукав митиного пальто. — Про это тоже ничего не знаешь?.
Юноша молчал.
— Может быть, ты это нечаянно где-нибудь? Или дома кошка поцарапала? — Офицер сдвинул над переносицей вихлястые брови-признак подступившего раздражения. — Отпираться, сам видишь, бесполезно. Подумай хорошенько и расскажи мне все по-порядку. — Он закурил сигару и твердой, необычной для него походкой подошел к окну. Заложив руки за спину, он стал пускать по стеклу густые клубы синего дыма.
Митя, наблюдавший за офицером, угадал в этой походке и в крепком сплетении пальцев за спиной уверенность Анушку в успехе. В самом деле, юноша пойман с поличным. Анушку был уверен, что деревенский подросток, раздавленный неопровержимой уликой, в страхе расскажет больше, чем от него даже потребуется.
Совсем иначе думал Дмитрий. Он твердо был убежден в одном, что поступок, совершенный им и его товарищами прошлой ночью, был выполнением воли партии, воли народа. Это придавало силы и вселяло бодрость духа. И совсем нестрашной становилась ему грядущая минута. Он даже не думал сейчас о том, как распорядится его судьбой жандармский офицер и что с ним сделают через минуту, или час, или день. Одно тревожило его — судьба подпольной организации. Если здесь, в самом деле, предательство, тогда «Партизанской искре» грозит провал. А может случиться иное. Среди арестованных комсомольцев вдруг окажется слабый духом и, не выдержав пыток, станет предателем. За себя Дмитрий был спокоен. Он решил сказать офицеру всего четыре слова: «Я ничего не скажу». Митя знал, что эти слова обойдутся ему дорого и никакими надеждами на облегчение своего положения не тешил себя. Только была бы цела организация.
Анушку повернулся. Долго, пытливо вглядывался в пожелтевшее, обескровленное лицо Дмитрия. Он медлил, будто для того, чтобы дать созреть решению юноши признать свою вину. Анушку даже прошелся к столу, прочитал там для видимости какую-то бумажку и затем спросил:
— Ну, ты подумал?
— Да, — тихо ответил юноша.
— Иди, садись.
Митя остался стоять на месте. Он смотрел на жандарма чуть суженными глазами, ожидая вопроса.
— Ты был там?
Митя отвел голову в сторону. Офицер понял это движение как желание юноши говорить.
— Садись и рассказывай.
— Я ничего не скажу.
Офицер нахмурился. Он был уверен, что все пойдет гладко, и вдруг такое неожиданное упорство и непоколебимость. Он не знал, что делать, хотел ударить, но сдержался.
— Ты знаешь, что упрямством наносишь себе вред?
— Знаю, но не скажу.
— Врешь, скажешь! — прошипел Анушку и, стряхнув на пол пепел сигары, ткнул жаром в подбородок Мити. Боль передернула все тело. Дмитрий закрыл глаза и стиснул зубы.
— Будешь говорить?
— Нет.
Офицер приложил сигару к щеке Дмитрия.
— А теперь?
— Никогда!
Митя закусил губу, чтобы не вскрикнуть от нестерпимой боли.
— Говори, кто был с тобой на железной дороге?
Митя молчал. Он чувствовал, как огонь сигары жег ему щеки, губы, лоб, слышал выкрики офицера, не разбирая слов. Потом все смешалось. Боль стала невыносимой. Казалось, что все тело лизали огромные языки пламени.
А офицер все прикладывал к лицу Мити сигару до тех пор, пока она не погасла. Тогда он швырнул на пол окурок и не крикнул, а как-то дико взвизгнул:
— Будешь говорить?!
Митя собрал остаток сил и крикнул жандарму прямо в лицо:
— Я все сказал!
Анушку выхватил револьвер и в упор прицелился, но не выстрелил, а только ударил Митю рукояткой браунинга по голове.
Качнулась комната, перед глазами молочными туманными пятнами проплыли окна, пошатнулись теряющие очертания предметы. Все вокруг задернулось непроницаемой синеватой пеленой, и стало удивительно легко. Исчезла огненная боль. Митя рухнул на пол.
Локотенент Анушку постоял с минуту и позвал часового.
— Оттащи в камеру и хорошо закрой на замок.
Неудача привела локотенента Анушку в замешательство. Он был на грани такого состояния, при котором можно было совершить необдуманный поступок. Огромного напряжения стоило Анушку сдержать себя, чтобы не застрелить упрямого русского мальчишку, виновность которого была очевидна. Чтобы немного успокоиться, локотенент прошел к себе в комнату, налил стакан цуйки и выпил, не закусывая. Затем он вернулся в кабинет и долго из угла в угол мерил шершавые доски нервными шагами.
С чего же теперь начать? Положение его было затруднительным. Конечно, власть была в его руках. Он мог сейчас же дать приказ арестовать всех молодых сельских ребят, находящихся на подозрении, и повести допрос. Но теперь это было невозможно. Немцы отступают, партизанское движение растет. В тылу чёрт знает что творится. По дорогам ни проехать, ни пройти. Он знал, что арестуй он десятка два ребят, на селе такое поднимется! Да кто его знает, попадутся ли среди арестованных виновники? Арест же безвинных может сбить с настоящего следа и испортить все дело.
Он заметил на своей руке маленькую полоску крови без царапины и ссадины. Это была не его кровь.
— Чёрт возьми! — вскрикнул он. — Ведь по этому можно найти остальных!
Анушку немедля собрал всех жандармов и начальников полиций.
— Сейчас же снова идти по домам с обыском. Раздевать догола всех молодых ребят. Тщательно осматривать, нет ли раненых… Малейшая свежая царапина или пятно крови — арестовывать. При обысках просматривать одежду, которую носят эти бандиты, не остались ли на ней следы крови. Марш!
Карп Данилович не сомкнул в эту ночь глаз. Тревога за сына, за всю организацию сжимала сердце.
Рано утром он поднял не спавшего Парфентия.
— Выйдем, поможешь мне кое-что сделать. Быстро одевшись, Парфентий вышел вслед за отцом во двор.
— Вот что, сынок, пойди сейчас же попроси у матери теплой воды да вымойся хорошенько с головы до ног, — сказал он, осмотрев сына, — на тебе следы митиной крови. Да белье сними и одежду, все, в чем был ночью, спрячь подальше. Черт их знает этих жандармов, начнут рыться. А то могут и с собакой нагрянуть. Да гляди хорошо, где-что спрятано, книги какие или дневник перепрячь подальше, чтобы никакой зацепки не было.
Парфентий кивнул головой.
— Тату, а может обойдется все? — тихо спросил Парфентий.
Карп Данилович видел, какой тревогой был охвачен сын, и ему хотелось сказать такое, чтоб уж если не успокоить, то по крайней мере вселить в душу Парфентия бодрость.
— Я думаю, обойдется, А если нет, так… но нам, сынку, нужно быть начеку. В случае чего — тикать отсюда в лес, а там дальше, к партизанам. Воевать так воевать, кой чёрт сидеть на печке. Наши теперь, на фронте, постоянно от смерти на шаг находятся. А у нас с тобой до смерти еще далеко.
— Я за себя не боюсь, тату. Дело провалится. — Он помолчал и добавил: — Да и народу может много погибнуть виновного и невиновного.
— Всех, кто был с тобою ночью, нужно скорее предупредить, чтобы тоже вымылись и сменили одежду.
— Верно, тату. Я Маню пошлю, она сделает это.
В полутемных сенях Парфентий натолкнулся на девочку.
— Кто здесь?
— Я, — отозвался тоненький и, как показалось Парфентию, перепуганный голосок, — дверь не найду никак.
Парфентий узнал Таню — сестру Дмитрия.
— Парфуша, — торопливо зашептала она, — Митю схватили жандармы.
— Где он сейчас? — спросил Парфентий, чувствуя, как похолодело в груди.
— В камере, в жандармерии. Я видела его в окошечко. Он весь черный, не узнать. — Голос девочки дрогнул. — Ох, как били… как били! И Мишу Клименюка тоже.
Таня заплакала тихо, беззвучно.
— Митя ничего не сказал?
— Привет тебе и всем хлопцам передал.
— Добре, беги домой.
Оставшись один, Парфентий поманил из кухни сестренку. И пока шептал ей на ухо, Маня хмурила белесые брови и кивала головой.
Долго рылись жандармы у Гречаных. Все перевернули, разрыли, перемешали.
Но Парфентий с отцом были спокойны. До прихода жандармов они перепрятали в более надежные места все, что казалось на их взгляд, плохо спрятанным. И только когда жандармы, забравшись на чердак, стали перерывать солому, колоть штыками крышу, отец с сыном забеспокоились за судьбу каморки.
— Ну, сынку, — тревожно шептал Карп Данилович, прислушиваясь к шумам на чердаке, — если наткнутся, нам с тобой не сдобровать.
— Да, петля, тату.
Но жандармы ничего не нашли.
— От дома никуда, ни на шаг не отлучаться обоим. Слышите? — прохрипел Семен Романенко.
— Не глухие, — сурово пробасил Карп Данилович, искоса взглянув на «бульдога».
— Пронесло, — облегченно вздохнул он, когда жандармы ушли.
— И на этот раз не нашли. А ведь как рыли. Я думал, всю крышу снесут, — заметил Парфентий.
— Плохой нюх у этих собак. Стало быть, сынку, поживем еще трохи.
Они зашли в кухню, где также царил беспорядок после обыска. В хате громыхала мать, устанавливая на прежние места кровать, стол, скамейки, опрокинутые жандармами.
— И стены, и пол — все поковыряли, испортили, будто клад искали, или тут воры какие живут… — При этих словах Лукия Кондратьевна посмотрела на мужа и на сына с легкой, примирительной укоризной.
Лукия Кондратьевна, как ни старались скрыть от нее муж и сын свои дела, чувствовала и понимала, что этот обыск был не без причины. Но вместе с тем она сознавала, что они правы. Она верила в здравый смысл всегда честного, прямого мужа, который не терпел в жизни несправедливости и всегда восставал против нее. Непоколебимо так же верила она и в правоту взглядов любимого сына и считала, что если Парфуша думает так, то, значит, — иначе думать невозможно. А если она и ворчала иногда, то ведь какая мать не тревожится, чувствуя, что сын подвергает себя опасности. «Но они, молодые, лучше нас знают, что к чему».
— Дошептались вы, как видно, — проговорила она, вздохнув.
— Эх, Лукия, ведь их собачье дело такое — гавкать и кусать. Они за этим и пришли к нам в Крымку. Хотят, чтобы все перед ними смирненькие были, чтобы во всем угождали им. А теперь они, псюги, видят, что в хозяевах им тут ходить недолго осталось, ну вот, напоследок, и кусают, как мухи по осени. — Отец прикрыл дверь в кухню. — Что дальше будем делать, сынку? — спросил он тоном, в котором слышалась все та же нарастающая тревога.
— Нужно срочно решать. Я думаю, тату, надо уходить нам всем в лес как можно скорее.
— Это правильно, но…
Парфентий понял мысль отца.
— Арестованных товарищей надо освободить.
Отец покачал головой: — «как же это можно»?..
— Трудное дело. Это уже открытый бой, но иного выхода нет. У меня такой план, тату. Сегодня ночью вооруженной группой напасть на жандармский пост и освободить Дмитрия с Михаилом.
— Ну и…
— И уходить в савранские леса.
В глубине души Карп Данилович был потрясен всем случившимся, но его несколько успокаивали смелость и решимость сына. И он так же твердо сказал:
— Да, да, сынку, это правильно. Уходить надо. Я ведь тоже с вами должен…
Великое дело, когда юноша, почти совсем мальчик, видит, что отец разделяет его мысли, идет вместе с ним плечом к плечу в борьбе. Тогда рождается чувство радости и могучая уверенность в себе и в своих поступках. Такое трепетное чувство сейчас испытывал Парфентий.
— Тату, знаешь, что я думаю? — Парфентий нежно взял отца за крутые крепкие плечи, глянул в серые отцовские глаза и сказал: — Тебе, тату, надо остаться дома.
— Почему? — вскинув брови, удивился отец.
— Так надо, тату. Жандармы сейчас нацелились на нас, комсомольцев, и к старикам не будут цепляться.
— Я не старик, я твой отец, — промолвил Карп Данилович.
— Послушай, тату, — тихо, но горячо заговорил юноша. — Если я уйду один, то тебя могут за меня арестовать, подержать в жандармерии или в тюрьме и выпустить. Но если уйдем вместе, тогда они и маму, и Маню, А так нельзя, тату…
Отец помолчал, обдумывая слова сына.
— Ты все равно будешь с нами. Борьба ведь в самом разгаре. А там наши скоро придут.
Они стояли лицом к лицу, оба белоголовые, одинаковые ростом, только рядом с коренастым, несколько грубоватым отцом Парфентий казался нежным, стройным, но крепким, как молодой дубок. Сейчас они были как боевые товарищи. Они одинаково понимали, сколь трудная наступила минута. Обоим была дорога организация и оба в равной мере были объяты тревогой за судьбу «Партизанской искры», которой грозила гибель.
— Оно, конечно, ты правильно говоришь. Но стыдно остаться в стороне и в такую трудную минуту оставить вас одних.
— Мы не одни, тату. Нас много, очень много. И в стороне ты не останешься. Будешь помогать нам отсюда. Мы еще покажем этим гадам, как лезть в чужую хату и хозяйничать на чужой земле. Ты будешь с нами. Я ведь знаю тебя. Ты любишь правду. Ты всегда любил правду.
Последние слова сына тронули отца до глубины души, задели за живое. И колебания в душе Карпа Гречаного исчезли, и совет сына он ощутил, как свое собственное решение.
— Добре, сынку, говори, что делать надо.
— Срочно нужно собрать членов комитета. Помоги мне. Передай Андрею Бурятинскому и Поле. Соне Кошевенко сообщит Маня. Пришли ко мне Юрия Осадченко немедленно. Для него у меня особо срочное задание. Все это нужно сделать срочно, тату.
Экстренное заседание подпольного комитета было назначено на острове за рекой. В самом селе собраться было уже нельзя. Повсюду шныряли жандармы, полицаи, к каждому появившемуся на улице человеку придирались.
Крымчане сидели по хатам, поэтому, если не считать жандармов и полицаев, село казалось необитаемым.
Члены комитета, получая извещения, шли на остров в лес к месту сбора. Пробирались туда дальними обходными, путями, тайными тропками, известными, может, только одним крымским подпольщикам.
Метель, бушевавшая два дня, унялась. Февральский ветер сердито сдирал с земли сухие затвердевшие снега и гнал их нивесть куда. Шипя ползли огромные злые языки, обвивая ноги, словно диковинные белые змеи.
Ни Андрей, ни Поля, ни Соня, не участвовавшие в подрыве железнодорожного пути, не знали точно, что произошло минувшей ночью там, на перегоне между Врадиевкой и Каменным Мостом. Однако арест товарищей и это экстренное заседание вдали от села в такую погоду говорили о том, что над «Партизанской искрой» нависли грозовые тучи. И каждый чувствовал, что идет навстречу суровым испытаниям.
Собрались члены комитета на серебряной поляне, молча жали друг другу руки, чувствуя при этом какую-то особую сплоченность, рожденную опасностью.
Когда все собрались, Парфентий открыл заседание.
— Говорить много нечего, потому что дорога каждая минута. Мы собрались здесь, чтобы решить…
Парфентий на секунду остановился, обдумывая, как сообщить товарищам о том, о чем так тяжело было говорить.
Поля заметила, как потянулась правая рука Парфен-тия к чёлке — его всегдашний знак волнения, услышала, как тихо хрустнули суставы пальцев в крепко стиснутом кулаке левой руки.
— Нашу организацию предал подлый изменник.
Стало тихо и жутко от сказанных слов. Но вот, в напряженной тишине стали падать другие слова, тяжелые, как камни.
— Вчера ночью на линии железной дороги в бою с жандармской засадой ранен Дмитрий Попик, комиссар нашей организации. Вчера жандармы схватили его и Михаила Клименюка. Мы уверены, что арестованные товарищи ни под какими пытками ничего не скажут. Но жандармы убедятся теперь в том, что не только этот неудачный подрыв железной дороги, но и другие диверсии в этом районе совершены нами, крымскими комсомольцами, или с нашей помощью. Нам припомнят и рощу, и листовки, и цистерну с керосином, и ферму, и многое другое.
Как невыносимо тяжело было слышать, что обрывается самое дорогое, самое святое в жизни. И трудно было вместить в себя все это внезапно обрушившееся горе, и казалось, что даже юного пылкого воображения не хватит, чтобы представить себе все происшедшее.
Несмотря на то, что дорога была каждая минута и нужно было принять какое-то твердое решение, все долго молча стояли. Навалившаяся беда давила всей своей тяжестью.
— Это он предал? — глухо, будто сама себя спросила Соня.
— Больше некому. Жандармы не могли знать место подрыва.
И каждый из присутствующих здесь подумал о Сашке Брижатом. И в душе каждого поднималось чувство гнева.
— Кулацкая кровь заговорила!
— Убить предателя!
— Смерть изменнику!
Парфентий поднял руку, прося тишины;
— Предатель не уйдет от расплаты.
— Нужно спешить, иначе он предаст остальных, — сказал Миша Кравец.
— Сейчас он не может этого сделать, потому что начальник жандармерии уехал в Первомаиск и вернется только к вечеру. Да и выследить предателя днем невозможно. Он теперь забился куда-нибудь и сидит, черная душа.
— Парфень, поручи мне это сделать. Сегодня же вечером я обещаю привести приговор в исполнение.
— Нет, Кравец, тебе будет другое задание. Выследить Брижатого, уточнить его виновность и в удобный момент застрелить предлагаю поручить командиру разведки Юрию Осадченко. Но нам нужно уходить из села, всем комсомольцам, о которых знает Брижатый. Может, он успел уже рассказать в жандармерии обо всем, что знает. А если так, то завтра утром, а может быть, и сегодня ночью, нас могут схватить.
— Что же делать? — послышался вопрос.
— Выход один. Вырвать из рук жандармов арестованных товарищей и уходить из села как можно скорее.
Связаться с Савранью у нас нет времени, а поэтому нужно решать самим. Решайте.
— Другого решения нет и быть не может, Парфень, — сказала Поля. — Уйдем и будем продолжать борьбу. Мы же комсомольцы!
Горячие слова девушки прозвучали призывом.
— Уходить и продолжать борьбу!
— До конца!
— До последнего фашиста!
— Мы вот здесь, на этом месте, дали перед знаменем клятву, и мы ее не нарушим.
Парфентий видел, что товарищи его готовы на все.
— Задание трудное и опасное.
— Мы не боимся, Парфень.
— Тогда предлагаю следующее…
— Ты командир, Парфень, не предлагай, а приказывай. Мы пойдем за тобой, — сурово отозвался Андрей Бурятинский.
Все понимали, что настала минута, когда кончаются обсуждения, высказывания, и на их место становится строгий приказ командира и беспрекословное повиновение.
— Хорошо, — тихо сказал Гречаный, и мягкая, юношеская улыбка чуть приподняла уголки губ. Но это только на короткий миг. Лицо Парфентия стало строгим и голос зазвучал решительно.
— Приказываю. Сегодня в два часа ночи совершить вооруженный налет на жандармский пост и освободить арестованных товарищей. План такой: создать две боевых четверки. Первая — Михаил Кравец, София Кошевенко, Андрей Бурятинский и Парфентий Гречаный. Вторая группа-Осадченко Юрий, Полина Попик, двух человек нужно подобрать.
— Со мной пойдет Мария Коляндра, — заявила Поля.
— Хорошо. А второго возьмет Юрий. Осадченко примкнет к нам там, на месте. Оружие чтобы было в боевой готовности. После боя всем рассыпаться по селу. Когда все утихнет, поодиночке собраться на серебряной поляне. Отсюда будем уходить. Всех комсомольцев до ночи предупредить, чтобы тоже были здесь. А сейчас разойтись по домам и приготовиться.
Дверь открыл отец.
— Ты, сынок? — слышит Парфентий голос матери из кухни.
— Я, мама, жив и невредим, — шутливо отзывается он.
— Поешь и ложись спать. Поздно уже.
— Ты спи, спи, мать, — говорит Карп Данилович и уводит сына. — Ну, какие дела, сынку?
— Дела такие, тату. Сегодня в два часа. Помоги собраться.
Отец смотрит на часы. Двенадцать.
— Скоро уже, — шепчет он про себя. — Тебе что нужно с собой?
— Полезь на горище, там достань наган и автомат. Патроны в мешочке, в ящике.
Отец выходит.
Парфентий подходит к матери.
— Что тебе? — приподнимает голову мать.
— Ничего. Спи, мама, спи. Я сам достану. Поем и лягу, а ты спи.
— Молоко на окне, коржи в миске на плите, — все-таки объясняет мать. — Ешь тут, там скатерть обляпаешь.
— Ничего, я осторожно. — А сам подумал: «Милая мама, до скатерти ли тут?»
Парфентий наливает в кружку молока. Но молоко не идет. Чувствуется неимоверная усталость от пережитых волнений. Все мысли его сейчас сосредоточены на налете. Перед глазами здание клуба, мрачный, узенький, как спичечная коробка, коридор жандармерии, камера с висячим замком на дверях. На полу избитые до неузнаваемости товарищи. Сердце Парфентия радостно забилось, когда он представил себе, как ворвется в камеру и шепнет: «Пошли!» Да не шепнет, а крикнет в голос, потому что кроме них там никого в живых не будет.
Парфентий не слышал, как вошел отец и сказал: «Все в порядке».
Оба некоторое время молчат. Карп Данилович закручивает непомерно большую цыгарку и тянется к лампе прикурить. Парфентий замечает, что рука отца слегка дрожит. Как хорошо чувствует он это отцовское волнение. Парфентий с трудом задает вопрос:
— Тату, скажи, если тебя за меня будут таскать, издеваться, ты не обидишься на меня, тату?
Отец ласково глядит на сына.
— Нет. Ведь и тебе не легко будет. Будем все делить пополам. Я горжусь тобой. Не у всякого отца есть такой сын.
Время летит. Стрелки часов скачут, как угорелые. Вот они обе перемахнули через единицу и минутная, обогнав часовую, поползла вниз. Пора уходить.
Парфентий стоит посреди хаты большой, красивый, смелый. Он откидывает со лба упрямую золотую прядь волос и, обняв отца, целует его в лоб, в губы, в небритые жесткие щеки. Потом осторожно, на цыпочках подходит к Манюшке, сняв шапку, наклоняется к сестренке и целует ее в горячую щеку.
Маня что-то бормочет сквозь дремоту.
— Спасибо, Манюшка.
Маня не понимает.
— За что спасибо?
— За все, за все, понимаешь? Прощай, сестренка, скоро увидимся, — шепчет Парфентий и бежит в кухню. Он приподнимает с подушки голову матери и осыпает ее лицо горячими поцелуями.
— Прости меня, маменька, милая!
— Что с тобой? — спрашивает мать.
— Потом все узнаешь, мама. После. Тато тебе все объяснит, — бросает он на ходу и выбегает из хаты.
Мать вскакивает с постели и, замерев, слушает, как хлопнула наружная дверь и проскрипели по снегу торопливо удаляющиеся шаги.
— Ушел, — как бы про себя произносит отец. — Так надо, мать.
Первую четверку вел Парфентий. Ей надлежало снять часового и освободить арестованных Дмитрия Попика и Михаила Клименюка.
Вторая четверка, под командованием Юрия Осадченко, должна была занять круговую оборону, прикрыть подходы к зданию жандармерии.
В два часа ночи, как было условлено, группа Парфентия собралась у задней, обращенной к пустырю, глухой стены большого здания клуба.
Во всем доме окна были плотно занавешены и на улицу не пробивалось ни одного пятнышка света. Будто дом был необитаем. Кругом стояла тишина поздней зимней ночи. Только шуршали гонимые ветром снега, да изредка, чуть поскрипывая, хлопала где-то неподалеку незапертая калитка.
— Будьте здесь на углу и следите за мной, — шепнул Парфентий товарищам, — как только скроюсь за дверью, бросайтесь ко мне. Оружие проверьте хорошенько.
Пригибаясь под окнами, Парфентий вдоль стены добрался до двери. Он пристально всматривался в рощу перед клубом, жадно ища кого-то. Вот он увидел, как черный небольшой комочек промелькнул от одного дерева к другому и слился со стволом. Это был Юрий Осадченко, командир второй прикрывающей четверки.
Парфентий подал знак. Юрий приблизился.
— Что у тебя? — спросил Гречаный.
— Анушку недавно вернулся из Голты. Сейчас у себя в кабинете, — доложил Юрий.
— А Брижатый?
— Он минут десять назад пришел сюда с жандармом. Теперь у начальника.
Это сообщение обрадовало Парфентия. Значит, предатель не уйдет отсюда.
— Твои все на местах?
— Все. Я расположил их с трех сторон здания, а сам наблюдаю за этой стороной.
— Кто четвертый?
— Демьян Попик.
— Добре. Следи за дверью и за нами.
Парфентий вернулся к своей тройке. Он обрисовал товарищам обстановку и приказал:
— Ни одному гаду не дать выйти отсюда живым. Бить в упор, наверняка Теперь так: мы с Мишей в камеру, а вы, Андрей и Соня, — к кабинету начальника. Все.
Дверь была плотно прикрыта. Парфентий знал, что здесь за дверью в коридорчике, на расстоянии, может быть, протянутой руки от него, сидит вооруженный солдат. А там, в конце коридора, дверь в камеру. Там ждут очередной пытки, а может быть, и смерти товарищи. Туда можно попасть, только убрав часового, что за дверью. В коридорчике есть еще две двери: одна налево в кухню, другая направо в кабинет начальника. Там сейчас двое. Один с черными усиками и злыми глазами, наверное, сидит за столом, другой стоит перед ним и отвечает на вопросы, а скорее всего рассказывает офицеру об организации, а может, по малодушию, спасая собственную шкуру, называет имена своих бывших товарищей. И загорелась в жилах Парфентия горячая кровь. В первое мгновение юноша почувствовал необъяснимое волнение, какое обычно наступает перед каким-нибудь сложным решением. Но волнение быстро прошло, оно сменилось спокойной решимостью. Парфентий крепко сжал в правой руке рукоять нагана, а левой ухватился за мерзлую скобу двери и потянул на себя. В тусклом неверном свете керосиновой лампы что-то бесформенное, черное поднялось и двинулось навстречу. Парфентий шагнул через порог и, ткнув дулом револьвера в середину черного чучела, нажал спуск. Тяжелое тело, издав копоткий утробный звук, рухнуло Парфентию под ноги. В это же мгновение трое, ожидавших за углом, вбежали в коридор. Парфентий задул на стене лампу. В коридорчике стало совсем темно.
— Вперед, — шепнул вожак.
В этот момент дверь в кабинет начальника открылась. В желтом квадрате света стоял писарь Петре.
— Что за стрельба? И почему темно? — спросил писарь часового.
Вместо ответа из темноты блеснул огонек, грохнул выстрел, и черный силуэт в дверях упал. На короткий миг все затихло. Только там, в глубине кабинета, отстучали торопливые шаги и хлопнула дверь. То убегал в смежную комнату Анушку.
— Кругом к окну! — скомандовал Гречаный. — Не выпускать!
Андрей и Соня бросились на улицу туда, где с задней стены выходили окна из квартиры Анушку.
Парфентий с Мишей Кравцем ворвались в кабинет. В углу они увидели Сашку Брижатого. Он стоял перед товарищами, которых предал. Стоял, не смея двинуться, будто на зыбкой жердочке, перекинутой через пропасть.
Стремительно летели мгновенья. И не было для объяснения ни времени, ни слов. Парфентий только и мог сказать:
— Подойди ближе.
Сашка сделал один шаг, расслабленный и нелепый. Парфентий поднял наган и в упор выстрелил в предателя. Брижатый навзничь повалился около убитого писаря Петре.
Товарищи бросились в конец коридора, сбив замок, ворвались в камеру.
— Митя! — тихо окликнул Парфентий.
Из темноты послышался слабый, похожий на стон ответ.
— Выходи, это я, Гречаный.
Парфентий опустился на колени и стал в темноте нащупывать лежащих на полу товарищей.
— Митя, Миша, вставайте…бежим отсюда скорее! — горячо повторял Парфентий, помогая товарищам подняться.
Но Дмитрий с Михаилом настолько были измучены, что совсем не могли двигаться. Тогда, подхватив их под руки, освободители вывели их на улицу и дальше в рощу.
Едва они сделали несколько шагов, как вслед им щелкнул выстрел, затем другой…
И вдруг Парфентий почувствовал жгучую, пронизывающую боль в ноге. Но, не обращая на это внимания, он продолжал тащить Дмитрия вглубь рощи и ниже к речке. Одна мысль, одно желание поглощало его — подальше уйти, поскорее скрыться из виду. Парфентий видел, как рядом, тяжело дыша, нес на себе Мишу Клименюка Михаил Кравец.
У берега, в заснеженных камышах, они приостановились. Отсюда начинался лес.
У клуба слышались крики, выстрелы. Это, отстреливаясь от подоспевших полицейских, уходила в другую сторону прикрывающая четверка Юрия Осадченко к которой примкнули Андрей с Соней.
— Всем четверым вместе нам держаться нельзя, нужно рассредоточиваться, — сказал Гречаный. — Ты, Михаил, уводи Мишу и спрячь его понадежнее, а я пойду с Дмитрием.
— Я понесу Мишу к себе домой.
— Только подальше от села, идите стороной.
И только, когда остались вдвоем, Парфентий заметил, что Дмитрий был без верхней одежды.
— А где твое пальто, Митя?
— Осталось там, — он указал в сторону жандармерии, — Анушку сорвал его с меня. Он думал, что я так скорее все расскажу ему. Но он ошибся, Парфень.
Парфентий снял с себя ватный пиджак и укутал товарища.
— У тебя жар, Митя, ты погибнешь раздетый. В рукава можешь одеть?
Дмитрий попробовал.
— Нет, рука не действует.
— Больно?
— Горит и не слушается.
Парфентий стиснул зубы. Митину боль он ощущал сильнее, чем боль собственной раны.
— Я тоже ранен. Вот сюда, в ногу, — признался Парфентий, нащупав рукой холодное, липкое место у бедра.
Митя забеспокоился.
— Как же теперь, Парфень? Эх, еще я тут…
Не хотел говорить Парфентий товарищу о своем ранении. Он понимал, как это огорчит Митю. Но не выдержал. Хотелось в эту минуту тяжелых испытаний быть во всем ближе к своему самому дорогому другу. Ему казалось, что кровь, пролитая вместе, еще сильнее свяжет их братство.
— Пустяки, Митя, моя рана свежая и еще совсем не болит. Главное — мы на свободе. Вот только нам с тобой первым делом нужно перевязать раны да немного придти в себя.
Парфентий думал, куда можно сейчас пойти. Он видел, что Дмитрий очень слаб. Рана, ожоги от сигары на лице, холодная камера и пытки допросов довели Митю до полубредового состояния. Поэтому прежде всего нужно было дать ему помощь, тепло и хоть короткий отдых.
— Ты можешь идти?
— Могу.
— Пойдем помаленьку, — шепнул Парфентий, — а то закоченеем. Да и на улице оставаться опасно.
— А куда пойдем, Парфень? — одними губами спросил Дмитрий. Он сейчас был готов на все.
Парфентий еще сам не знал, куда идти, а идти надо было и как можно скорее спасать друга. Да и самому в суконном пиджачке становилось холодно. Теперь, когда отошел пыл боя, ослабло напряжение нервов, холод оказывал свое действие.
— Идем, Митя, — решительно сказал Парфентий.
Одна из задушевных подруг Поли, Тамара Холод, жила неподалеку. Это была хорошая, простая девушка, преданная их общему делу комсомолка, одна из первых вступившая в члены «Партизанской искры». У нее и решил Парфентий спрятать Дмитрия.
Чтобы дать подальше уйти освобожденным товарищам, прикрывающая группа Юрия Осадченко, вместе с Андреем и Соней, отступала в противоположную сторожу, увлекая преследовавших их жандармов и полицейских. Отстреливаясь, комсомольцы уходили глухими переулками от хаты к хате, а там через кладбище к северной стороне села.
Преследовавшие сначала упорно наседали, но когда двое из них упали, подстреленные отступающими, напор ослабили и вскоре вовсе прекратили преследование. Собственная шкура оказалась все-таки дороже интересов жандармского офицера.
Комсомольцы выбрались на окраину. Убедившись, что погоня отстала, все шестеро расходились по домам, думая о дальнейшем, — о начале новой, еще неведомой для них партизанской жизни.
Тем временем лесом, глубокими непроходимыми снегами, пронес Кравец Мишу Клименюка к себе домой, в самый край села.
Мать не спала. Привыкнув к частым отлучкам сына, она все же волновалась, когда Михаил долго не приходил, и встречала с глубоким вздохом облегчения.
— Что поздно так, сынок? — спросила она.
— Задержали, мама. Занавесь получше окна, да зажги на минуту свет, — попросил Михаил.
Когда желтый огонек пламени осветил хату, Агафья Григорьевна увидела чужого человека.
— Кто это с тобой?
— Не узнала?
— Что-то не признаю.
— Это Миша Клименюк.
Мать в испуге всплеснула руками. Окровавленное, избитое лицо Миши было неузнаваемо.
— Выпустили вас жандармы?
— Да, да, выпустили, — перебил Михаил, — я тебе, мама, все расскажу, все дочиста, только потом, а сейчас дай теплой воды, да помоги Мише обмыть лицо.
Агафья Григорьевна достала воды и по-матерински обмыла Мише лицо, голову, руки. Затем достала и помогла надеть чистую рубашку сына, а забрызганную кровью тут же выстирала. Михаил уложил друга на печь, укутал его.
— Ты обязательно усни, Миша, завтра очень трудный день, — сказал Михаил, а сам, не раздеваясь, прилег в кухне на лавке, бросив под голову свой бушлат.
— Потуши огонь, мама.
— Ты сам лег бы как следует, — посоветовала мать.
— Мне и так хорошо, мама.
Все в хате погрузилось в тишину. Но Михаил не спал. Он лежал с открытыми глазами. Эта тишина была для него недоброй и неверной. Она казалась ему чудовищным зверем, который, переступая мягкими лапами, неслышно крался к дому. И он слушал, слушал напряженно, не раздастся ли выстрел, не заскрипят ли по жесткому снегу тяжело приближающиеся шаги, не дрогнет ли под ударами приклада наглухо закрытая дверь.
Ночь. Фитиль в лампе прикручен так, что золотистая полосочка огня почти не излучает света. Окна заставлены плотными камышовыми щитками.
Дарья Ефимовна не смыкает очей. Она думает о муже и двух сыновьях. Легко сказать — все трое на фронте. И бог весть, где они теперь. Живы ли? А может быть… И представляется ей бескрайнее заснеженное поле. У дороги под снегом одинокий холмик. Чуть выступает из снега дощечка, а на дощечке неровные, выведенные карандашом слова: «Пал смертью храбрых за Советскую Родину».
Женщина глубоко вздыхает и тихо шепчет:
— И откуда напасть такая? Ведь вот свалится этакое горе на людей. Только подумать — все трое там. Одна дочь осталась при ней, да и та вот…И ее мысли в который раз возвращаются к дочери. Где же Поля? Так поздно, а ее все нет. Ушла перед вечером, сказала — скоро вернется, и вот. Охваченная тревогой, Дарья Ефимовна поднимается с постели, выкручивает фитиль в лампе и: долго, затуманенным взглядом смотрит на часы. Ей кажется, что стрелки неподвижно стоят на половине второго…
— Что с ней? — произносит женщина вслух. — Неужели заночевала в Катеринке?
Да нет, с ней еще не было такого. Слишком хорошо она знает свою Полю. Дочь никогда не заставляла мать волноваться. И вдруг на короткий миг мелькает мысль, что дочь тоже на фронте. И может случиться… — Нет, — отгоняет она от себя эту мысль. — Не может быть такого, чтобы ее, девочку… это уж слишком.
Дарья Ефимовна чувствует, как по всему телу пробегают холодные мурашки. Она снова прикручивает фитиль до тусклой золотистой полоски и так, с неуспокоенной в сердце тревогой, ложится в постель. И снова бесконечной вереницей тянутся тяжелые, тревожные думы. Чтобы отогнать их от себя, женщина нарочно громко рассуждает: — Нет, не может быть. Просто задержалась у Маруси в Катеринке. Время позднее и погода недобрая, да и дело молодое, девичье. Как соберутся, так тут и разговоры всякие. Время ведь у молодых быстро летит. А все-таки нехорошо так поступать с матерью. Придет — отругаю, — заканчивает она весь круг своих мыслей и роняет на остывшую подушку отяжелевшую от дум голову.
В окно тихо, нервно постучали. Дарья Ефимовна, встрепенулась.
— Кто бы это мог быть? Неужели Поля?
Нетерпеливый дробный стук в окошко повторился. Мать, не помня себя, опрометью бросилась в сени и замерла перед дверью.
Поля быстро вошла в хату.
— Потуши лампу, мама.
Мать растерянно стояла посреди хаты.
— Скорее же!
— Что случилось?
— Ничего, — тихо проговорила девушка.
— Так поздно одна из Катеринки?
— Я не одна, меня провожали. — Голос Поли слегка дрожал.
— А кто это стрелял?
— Откуда я знаю? Это в том конце села. Верно, пьяные жандармы.
«Нет, не то она говорит», — подумала мать, но больше допытываться не стала, а только глубоко, беспокойно вздохнула.
— Ты, мама, не беспокойся. Ложись спать. Я тоже сейчас лягу. Только, пожалуйста, мама, ни о чем меня не спрашивай сейчас. Я тебе все сама расскажу.
Мать покорно легла. Поля присела на лавку у стола. Слышно было, как она снимала сапоги и долго, тщательно обтирала их.
— Я лягу с тобой, мама, к стеночке, можно?
— Ложись.
Несколько минут лежали молча. Дарья Ефимовна слушала, как гулко и сильно стучало рядом сердце дочери.
— Мама, если придут, скажи, что я никуда не — выходила из дому.
У Дарьи Ефимовны похолодело внутри. Эта тревога в голосе Поли, ожидание погони, выстрелы сливались в одну грозную, неотвратимо надвигающуюся беду.
— Говори же, что случилось? — с нетерпением спросила мать.
— Мама, нас выдали. Только что мы освободили из жандармерии Митю с Мишей. Был бой с жандармами. И ты знаешь, совсем не было страшно. Я выстрелила в одного из них и убила. И так просто и легко, что рука не дрогнула.
Обняв мать, прижавшись к ней всем телом и ощутив знакомое с колыбели материнское тепло, Поля не таясь рассказала о подпольной организации, о серебряной поляне, о том, как тайком от матери вышивала знамя, поведала о последнем налете на железную дорогу и предательстве Брижатого.
Мать слушала дочь и тревога в ее душе нарастала.
— Ты не сердись на меня, мама, — сказала, помолчав, Поля. — Ты не сердишься?
Мать молчала.
— Я знаю, ты не будешь сердиться. Я ведь хотела лучшего нашим людям, всем нам.
— Я не сержусь, но мне страшно за тебя. Что теперь будет с тобой? Они ведь дознаются, кто все это сделал.
— Может быть. — Поля помолчала и вдруг тихо и решительно прошептала: — Мама, мы решили уходить из Крымки.
— Кто — вы?
— Все комсомольцы. Нам теперь здесь нельзя оставаться.
— А куда же вы? В другое село?
— Нет, мама. В савранские леса, к партизанам. Там теперь много наших. Будем бороться вместе с ними. Вот только тебе без меня трудновато придется. Но ты потерпи. Теперь много матерей терпят.
— Значит, совсем уходишь?
— Зачем? Временно. Скоро наши придут и вернемся.
— За правду и потерпеть не страшно. Гораздо хуже сашкиной матери, коль сын у нее предатель.
Поля еще крепче прижалась к матери.
— Спасибо тебе, мама.
В хате стало тихо. Мать слушала, как у самой ее груди билось сердце дочери и сердцем матери понимала, что настанет минута, когда она потеряет и дочь — последнее, что осталось у нее в жизни. Ей казалось, что эта минута близка. Она прислушивалась, ожидая, что вот-вот заколотят в дверь, войдут грубые, пьяные полицаи и уведут дочь — ее единственную радость и утешение. И безмерной тоской занималась душа, и глаза заволакивал туман. И казалось ей, что из каждого угла темной хаты не нее глядят страшные глаза одиночества.
Начальнику жандармерии удалось спастись. Воспользовавшись суматохой, он успел выскочить из кабинета и укрыться в дальней темной комнате. Все это время Ачушку сидел в углу за диваном, дрожа от страха и слушая, как треснул выстрел, кто-то вскрикнул и грохнулось на пол тело. Затем напавшие сбивали замок с двери камеры и уводили арестованных партизан. И только когда все это кончилось и в коридоре стихло, Анушку выскочил из своего укрытия. Выбежав в коридор и выглянув на улицу, он увидел четверку людей, которая уходила через рощу вниз к речке. Он выстрелил несколько раз вслед уходящим. Но в ответ совсем рядом цокнула о притолоку двери пуля, и перепуганный Анушку снова спрятался.
Когда полицейские и примкнувшие к ним жандармы, прекратив преследование шестерых комсомольцев, вернулись в жандармерию, локотенент Анушку стоял на пороге входной двери, держа в руке пистолет. Вид у него был воинственный. Черные глаза блестели из темноты.
— Где бандиты? — строго спросил он.
— Скрылись, домнул локотенент, — ответил жандарм глухо.
— Как скрылись?
— Рассыпались по селу.
— Почему дали уйти? Почему не задержали, не перестреляли, наконец, как собак?
— Мы пытались это сделать, домнул локотенент, но не могли, — оправдывался жандарм.
— Почему? — раздраженно спросил начальник.
— Силы неравны, господин локотенент, — присоединил свой хриплый голос Семен Романенко. — Партизан было человек пятнадцать и все хорошо вооружены.
— У них гранаты, домнул локотенент, — чувствуя на своей стороне перевес, доказывал жандарм.
— Есть убитые? — спросил жандарм.
— Да. Двое солдат убито.
— И нашего одного полицейского убили, и Брижатого тоже, — пробормотал Романенко.
— Война, Семен, — развел руками Анушку, — а на войне не могут не убивать.
Голос офицера дрожал, выдавая еще несхлынувшее волнение и пережитый страх. Анушку поежился, будто от холода, и каждый из стоящих на минуту представил для себя эту возможность бесславной собачьей смерти.
Стояли, переглядываясь между собой и пугливо озираясь по сторонам, будто смерть караулила их из-за угла.
— Куда же они все-таки могли деться? — прервал молчание Анушку.
— Они здесь, в селе, конечно, домнул локотенент.
— Надо что-то предпринять.
— Нашими силами их переловить невозможно, домнул локотенент. Темнота и вьюга. У них выгодное положение, они скрыты от нас.
Анушку что-то пробормотал и прошел к себе в кабинет. В темном коридоре он споткнулся о труп часового и крепко выругался.
— Внесите в кабинет солдата, — приказал он.
В темноте Анушку долго чиркал зажигалкой. Дрожащими руками зажег лампу на столе. Оглядел лежащих на полу троих убитых. На секунду он наклонился над Брижатым и, когда разглядел вьющуюся от переносицы темную полосу крови, с досадой подумал, что не успел от этого парня узнать всего, что было нужно.
На самом деле, немного успел рассказать жандармскому офицеру Сашка Брижатый. Пуля Парфентия оборвала страшные слова предательства. Однако, он успел сказать такое, что давало Анушку основания надеяться на успех. Брижатый сообщил ему о том, что руководителем подпольной организации в Крымке является Парфентий Гречаный и что список этой организации хранится у комиссара Дмитрия Попика. По слухам, список будто бы зашит в одежде Дмитрия.
Вызвать Попика и добиться у него списка локотенент Анушку также не успел. Товарищи вырвали Дмитрия из рук начальника жандармерии.
— Эх, Петре, — чуть слышно произнес Анушку и вдруг почувствовал, как страх исчез совсем, пропала жалость к убитым. На смену хлынула ярость, поднимающаяся из глубины существа. Она подступала к горлу тупо давящей спазмой, ворошила под фуражкой жесткие, короткие волосы. И с этим чувством неостывающей злобы Анушку бросился к ватному пальто Дмитрия, валявшемуся в углу на полу.
Присутствующие жандармы и полицейские не понимали, что происходит с начальником. Они решили, что локотенент сошел с ума. Иначе, почему он с таким остервенением рвет пальто в клочья.
— Всем выйти, закрыть на замок дверь жандармерии. Двое солдат и двое полицейских пойдут со мной. Остальные здесь на посту.
С опаской, озираясь по сторонам, вся группа шла огородами, направляясь к дому Никифора Попика. Анушку шел впереди, пригнувшись, будто над головой свистели пули.
У дома Попика остановились. Офицер изо всей силы ударил каблуком в дверь.
На пороге в одном белье, как белое привидение, замер перепуганный хозяин.
Анушку грубо оттолкнул Никифора и вихрем ворвался в хату.
— Свет! Лампу, живо!
Хозяйка засветила лампу.
— Где сын? — проревел Анушку, кинувшись на отца.
— У вас он… арестован… — забормотал Никифор.
— Убежал! Твой сын бандит. Все бандиты, всех застрелить надо! Ты сволочь, Никифор. Притворялся, ты все знаешь! Все большевики! Я вас всех в Голту, в тюрьму!
Анушку еще долго орал, размахивая руками и сквернословя.
Никифор Попик стоял не шевелясь. Только колени его мелко дрожали.
— Да я что же… Ведь я честно работаю… Вы сами видите, господин начальник, как я стараюсь, — растерянно бормотал Никифор.
Локотенент перестал кричать и, подойдя к Попику, ухватил его за ворот рубахи.
— Ты, Никифор, сволочь! Ты знал, что твой сын партизан и не сказал мне.
Попик хотел что-то ответить, но Анушку ткнул его кулаком в лицо, и тот умолк, осев на пол.
— Давай пальто, давай брюки, все давай! — крикнул офицер хозяйке.
Мать, трясясь от страха, кинулась доставать и стаскивать в кучу все добро, что было в доме.
— Это не нужно, давай только Митькино, — пояснил Анушку.
Не доверяя никому, офицер сам рылся в вещах Дмитрия, рвал в клочья митины рубахи, вырывал из брюк и пиджаков карманы, выдирал каждый шов, каждую складку.
В хате стояла тишина. Было слышно лишь прерывистое дыхание офицера да треск разрываемой материи.
Наконец, из полы стеганого праздничного пиджака Дмитрия Анушку извлек маленький беленький конвертик. Метнулся к лампе. Развернул его. Руки Анушку тряслись, как в падучей.
— Семен, сюда! Читай.
— Список членов подпольной комсомольской организации «Партизанская искра». Первый…
Локотенент Анушку вырвал у Романенко листок и, зажав в руке, опрометью бросился из хаты.
Словно одержимый, бежал он по улицам притихшего села. Остальные с трудом поспевали за ним. По ногам била поземка. И что-то страшное было в этом исступленном беге молчаливых, прерывисто и хрипло дышащих людей.
У входа часовые в страхе расступились перед Анушку. Не зная, в чем дело, они решили, что начальник обезумел.
— Наверное, спятил, — шепнул один жандарм другому.
— Видимо, да, — ответил тот. — Уж больно много он пьет за последнее время.
— Должно быть, белая горячка начинается.
— А может, это их партизаны турнули?
— А в самом деле, ребята. А вдруг! Давайте-ка все в коридор. А ты, Модест, обойди кругом, да посмотри хорошенько.
— Страшно, — слабо возразил солдат.
— Иди, когда приказывают.
— Идем вместе, — предложил солдат, которого назвали Модестом.
— Ну и трус же ты.
— Хватят, пожалуй, из-за угла, вот и вся храбрость в три счета слетит.
— Ну, чёрт с тобой, — равнодушно отозвался сержант, прикрыв дверь.
Тем временем Анушку, запершись в кабинете, звонил в Голту. Он сообщил префекту о том, что подпольная организация, так долго беспокоившая домнула субколонела, находится в его руках и завтра будет ликвидирована. Анушку просил у префекта солидной помощи.
— Пора, пора, локотенент, — услышал Анушку в трубку телефона. — А помощь я готов в любую минуту оказать вам. К утру ожидайте карательный отряд. Да смотрите, не прозевайте опять.
— На сей раз они не уйдут, домнул субколонел.
— Действуйте, домнул капитан румынской королевской жандармерии, — закончил Изопеску, и трубка звякнула, не дав возможности Анушку поблагодарить префекта за его благосклонность и повышение в чине. Он благоговейно положил трубку и крепко потер ладони.
— Траян, ты на пороге великих событий. Смотри, не упусти случая. Ты теперь уже капитан!
Анушку стало весело, но ему захотелось еще больше взвинтить себя. Он широко распахнул дверь кабинета и крикнул:
— Все заходите! Завтра нам предстоит большая работа, а сейчас… — Он принес из комнаты несколько бутылок цуйки и всем налил.
Жандармы с полицаями пили за капитана Анушку, за то, что подпольная организация, принесшая столько хлопот, будет наконец задушена.
Парфентий и Дмитрий лежали на теплых кирпичах печки. После того, как Тамара перевязала обоим раны, Дмитрий забылся сном. Лишь по временам он пробуждался, крупно вздрагивал всем телом и с беспокойством спрашивал:
— Пора? Пойдем?
Парфентий осторожно клал на его пылающий лоб свою руку и шептал:
— Рано еще. Спи, я разбужу тебя, когда надо.
Дмитрий умолкал, бессильно ронял голову на подушку и снова погружался в тяжелый, полный странных бредовых видений, сон.
Парфентий не спал. Боль в раненой ноге усиливалась, по всему телу, будто холодная вода, прокатывался озноб. Но он сейчас не думал о боли. Страдания приносила другая боль — боль души за провал организации. «Как быть с Митей?» — думал Парфентий. Он видел, что друг не в состоянии идти. Но куда же спрятать его, куда укрыть от расправы палачей? В селе оставить было нельзя даже до следующего вечера. Вынести на себе — не хватит силы. Из-за раненой ноги он сам с трудом может двигаться. А путь впереди лежал большой и трудный. Глубокими снегами нужно было уйти в лес незамеченным. Да и холода Дмитрию не вынести. Сомнения не было, что после налета на жандармерию всполошатся враги. Может, уже сейчас озверелые жандармы рыщут но селу. Может, уже ворвались в хату, истязают отца, мать, сестренку. Но он не уйдет, пока не укроет Митю в безопасное место. Мысль лихорадочно работала. Куда-нибудь отнести в теплое место, в комору или погреб… Но эта мысль отпадала. Жандармы будут искать везде, и ясно, что они перероют все чердаки и погреба. Тогда куда же, куда?
Ночь подходила к концу. В маленькое оконце кухни начинал пробиваться непрошенный, нежеланный рассвет. Пора уходить. Парфентий слегка коснулся руки спящего товарища.
Дмитрий встрепенулся. Жажда жизни одолевала в нем бред. Он поднял голову резким движением.
— Пора, — шепнул Парфентий.
— Идем скорее! — тихо, но горячо сказал Дмитрий.
— Полежи еще минутку, я выйду, посмотрю.
Парфентий слез с печки. В хате скрипнула дверь.
— Ты обожди, Парфень, я сама выйду, — шепнула Тамара.
Прошло несколько минут. Парфентий помог Мите одеться и сойти с печки.
Тамара вбежала в кухню взволнованная.
— Парфень, на минутку.
— Посиди, Митя, я сейчас, — сказал Парфентий и вышел с Тамарой в сени.
— В селе неладно, Парфуша.
— Что ты говоришь?
— Да. Какой-то треск, крики, собаки лают… выйдем.
В стороне леса, за речкой, слышался лай собак, где-то совсем недалеко тарахтел мотор грузовика.
— Это жандармские овчарки лают, — заметил Парфентий.
— Облава? — спросила девушка.
— Должно быть. Надо скорее уходить..
— Куда?
— Не знаю, как с Митей, слаб он очень.
— Можно у меня на горище… Я вас соломой закидаю… Отлежитесь, пока все схлынет.
— Нельзя, ты комсомолка, член организации. У тебя будут крепко искать. Мы найдем другое место, побезопаснее.
Тамара помогла товарищам собраться.
— Возьми с собой, — подала она краюху хлеба. — Может, долго где лежать придется. С голоду совсем ослабеете. Одень Митю. — Она протянула полушубок. — Это Гришин полушубок.
— Я спрячу Дмитрия, а потом дам тебе знать. Может, помощь ему какая требуется.
— Я все сделаю, Парфень, не беспокойся.
— Я знаю, — улыбнулся юноша, пожав руку девушки.
Парфентий вывел Дмитрия на улицу.
— Ты скажи, идти можешь? — спросил Парфентий.
— Надо идти, — ответил Дмитрий.
Они прошли садом по глубокому снегу. Парфентий увидел, что Митя не может идти. Он попробовал поднять его, но рослый, крупный Дмитрий оказался ему не под силу. Парфентий обнял его за талию. Так прошли они с полсотни метров.
— Нет, не дойду, — признался Митя, — кружится голова и в глазах туман.
— Еще немножко, вон до того сарая, а то мы открыты и нас могут заметить.
— Знаешь что, Парфень? — Митя выпрямился. — Я останусь здесь, — решительно сказал он.
— Об этом ты не смей думать, — перебил Гречаный, — погибать, так вместе. У меня револьвер и достаточно патронов. Наши жизни дешево не отдадим.
— Нет, я не об этом. Знаешь что?
— Ну?
— Ты поможешь мне добраться до тетки Дози. Это через три хаты отсюда. Я спрячусь у неё на чердаке. Я знаю где. Там много соломы и будет тепло. А у них жандармы искать не будут.
Этот довод товарища показался Парфентию благоразумным и единственным в их положении.
— Так, я согласен. Пойдем.
Родная тетка Дмитрия была женой сельского старосты Фрица Шмальфуса.
Они добрались до сарая.
— Полежишь пока здесь. Мы скоро выручим тебя. Только не выдавай себя, потерпи. Что нужно, Тамара все сделает.
Они простились. Парфентий помог Мите взобраться на чердак, а сам пошел дальше, обдумывая, где можно до следующей ночи спастись от облавы.
На улице заметно светало. Припадая на раненую ногу, от сада к саду, от сарая к сараю, он пробирался на окраину села, где темнели высокие ажурные пирамиды тополей. Парфентий остановился на краю школьного сада. Здесь росли густые кусты сирени. Сейчас они были голы, но плотны, в них еще можно было спрятаться. Парфентий вышел к самому краю кустарника и осмотрелся кругом. Впереди, в синей предутренней дымке, лежала открытая степь. По ней, гонимые ветром, ползли большие языки поземки. Влево темнели сквозь кружево садов хаты. У одной хаты, стоящей чуть поодаль, виднелась только белая, покрытая снегом крыша. Это хата Поли. — «Где теперь Поля?» — мелькнула мысль. — «Дома ли? А может, как и он, пробирается глубоким снегом, измученная, раненая».
Вдруг слева, шагах в двухстах от себя, Парфентий заметил человека. Он стоял на месте, переминаясь с ноги на ногу, как это делают озябшие люди, чтобы отогреться. За спиной у него торчала винтовка. Теперь для Парфентия все стало ясно: и лай овчарок в лесу за рекой, и гул мотора, и этот солдат здесь, на глухой окраине.
«Стало быть, село оцеплено, — подумал юноша, — охотятся за нами». Мысль Парфентия вернулась к товарищам. Что теперь с Мишей Клименюком? А Соня, Андрей, Юрий и остальные? Он не знает, что с ними произошло после боя с жандармами. Может быть, кто нибудь также ранен или убит? Удастся ли собраться всем в условленном месте?
Парфентий прислушался. По селу шла машина. Мотор выл, видимо, машина выкарабкивалась из снежного заноса. Она приближалась, направляясь к полиной хате, и остановилась. Послышались злые хриплые голоса. Затем на несколько минут все стихло, и снова голоса и рев машины, ближе, ближе. Парфентий прижался к холодному снегу. Машина шла по улице мимо школы. В глазах Парфентия помутнело, закачались деревья и хаты, запрыгала машина, наполненная людьми. Он до боли тер глаза, чтобы разглядеть как следует. Уж не обман ли, не видение ли это. Нет, это была страшная, живая явь. В кузове огромной машины, окруженные вооруженными жандармами, были его товарищи. Он узнал Михаила Кравца, Ваню Величкова. Володю Белоуса и других. «Что же это? Хватают всех подряд?.. Неужели предатель успел?..»
Машина скрылась за школьным домом и снова вынырнула. Парфентий услышал шум голосов.
— Прощайте, родные, больше не увидимся!..
И среди голосов он различил чистый, сильный девичий голос. Это был голос Поли.
— Прощай, — шептал он, — прощайте!
«Это значит, и в Катеринке и в Петровке арестуют товарищей». И жутко стало от мысли, что он ничем не может помочь, не в силах предотвратить беду. Единственное, что он может сделать, это бежать в Каменную Балку и предупредить Надю Буревич.
Парфентий снял с себя куртку, вывернул светлой подкладкой наверх и, смешавшись с белыми языками поземки, пополз на локтях в степь.
К рассвету из Первомайска в Крымку прибыл карательный отряд из двухсот жандармов. Все село было охвачено плотным, непроходимым кольцом вооруженных солдат. Около сотни жандармов с овчарками и пулеметами было расставлено вдоль опушки леса по берегу Кодымы. В этом месте локотенент Анушку больше всего боялся побега окруженных партизан.
Имея список членов подпольной организации, жандармы с помощью полицейских начали массовые аресты.
Охваченное диким ужасом, пробудилось в это утро село. Из края в край неслись крики матерей, стоны избиваемых арестованных, грубая брань жандармов. Пьяные, озверелые, они, врывались в хаты, стаскивали с постелей юношей и девушек, нещадно, с остервенением избивали их на глазах родителей и полураздетых бросали в машину.
Машина шла по улице от хаты к хате. Следом за ней бежала огромная толпа народа. То были матери, сестренки, братишки арестованных. Полураздетые и раздетые, с непокрытыми головами женщины кричали:
— Куда вы их увозите?
— За что хватаете детей?
Жандармы будто не слышали. Они прикладами отгоняли женщин, толкали в снег, Но матери поднимались снова, не чувствуя ни холода, ни боли от побоев, ни страха перед свирепыми жандармами, обступали машину.
В это время группы карателей были посланы по соседним селам. Шли аресты в Катеринке, Петровке. Были схвачены Маруся Коляндра и Соня Кошевенко, вернувшиеся ночью с налета на жандармский пост.
В Петровке арестовали руководителя группы Николая Демиденко, Петра и Бориса Демиденко.
К полудню почти все члены подпольной организации были арестованы.
Но начальник жандармерии не мог успокоиться на этом. На свободе оставались главари организации: Парфентий Гречаный и Дмитрий Попик, ускользнувшие из его рук. Он был уверен, что раненый и измученный Попик не мог уйти из села. Да и вообще, Анушку надеялся, что жандармский заслон не выпустит из села ни одного человека.
— Антон! — позвал Щербаня к себе в кабинет капитан Анушку. — Займись этими главарями. Хорошенько поищи по селу. Если не разыщешь — арестуй семьи и ко мне в жандармерию, в камеру. Жену учителя тоже.
На притихшей улице снова послышался шум.
Лукия Кондратьевна глянула в окно. К хате подходила группа жандармов, предводительствуемая Щербанем. Он шел в распахнутой меховой куртке, широко размахивая руками. Когда вошел в хату, молча оглядел все кругом и спросил:
— Где сын?
— Не знаю, — ответила женщина.
— Ах, не знаешь? — вспыхнул Щербань. — А муж?
— С утра вышел куда-то и до сих пор вот нет.
— Но ты знаешь, что твой сын главный бандит?
— Нет. От тебя впервые слышу, что мой сын бандит.
— И муж твой тоже бандит, с ним заодно был.
— И об этом не знаю, не слыхала.
Щербань недоверчиво посмотрел на женщину.
— Я не замечала за ними ничего.
Антона будто плетью хлестнули.
— Брешешь, стерва, скрываешь! Говори, куда спрятала мужа и сына! Запорю, как собаку!
Женщина молчала. То, что муж и сын были на свободе, придавало ей мужества. До прихода Антона она тревожилась, что их тоже арестуют, но теперь эти опасения исчезли. А за себя она не боялась. Уж пусть теперь с ней что хотят делают.
— Если не скажешь, где прячутся твои бандиты, вместо них в петлю пойдешь.
— Ну что же, твоя сила, вешай, — произнесла женщина.
Рассвирепев, Антон наотмашь хлестнул плеткой Лукию Кондратьевну по лицу. Та не вскрикнула, не ахнула, а молча повалилась на кровать. Маня в испуге бросилась к матери.
— Мама, только не плачь, — шопотом произнесла она и уставилась большими, серыми глазами на мучителя.
— Маму не трогайте, лучше меня возьмите, — решительно сказала девочка, — меня повесьте, ведь вам все равно, кого вешать.
Полицай оттолкнул Маню и почтительно обратился к жандармам:
— Надо обыскать хорошенько, они научились прятаться.
Долго рылись жандармы в каморке и сарае, лазили на чердак, в погреб. И нигде ничего не нашли. Антон бросил:
— Одевайтесь поживее, да пошли с нами. Так вернее дело будет.
— По-твоему я тоже бандитка? — спросила женщина. — И она бандитка? — указала она на дочь.
— Без разговоров! Давай, пошли! Там объяснят, кто вы такие.
Карп Данилович в это время сидел на чердаке сарая в каморке. Он услышал, как прошли мимо жандармы и скрылись в хате, потом, через несколько минут, шуршали рядом на чердаке, перерывая во всех уголках солому, затем, ругаясь и отплевываясь от пыли, снова ушли в хату. Среди слитного шума голосов он различил голос Щербаня:
— Нечего и запирать, коли тут жить никто не будет.
Несколько секунд было тихо. Вся группа шла молча и когда вышла на дорогу, женщина решительно крикнула:
— Не пойду! Никуда от своей хаты не пойду!
На мгновение Карп Данилович услышал короткую возню, хлесткий удар и пронзительный, леденящий душу крик. И тут же вместе с криком смешалась грубая матерщина и плач девочки. Было ясно, что жену и дочь уводят.
Сжав в руке наган, Карп Данилович бросился к отверстию. Но будто кто-то непомерно сильный схватил его за руку и удержал. Ведь спрыгни сейчас вниз, он обнаружил бы каморку на чердаке. А там оружие, боеприпасы, знамя.
«Нельзя», — подумал он.
Стиснув до боли зубы, Карп Данилович опустил наган в карман и слушал, как удалялись по хрустящему снегу шаги, и через несколько минут все стихло. В голове стоял звон, рябило в глазах. Он упал ничком на перебитую солому и долго лежал с широко открытыми глазами и плотно стиснутыми зубами. Слова Щербаня-«твои бандиты сами придут» — говорили о том, что Парфентий на свободе. Это облегчало его страдания.
Через некоторое время он успокоился и стал думать, правильно ли поступил, что не вышел к жандармам сам. Тогда бы жена и дочь, может быть, остались дома и не подвергались бы мучениям. А что же дальше? Его схватили бы как партизана и отца главаря подпольной организации. Все равно мать и дочь жандармы не оставили бы в покое. Он не допускал мысли, что неповинную женщину и девочку могут наравне со всеми пытать и подвергать всяким мучениям. Подержат в камере, постращают и выпустят. Ведь не весь же народ они будут сажать в тюрьмы и убивать.
Карп Данилович сошел вниз. В углу сарая тихо и грустно промычала корова.
«Одна остается, без присмотра», — подумал хозяин и, достав большую охапку сена, набил в ясли.
— Ешь. А уж насчет пойла придется потерпеть. Может, хозяйка твоя вернется, — Карп Данилович надеялся, — что жену с дочерью выпустят.
Осторожно он прошел в сени. Все двери были настежь распахнуты и в хате гулял холод.
— Ишь ведь, как скоро уходит тепло, когда нет в жилье человека, — с грустью подумал он, закрывая дверь.
Карп Данилович вспомнил, что не курил с самого утра, не было с собою огня. В углу на печи были разостланы для просушки листы табаку. Он достал их и, раскрошив, набил полный кисет. Потом свернул огромную цыгарку. Спички он нашел в обычном месте за грубой и прикурив, с жадностью глотнул большой комок дыма. От крепкого табака закружилась голова. Не отрываясь, он делал одну затяжку за другой, будто спешил накуриться на всю жизнь. Докурив цыгарку до конца, он растоптал на полу окурок и тихо, будто спрашиваясь у кого-то, промолвил:
— Ну, я пойду.
У порога под ногами прошмыгнул белый комочек. Он ласково потерся о голенище хозяина и стал проситься на улицу.
— Посиди дома, Мурчик, хозяйки скоро вернутся.
Карп Данилович вышел, закрыл снаружи дверь на замок и ключ спрятал в условленном месте.
Над селом опускался вечер. В лесу за рекой стояла настороженная тишина. Жандармы покинули свои засады. По земле, обвивая стволы деревьев, тихо шуршал снег унимающейся поземки.
Карп Данилович перешел по заснеженному льду речки и направился вглубь леса. Сначала он ступал осторожно, от дерева к дереву, поминутно останавливался, вглядываясь в темные проемы между стволами. Он еще опасался, что может наткнуться на кого-нибудь. В этот день не мудрено было встретиться с жандармом или полицаем, рыскавшими по селу и вокруг села. Но, по мере углубления в лесную чащу, эти опасения проходили, и он шел по глубокому ровному снегу, думая о семье, о покинутой хате, о сыне, которого по своему предчувствию надеялся теперь встретить.
После арестов членов «Партизанской искры» и их соучастников жандармские власти опасались, как бы это событие не вышло за пределы Крымки. Капитан Анушку боялся внезапного нападения партизан на жандармский пост, где находились сейчас все арестованные. Он попросил префекта оставить в Крымке жандармский отряд из двадцати человек.
Теперь у здания жандармерии дежурило попеременно по десять часовых. В селе был введен суровый режим.
Жителям под страхом смерти запрещалось отлучаться из села. Даже за появление на улице без разрешения грозили арестами и тюрьмой. Было объявлено: за подход к зданию жандармерии жители будут расстреливаться на месте без предупреждения.
Но нельзя наложить запрет на справедливый гнев и на святую ненависть к врагам.
Внешне село стояло окутанное зловещей тишиной. На его улицах, кроме жандармов и полицейских, рыскающих повсюду, не видно было ни одного сельчанина, не слышно ни-единого звука.
И неведомо, какими путями, по каким улицам и переулочкам вырвалась из Крымки страшная весть. Вырвалась и понеслась, круша жандармские преграды. От села к селу, от района к району все шире и шире расходилась молва. Будто вместе с поземкой катилась она по степи и докатилась до савранских лесов — партизанского гнездовья Одесщины. О провале «Партизанской искры» и аресте ее членов в тот же день узнал Савранский подпольный комитет.
В маленькое заиндевевшее оконце слабо проникает свет. Облокотившись на стол, сидят друг против друга Шелковников и Моргуненко. Они вполголоса ведут разговор. В углу, в открытой топке чугунной «румынки» бьется живое пламя. Мальчик, ссутулившись и подобрав под себя ноги, поминутно просовывает в маленькое отверстие печки сухие дубовые ветки. Пламя быстро облизывает их, и они горят жарко, ровно, без треска. Время от времени мальчик отворачивает от огня раскрасневшееся лицо и слушает, что говорят двое взрослых.
— Нужно срочно принимать меры, — произнес Шелковников. Лицо его внешне спокойно, и только одна, пролегающая поперек лба прямая, резкая морщинка говорит о большой внутренней тревоге. Морщинка то углубляется, становясь темнее, то расходится до едва заметной черточки.
— Да, тяжелая весть, — глухо отозвался учитель. Было мучительно думать, что подпольная организация, созданная им, раскрыта, и его ученикам, может быть, грозит неминуемая гибель.
— Что ты думаешь на этот счет, Владимир Степанович?
— Я думаю, одних слухов недостаточно, Алексей Алексеевич. Нужно выяснить точно, что произошло в Крымке.
Моргуненко был заметно взволнован. Он часто проводил рукой по усам, теребил пальцами густую, окладистую бороду.
— А как это сделать?
— Нужно немедля послать туда человека и все выяснить. Без этого, мне кажется, невозможно что-либо предпринять.
— Согласен, Владимир Степанович, но время… это отнимет много времени и мы рискуем не успеть что-либо сделать, — заметил Шелковников. — Это нужно срочно.
— Сейчас же, не теряя минуты. Нам, в первую очередь, нужны точные сведения о событиях и обстановке. А вопрос с боевой операцией, если она потребуется, придется решать отдельно.
— Кого же послать? — задумчиво произнес Шелковников, мысленно подыскивая подходящего человека. — Я думаю… — тихо сказал он и посмотрел в угол.
Моргуненко понял, о ком думает Шелковников, и, посмотрев на сгорбившегося мальчика, согласно кивнул головой.
И оба они посмотрели на маленького человека, на его собранную в комочек фигурку, на огонь, будто для него весело плясавший в топке. Мальчик сидел не шевелясь.
— Это лучше всего, — прошептал Моргуненко, — сейчас в Крымке напряженная обстановка, кругом, небось, шныряют жандармы и полицаи. И ясно, первый же взрослый человек со стороны сразу вызовет подозрения.
Шелковников согласно кивнул головой и повернулся к печке.
— Василек, — тихо позвал он.
Мальчик повернул раскрасневшееся лицо.
— Подойди сюда.
Василек проворно встал и подошел к столу. От него пахло дымком и дубовой корой.
— Как ты себя чувствуешь? — ласково, по-отечески спросил Шелковников.
— Хорошо, — Василек уставился на Алексея Алексеевича смышленными синими глазами.
Алексей Алексеевич взял мальчика за руку и легонько притянул к себе поближе.
— Поручение тебе есть, Василек. И очень серьезное.
— Какое?
— Нужно сейчас же отправиться в Крымку. Подробно тебе все объяснит Владимир Степанович.
— Слушай, Василек, в Крымке жандармы арестовала многих хлопцев и ты должен отправиться туда.
— Скоро?
— Сейчас же.
Василек подтянулся. Лицо его стало строгим, сосредоточенным.
— Хорошо, дядя Володя.
— Как только явишься туда, первым делом постарайся увидеть дедушку Григория. Ты знаешь, где он живет?
— Знаю.
— Через него узнай — кто из комсомольцев арестован, где находятся арестованные. Выведай, во что бы то ни стало, когда и куда их собираются отправлять из Крымки и велик ли конвой. Да обязательно узнай, что с Парфентием, арестован ли он.
— Тебе все понятно, сынок? — спросил Шелковников.
— Еще как! — твердо ответил мальчик.
— Все-таки повтори, — попросил Владимир Степанович.
Василек в точности повторил все, что говорил ему учитель.
— У него хорошая память, я знаю, — подмигнул Моргуненко.
— И опыт огромный, — добавил Алексей Алексеевич.
Мальчик улыбнулся. Улыбнулись и Моргуненко с Шелковниковым. И от этой теплой улыбки старших Васильку, стало хорошо и радостно. Он был сейчас преисполнен гордости за то, что ему доверяют выполнить задачу, которую не могли доверить взрослому человеку.
— Как добраться в Крымку, ты знаешь?
— Еще бы!
— Собирайся, Василек. Оденься потеплее, но чтобы было легко, ведь придется много бежать.
Несмотря на то, что Василек с готовностью и даже радостью принял на себя это тяжелое и опасное дело, у обоих щемило сердце от жалости. Они понимали, чего стоит четырнадцатилетнему мальчику в зимнюю непогоду оторваться от тепла, совершить тяжелый путь и там испытать то, что под силу было лишь взрослому, привычному ко всяким лишениям человеку.
Василек быстро собрался, перекинул через плечо свою сумку от противогаза и предстал в боевой готовности.
— Настоящий нищий! Тебе не хочешь да подашь милостыню, — пошутил Владимир Степанович.
Шелковников обнял мальчика.
— Беги, Василек, беги, сынок мой, маленький партизан.
— Срок тебе такой, — сказал Владимир Степанович, — сегодня вечером ты будешь там. Постарайся за вечер все узнать. А ночью мы встретимся с тобой на повороте речки в камышах. Знаешь, где это?
— Знаю. Там, где кончается остров и Кодыма поворачивает. Там густые, густые камыши.
— Вот-вот, свистнешь мне два раза.
— А вы?
— Я отвечу тебе четырьмя свистками.
— Понимаю, — уверенно сказал Василек.
— И чем скорее мы встретимся, тем лучше.
— Ясно. Можно идти?
— Подожди минутку. Я подвезу тебя до Кумар. А там добежишь и время сократится, — сказал Шелковников. — Вы здесь побудете, а я часа через три — четыре приеду обратно.
Шелковников быстро заложил лошадей в легкие санки и через пять минут гнедые лесничего бежали спорой рысью по лесной дороге, местами пересеченной поперек упругими сугробиками. Колкий сухой снег разлетался из-под копыт лошадей и сердито стегал по лицам седоков.
Прищурившись и плотно сжав зубы, Шелковников беспрерывно понукал и без того добрых лошадей. Он чувствовал около себя мальчика, которого усыновил и полюбил, как родного сына. И сейчас ему хотелось, чтобы Василек скорее добрался до Крымки и выполнил возложенную на него задачу.
Оставшись один, Моргуненко присел к печке не из-за того, что холодно, а просто невыносимо было сейчас одиночество и хотелось быть ближе к чему-нибудь живому, дышащему.
Он стал подбрасывать в огонь по одной палочке, наблюдая, как они загорались сначала ярко-желтым пламенем, затем становились багровыми и жаркими и рассыпались на отдельные уголья.
Все это он делал машинально, ибо мысли его были сейчас в Крымке. Что же все-таки случилось?
Владимир Степанович припомнил все случаи ареста комсомольцев по разным подозрениям, когда всякий раз волновался за их судьбу и радовался, если юные подпольщики умно и отважно выходили из затруднения. Но это были аресты всего лишь по подозрению, и к тому же отдельных членов организации. А теперь, по слухам, были арестованы все члены «Партизанской искры». Это значит, что раскрыта вся организация. Что это, неосторожность, неопытность? Неужели на сей раз непоправимо?
Учитель чувствовал себя глубоко виновным в том, что не сумел во-время предотвратить катастрофу, уберечь своих учеников от неосторожного, необдуманного шага.
И все эта отдаленность. Был бы ближе к ним, не допустил бы оплошности, предостерег бы от опрометчивого поступка.
Но факт уже свершился. Теперь поздно и бесполезно думать об этом. Сейчас нужно думать о том, как вырвать из рук жандармов арестованных юношей и девушек.
Моргуненко представил все трудности, связанные с этой операцией. Сорок километров открытой заснеженной степи отделяли Саврань от Крымки. А там теперь, наверно, полно жандармов. Страх перед партизанщиной доходил до того, что даже такой простой факт, как появление советских листовок, приводил в смятение и ярость; А тут целая подпольная организация!
Сучья догорели, и на дне печки, покрываясь серым налетом золы, рдела маленькая кучка угольков.
Учитель принес из сарая охапку сучьев и подбросил в печку. Сквозь запушенное инеем окошко начинала пробиваться синева ранних зимних сумерек.
— Задерживается Алексей Алексеевич, — тревожился Учитель. У печки уже не сиделось. Он встал и начал ходить по комнате.
— Прорваться туда, в Крымку, прорваться во что бы то ни стало! Но где же Алексей Алексеевич?
Стукнула наружная дверь, и в комнату ввалился Шелковников.
— Заждались?
— Боялся, что вы задержитесь.
— Старался погонять во всю. Молодцы гнедые! Тридцать километров в два конца по такой дороге!
— Ну что? — волнуясь спросил Моргуненко.
— Довез до Кривого. Побежал мальчишка.
— Алексей Алексеевич, я много передумал тут без вас: мне кажется, что организовать сейчас освобождение отсюда просто нет времени.
— Дела и места в Крымке вы лучше меня знаете, потому говорите свои соображения, — сказал Шелковников.
— Тут только одна возможность — организовать освобождение комсомольцев местными силами. Я имею в виду военнопленных, которые работают в Каменном Мосту.
— Но у них нет оружия.
— Там около сотни человек. Из них группа в пятнадцать-двадцать человек готовится к побегу в леса, и они пойдут на это. А оружие я им обеспечу. У крымских подпольщиков есть все, вплоть до станкового пулемета и ручных гранат. Мы нападем на колонну из засады, перебьем конвой и уведем арестованных в лес. Мне остается только выяснить точно, когда повезут арестованных и по какой дороге и, конечно, каков конвой.
Шелковников был крайне озабочен. План, предложенный Моргуненко, ему казался опасным, более того, рискованным. Но доводы учителя, что нет времени на организацию помощи из Саврани, были основательны.
— Я понимаю, Владимир Степанович, на какой опасный шаг вы решаетесь. Но здесь, как говорится, дорог, момент. Я на вашем месте поступил бы так же. Ну, что же, желаю вам удачи, вернуться с победой и… пополнением отряда.
Шелковников крепко пожал руку Моргуненко. Несколько секунд они стояли молча, тепло глядя друг другу в глаза.
— Знаете что? Я подвезу вас до лесничества, а это километров на семь сократит вам путь и дорогое время.
Моргуненко согласился.
Шелковников провез учителя дальше лесничества, через весь лес. На опушке перед открытой степью они крепко на прощание обнялись.
Некоторое время Моргуненко шел по дороге, затем свернул с нее подальше и пошел прямиком по затвердевшему снегу. По насту шуршала ослабевшая поземка. Учитель шел с мыслями о тех, кого он должен вырвать из рук палачей. На душе у него было нелегко. Ведь это он создал организацию, вселил в душу юношей и девушек, своих учеников, чувство великого долга перед Родиной, ненависть к врагам, жажду борьбы и непоколебимую веру в победу. Учителю было больно и страшно от мысли, что созданную им «Партизанскую искру» враги пытаются задушить, а юношей и девушек — славных сынов и дочерей Родины — замучить.
Мысль о большой важности дела, которое было ему поручено, не покидало Василька ни на минуту и настойчиво побуждала торопиться. Он то шел поспешными мелкими шажками, то, сам не замечая как, переходил на бег и бежал до тех пор, пока не начинало колоть в боку и не перехватывало дыхания. Тогда он короткое время шел шагом и, дав сердцу успокоиться, снова бежал.
Временами мальчика поглощали думы о том, как и с чего он начнет выполнять поручение. Первым делом ой зайдет к деду Григорию Клименко, так ему было сказано. Василек не раз, бродя по селу с сумой нищего, заходил в маленькую хатенку бывшего колхозного кузнеца, где жила семья Владимира Степановича. И всегда этот добрый старик с суровым на вид лицом радушно встречал нищего-сиротку. Часто, оставив мальчика у себя, дед Григорий уходил и возвращался с нужными вестями. Слова «дед Григорий поможет» или «узнай у деда Григория» были для Василька привычными словами.
Когда уставший, но бодрый Василек входил в Крымку, было уже совсем темно. После метели мороз заметно покрепчал, и воздух был чист и свеж.
Василек свернул с дороги и прямиком зашагал к крайней, занесенной снегом хате.
Погруженное в темноту стояло село. Над крышами хат вились белые дымки. Причудливо клубясь, они лениво восходили к небу и таяли в вечернем морозном воздухе.
Перед хатой деда Григория Василек остановился. Внимательно огляделся вокруг. Он знал, что за этой хатой жандармами уже давно учрежден негласный надзор. А сегодня нужно было быть особенно осторожным. Но он, Василек, не боится. Он умеет обманывать этих тупоголовых жандармов. Он сейчас смело войдет и попросит милостыню. Это пока не запрещается. Много теперь бродит нищих по селам, много обездоленных детей просят милостыню, не он один.
Василек нахлобучил на вспотевший лоб шапку-ушанку, поправил сбившуюся сумку на плече и, сгорбившись, приняв вид нищего-сиротки, тихонько постучал в дверь.
Ответа не было.
Постучал вторично.
Никто не шел.
— Может, и деда Григория тоже… — шевельнулась тревога. Он припал к двери ухом и долго слушал. Внутри хаты было тихо. Тогда он решительно заколотил в дверь.
Не сразу звякнула щеколда, и в приоткрытой двери показался дед Григорий.
— Подайте, христа ради, хлебушка кусочек или картошечку, — жалобно попросил Василек.
Узнав мальчика, старик улыбнулся. Это была улыбка убитого горем человека, к которому внезапно явилось утешение. Появление Василька в эту минуту было для деда Григория большой радостью. Как хорошо знал он, что этот маленький странник являлся той нитью, которая связывала его, деда Григория, с людьми, руководящими борьбой. И он, семидесятилетний старик, горячо, всем сердцем был слит с ними и шел на эту борьбу.
Старик, оглядев улицу, тихо сказал:
— Зайди, хлопчику, обогрейся.
В кухне было жарко натоплено. На большом горбатом сундуке, служившем столом, дымилась небольшая стопка горячих коржей.
— Снимай шапку, садись, — радушно промолвил хозяин.
Василек плюхнулся на скамейку. Руки и ноги его дрожали от усталости.
Дед Григорий налил в кружку молока.
— Повечеряй. Проголодался, наверное, дорога длинная, — сказал он, подавая Васильку горячий корж и кружку с молоком. — Это я для них испек. Может, удастся передать. — Он глубоко вздохнул и, поглядев на мальчика добрыми глазами, тихо произнес: — А Александру Ильиничну с матерью схватили жандармы. И остались мы с внучкой вдвоем, — кивнул он на печь, где спала Леночка. Пока Василек ел поджаренный корж, запивая молоком, дед Григорий молчал. Он то и дело прислушивался, вставая с места, в беспокойно глядел на улицу в окошко.
— Шныряют жандармы и полицаи по хатам. У меня сегодня три раза были. Ты давно в Крымке? — спросил дед Григорий.
— Только что. Прямо к вам.
— А про горе наше еще не слыхал?
— Слыхал.
— Стало быть, там уже знают? — оживился старик.
— Знают, только не все. Меня и послали сюда, чтобы все узнать. Сказали, что вы поможете.
— Так и сказали: «Дед Григорий поможет»?
— Да. Они надеются на вас, — подтвердил Василек.
Старик улыбнулся. В его глазах мелькнули гордые искорки. Видно было, как он ценил это доверие к себе.
— Страшенная беда получилась, хлопче. Всех похватали проклятые жандармы. Говорят, список нашли у Мити Попика при обыске. Сашка Брижатый, поганец, выдал.
Дед Григорий рассказал Васильку все, что удалось ему узнать за это время.
— Парфентий с отцом скрылись. Так они, жандармы, Лукию Кондратьевну с девчушкой арестовали. Юрко Осадченко и Митя Попик ушли, а остальных всех похватали. А теперь вот и не знаю, что с ними будет.
— Дедушка, а вы не слыхали, куда их отсюда погонят? — спросил Василек.
— Кто их знает, держат пока в камере. Никого к жандармерии близко не подпускают. Но мне один полицай сказал, будто их в Голту собираются отправить.
Василек встрепенулся. Это было его главной задачей — узнать, куда и когда погонят из Крымки арестованных.
— А когда собираются отправлять, не слыхали?
— Про это не слыхал. Разве они скажут? Ведь они тоже, хотя и зверствуют тут, а осторожность соблюдают, боятся, как бы партизаны по дороге не налетели.
— А это, дедушка, самое главное. Мне так и сказали — узнать, когда погонят арестованных. И про конвой тоже.
При этих словах дед насторожился. Он сам, не спрашивая мальчика, понял, для чего в Саврани понадобились эти подробности. Его седые брови живо задвигались. Он взволнованно затоптался по маленькой кухне. Потом подошел к Васильку и прижал его к своей груди.
— Ты говоришь, там хотят знать про конвой?
Мальчик закивал головой.
— Вот оно что! Дорогие мои, золотые! Хотят свободу вернуть соколятам нашим! Мы узнаем с тобой, Василек. Ах вы, сынки мои родные! Сердце у вас горячее, крылья орлиные. Спасти хлопчиков наших хотят, не дадут, значит, супостатам мучить да издеваться над ними. Брешут, поганые, жива Советская власть, — приговаривал дед Григорий, торопливо надевая полушубок.
Василек поднялся, одел шапку, собираясь идти.
— Нет, хлопчик, ты останешься тут. — Старик заглянул на печь и полушопотом произнес: — С девчушкой посиди. Спит она, а проснется — молочка ей дай, скажи, мол, дед скоро придет.
Дед Григорий оделся и положил за пазуху несколько коржей. «Нет уж, не дадим вас в обиду, детки. Жить — вам на погибель злодеям, на счастье всем людям добрым. Иди, Григорий, все узнай, покажи, какой он есть, колхозный кузнец Григорий Клименко, знатный человек, района».
Старик выпрямился и, гордо подняв голову, вышел из хаты.
Забыв про свои семьдесят лет и болезнь сердца, которой страдал несколько лет кряду, дед Григорий с поспешностью, присущей молодым, зашагал по занесенной снегом улице. Шел он прямо, открыто, зная о запрещении ходить и не думая, чем он, если задержат его, оправдает свое появление на улице.
Он шел в ту часть села, где жил Никифор Носальский.
Между стариками с давних пор велась прочная непрекращающаяся дружба. В молодости их объединяла нужда бедняков и постоянная зависимость от сельских богатеев. Позже, когда революций изгнала царя и помещиков, а вместе с ними нужду, Григория с Никифором породнило счастье полноправных в жизни людей и гордое спокойствие за свою надвигающуюся старость.
Теперь, в тяжкие дни оккупации, стариков объединяло чувство ненависти к врагам.
Дед Григорий частенько заходил к Никифору поговорить, отвести душу. В беседе старики открыто выражали свою ненависть к «чужинцам», с нескрываемой радостью принимали вести о поражении фашистов и ждали Красную Армию.
Сейчас дед Григорий шел к другу узнать о судьбе арестованных.
«Дед Григорий поможет», — с гордостью вспомнил он слова мальчика, подходя к дому Носальских.
Дочь Никифора Носальского Вера работала в крымской жандармерии уборщицей. Тихая, работящая, она была в доверии у Анушку. Начальник жандармерии знал, что Вера вместе с другими училась в школе, но прилежание девушки искупало, как считал Анушку, её прежнюю вину. Теперь часто, когда приходилось делать внушение непослушным хлопцам и девчатам, он ставил в пример им уборщицу Веру.
— Посмотрите, — говорил он, — она тоже вместе с вами училась и даже была комсомолкой, но теперь поняла, что нужно все это забыть и работать честно. Спросите её, плохо ей у нас?
И Вера подтверждала, что ей хорошо. Но капитан Анушку не знал, что эта тихая, трудолюбивая сельская девушка ненавидела его так же, как и её товарищи. Не знал и не мог знать Анушку и того, что Вера была связана с подпольной организацией, и все, что ей удавалось узнать в жандармерии, она сообщала комитету.
Вот к ней-то и спешил дед Григорий, чтобы узнать, когда собираются жандармы отправлять комсомольцев.
Задыхаясь, дед Григорий зашел к Носальским.
— Сидай, старый, — предложил хозяин.
— Ох, не сидится мне, Никифор Семенович. Горе ведь. Оно подымает на ноги человека.
— Разумею, старче. Такое на голову навалилось, что и ума не приложить. Старуха моя вот с горя в постель слегла, близко к сердцу приняла. Да ведь жаль хлопчиков, за всех нас страдают.
— А как Вера твоя?
— Пока не трогают. А там — кто их знает. Говори? допрашивал её долго начальник. Но придраться, видно, не к чему, на виду ведь она у них. Да и Верка у меня такая, что не скажет, если и знает что.
— А не слыхать, что они с хлопцами собираются делать? Может, погонят куда?
— Не слыхал. А что?
— Да хотелось бы повидать своих. (Семью Моргуненко дед Григорий считал своей). Может, удастся передать им поесть. Голодные, должно быть.
— К жандармерии сейчас не подступиться. Охрану кругом понаставили. У дверей пулемет стоит.
Дед Григорий приблизил свое лицо к лицу друга и полушопотом, как говорят только о великих тайнах, сообщил:
— Освобождать хлопцев хотят. И теперь вот, шкура долой, а нужно узнать, когда погонят их.
Старик Носальский в изумлении приподнялся. Лицо его осветилось радостью.
— Ах, вон оно что! Это бы хорошо было! — Он будто спохватился, заметавшись по хате. — Вот ведь дела какие! Да Верки что-то долго нет. Она, наверное, слыхала там…
Через некоторое время пришла Вера, удрученная, взволнованная.
— Ну, что там с ними? — спросил отец.
— Вызывают на допрос и бьют. Ох, тэту, как бьют! Хлопцы отказываются отвечать. Офицер приказывает раздеваться догола и ложиться на пол. Тетю Лукию тоже били, все пытали, где дядько Карпо с Парфентием. Христю Осадченко за Юрия тоже пытали.
— А Александру Ильиничну? — спросил дед Григорий.
— Пока не трогают. Позже вызовут. Никого, видно, эта участь не минует. Очень лютует офицер. Грозит всех перевешать.
— Здесь пока они остаются?
— До утра. А утром завтра, говорят, погонят в Первомайск. Префект приказал. Специальный отряд жандармов прибыл из города.
— Большой отряд? — спросил дед Григорий нетерпеливо.
— Человек пятнадцать.
Вечером, по прибытии в Каменный Мост, Моргуненко удалось через своего человека связаться с лагерем и сообщить о готовящемся вооруженном нападении на жандармский конвой.
Сам еще не зная подробностей, Владимир Степанович передал, чтобы группа совершила ночью побег.
Сообщив о месте сбора группы, Моргуненко направился к повороту речки, где условился встретиться с Васильком.
Всей этой группой пленных руководил Дмитрий Замурин. Это был молодой человек небольшого роста, худощавый, с живыми карими глазами.
В плен Замурин попал, будучи раненым, весной сорок второго года. Через две недели ему удалось бежать. Слабый, еще не окрепший после ранения, он от села к селу пробирался на восток, чтобы перейти через линию фронта к своим. Но в одном из сел Украины был схвачен и отправлен с эшелоном военнопленных во вражеский тыл. В дороге, на ходу поезда, он выпрыгнул из вагона, сломав еще не сросшуюся кость ноги. Измученный, голодный, он с трудом дополз до села, где был задержан и отправлен в каменномостовский лагерь.
Прибыв в лагерь, Замурин быстро сколотил вокруг себя группу единомышленников, с которыми готовился к побегу в савранские леса, к партизанам.
В лагере Замурин ничего о себе не рассказывал, и только близкие товарищи знали, что он до войны работал на одном из уральских заводов слесарем.
О предстоящем сегодня ночью побеге из лагеря и вооруженном нападении Замурин, как вожак, узнал первым и сказал товарищам.
С какой огромной, непередаваемой радостью встретила горстка пленных эту весть. В бараке никто из посвященных в тайну не думал ложиться спать. С вечера тайком начали готовиться. В барачной сутолоке, при тусклом, мигающем свете коптилки, латали изорванные шинели и гимнастерки, чинили солдатские ботинки, наматывали на ноги как можно больше тряпок. Лежа на нарах и держа перед собой осколок зеркала, в котором едва помещалась четвертая часть лица, наспех брились. Готовились, словно на большой торжественный праздник.
А разве для них это не было праздником? Нет, это было нечто больше, значительнее праздника. Это была поистине великое торжество души, то всеобъемлющее счастье, которое может прийти к человеку только после несказанно тяжелых страданий. В самом деле, каждый из них, отгороженный от жизни колючей проволокой, был истерзан, истомлен тоской по всему родному, раздавлен неволей и унижением, лишен самых простых человеческих прав.
И вот, в эту бездну мрака и отчаяния ворвался светлый, обжигающий луч надежды. И каждый из этих людей с предельной ясностью ощутил для себя возможность совершить подвиг и готов был собственной кровью смыть позор плена, искупить тяжкую, хотя, и невольную вину перед матерью-Родиной.
— Ну, в добрый путь, хлопчику.
Дед Григорий проводил Василька за порог хаты.
— Главное, держись подальше от жилья, а то неровен час, наткнешься на злодюгу какого. Они тут сейчас повсюду шарят. Ты иди огородами, садочками да канавками пробирайся. Как только обогнешь эту часть села, — указал он рукой, — спускайся колхозным садом прямо к речке. Понял?
Василек помотал головой.
— Не дай бог, задержат — все пропало. Да поспешай, Василечку, дело, ты знаешь, делаешь великое. — Дед Григорий помолчал короткий миг и, легонько взяв мальчика за плечо, промолвил: — Владимиру Степановичу привет передай. Скажи — все живы. А Леночка находится у меня. — Он умолк, как бы обдумывая, не забыл ли еще что и тепло, ласково пожелал: — Счастливо тебе. Иди.
Василек нахлобучил на лоб шапку-ушанку, как он делал всегда, когда нужно идти на большое и трудное дело и, махнув на прощание рукой, скрылся в темноте.
Поздний зимний вечер окутал село густо-синим покровом. В вышине просторного, очищенного после метели неба, мерцали редкие звезды. В стороне леса, словно кривой нож, занесенный над невидимой жертвой, взметнулся вверх ущербный месяц.
Василек торопил свой шаг, не замечая глубоких канав, занесенных снегом. Его юная душа горела, жаждала подвига.
Следуя советам деда Григория, Василек обогнул край села, огромным полукругом вдавшийся в степь, и, пройдя сад колхоза имени Ворошилова, вышел к Кодыме.
Отсюда к месту встречи с Владимиром Степановичем ему надо было пройти около полукилометра по реке, обратно к селу.
Он пошел по льду, заваленному толстым слоем пушистого снега. Справа, вдоль противоположного берега, тянулось фантастическое нагромождение деревьев и кустов.
Васильку не впервой приходилось идти ночью по глухим местам, открытой степью, узкими глубокими балками. И он не испытывал страха. Но в ночной дреме леса для него всегда было что-то таинственное и немного жутковатое. И сейчас, несмотря на то, что он старался не думать о боязни, он невольно косился в сторону леса с проплывающими мимо причудливыми стволами деревьев. И против воли, силой детского воображения все виденное им превращалось в различные живые существа, мерещился непомерно высокий ссутулившийся нищий с протянутой рукой, то скачущий всадник, то вдруг рогатый куст превращался в загадочного зверя, вот-вот готового прыгнуть на него. А вот уж совсем явно, в нескольких шагах от него, стояла коренастая фигура человека. Васильку показалось, что фигура шевелится. Он остановился, чтобы пристальнее вглядеться.
Перед ним действительно стоял человек. От мысли, что это мог быть жандарм, мальчика бросило в дрожь, ноги подкосились. На мгновение возникло желание бежать, но не доставало сил, ноги будто вросли в снег и, сам не зная как, он громко вскрикнул:
— Кто это?
— Человек. — густым низким голосом ответила фигура. — А ты кто?
— Нищий я, сирота, — пробормотал мальчик.
— Не бойся, хлопчик, я не трону тебя, — успокоил голос.
Плотный коренастый человек в полушубке и надвинутой на глаза папахе подошел и заглянул мальчику в лицо.
— Ты, Василек?
— Дядя Карпо! — задыхаясь от волнения, воскликнул Василек.
— Я самый, — тихо отозвался Карп Данилович.
Он был поражен, встретив мальчика в такое позднее время в глуши.
— Что ты тут делаешь?
— А вы? — вместо ответа спросил Василек. Карп Данилович нагнулся над мальчиком.
— Ушел от жандармов и вот блукаю по лесу, может, Парфушу встречу. Не знаю, где он теперь, — добавил со вздохом.
— Раз ушел, значит — не пропадет, — ободряюще промолвил Василек.
— Кто его знает, — как бы про себя проговорил Гречаный, — ночью при налете на жандармов бой у них был с румынами. Ранить могли.
До поздней ночи, охваченный тревогой, бродил Карп Данилович в надежде встретить сына. Несколько раз выходил он из чащи на опушку и, не отрывая взора, подолгу смотрел через речку на бугор, за которым виднелась крыша его хаты. И с тяжелой думой на сердце снова, уходил в лес. Не раз он подходил к серебряной поляне и искал на снегу свежие следы. Но заснеженный лес угрюмо хранил молчание.
— Далеко идешь? — спросил Карп Данилович.
В ином случае Василек не сказал бы, куда и зачем он идет. Но он знал, что дядя Карпо заодно с Парфентием. Мальчик, торопясь, как бы экономя дорогое время, рассказал о том, что было днем в квартире Шелковникова в Саврани, о посещении деда Григория Клименко, о предстоящей встрече с Владимиром Степановичем.
— А где это? — с нетерпением спросил Гречаный.
— Здесь на речке, в камышах.
Они пошли вдоль берега, держась высокой темной громады леса. Карп Гречаный был несказанно обрадован встречей с мальчиком. До этой минуты он не знал, на что решиться и что предпринять. Унеся с собой тяжелую думу о семье, схваченной жандармами, он долго бродил по лесу. Он думал уйти в савранские леса к партизанам. Но смутная надежда встретить Парфентия и уйти вместе с ним тормозила это намерение. Теперь, после рассказа Василька, ему стало ясно, что выход, который он мучительно искал, найден. Волнение сменилось успокоенностью оттого, что рядом с ним будет руководитель, представитель партии, которой он, беспартийный колхозник Карп Гречаный, был предан, в силу которой он безгранично верил.
Осторожно пробирались они по глубокому снегу вдоль берега. Миновав остров, остановились. На противоположной стороне реки были густые заросли камышей. Зимой они заметно поредели, но все же в них можно было укрыться.
Василек остановился и тихо дернул за рукав Карпа Даниловича. Некоторое время они стояли, слушая. Затем мальчик сложил ладони трубочкой, приставил к губам и два раза свистнул.
Через некоторый промежуток времени послышался четырехкратный свист.
— Есть, — еле слышно прошептал Василек и снова повторил свист.
Из камышей вышел человек и остановился.
— Владимир Степанович, — тихо позвал мальчик.
И только на голос Моргуненко решительно подошел.
— Карп Данилович?
— Он самый.
— Я сразу побоялся подойти. Вижу — двое, и не пойму, в чем дело. Думаю, не подвох ли?
— Вот, — указал Карп Данилович на Василька, — привел меня к вам. Примете?
— С большой радостью, — ответил учитель. Двое мужчин обнялись.
— Вы с нами?
— Больше мне не с кем.
Василек стоял довольный и гордый Он подробно доложил учителю обо всем, что узнал в Крымке.
— Говоришь, завтра утром в Первомайск?
Василек подтвердил.
— А конвой?
— Дедушка Григорий сказал, человек пятнадцать.
Моргуненко задумался, оценивая положение.
— Ну, добре, не будем терять времени. Тебе, Василек, нужно отправляться сейчас обратно в Крымку. — Там отдохнешь, поспишь. А рано утром постарайся держаться ближе к жандармерии. Как только заметишь, что собираются отправлять арестованных, немедленно сюда, дашь мне знать. Я буду ждать тебя здесь, хорошо?
— Хорошо, — как эхо повторил мальчик.
— Ты у нас славный разведчик. Песни о тебе будут петь хлопцы и девчата: «Орлёнок, орлёнок, взлети выше солнца», — сказал Владимир Степанович, погладив мальчика по голове.
Василек потупился от смущения и тихо спросил:
— Идти?
— Да, Василек. Про конвой постарайся узнать поточнее, — кивнул учитель вдогонку уходящему мальчику.
Отослав Василька, Моргуненко с Гречаным отправились в другой край леса, выходивший к полотну железной дороги.
Там, недалеко от опушки, была издавна знакомая обоим маленькая полянка с кочковатым, никогда не высыхающим болотцем посередине. Она была приметна тем, что находилась против изгиба железнодорожного полотна, и тем, что вокруг неё плотным кольцом росли молодые дубы. И если на эту поляну с болотцем посмотреть сверху, то она должна была непременно казаться круглым зеркальцем в зеленой оправе.
— Вот здесь и будем ждать их, — тихо, как бы таясь от кого-то, произнес Моргуненко.
— Сколько их? — спросил Гречаный.
— Точно не знаю. Это группа Замурина, которая готовилась к весне бежать из лагеря. Их двенадцать человек, но скольким из них удастся вырваться сегодня, сказать трудно. Дело ведь у них не простое. Там и колючая проволока, и часовые, и прочие фашистские прелести. К тому же, у них ни теплой одежды, ни оружия.
— Вот это самое главное, — озабоченно промолви Гречаный. — Конвой, наверное, будет строгий и голыми руками его не возьмешь.
— Придется нам с вами вооружать пленных. Мысль учителя совпала с мыслью Карпа Гречаного.
— Оружие у нас есть, Владимир Степанович.
— Я знаю, — подхватил учитель. — Я на него рассчитывал, когда мы обсуждали вопрос о спасении комсомольцев. План мой был одобрен. И не повстречай я вас, решил бы сам пойти за оружием. Мы ведь давно знали, что у вас на горище имеется склад, вернее — целый арсенал.
— Да, вместе с сыном устраивали. Готовились хлопцы к боям с врагом. А теперь вот самих освобождать придется. — В голосе Карпа Даниловича слышалась горечь.
— Судьба их сейчас в наших руках, — задумчиво проговорил учитель. Некоторое время молчали, прислушиваясь к спокойному дыханию леса. Где-то далеко натужно пыхтел паровоз. Оба думали об одном и том же: о завтрашнем дне.
Моргуненко достал часы со светящимся циферблатом и, сделав из ладоней темную воронку, посмотрел время.
— Половина первого.
— А когда они должны придти?
— Условлено в полночь. А там, как удастся. Лагерь, не дом — хлопнул дверью и вышел. Им придется или перехитрить часовых, или… снять. — Моргуненко помолчал; и вдруг, резко положив руку на колено собеседника спросил: — Так как же с оружием, товарищ Гречаный?
— Решение известное. Вы командир. Как прикажете, так и будет. Парфентия пока нет с нами, так разрешите мне биться и за себя, и за сына.
— И за всех, — улыбнулся Моргуненко.
— И за всех. Верно вы сказали.
В эту суровую минуту от искренних, горячих слов простого человека учителю стало тепло и радостно. Вот за таких, как Карп Гречаный, Парфентий и Митя, Поля и за многих других, он готов был пойти на любые жертвы. Ему захотелось сказать этому человеку теплое, ласковое слово.
— Счастливый вы, Карп Данилович. Не у каждого отца есть такой сын.
Чувство отцовской гордости огнем обожгло сердце Карпа Гречаного. Он в волнении провел рукой по лицу и тихо, задушевно промолвил:
— Вы, Владимир Степанович, воспитали моего сына, вы научили его быть таким. И вам за это отцовское спасибо.
Отдаленный, еле уловимый шорох достиг их слуха, прервав разговор. Они насторожились и стали прислушиваться. Потом шорох прекратился и через небольшой промежуток времени послышался негромкий протяжный свист. За ним второй и третий. Это был пароль.
— Идут, — возбужденно сказал Моргуненко, приподнявшись.
И снова тишина сковала лесное царство. Видимо, идущие ждали отзыв.
Моргуненко ответил протяжным тройным свистом.
Меж стволами деревьев замаячили приближающиеся фигуры.
Учитель из предосторожности вытащил наган. Гречаный сделал то же самое. Оба, затаившись в кустах, наблюдали за приближающимися. Подходившие остановились и повторили пароль. Моргуненко тихо ответил.
На полянку вышла горстка людей.
— Кто? — окликнул учитель.
— Дмитрий, — прозвучало в ответ.
Их было четверо. Замурин в ватнике и красноармейской ушанке подошел и поздоровался с Моргуненко.
— Это товарищ Замурин, — представил Владимир Степанович.
— Слыхал, — ответил Карп Данилович, пожимая худощавую, холодную руку Замурина. — Гречаный.
— Отец Парфентия Гречаного, — пояснил учитель. Дмитрий придержал в своей руке шершавую руку Карпа Даниловича и с чувством признательности и уважения потряс её. — Мои товарищи: Азизов, Синельников и Гафизов.
Все трое были одеты в потрепанные, почерневшие шинели. На одном была солдатская шапка, на остальных — пилотки с опущенными на уши отворотами.
— Не все еще? — спросил Моргуненко. Замурин неловко помялся, подыскивая слова.
— Остальные вряд ли вырвутся. — с трудом выговорил он.
С минуту длилось удручающее молчание.
— Почему? — спросил учитель.
— Так вышло. Нас готовилось одиннадцать. Мы должны были снять часового у ворот и уйти. Но поздно вечером в лагерь приехало какое-то большое начальство, и жандармы усилили посты. Откладывать побег было нельзя. Мы знали, что это грозит провалом всего вашего плана. Тогда я посоветовался с товарищами и мы решили перерезать проволоку и выходить по-двое. Четверо успели выбраться, а остальным, видно, помешали часовые. Мы слышали выстрелы и крики солдат. В лагере поднялся переполох, и остальным товарищам выбраться не удалось.
Рассказ Замурина встревожил Моргуненко. Он молчал, взвешивая создавшееся положение.
Все ждали, что скажет их руководитель, которому каждый из них с этой минуты вверял свою судьбу. Его решение будет их решением.
Владимир Степанович понимал, что от него ждут командирского слова. Он оглядел стоящих перед ним людей.
— Так вы сказали, товарищ Замурин, что побег, несмотря на сложившиеся трудности, нельзя было отложить?
— Да. И мы решили любой ценой уйти. Мы понимали, что на нас рассчитывают.
— Хорошо, товарищи. Вы правильно сделали. Но положение остается тяжелым. Нам предстоит неравный бой.
— Мы готовы, — твердо ответил Замурин.
— Вы сейчас бойцы за Советскую Родину, народные мстители, — сказал Моргуненко.
— Верно! Какой хороший слова! — подхватил низенький, плотный Гафизов в куцой шинели и пилотке.
— Злобы у нас накопилось у каждого на троих, — сказал Замурин.
— Правильно он говорит, — сказал Гафизов, — Драться будем, товарищ командир, голова долой жандармам, товарищи надо спасай.
— У тебя тоже злости к врагам на троих? — спросил Владимир Степанович.
— У меня четыре, пять, шесть злоста, — запальчиво ответил Гафизов, блеснув угольками черных татарских глаз.
— Тогда нас уже не шесть, а восемнадцать получается, — пошутил учитель. — Ты откуда сам-то, Гафизов?
Гафизов не сразу понял вопрос.
— Из Казани он, — ответил за него Замурин. — И Азизов из Казани, а Синельников — москвич.
— Будем драться, товарищи?
— Будем. Винтовка нет. Замурин сказал, винтовка будет.
— Будут винтовки, — подтвердил Карп Данилович. Веселого в этом разговоре было мало, но Моргуненко улыбнулся. Радостно было видеть, как непримиримы к своим врагам советские люди, какая неистребимая любовь и верность звучали в их словах. Он понимал, что шести человек против усиленного конвоя жандармов было явно мало. Но тут могла решить исход борьбы та внутренняя сила и готовность маленькой горсточки людей без колебания идти на неравный бой.
В полдень из Крымки, по дороге на Первомайск, шли две машины. Впереди, застревая в снегу и вихляясь, катилась легковая, за ней на небольшом расстоянии натужно фыркала огромная пятитонка.
Машины медленно приближались к примыкающей к дороге колхозной посадке, где засела группа, Моргуненко.
Еще издали заметили жандармов, плотным кольцом сидевших по высоким бортам пятитонки. Вверх торчали примкнутые к винтовкам плоские штыки.
— Стрелять-то нельзя, своих побьем, — с досадой шепнул Замурин.
Моргуненко в знак согласия кивнул головой, не отрывая пристального взгляда от приближающихся машин. В его голове рождался сейчас отчаянный план. Учитель понимал всю трудность положения. Будь эта машина только с врагами, как, например, легковая, можно было бы прямо стрелять. Но в кузове грузовика находились дорогие им люди, которые должны быть спасены. Окружить машину и предложить конвою сдаться — партизан слишком было мало. Но это был единственный выход. Учитель надеялся на то, что арестованные по ходу события не останутся непричастными и завяжут борьбу с конвоирами.
Машины приближались. До головной оставалось не более двухсот метров. Они двигались медленно. Жандармов на бортах грузовика было около пятнадцати.
— Легковую не пропускать! Уничтожить! — приказал Моргуненко.
— Разрешите мне, я без промаха, — сказал Замурин, отстегнув от пояса гранату. Ловким, привычным движением он вставил запал.
— Хорошо. После взрыва всем стрелять по легковой, чтобы ни один гад не выскочил.
В ответ осторожно щелкнули затворы.
— Как у вас, Синельников?
— В порядке, — ответил тот, прильнув к ручному пулемету.
— На вас надежда.
— Не беспокойтесь, не уйдет, — заверил пулеметчик.
Все четверо прижались к снегу, как-то подавшись вперед, словно стремясь этим приблизиться к дороге.
В гулких и сильных ударах сердца отсчитывались мгновенья.
Маленькая черная машина пыхтела совсем близко. Сквозь маскировочные кусты видно было, как крутились, разрезая наметанный на дороге сугробик, буксующие колеса.
Замурин привстал на колено и, широко откинув назад руку, метнул гранату. Перед радиатором с треском вырос огромный серый куст смешанного со снегом дыма. Машина подпрыгнула и, накренившись, стала.
Грянул дружный залп, поддержанный частой строчкой пулемета.
Замурин бросил вторую гранату в стекло машины, и в воздух взлетели черные клочья.
В это время задняя машина застопорила ход и сейчас же рванулась назад. Потом круто в сторону и осела в кювете. Охваченные паникой, прыгали на землю жандармы и прятались за огромный корпус грузовика.
Из кабины выскочил офицер и нырнул за машину.
— Анушку! Это Анушку! — крикнул Гречаный.
— Стрелять по низу! — скомандовал Моргуненко. Замурин со своими двумя товарищами перебежал через дорогу. Оттуда удобнее было вести огонь.
Под прикрытием колес жандармы в ответ повели бесприцельную стрельбу.
Синельников с пулеметом ползком по глубокому снегу перебрался подальше от дороги и ударил сбоку.
Жандармы растерялись. Некоторые вскочили и побежали вдоль дорожной канавы обратно к Крымке.
Синельников пустил им вслед несколько коротких очередей. Один из бежавших упал, взмахнув руками, остальные залегли.
— За Родину! — крикнул Моргуненко.
Будто вихрь подхватил людей. В одно мгновенье все шестеро очутились у машины. Пошел рукопашный бой.
Среди мелькавших фигур, рук, прикладов и штыков Моргуненко видел, как сильный, коренастый Карп Даниилович крушил направо и налево мятущихся жандармов.
Сквозь озверелые крики, сквозь хриплые стоны умирающих учитель услышал свое имя.
Он обернулся. В кузове машины стояли его ученики и кричали:
— Владимир Степанович!
— Дядя Карпо!
— Бейте их!
— Бейте гадов!
— За Родину!
В это время двое жандармов бросились на учителя, прижимая его к кузову машины.
— Куда лезешь, морда? — крикнул кто-то рядом и. вонзил штык в живот наседавшего жандарма. Это был Гафизов. Покончив с одним, он тут же прикончил и второго.
Короткая, но отчаянная схватка кончилась. Десять жандармов было убито. Остальные короткими перебежками уходили по дороге в Крымку.
— Синельников, бей по убегающим! Не давай им уйти! — крикнул учитель.
Синельников посылал вдогонку короткие прицельные очереди. Видно было, как упал один, затем второй. Остальные четверо удалялись, чернея на снегу маленькими точками.
— Прыгайте, хлопцы!
В кузове задвигались, но никто не прыгал.
— Слезайте, вы свободны! — повторил учитель.
— Мы не можем! — кричали с машины. Моргуненко схватился за борт, стал на колесо и только тут увидел, что все комсомольцы были связаны между собой по рукам крепкими веревками.
— Нож! У кого нож? Быстро?
Гафизов подал нож.
Карп Данилович прыгнул в кузов и резал веревки, освобождая затекшие, почерневшие руки связанных.
— Ишь, подлецы, как скрутили!
— Быстрее, быстрее, товарищи! — торопил учитель.
Осторожно высаживали измученных, застывших от холода комсомольцев.
— А теперь прямиком к лесу! — скомандовал Моргуненко. — Нас будут преследовать.
Когда сошли с дороги на целину, оказалось, что некоторые были настолько истерзаны и обессилены, что сами не могли двигаться.
— Берите слабых, — приказал учитель и сам взял Мишу Клименюка.
Карп Данилович подхватил на руки Соню Кошевенко.
Изнуренные в плену Азизов, Замурин и Гафизов также понесли на себе, казалось, непосильную для них ношу. Синельников с пулеметом поддерживал Михаила Кравца, зверски избитого жандармами.
Никто из спасителей не замечал ни тяжести, ни глубокого снега, по которому и с пустыми руками было тяжело идти. Одно желание — скорее добраться до леса — придавало сил. И, казалось, потребуйся еще пройти; много километров, то наверное прошли бы.
— Поспешайте, хлопцы! — торопил Владимир Степанович. — Нам надо добраться до леса как можно скорее.
— Верно, хлопчики, — поддерживал Карп Данилович. — Начальник жандармерии убежал. Теперь он там всех полицаев и жандармов на ноги поднимет. А в лесу мы вас в обиду не дадим. Бить будем гадов!
И, слушая эти ободряющие слова, некоторое время двигались быстро. Но сил нехватало, силы иссякали, а одного желания было недостаточно. И снова, измученные, приостанавливались.
Главная трудность была в том, что после метелей в степи лежал глубокий, еще не затвердевший снег. Тонкая корка его проламывалась, и ноги вязли в белой крупичатой каше.
— Еще немного, друзья, подтянитесь, — ободрял Моргуненко, с тревогой поглядывая в сторону села, — войдем в лес, там безопаснее. Верно говорит Карп Данилович. Жандармы трусливы, они побоятся войти в лес.
Моргуненко говорил это, но сам отлично понимал, что жандармы будут преследовать их и что им предстоит еще решительная схватка.
Он со скорбью в душе признался себе, что перед нападением на конвой рассчитывал, что освобожденные смогут быстро уйти в лес. Теперь он видел, что они были настолько измучены, что даже не могли сами двигаться.
Все медленнее и медленнее продвигалась группа к лесу, все чаще слышались просьбы:
— Отдохнуть…
— Не могу идти…
— Комсомольцы! Приказываю двигаться вперед! — твердо звучал голос учителя.
И, собирая последние силы, шли шаг за шагом, шаг за шагом и, если кто заявлял, что не может идти, один из освободителей, неся одного, поддерживал другого.
Леса достигли, когда уже начинало смеркаться. Вдалеке чернели на дороге брошенные машины.
— Пять минут отдохнем, — приказал учитель. — Все, кто может, ломать сучья для подстилки. На снег не садиться.
Моргуненко, Гречаный и Замурин отошли в сторону.
— Если до темноты не нагрянут, мы сможем добраться до катеринского леса. А к утру на помощь прибудет вооруженная группа из Саврани. Я послал мальчика.
Вдруг в лесу хлопнули выстрелы. Над головами, ссекая ветки, просвистели пули, затем послышались крики:
— Сдавайтесь, вы окружены!
Единственное, что оставалось окруженным, это залечь и драться до последнего патрона, до последних сил. Шесть человек из тридцати двух еще могли держать оружие.
Вшестером они залегли вокруг комсомольцев с таким расчетом, чтобы отбиваться с трех сторон леса. Четвертой стороной была степь, и враг не рискнет вылезти на открытое место.
Синельников с пулеметом залег за пень, заняв сравнительно удобную позицию.
— Сдавайтесь живьем, бандиты! — кричали жандармы. — Перебьем всех до единого!
— А это мы еще посмотрим! — крикнул в ответ Синельников, и короткая пулеметная очередь прострочила лес.
Жандармы начали беспорядочную стрельбу. Целей в темнеющем лесу не было видно, поэтому с обеих сторон стреляли наугад. Но положение было неравное. Если жандармы и полиции были рассредоточены и лучше укрыты, то окруженная горстка партизан должна была защищать большую группу комсомольцев, сбитых в кучу. Враги это понимали и методически обстреливали. И только когда Синельников давал меткие пулеметные очереди, наседавшие стихали.
Бой длился уже более получаса. Запас патронов иссякал. Все реже отвечали огнем окруженные. Жандармы смыкали круг.
Партизаны продолжали отстреливаться. Но вдруг пулемет Синельникова замолчал. Моргуненко увидел, как Гафизов бросился к пулемету и повел огонь.
Моргуненко лежал рядом с Гречаным. Расстреляв винтовочные патроны, они били из наганов.
Теперь вся оборона держалась на Гафизове. Он бил с расчетом, в самые критические моменты короткими, по два-три патрона очередями.
Но настал момент, и пулемет замолчал, приблизив страшную минуту.
Жандармы поняли, что сопротивление прекратилось, и стали обходить группу кругом.
— Сдавайтесь! — кричали они.
— Ну, Владимир Степанович, все? — спокойно произнес Карп Данилович.
После того, как Азизов и Синельников пали в бою, был ранен Замурин и смолк пулемет Гафизова, всем стало ясно, что наступила последняя минута.
Кольцо жандармов сжималось. Вот уже совсем близко, за стволами деревьев, маячили их темные фигуры.
Моргуненко прощупал барабан нагана. В нем оставалось два патрона. «Не сдаваться живым», — решил учитель и вынул один патрон, чтобы передать Гречаному, но в этот момент он как-то особенно остро подумал об учениках. «Нет, он должен быть вместе с ними до последней минуты, разделить их тяжелую, но гордую участь». С этими мыслями он вложил обратно патрон.
— Будем вместе с ними, — шепнул он Карпу Даниловичу и, дважды в упор выстрелив в приближающихся врагов, далеко отбросил в снег свое оружие.
Поздно вечером все арестованные крымские комсомольцы были доставлены в Первомайск.
Пятитонка остановилась перед зданием, где помещалась так называемая «Кривоозерская уездная префектура».
Из кузова машины повыпрыгивали конвоировавшие жандармы и окружили арестованных плотным кольцом. Был дан приказ всем комсомольцам высаживаться. Но после двадцати километров пути в открытой машине, на студеном ветру, юноши и девушки так закоченели, что не могли двигаться. Тогда жандармы начали как попало стаскивать комсомольцев и бросать на снег. Поднимать с земли слабых товарищей было запрещено.
Затем арестованных снова переписали, после чего префект распорядился поместить их в одну камеру заново построенной тюрьмы во дворе префектуры.
История этой тюрьмы, из которой не вернулись многие сотни советских людей, такова:
По занятии города Первомайска уездная префектура во главе с жандармским подполковником Модестом Изопеску разместилась в бывшем здании городской милиции.
До вступления румын в город в глубине просторного двора милиции стоял небольшой флигель, в котором находилось несколько камер для арестованных. Первое время румынские жандармские власти сажали туда схваченных ими «неблагонадежных» советских граждан. Но по мере того, как эта «неблагонадежность» охватывала все большие массы народа, принимая форму сопротивления оккупантам, форму открытой борьбы, этих камер жандармским властям оказалось мало. Арестованных становилось все больше и больше и некуда было их девать. Тогда префект приказал сломать старый флигель и на его месте построить новый. Префект сам консультировал строительство. Весной сорок второго года тюремный корпус был готов и стал называться «временной тюрьмой».
Жандармские власти считали ее временной, потому что надеялись осесть на захваченной территории и построить в городе постоянную вместительную тюрьму по образцу современных фашистских тюрем. Местное же население называло ее временной по другим соображениям. Первомайцы говорили:
— Придут наши, по камешку разнесут эту тюрьму.
— По ветру пустят, чтобы и кирпичика от нее не осталось, ни пылиночки.
Часто называли эту тюрьму попросту «кладбищем», так как видели и знали, что если кто попадал туда, то уж обратно не возвращался. И когда прохожие горожане видели сквозь решетчатые ворота, как во флигель в глубине двора уводили арестованных, они со скорбью говорили:
— Повели на кладбище…
То, что называлось временной тюрьмой, или «кладбищем», был небольшой, придавленный к земле каменный ящик, покрашенный в зловещую, грязно-бурую краску. Вдоль узенького коридорчика размещалось двадцать клетушек-камер, в каждой из которых с трудом могло поместиться восемь-десять человек. Низенькие камеры делились пополам зыбкими, из тонких неструганных досок нарами, доходящими почти до самых дверей. Свет в камере скупо проникал из крохотных оконец в полутемный коридор.
В одну из таких общих камер и были заключены комсомольцы.
Дежурный офицер по одному впускал арестованных, тщательно пересчитывая.
— Тридцать два, — сказал офицер, захлопнув узенькую, обитую жестью дверь камеры, и выразительно повертел кулаком перед носом часового.
— За этими смотри в оба. За каждого отвечаешь головой. Понятно?
Солдат вытянулся в струнку и, приставив к пилотке заскорузлую крестьянскую руку с плоскими черными ногтями, произнес:
— Понятно, домнул капитан.
В присутствии офицера ему, бедному, забитому солдату, привыкшему не думать, и не рассуждать, все казалось понятным. На то есть офицеры — так внушали ему с первого дня тяжкой солдатской службы.
Но оставшись один, он, несмотря на запрещение думать, все-таки стал думать о том, в чем же провинились эти мальчики и девочки и почему его начальство считает их большими преступниками. За все время службы здесь, при тюрьме, он много видел арестованных русских, которых бросали в камеры, потом водили на допрос и снова возвращали уже избитыми, измученными до неузнаваемости.
Офицеры всех заключенных называли бандитами. И солдат-привратник первое время верил и удивлялся, что в России так много развелось бандитов.
Однажды солдат, открыв, глазок в камеру, спросил одного пожилого человека, кто он такой и за что его посадили.
Заключенный ответил, что он простой труженик, а посадили его в тюрьму за то, что не захотел видеть на своей земле хозяевами чужеземных захватчиков.
За этими разговорами солдата застал тихо подкравшийся дежурный офицер и крепко избил его. С тех пop солдат стал относиться ко всем заключенным с сочувствием. Всякий раз, давая офицеру обещание быть с заключенными строгим и безжалостным, он тайно общался ними, часто помогал, тайком доставляя передачи, записки.
Сейчас, когда во дворе смолкли шаги дежурного офицера, солдат тихонько отодвинул глазок и прислушался. В камере вновь прибывших было тихо. Только еле слышно кто-то стонал.
— Эй! — позвал солдат.
Изнутри к окошечку приблизилось лицо.
— Что вы делали? — спросил привратник по-русски.
— Ничего не делали, — ответил голос.
— Почему турма, зачем камера?
— Ты у своих офицеров спроси, — отозвался тот же голос.
— Нет спроси офицера. Офицер много бить мне.
— Значит ваши офицеры не только нас, но и вас бьют?
Солдат промолчал, видимо, проглотив горькую пилюлю правды. Он глубоко и шумно вздохнул.
— Холодно? — сочувственно спросил солдат.
— Холодно, — ответил Андрей.
Солдат пожал плечами и пробормотал:
— Турма есть, камера есть. Я — нет камера. Я — русский гуляй и румунский гуляй домой.
Он снова шумно вздохнул и тихонько задвинул волчок.
— Что он сказал, Андрей? — спросила Поля.
— Говорит, что он не стал бы сажать нас в камеру, ему это не нужно, а нужно префекту и офицерам. А он отпустил бы нас домой, а сам бы к себе в Румынию уехал.
— Конечно, не все они звери. Бедным румынским крестьянам война не нужна, они не хотят воевать против нас.
— Вот и видно, что он сочувствует нам.
— А ты спроси его, Андрей, что с нами будут делать жандармы. Он, небось, все знает.
Андрей тихо постучал в дребезжащую фанерку волчка.
Дощечка отодвинулась. К окошку приблизилось темное, худощавое лицо солдата. От тусклого света маленькой керосиновой лампы в коридоре лицо солдата казалось покрытым зеленоватой бронзой.
— Тебя как зовут? — спросил Андрей.
— Василе.
— Василе? Вася! Как в России.
— А ты как зовут? — спросил в свою очередь солдат.
— Андрей.
— Андрей? — улыбается солдат. — Как в Романии.
— Скажи, Василий, что будет нам?
— Не понимай, — замотал головой солдат.
— Стрелять нас будут?
Солдат понял слово «стрелять». Он на минуту задумался, а потом, будто спохватившись, снова замотал головой.
— Нет стреляй. Турма есть. Много турма, — протяжно произнес он и закрыл глазок.
В камере несколько секунд стояла тишина.
— Не хочет нас огорчать, — заметила Поля.
Стали размещаться. Тех, кто был послабее, поместили на нарах. Кто мог еще держаться, сдвинулся поплотнее на бетонном полу, дышавшем смертельным холодом.
И снова в камере воцарилась тишина, зловещая, притаившаяся. Будто непомерная тяжесть навалилась на камеру ночь, еще ниже придавив потолок. Стало совсем темно. Казалось, что этот низкий и тесный бетонный гроб вместе с живыми людьми опустили глубоко в землю.
Потом несколько минут было слышно, как в коридоре тихо шаркали по полу шаги тюремного часового. Наконец шаги смолкли, и снова гробовая тишина сомкнулась над камерой, прочная и страшная. Она отделила заточенных от жизни, от солнца, от просторов родных степей, от дорогих сердцу людей. И из этого холода и мрака вставал светлый облик Родины, за которую каждый из них готов был без колебаний и страха принять любые муки.
Комната, где учиняли допросы заключенным крымским подпольщикам, помещалась в самом глухом, отдаленном углу здания префектуры. Это была небольшая продолговатая каморка с бетонным полом, служившая когда-то кладовой. В целях звуконепроницаемости дверь этой камеры была обита мешковиной с толстым слоем пакли внутри. Единственное решетчатое окно с двойными рамами было засыпано опилками. Таким образом, пытки происходили только при свете электрической лампочки, висящей под потолком.
И все равно, когда над городом спускалась ночь, в ее тревожной тишине жители Первомайска с содроганием слушали леденящие душу крики истязуемых.
Сегодня идет допрос комсомольцев — партизан Крымки. На этом допросе присутствует сам уездный префект Изопеску. Он сидит в углу камеры за столиком перед раскрытой коробкой сигар и беспрестанно курит. Его широкое, порядком обрюзгшее лицо с выпуклыми стеклянными глазами выражает негодование. Префект недоволен тем, что этот следователь даром суетится. Подумать только, за неделю он не мог добиться от этих ребятишек толку, не мог вырвать какого-либо мало-мальски нужного признания. До сих пор в руках сигуранцы[20] оставался только один факт налицо — это сами арестованные. Но с кем связана была подпольная организация, кто руководил ею, где спрятано оружие, радиоприемник, в существовании которого жандармы не сомневались, — это оставалось тайной.
Вот уже битый час префект наблюдает, как следователь допрашивает одного из главарей «Партизанской искры» Михаила Кравца. И ни слова, ни единого звука не издает пытаемый. Несколько раз он терял сознание, столько же раз присутствующий врач подносил к лицу лежащего на полу Михаила флакон с нашатырным спиртом, чтобы привести в сознание. Но префект не услышал ни одного слова. Тогда, охваченный яростью, он вскочил с места и вышел из-за стола.
— Ты будешь говорить? — прошипел он.
Михаил молчал.
— Я спрашиваю! — крикнул он истерически. Молчание.
Префект изо всей силы ударил юношу по лицу. Но и тут он услышал в ответ только вырвавшийся сквозь зубы глухой стон.
Изопеску несколько секунд смотрел в прищуренные мальчишеские серые, непроницаемые глаза и понял, что власти его над этим измученным подростком нет никакой. Он тяжело бухнулся на стул.
— Уберите его! Что вы с ним возитесь! — раздраженно крикнул он.
Двое жандармов торопливо подхватили Михаила под руки и потащили к двери.
— Постойте! Приведите мне… — он заглянул в список, разложенный на столе, — Михаила Клименюка.
— Он сейчас без сознания, домнул субколонел, — ответил врач.
— Как? До сих пор?
— Да, домнул субколонел. Еще со вчерашнего дня, когда он при допросе грубил следователю…
— Это я без вас знаю! — грубо перебил Изопеску. — Вернуть сознание. Это очень важный преступник. По всем данным, он занимался связью с Москвой и знает, где запрятано радио.
— У него высокая температура, домнул субколонел. Да и к тому же он настолько обессилен, что не сможет отвечать, — пытался доказать врач.
— Не мне вас учить медицине, — оборвал префект. — Сознание этому преступнику должно быть возвращено теперь же. Остальное меня не интересует.
— Слушаюсь, — промямлил врач без какой-либо надежды в голосе.
— А сейчас приведите ко мне эту… эту… девчонку, — он снова заглянул в список, — Полина Попик.
Префект зажег забытую недокуренную сигару, несколько раз подряд пыхнул ею. Камера снова наполнилась синим, едким дымом.
Ввели Полю и грубо втолкнули на середину камеры.
— Осторожно. Я приказываю с арестованными обращаться хорошо, — с наигранной строгостью заметил префект. — Подойди ближе, девушка. Говорят, я истязаю арестованных. Это правда? Ты слышала об этом?
Поля молчала.
— Правда, я очень строг с теми, кто провинился и не хочет признать свою вину, и, наоборот, мягок с теми, кто признает ее и раскаивается. Я надеюсь, что с тобой у нас недоразумений не произойдет. Так ведь?
Префект говорил медленно, стараясь придать каждому своему слову внушительность и вескость.
Поля молчала. Она смотрела на тучного префекта, тяжело нависшего над столиком. Он слегка улыбался. Девушка не понимала, почему он улыбается, и думала, что это у него происходит от смущения перед ней. А может быть, от бессильной ярости? Поля знала цену этой улыбки палача, только что замучившего ее товарища. Она подумала, что, может быть, и Михаилу в начале, вот так же, как и ей, мучитель улыбался, рассчитывая притворной гримасой расположить к себе и вырвать признание. Поля не доверяла улыбке префекта. Она видела лишь ту развязку, которая неизбежно должна была последовать за всем этим «деликатным» предисловием. Она приготовилась отвечать так, как подсказывали ей чувства любви к Родине и верность святой клятве, данной год назад там, на серебряной поляне, под алым знаменем.
«Клянусь до последней минуты остаться твердой и непоколебимой и бороться до конца жизни», — повторила Поля про себя слова клятвы.
И эти слова придали ей бодрость духа и твердость.
— Ну, расскажи все по порядку, что же произошло у вас там, в Крымке? — стараясь сохранить улыбку, спросил префект.
— Ничего не произошло.
— А за что же вас арестовали? — изображая на лице недоумение, спросил префект.
— Я думаю, вам это известно, — ответила девушка.
— Не все. Правда, мне многое успели рассказать твои товарищи-партизаны, — он подчеркнул последнее слово.
Черные глаза Поли сузились. Вздрогнули в гневе тонкие ноздри.
Префект будто бы не заметил явного недоверия девушки к его словам и продолжал:
— Но я хочу услышать от тебя кое-что. Ты была одним из лидеров этой группы подпольщиков. Так ведь?
— Ни о какой группе я не знаю.
— Но я знаю.
— Считайте, как хотите, мне все равно.
— Но мне не все равно. Я должен знать, с кем мне приходится разговаривать.
— Задавайте вопросы, — сухо произнесла Поля.
— Не спеши, дойдем и до вопросов. У нас времени хватит. Я понимаю твое желание говорить со мной чистосердечно. Я старше каждого из вас в три раза и на ваши нехорошие поступки смотрю снисходительно, по-отцовски. Ваше дело — признаться во всем и раскаяться, а мое — выслушать и слегка наказать, а, может, даже и простить. Я уверен, что вы здесь не виноваты. Вас толкнули на это нехорошее дело старшие, а вы по молодости своей не поняли, какие скверные последствия могли от этого быть.
— Нас никто не толкал и ничего плохого мы не делали, — резко ответила девушка.
— А я знаю, что вас ввел в заблуждение ваш бывший учитель Моргуненко. Он и привел вас сюда в камеру. Некоторые из твоих товарищей вот здесь говорили мне, что они теперь ненавидят Моргуненко и раскаиваются в том, что слушали его.
При последних словах префекта Поля выпрямилась. Белым-бело стало ее красивое исхудавшее лицо. Черные полудуги бровей сомкнулись над переносьем.
— Неправда! — крикнула она. — Мы любили и любим нашего учителя, вы брешете!
— Спокойнее, ты не дома.
— Да, это брехня. Никто вам этого не говорил и не мог сказать!
— Мне лучше знать, что говорили мне здесь твои друзья. Они умнее тебя и понимают, к чему может привести такое упрямство.
— Я не верю, — решительно произнесла Поля.
— Может быть, ты станешь отрицать, что ваш любимый учитель был организатором и наставником банды молодых преступников, которым место в исправительном доме?
Это было уже слишком. Жандарм явно глумился над ней, над ее святым чувством. Стиснув кулаки так, что ногти впились в ладони, Поля крикнула:
— Вы держите нас в камере и мучаете, а за что? Вы называете нас бандитами, почему? Мы не врывались в чужой дом, не грабили, не убивали, как это делаете вы!
— Спокойнее, спокойнее, — теряя терпение, сказал префект. Улыбка исчезла с его расплывчатого побагровевшего лица. Студенистые выпуклые глаза смотрели на девушку злобно и совсем не «по-отцовски». Он приподнялся над столом и долго испытующе смотрел на стоящую перед ним хрупкую девочку, такую гордую и спокойную перед ним, — властным и страшным человеком. Его поражала эта необычайная твердость убеждений и дьявольская стойкость простых сельских юношей и девушек. Он чувствовал, что если сейчас потеряет терпение и выдержку, перейдет, как он делал это с предыдущими арестованными, к жесткой форме допроса, то ничего не добьется. Он решил пересилить себя и попытаться продолжать разговор в более ровном, спокойном тоне.
— Меня сейчас вы не интересуете, вас я могу распустить по домам. Мне нужно знать, кто руководил вами. Кто подстрекал вас на преступления.
— Я вам сказала, что никто нас не подстрекал и мы ничего плохого не делали.
Префект, сдерживая раздражение, заговорил еще мягче:
— Ты молодая, у тебя вся жизнь впереди. У тебя есть мать…
— Да. Еще отец и два брата офицера на фронте, — с гордостью добавила Поля.
— Отец и братья, небось, погибли или сдались в плен, — криво усмехнулся Изопеску. — Красная Армия не хочет воевать против нас.
— Кто вам сказал?
— Сама обстановка говорит.
— Нет. Вас обманывают, господин префект. Красная Армия наступает и скоро будет здесь.
Префект от этих слов вскочил, как ужаленный.
— Молчать! — крикнул он. — Подвести сюда. Руки на стол!
Двое жандармов держали руки Поли на столе. Префект несколько секунд пристально рассматривал тонкие пальцы со следами крови.
— Что это за кровь? — поморщился он.
— Перевязывала раны и ожоги товарищей.
— Ты знаешь, что такое жизнь?
— Да. Это самое дорогое, что есть у человека.
— Ну, а что такое смерть, ты тоже знаешь?
— Представляю.
— Видимо, плохо представляешь. А это, девушка, страшная штука. Это самое страшное для человека, — стараясь попасть в тон Поли, проговорил Изопеску.
— Нет, не самое страшное — возразила девушка.
— А что страшнее?
— Предательство, вот что.
Поля проговорила это так спокойно, что префект почувствовал себя в тупике. Оставалось одно — перейти к пыткам, как к последнему средству жандарма-карателя. Он решил пытать, пытать, пока не замучает жертву до смерти. Он взял из коробки новую сигару и долго раскуривал, пока на кончике ее не образовался большой пук огня.
— Будешь отвечать на вопросы? — сквозь зубы спросил Изопеску.
Теперь он уже не скрывал бурлившей в нем ярости, и по угрожающему тону Поля поняла, что наступила та минута, которой она ждала. Она не думала сейчас ни о пощаде, ни о том, чтобы отдалить эту минуту мучений. И совсем не страшен ей был палач, засучивающий рукава. Одно желание жгло сердце — скорее закончить этот не нужный разговор. Она гордо подняла голову, как подобает честным и смелым, и бросила в лицо жандарму:
— Я все сказала, забыла только сказать, что скоро, скоро придут мой отец и братья и объяснят вам, что такое смерть.
Щеки префекта затряслись, глаза выкатились из орбит. Скрюченные пальцы судорожно впились в сукно стола.
— Я хочу знать, кто участвовал в подрыве железной дороги.
— Не знаю.
Префект прижег пальцы девушки огнем сигары. Мучительная боль полоснула по всему телу, ударила в виски, затуманила глаза. Поля стиснула зубы.
— Кто руководил налетом на жандармский пост?
— Не скажу.
Огневая боль усиливалась. Перед глазами поплыли желтые круги.
— Кто вами руководил? — различала Поля в общем потоке слов отдельные слова и молчала. А огонь жег все новые и новые места рук, затем перекинулся на лицо, на обнаженную грудь, и с каждым прикосновением становилось все нестерпимее. Бесконечно долго, казалось, длилось это мучительное жжение. Потом боль стала тупее, усилилось головокружение, начало сохнуть во рту. Все вокруг становилось зыбким, колеблющимся. Поля почувствовала, что вот-вот лишится сознания. А она ведь еще не все сказала этому палачу. Тогда она собрала остаток сил и крикнула:
— Я не боюсь смерти! Я не боюсь вас! Слушайте, всей борьбой против вас руководит наша Коммунистическая партия!
— Заучила наизусть, — рычал префект.
— Нет, не заучила, а поняла сердцем с самого детства!
На мгновение префект остановился. Вытаращенные глаза его налились кровью, на шее вздулись синие жилы. Он с остервенением швырнул дымящуюся, расплющенную сигару на стол и бросился к двери.
— Подвести сюда!
Жандармы подтащили Полю и просунули пальцы ее рук между открытой дверью и притолокой.
— Говори! — сдавленным голосом прохрипел Изопеску и потянул дверь.
В камере стало тихо. И в этой жуткой тишине слабо вскрикнула девушка. Предметы потеряли свои очертания, все поплыло, закачалось вокруг, исчезли звуки и все погрузилось в беспросветную тьму. Поля потеряла сознание.
Префект с силой захлопнул тяжелую дверь и вернулся к столу. Он долго курил, окутывая себя сизыми облаками дыма. Присутствующие украдкой наблюдали, как растерянно блуждали по бумагам на столе расширенные зрачки остекленелых глаз.
У двери врач торопливо бинтовал раздробленные пальцы девушки. Словно окаменелые, стояли двое жандармов, ожидая следующего распоряжения.
— Арестованного Моргуненко привести ко мне в кабинет через полчаса, — уходя, бросил префект жандармам.
Кабинет Изопеску был тесен и низок. Казалось, выбирая себе крохотную комнату, префект задался целью казаться в ней крупнее и внушительнее, а огромное кресло с высокой резной спинкой как бы дополняло это мнимое величие уездного правителя. Настольная лампа под рефлекторным абажуром бросала только небольшой яркий кружок света на середину стола, оставляя все прочее в полумраке.
В ожидании Моргуненко префект пытался подавить в себе ярость и настроиться на более спокойный лад. Но это ему плохо удавалось. От мысли, что со следующим арестованным придется начинать все с начала, бросало в дрожь.
— А, чёрт, нервы, — буркнул он и, достав из кармана глиняную бутылку с ромом, прямо из горлышка отпил несколько глотков. Горячая волна пошла по жилам. Нервы будто успокоились, но мысли продолжали скакать вкривь и вкось. Он закурил сигару, в надежде окончательно успокоиться. Но и сигара, как на грех, показалась травой. Эта проклятая девчонка со своим упорством вымотала душу.
Моргуненко ввели. Префект отвернул от стола лампу, направив ослепительную воронку света на вошедшего. В дверях, в изодранной одежде, без шапки, стоял плотный, сильный человек с окладистой темнорусой бородой. На осунувшемся лице с припухшими веками лежали следы побоев.
«Видно, хорошо поработали над ним мои ребята, — с удовлетворением подумал Изопеску. — Посмотрим, что это за орех, который до сих пор не могут раскусить».
Префект молча указал на стул в двух шагах от стола. Но вошедший как будто не заметил этого жеста и продолжал стоять.
— Садитесь, товарищ Моргуненко, — с оттенком наигранной любезности предложил префект.
— Прошу развязать мне руки. Я не уголовный преступник, — потребовал учитель.
— Развяжите арестованному руки.
Когда жандармы освободили затекшие руки учителя и настороженно стали у двери, Владимир Степанович опустился на стул.
Несколько минут стояла тишина. Изопеску перебирал какие-то бумаги на столе, с преувеличенным вниманием разглядывая их. На самом деле он напряженно думал о том, как и с чего начать. Думал, но ничего придумать не мог. Из головы не выходили эта девчонка со своим упрямством и сознанием своей правоты и этот долговязый парень с узкими прищуренными глазами, в которых кроме ненависти ничего нельзя было увидеть. И, разумеется, после допроса комсомольцев ему представился допрос Моргуненко делом весьма трудным. Перед ним стоял матерый подпольщик-коммунист, его идейный враг. Уж этого-то вовсе никакими посулами не задобришь и никакими угрозами не запугаешь. Он с этими коммунистами сталкивался не раз и очень хорошо знает их. Жандармский подполковник отлично понимал, что правда на стороне его врага. На его же, префекта, стороне в данный момент была лишь власть — физическая, грубая физическая сила. Он, конечно, не преминет ею воспользоваться, как крайней мерой, но эта мера по отношению к таким людям, как Моргуненко, не оправдывала себя, а вела лишь к одному исходу — смерти.
«Трудно, чёрт возьми, — думал Изопеску, — куда труднее, чем строевому офицеру на фронте. Там знаешь, что перед тобой враг, которого нужно убивать. Вот и стреляй себе. А тут попробуй-ка!» — От этой мысли он даже вздохнул, но тут же спохватился и, подавив в себе эту пагубную склонность к размышлениям, начал с обычного вопроса:
— Фамилия?
— Моргуненко.
— Имя, отчество?
Моргуненко ответил.
— Профессия? До войны, конечно. Сейчас у вас другая специальность, — с оттенком иронии заметил префект, искоса взглянув на сидевшего.
— Я учитель истории.
— И, как видно, пользовались среди ваших питомцев большим авторитетом?
— Я могу только с гордостью подтвердить ваше предположение.
«Фу, дьявол, — подумал Изопеску, — однако, с чего же начать?» Он посмотрел в бумаги на столе и, наконец, зацепился.
— Скажите, как вам удалось воскреснуть из мертвых? — спросил он. — Ведь ваша жена сообщала нам, что вы погибли во время бомбежки еще в сорок первом году.
— Да, мы тогда потеряли друг друга. Как раз были сильные бомбардировки и обстрелы мирных колонн немцами. Ну, она и решила, что я вместе со многими другими погиб.
— А вы остались живы?
— Как видите.
— И вернулись обратно.
— Вынужден был вернуться, — поправил Моргуненко.
— В Крымку?
— Нет. В один из районов области, где меня не знают.
— В какой район?
— Это не столь важно.
— Но вы знали, что ваша семья находится в Крымке?
— Позже узнал.
— Почему вы боялись вернуться в Крымку к своей семье?
— По некоторым, очень веским соображениям.
— Именно?
— Это не подлежит огласке, да и ничего не даст вам.
— Все же мне, как представителю власти, не лишне было бы узнать, чем вы занимались в течение этих полутора лет.
— Если я скажу, что стремился расположить к себе румынские оккупационные власти, вы мне поверите?
Изопеску пристально посмотрел в лицо Моргуненко и понял, какой умный и непреклонный в своих убеждениях человек сидит перед ним. Он почувствовал, что окончательно потерял превосходство и власть над этим человеком, судьба которого сейчас зависела от него, Изопеску. Но отступать в его положении было нельзя. И он продолжал допрос.
— Вы знали о положении вашей семьи?
— Разумеется. Мне сообщили, что жандармы арестовали жену и старуху-мать и держали их в тюрьме как заложников за меня.
— И как же вы отнеслись к этому? — прищурив один глаз, спросил префект.
— Вы сами знаете, как должен относиться к вам человек, к которому в дом вошли чужие люди с намерением стать хозяевами, а настоящего хозяина, свободного человека, превратить в бесправного раба, в рабочий скот. Я считаю, что такой человек, не задумываясь, пойдет на любые жертвы, чтобы бороться и победить. Вот так думал и делал я. Так думают и делают миллионы советских людей, которым вы причинили зло. Советский человек, подчеркиваю, советский человек не выносит насилия над собой, поэтому он борется против вас и, несомненно, победит.
— Я боюсь, что из вашего пророчества ничего не выйдет, — префект криво усмехнулся. — Какими же средствами вы надеетесь победить Германию и ее союзников? Уж не с помощью ли Америки или Англии?
— Нет.
— Тогда на что же вы надеетесь?
— Только на свои силы. У нас их достаточно.
— Ваша армия выдохлась и дальше не в силах сопротивляться.
— А по-моему, положение на фронтах говорит другое. Немцы разгромлены под Сталинградом и отступают.
Префект приподнялся, нервно побарабанил по столу пальцами. Он заметно терял терпение. В его план вовсе не входило вести этот политический разговор. И он решил повернуть его круче.
— Послушайте, вы, фанатик, неужели вы не видите, что большевикам уже не вернуться к власти?
— Вы считаете? — иронически спросил Моргуненко.
— Не только я. Так думает каждый здравомыслящий человек. Сам ход событий показывает, что победит новый порядок в Европе под руководством Германии. Это сама история.
— Простите, вы тоже историк? — спросил Моргуненко.
— Нет. Я офицер румынской королевской жандармерии. Но я принимаю участие в создании этой новой истории.
— А вы знаете, что эта история совсем не новая?
Префект поднял брови.
— Да, да. Это очень старая история. Помните, ее пытались когда-то творить немецкие псы-рыцари, потом польская шляхта. Позже Наполеон. Теперь же, забыв все прошлые горькие уроки, эту «новую историю» пытается повторить Гитлер со своими подручными.
Префект постучал карандашом по столу.
— Прекратите пропаганду. Вы мне лучше скажите, как вы очутились в Крымке и именно в тот момент, когда конвой увозил оттуда арестованных подпольщиков.
— Накануне я узнал об аресте и хотел спасти неповинных юношей и девушек от зверской расправы.
— Вы считаете их неповинными?
— Разумеется.
— Потому что вы довели их до этого. — Изопеску повысил голос. — По вашему наущению они занимались преступлениями.
— Это не преступление. Молодые люди не хотели вам покориться, они привыкли к свободной жизни. У каждого из них было будущее, которое вы у них хотите отнять, превратив их в рабов. Вот они и борются против вас.
— И вы руководили этой борьбой?
— Я вам этого не говорил.
— Может быть, скажете? Учтите, что это единственная возможность получить свободу и сохранить жизнь.
Моргуненко едва заметно улыбнулся.
— Мы это сами знаем, — продолжал префект, — но кто вами руководил? Ведь не один же вы тут орудовали?
— О, это мы слишком далеко зайдем. Нам с вами пришлось бы потратить уйму времени, а у вас столько дел.
— А вы расскажите коротко, без философии.
Учитель пристально посмотрел на префекта.
— Неужели вы думаете, что я вам скажу о том, что для меня дороже жизни?
— Дороже жизни ничего не может быть, Моргуненко. Вы просто притворяетесь, — улыбнулся префект.
— Плохо вы нас знаете, а если и знаете…
— Вы лучше скажите мне, — перебил Изопеску, — руководство партизанщиной в Крымке шло отсюда? — он указал на карте зеленый массив савранских лесов.
— Да. И отсюда тоже, — подтвердил Моргуненко.
Изопеску прошелся несколько раз по тесному кабинету и остановился против учителя.
— Покажите место, где находится это осиное гнездо и жизнь вам и вашей семье будет гарантирована. Мы умеем благодарить людей, которые нам помогают.
— Но меня все равно убьют.
— Кто?
— Наши. За измену.
— Мы отправим вас в Румынию и там вы будете в безопасности.
Моргуненко недоверчиво глянул на префекта.
— Вы мне не верите?
Учитель пожал плечами.
— Клянусь офицерским мундиром.
— Слово офицера?
— Слово офицера, — ответил торжествующий Изопеску. — Ну? — с нетерпением бросил он.
Моргуненко молча кивнул головой, давая понять, что согласен.
Префект не верил себе, что так неожиданно повернулось дело. Он бросился к карте.
— Подойдите ближе, — позвал он, — и покажите на карте.
Моргуненко подошел.
— Показывайте, — торопил префект, держа наготове красный карандаш для отметок.
Владимир Степанович обвел рукой всю карту и, спокойно улыбнувшись, сказал:
— Но здесь, к сожалению, не все, господин префект. Это карта только Одесской области.
Лицо префекта Изопеску побагровело, вылезли из орбит оловянные глаза. Он шагнул к арестованному вплотную, держа руку на кобуре браунинга. Но ни выстрелить, ни ударить он был не в состоянии. Несокрушимая сила и спокойствие Моргуненко окончательно парализовали его. Он отошел к столу и сдавленным голосом прохрипел:
— Увести!
Тюремный надзиратель Василиу, тот, которого заключенные в камере комсомольцы называли Василием, тайком передал Нине Давыдовне Клименюк записку от сына.
Миша писал:
«Дорогая мама!
Добейся свидания со мной. Я должен открыть тебе одну тайну. Добейся, милая мама, чего бы это ни стоило. Поклон тату.
Неровные, скачущие буквы, нацарапанные на клочке румынской газеты слабой рукой, откровенно говорили матери, в каком тяжелом состоянии был Михаил.
Нина Давыдовна несколько раз перечитала записку, стараясь угадать, что таилось в этих косых расплывчатых строчках. Спазмы душили ей горло, лихорадочно блестели покрасневшие от непрерывных слез глаза.
Мать тут же решила попытаться выпросить разрешение увидеть сына. Преисполненная материнской отваги, она бросилась к парадной двери, но перепуганный часовой встретил ее штыком и приказал сейчас же убраться прочь.
Обессиленная напрасными попытками, она побрела домой в Катеринку, не чуя под собою ног. По дороге она опять перечитывала записку, потом прятала ее за пазуху около сердца, но тут же доставала вновь и сквозь пелену слез слагала из разрозненных, как ей казалось, букв слова, наполненные тревожным смыслом.
Дома, не помня как вошла в хату и не отвечая мужу на вопросы, потому что не в состоянии была отвечать, она, как подкошенная, повалилась на кровать.
Медленно тянется ночь. На сердце камнем лежит неуемная тревога. Перед глазами — измученный, с окровавленным лицом (такой, каким она видела его в последний раз в окне крымской жандармской камеры) стоит Миша. Потом удивительно как-то все меняется. Жуткое видение исчезает, и Миша представляется ей совсем маленьким. Будто она держит его на руках, а он, крепко обхватив ручонками её шею, приник губами к щеке. Она даже слышит его теплое дыхание и первое сказанное слово «мама». Далее мелькают мимолетные обрывки. Миша со школьной сумкой за плечами. Вот он смеется, показывая матери красный пионерский галстук… Первые трудодни сына… скарлатина… и слова доктора: «главное, не простудите». И вот он, большой и смелый, стоит перед палачами и говорит им громкие гневные слова. Лица палачей искажаются злобой и становятся похожими на страшные маски с оскаленными волчьими зубами. И это уже действительно не люди, а волки. Они набрасываются на Мишу и терзают его. Но она не отдаст им сына. Она бросается в разъяренную стаю волков и вырывает мальчика. Миша у нее на руках. Она укутывает его в. распахнутые полы жакета и, крепко прижав к груди, бежит, бежит… Волки преследуют ее, в их диком вое слышатся человеческие голоса, только злые и хриплые. И в самом деле, это люди, похожие на волков, — жандармы. Они бегут за ней, чтобы отнять Мишу. Тогда она напрягает все силы, что есть в ней, и бежит быстрее. Скоро дом. Еще минута, другая и они в безопасности. Она оборачивается, кричит что-то преследователям и, вбежав в хату, закрывает за собой дверь. В хате тихо, тепло. Мальчик ровно дышит. «Уснул», — решает мать и, успокоенная, погружается в сон.
Утром Нина Давыдовна поднялась чуть свет. Теперь она рассказала мужу о записке сына и о своем решении добиться свидания с Михаилом.
— Пойду. Может, удастся увидеть Мишу. И пошла.
Ежедневно рано утром мать отправлялась в Первомайск пешком. Там, до позднего вечера, коченея от холода, она простаивала у ворот префектуры. Но все ее старания были тщетны. Она пыталась подкупом подействовать на солдат, обычно падких на взятки. Но и это не помогало. Строгость, с какой содержались в тюрьме крымские комсомольцы, не давала даже и проблесков надежды на свидание. Префект Модест Изопеску издал приказ:
«Строжайше запрещаю свидания с заключенными преступниками из села Крымки, а также всяческие передачи.
Солдаты, замеченные в нарушении моего приказа, будут предаваться военно-полевому суду».
Понятно, что после такого приказа часовые боялись даже смотреть в сторону людей, толпящихся у здания префектуры.
На приеме у префекта матери было грубо отказано в просьбе о свидании с сыном. При этом Изопеску предупредил женщину, что в случае повторения подобных попыток она будет арестована и брошена в камеру как сообщница партизан.
И теперь, притулившись где-нибудь за углом дома на противоположной стороне улицы, женщина глаз не сводила с тюремных ворот в надежде хоть мельком увидеть Михаила, хоть каким-то чудом узнать, что за тайну он хочет сообщить ей. Она тревожилась, что не успеет повидаться с сыном. В эти дни повсюду ходили самые разноречивые слухи. Одни говорили, что всех крымских угонят в тираспольскую тюрьму, из которой, как все уже знали, никто не возвращался, другие утверждали, что следствие будет продолжаться здесь. Поясняли это тем, что префект не хочет упускать это выигрышное, обещающее ему повышение в чине, дело. Говорили, что уж больно жестоко пытают на допросах. Те, кому удалось видеть заключенных, рассказывали, что Мишу, так же как и других, не узнать, до того он избит и измучен.
И с каждым часом, с каждой минутой нарастала в сердце матери тревога. «Хоть бы одним глазком взглянуть на Мишу, как он там», — думала она.
Но проходили дни в муках, а увидеть сына не удавалось. В последние дни жандармы водили арестованных на допрос только по ночам. Делалось это для того, чтобы люди не могли слышать криков и стонов истязаемых. Эту меру предосторожности палачи ввели после того, как повсюду уже стало известно о разгроме гитлеровских армий под Сталинградом. И, естественно, что поражение немецких фашистов вселяло страх в румынских палачей и они день ото дня свирепели, вымещая свою бессильную ярость на тех, кто сейчас находился в застенках.
Но, несмотря на все строгости и репрессии, Нина Давыдовна с настойчивостью, присущей женщине-матери, неотступно следила за тюремными воротами. Солдаты уже приметили высокую, худощавую, с большими печальными глазами женщину. А тюремный надзиратель Василе, заметив ее на улице, пристально смотрел на нее.
В эти минуты ей казалось, что этот простой, с добрым лицом солдат сочувственно кивает ей головой, как бы желая что-то сказать.
Раз, как-то в сумерки, увидев ее на улице, он остановился и пристально посмотрел ей в глаза. Женщина замерла. Солдат, оглядевшись по сторонам и убедившись, что за ним никто не следит, поспешно приблизился.
— Ты чей есть мать? — тихо спросил он.
— Клименюка Михаила, — чуть слышно прошептала женщина, не понимая, зачем у нее спрашивают. Сердце застучало. Но это был не страх. Добрые темные глаза стоящего перед ней человека говорили о другом. И она громче повторила:
— Клименюка Михаила. Там он, — указала она на тюремные ворота.
— Я знай, — нетерпеливо перебил солдат. И снова огляделся вокруг.
— Домна, сегодня ночь будешь говорить на твой Михай Клименюк. Иди там, домна. — При этих словах он указал на дом на противоположной стороне улицы и едва заметно улыбнулся.
Нина Давыдовна кивнула головой и, сдерживаясь, чтобы не побежать и тем самым не выдать себя, перешла улицу.
Повинуясь скорее велению сердца, нежели словам солдата, она постучала в дверь маленького домика, на который указал солдат.
Ей открыла пожилая женщина, видимо, хозяйка дома и, против обыкновения не спросив, кто и зачем, провела в комнату. Топилась плита и было тепло.
Нина Давыдовна не знала, как объяснить хозяйке дома цель своего прихода, и стояла в смущении у порога.
— Вы, видно, иззябли? — участливо спросила женщина.
— Да. Я с утра на улице.
— Проходите и грейтесь.
— Спасибо.
— Сами вы откуда будете? — спросила хозяйка.
— Из Катеринки.
— Ах, вот что, — произнесла хозяйка с видом, что она догадалась, в чем дело. — Насчет свидания, наверное?
— Да. Сын у меня тут. Вот уже который день добиваюсь повидать его, да не могу. Очень уж строго.
— Боятся солдаты, их судят за это, — пояснила хозяйка.
— Но сегодня один солдат обещал мне устроить свидание с сыном.
— Какой солдат? — настороженно спросила хозяйка.
— Не знаю его. Худой такой, с черными усами.
— Этого знаю, — слегка улыбнулась женщина. — Он вас ко мне послал?
— Да.
— Хороший солдат. Он тут многим помогает. Я видела сама, как его бил офицер за то, что он тайком носил еду заключенным. А теперь вот ему пригрозили, что угонят на фронт. А он, видно, того и хочет. Говорит, что как только попадет на фронт, сейчас же перейдет к русским. Доброй души человек, его любят наши люди.
— Сам подошел ко мне и сказал, что сегодня ночью…
— Сегодня суббота, главный зверь в Одессу уехал. Вот поэтому сегодня тихо будет. Допросов нет. А то жутко по ночам. Очень мучают заключенных.
Сумерки сгущались. В комнате становилось темно. Хозяйка задернула занавеской нижнюю часть окна и зажгла керосиновую лампу.
Нина Давыдовна села на стул около жаркой плиты и только теперь огляделась.
Стены небольшой комнаты были совсем голы, и только множество торчавших гвоздиков свидетельствовало об их прежнем убранстве.
— Все подобрали, — вздохнула хозяйка. — И картины, и полотенца, все поснимали, даже календарем не побрезговали.
— У нас в селах тоже… ни ковра, ни рушника на стенах не увидишь, — пожаловалась Нина Давыдовна.
— Вот все, что осталось, — показала хозяйка на простенок, где над старыми квадратными ходиками висела увеличенная фотография худощавого подростка, похожего на хозяйку, и круглолицей девочки, с большими, светлыми косами, спадавшими на грудь. — Это сын и дочка.
— Они с вами сейчас? — спросила Нина Давыдовна. Пожилая женщина не ответила. Она молча достала из ящика стола небольшую карточку и подала гостье.
С карточки смотрели тот же подросток, похожий на мать, и девушка. Только здесь они были в военной форме и заметно возмужавшие.
— На фронте, — догадалась Нина Давыдовна.
— Сеня командир, а Катя окончила школу медсестер. С первых дней ушли на фронт и вот два года ни весточки.
— Ах, дети, дети, — как бы про себя промолвила Нина Давыдовна, — вырастишь их и не заметишь, как разлетятся они.
— У вас один сын?
— Нет. Старший тоже на фронте, командир. И тоже ни слуху, ни духу.
Разговор смолк. Но какое-то необъяснимое взаимное понимание было в этом молчании. Двух этих женщин, совсем незнакомых друг другу, роднило в эту минуту одно — их общее материнское горе, смешанное с чувством материнской гордости за детей своих.
— Вы измучились, прилягте на диван, отдохните, — предложила хозяйка.
— Спасибо, мне так хорошо, — ответила Нина Давыдовна, с тревогой прислушиваясь к малейшим звукам за окном.
— Да вы не волнуйтесь, — успокаивала хозяйка, — он постучит, когда надо. Ему не впервой, — и, помолчав, добавила: — ведь вот и среди них есть хорошие люди, понимают нашу беду.
В окно тихо постучали. Хозяйка открыла дверь. Вошел худощавый солдат с черными усами. Это был Василе.
— Домна, — кивнул он на дверь, подав женщине знак следовать за собой.
— Желаю вам повидать сына, — шепнула на прощанье хозяйка. Нина Давыдовна признательно пожала ей руку. В эту минуту она хотела сказать в ответ что-то хорошее этой доброй женщине, но не нашла слов и поспешила за вышедшим на улицу солдатом.
Над городом, тяжело придавив землю, простерлась хмурая, беззвездная ночь. Такие ночи обычно бывают перед началом весны, когда потемневшее небо опускается низко, угрожая разразиться снегопадом. Воздух сырой и пронизывающий забирался под одежду, вызывая неприятный озноб.
Василе несколько секунд прислушивался к тишине и, махнув рукой, быстро пошел.
Женщина поспешила за ним. Они пересекли улицу, затем на цыпочках прошли полутемный коридор префектуры и очутились во дворе. В глубине, у тюремного флигеля, стоял часовой. Василе пошептал ему что-то, и женщину впустили в узенький тюремный коридорчик, с рядом низких, обитых жестью дверей. Над столиком на стене тускло горела керосиновая лампа, отбрасывая на потолок желтый сетчатый кружок света.
В одной из камер слышался слабый стон, поминутно заглушаемый чьим-то надрывным кашлем.
Василе прикрутил фитиль и проводил женщину в дальний неосвещенный конец коридора.
— Тут стой, домна, — тихо сказал он и ушел. Сдавив руками грудь, как бы сдерживая трепещущее, готовое вырваться сердце, Нина Давыдовна слушала, как после томительной долгой тишины звякнула щеколда, будто охрипший цепной пес, зарычала железная дверь и по бетону коридора зашаркали приближающиеся шаги. Солдат подвел к матери Мишу Клименюка.
— Тихо, домна, очень тихо, — предупредительно сказал он и удалился.
Мать обняла слабое, обмякшее, будто без костей тело сына, судорожно прижала к себе и стала целовать его щеки, пылающий жаром лоб, глаза, волосы, ощущая на губах терпкий, солоноватый привкус запекшейся крови.
— Мишенька, сыночек мой родненький! Что же вы наделали, погубили себя. Ничего я не знала, скрывал от матери, — шептала она.
— Не обижайся, мама. Так нужно было. Не только ты, ни одна мать не знала. Никто не должен был знать об этом. Это, мама, великая тайна.
— Как же они узнали, сынок?
— Брижатый предал нас. Поверили мы ему, приняли…
— Как же так? — сокрушенно шептала мать.
— Учились вместе. Комсомольцем он был. И вот, видишь… ошиблись, — Миша замолчал и плотнее прильнул к матери.
Мать, едва касаясь, провела рукой по пылающему лбу сына.
— Горячий ты…
— А мне все кажется, будто кто-то ледяными руками гладит по спине, по плечам… и все старается схватить за горло. Не знаю… не скажу…
Мать быстро распахнула ватник и, полами обхватив сына, крепко прижала к груди его голову, чтобы не крикнул в полубреду.
— Это я, Мишенька, твоя мама. Успокойся, я с тобой, сыночек, — страстно шептала она над самым ухом сына.
Чудодейственное материнское тепло и нежные слова ласки постепенно вернули Мише сознание.
— Мама?
— Я, родненький.
— Хорошо. А я думал, опять они…
Мать, помолчав, спросила:
— Мучают они вас?
— Ничего, мама. А как хлопцы держатся! Мы им на допросах ни слова не сказали. Они видят, что мы сильнее их, потому и злятся. А мы все спокойны. Правда на нашей стороне.
Миша оживился. Он как-то тверже стал на ноги. Казалось, к нему вернулась его прежняя сила и упругость.
— Нам один солдат говорил, что Красная Армия гонит фашистов. Потому фашисты и злятся. Они это от страха. Скоро им конец.
— Но вам-то, сынок, тяжело.
— Борьба, мама. Без этого не может быть. Мы все знали, что может быть тяжело и может… погибнем. Но мы с радостью умрем за Родину… Она не забудет нас. А ты, мама, не печалься. Вернется с фронта Ваня, расскажи ему обо мне. Все расскажи. Он гордиться будет, что у него такой брат. И тебе и тату не будет стыдно за сына.
Миша смолк на секунду, затем, как бы спохватившись, порывисто притянул к себе голову матери и живо зашептал:
— Мама, беги сейчас в Катеринку. Там у нас в погребе, в углу под картошкой, зарыт радиоприемник. Скажи тату, чтобы он скорее достал его и запрятал подальше. Мы ничего не скажем жандармам. Но бывает, мама, вдруг среди нас окажется слабый, не выдержит пыток и выдаст. Ведь смерть, она все-таки страшная… и если эти звери узнают, что у меня приемник, то и тебе, и тату конец. Понимаешь, мама?
По коридору снова зашаркали шаги. Женщина вздрогнула. Эти знакомые уже шаги казались ей сейчас новыми, наполненными каким-то зловещим смыслом, потому что с этими шагами близилась разлука с сыном. Мать ясно понимала, что эта разлука-навсегда. Она больше не увидит Мишу. Она еще крепче прижала сына к груди, будто решившись не отдавать его.
Василе подошел и остановился. Он также понимал, что это последнее свидание матери с сыном, поэтому не решался вторжением своим нарушить трагическую минуту разлуки. Солдат чувствовал себя виноватым в том, что сейчас происходило на его глазах. Он в смущении отступил назад и отвернулся. И тяжко, тяжко стало на душе этого простого румынского солдата, крестьянина, отца троих детей, человека, на которого против его воли надели форму жандарма и заставили мучить людей, преступление которых состояло в том, что они боролись за свою свободу и счастье.
А разве он, бедный крестьянин, не хочет быть счастливым? Там, у себя на родине? И сколько таких же, как он, бедных людей в Румынии живут в нужде и бесправии! Так почему же все эти обездоленные не могут устроить счастье у себя в стране? И почему бедные румыны пришли сюда, на чужую землю, и отнимают, счастье, которое эти люди сами себе добыли своими натруженными руками?
— Василе! — оборвал его размышления строгий окрик часового.
Василе встрепенулся. «Ах да, он должен сказать матери, что…» и он промолвил тихо:
— Домна, иди домой, — но поняв, что женщина не слышит его, громче повторил: — Домой надо, иди.
Мать простилась с сыном. И какая титаническая сила потребовалась ей в эту минуту, чтобы сдержать себя, не упасть без чувств на холодный бетон пола. Она не помнила, как солдат осторожно разжал ее руки, обнимавшие сына, взял у нее Михаила, не слышала, как звякнула щеколда, прорычала зловещая дверь. Ей казалось, что она долго-долго оставалась одна в этом темном, страшном коридоре.
Постепенно она пришла в себя. В голове стоял шум, но вокруг было тихо. Потом в тишину вошел тот же слышанный ею слабый стон, заглушаемый надрывным кашлем. Затем шаги по бетонному полу и несмелый голос Василе:
— Сто марок, домна.
Нина Давыдовна протянула деньги.
— Домна, я нет марки. Солдат нада марки, — виновато проговорил он, указав в сторону входа, где стоя, часовой.
— Спасибо тебе, товарищ, — тихо промолвила женщина и протянула руку.
— Пожалуйста, пожалуйста, — растерянно проговорил он, как-то скорбно улыбнувшись, и украдкой пожал ей руку. — Ты сказал мне товарищ? Хорошо… очень хорошо. Я понимай мать. Русски мать, румынски мать… я понимай твой Михай, я все понимай, домна.
Пурга.
Ноги увязают в глубоком снегу. В белой кипени бегут навстречу вишневые деревца. Они гнутся под напором ветра и машут, машут на прощанье своими хрупкими оголенными ветками. Сердце щемит от разлуки с ними. Вот они остаются позади. Уходят назад и последние кустики, торчащие из-под снега.
Это край села, над которым сейчас витает смерть. Она за спиной.
Впереди, в буйном хороводе снегов, лежит безбрежная родная столь.
— Свобода! — тихо, торжественно, как клятву, произносит беглец, покидая родное село. Идет нехоженной тропой, степной целиной. Ветер стелет по земле сыпучие снега, заметает свежие, глубокие следы. Снежный наст проваливается и тяжко идти. Но ноги путника не чувствуют усталости. Все его тело кажется невесомым. Будто неведомые крылья подхватили его, взметнули высоко-высоко над землей и несут нивесть куда с головокружительной быстротой. Мчатся, мелькая навстречу, окутанные снегом села, причудливые кружева садов, кудрявые ленты степных посадок.
И от этого стремительного полета становится жарко. На пылающем лице тают колючие снежинки, стекают горячими щекочущими струйками, смертная жажда жжет грудь, пересохший рот ловит холодный воздух.
Путник наклоняется, на ходу черпает горстью сыпучий снег и жадно глотает. Но жажда все усиливается.
— Воды! — шепчет беглец пересохшими губами.
Он видит сквозь снежную пелену неясные очертания хат. Село. Посреди села одинокий колодезный журавель.
— Пить! — повторяет беглец и бежит к колодцу. Тихо скрипит журавель, медленно качается по ветру тяжелая кованая бадья.
Путник черпает воду и, припав губами к обледенелому краю бадьи, долго и жадно пьет. Он чувствует, как тяжелые студеные комья воды падают внутрь.
Но не унять жара студеной воде.
Снежная даль манит. Надо идти.
И несут, несут вперед беглеца могучие крылья, несут по степи, мимо сел, городов, через реки, глубокие балки.
На пути серой, зубчатой громадой стал лес. Бережно опустили на землю беглеца невидимые крылья. И внезапно стих ветер, смолкло шипенье снегов, только звон в ушах стал слышнее. Медленно и плавно движутся навстречу величественные стволы вековых деревьев. И путнику кажется, будто не он идет, а сами деревья обходят его, отступая назад.
Усталый путник опускается на широкий пень. Лес замирает в неподвижности. Непомерная слабость овладевает путником, темнеет в глазах. Наступает знакомое забытье. Но это только на короткий миг. Вернувшееся сознание кричит: «Скорее, скорее!»
И путник снова идет, все быстрее, быстрее, бежит, наконец. Могучие стволы деревьев расступаются перед ним, дают дорогу. Но молодые, низкорослые деревца, растопырив мерзлые ветки, преграждают путь, больно стегают по лицу. Беглец не чувствует этой боли. Все его мысли устремлены туда, к желанной цели, которая приближается с каждым шагом.
…Вдруг лес поредел, исчезла темнота…..Перед ним на стене ковер. Его ярко-зеленые, алые, синие, оранжевые узоры удивительно знакомы. Кто-то склонился над ухом и тихо говорит:
— Отдохни. Не бойся, никто не узнает, что ты здесь.
Он узнает смуглое личико сестренки.
— Ты, Танюша? — шепчет он, прижимая к своей щеке ее тонкую руку.
— Я, Митя. Ты усни, усни, — ласково, как ручей по весне, журчат слова. И маленькая прохладная ладонь легко касается его пылающего лба.
Но почему рука сестренки вдруг так нестерпимо жжет? Ах, это не рука, это огонь горящей сигары касается его лба, щек, подбородка, закрытых век. А вот и искаженное злобой лицо с черными усиками. И Митя, стиснув от боли зубы, с трудом произносит одно короткое: «Не скажу».
Жуткое видение исчезает. Перед его взором чердачный полумрак, кругом солома, ее жесткие стебли колют лицо.
«Где же Таня?»
— Таня! — кричит он и открывает глаза.
И видит смуглое лицо сестры, склоненное над ним. Как хорошо, что Таня здесь, с ним.
— А где тато?
— Успокойся, нет его. Никого нет, одна я с тобой.
— А хлопцы? — тревожно спрашивает он.
Танюшка молчит, опустив голову.
— Ты боишься сказать мне? Не бойся, говори, я все понимаю.
Снова глухая темнота забытья.
…Прямая, вся в ребристых оттисках автомобильных шин, уходит вдаль дорога. По обеим ее сторонам колышатся густые, светлозеленые хлеба, и там, у горизонта, сходятся с небом. Там, как море, плещут дымчатые волны марева.
Легкие крылья снова несут Митю этой прямой дорогой на восток. А летнее солнце нещадно палит и жара становится все нестерпимее. Митя сбрасывает с себя зимнюю одежду и летит, не касаясь ногами земли.
Среди пения полевых птиц, стрекота кузнечиков и жужжания пчел он различает глухие слитные гулы. Они движутся навстречу и становятся все явственней и явственней. Наконец, отчетливо слышится грохот орудий. Дрожит от него земля, колеблется встревоженный воздух.
— Вот оно! — радостно восклицает беглец. Там решается судьба Родины и его судьба. Митя устремляется вперед. И кажется, что спал жар, сжигавший его, и не томит больше жажда. Только бы скорее туда, скорее бы конец этому мучительному пути!
Он то идет среди хлебов межой, то, пригнувшись, вдоль дороги, глубоким кюветом. А ночью осторожно пробирается через села. Он слышит чужую гортанную речь, видит чужих людей в серозеленых мундирах. Это фашисты — его враги.
…Перед ним опушка маленького леса, каких много на Украине. Он бросается к опушке, пренебрегая опасностью. Над головой свищут пули, воют снаряды, шипят мины.
Митя припадает к земле, смотрит вперед и видит — в густых зарослях кустарника стоит на коленях человек в защитной гимнастерке.
Вдруг человек отнял от глаз бинокль, и Митя увидел на его пилотке маленькую красную звездочку.
Сердце радостно забилось. Забыв об опасности, беглец устремляется к молодому командиру.
— Стой! — кричит командир. Но у Мити нет сил остановиться.
— Ложись! — приказывает командир.
— Свой я! — отвечает беглец.
— Ложись, говорят! — командует офицер. — Ползком давай!
Митя покорно ползет по траве.
— Кто такой!
— Свой же! — радостно говорит Митя.
— Кто свой?
— Попик Дмитрий.
— Откуда?
— Из Крымки. Село такое есть на Одесщине, товарищ командир…
Офицер слушает, нахмурив светлые, выгоревшие на солнце брови. Летом у всех командиров на фронте от солнца выгорают брови.
Дмитрий огорчен, что молодой советский командир как будто не рад встрече с ним, а, напротив, сурово и недоверчиво глядит на него.
— Как попал сюда?
— Бежал из камеры, товарищ командир.
— Из какой камеры? — недоумевающе спрашивает командир.
— Известно, из жандармской. Товарищи освободили меня.
Командир пристально смотрит в лицо Дмитрия и глаза его становятся еще суровее, зубы крепко сжаты.
— Это они тебя? — сквозь стиснутые зубы спросил командир.
— Румынский офицер сигарой. Но я ему ничего не сказал.
Командир с нежностью посмотрел на стоящего перед ним измученного паренька и улыбнулся.
— Молодец, парень! Так и надо, — сказал он и пожал Мите руку.
И от этого пожатия командира Красной Армии у Мити прибавилось силы.
— Я долго бежал к вам. Я верил, что встречу вас, и все мы верили.
— Расскажите, что у вас там…
Митю обступают бойцы. Они такие же молодые, как и он сам. У них обветренные лица и выцветшие брови.
Митя начинает рассказывать. О, у него есть, что рассказать!
— К нам в Крымку пришли румынские фашисты. Они отняли у нас землю, нашу школу, а нас стали заставлять работать на них. Но мы не захотели им покориться. Мы, школьники, создали подпольную комсомольскую организацию и стали бороться против них. — Митя улыбнулся. — Мы помогали вам. Мы верили, что Красная Армия вернется.
Молодой командир ласково улыбается Дмитрию. И на лицах бойцов Митя видит добрые улыбки.
— Но вот до конца бороться мы и не сумели, — с горечью промолвил Митя, — нашу организацию-«Партизанская искра» она называлась, — предал изменник. И теперь там всех хлопцев и девчат арестовали жандармы.
Офицер кладет руку на плечо Дмитрия и говорит:
— Не горюй, скоро мы будем у вас в Крымке.
Командир обнимает Митю и затем все бойцы обнимают его. Он слышит запах пороха и оружейного масла и думает: «Это настоящие фронтовики, боевые ребята, с ними не страшно». И он торопится рассказать им все, чем переполнено сердце.
— А как я спешил к вам, товарищи. Ведь нужно скорее туда, надо спасти их, моих товарищей-партизан! — взволнованно произносит Дмитрий.
— Мы за тем и идем. Сам видишь, что торопимся.
— Возьмите меня с собой, — просит Дмитрий.
Командир хмурит светлые брови, раздумывая — взять или не взять его.
— А стрелять умеешь?
— Еще как! — запальчиво отвечает Митя. — Только из винтовки.
— Это теперь не модно. Вот мы стреляем из каких, — показывает командир на короткий, с большим диском автомат.
— Из этого не умею пока. Но я научусь, быстро научусь, товарищ командир. А вы меня в разведку пошлите. Я, где хотите, проберусь.
— Что же мне с тобой делать? — улыбается командир. Он смотрит на бойцов. — Ну как, возьмем его?
— Да. Надо, — хором отвечают бойцы, — парень хороший и, видать, не из трусливых. Вон как фашисты разделали, и то ничего гадам не сказал.
— Ну, раз солдаты хотят, так и будет. Будешь с нами воевать. Вот только вид у тебя больно не того, не военный.
Дмитрий смотрит на свои босые, исцарапанные в пути ноги, на одежду, изорванную в клочья, и убеждается, что вид у него действительно не военный.
— Но это мы поправим в два счета, — смеется командир.
И Мите от этих слов становится несказанно легко на душе. Хочется обнять командира и всех бойцов, крепко, крепко прижать к сердцу и крикнуть: — Я с вами! Мы все с вами!
— Вот что, — говорит командир, — ты ступай сейчас в тыл. Вон, видишь село? Иди прямо туда. Найди старшину и скажи, чтобы выдал тебе обмундирование и автомат, вот такой, как у всех.
Митя впервые берет в руки автомат. До этого он только слышал о нем из рассказов.
— Сколько же здесь патронов?
— Хватит, — отвечают ему.
— С таким можно воевать. Из одного, пожалуй, целый взвод фашистов уложишь.
— Совершенно верно. Мы так и делаем, — говорит офицер, — ну, ступай. Да скажи старшине, чтобы накормили тебя как следует. Мол, капитан Клименюк приказал. Скажи, что ты мой земляк и друг моего младшего брата Миши.
— Нет, товарищ капитан, я не голоден. Я пить хочу. Во рту пересохло. В груди жжет, как огонь. Жарко мне… пить… пи-и-ить…
Утром староста Шмальфус вышел во двор.
С чердака его сарая доносились какие-то глухие звуки, похожие на стон. Староста подошел ближе и прислушался. Звуки повторялись. Сомнения не было, что это стон тяжело больного.
Осторожно, с опаской староста поднялся по лестнице, ведущей на чердак.
— Пи-и-ить! — доносится оттуда.
— Кто там? — спрашивает Шмальфус.
Тихо шуршит солома на чердаке. Кто-то ворочается, и снова слабый голос:
— Пить я хочу, товарищ капитан.
Шмальфус узнает голос своего племянника.
— Майн готт! — восклицает он. Невыразимый страх обуял старосту. Страх за собственную шкуру. Он-то уж отлично знает, что за укрывательство партизан грозит смерть. Фриц Шмальфус боится смерти. Но ведь он не прятал племянника у себя на чердаке. Помилуй бог! И он вовсе не желает быть в ответе за каких-то там комсомольцев. Что делать? Вытащить племянника с чердака и сказать, пусть идет, куда хочет? А вдруг кто-нибудь заметит и донесет? Дрожь пробежала по телу. Он боязливо огляделся кругом. Ему уже начинало казаться, что кто-то, может быть, знает о том, что на чердаке у старосты Шмальфуса скрывается раненый жандармами племянник его жены, которого ищут по селу. И гонимый чувством страха и ненависти к партизанам, Фриц опрометью побежал в жандармерию.
Будто сквозь сон слышит Митя скрип приближающихся шагов. Затем несколько секунд тишина и топот ног по лестнице. Снова тишина и хриплый голос:
— Кто тут?
Но Митя не может осознать, кому принадлежит этот голос. Другу или врагу. Жажда, испепеляющая жажда заслоняет собою все.
— Пи-и-ить! — просит он ослабевшим голосом.
Глаза Романенко наливаются кровью. Он бросается на чердак, разрывает солому и видит окровавленного, в лихорадочном бреду, Дмитрия.
— Вот ты где! А мы ищем тебя, с ног сбились. Поднимайся!
Митя лежит недвижно. Кажется, все, что происходит перед ним, не касается его.
Романенко хватает лежащего за волосы, слипшиеся от крови, и яростно, скверно ругается.
Митя видит перед собой страшное, угреватое, искаженное злобой лицо. Но оно как-то внезапно расплывается, стушевывается и на его месте четко вырисовывается добрая улыбка молодого капитана. И кругом родные, обветренные лица бойцов.
— Мы скоро будем в Крымке, — говорит капитан. — Я с вами, товарищ капитан. Мы все с вами. Остервенелая брань, звериное рычание. Грохот выстрела, вместе с ударом в висок. И… темнота.
Утром двадцать восьмого февраля все население Крымки было взбудоражено криками:
— Ведут!
— Хлопцев наших ведут из Первомайска!
Будто эхо разнесло эту весть по селу из края в край. Жители Крымки от мала до велика повыскакивали из хат. По улицам бежали полураздетые ребятишки, старики, женщины, покинувшие топящиеся печки. И весь этот гудящий человеческий поток устремился к окраине села, откуда выходила и тянулась по степи дорога на Первомайск.
Здесь, на окраине, собирались огромной толпой. Лица людей выражали чувство тревоги и смутной надежды. Думали, что, может быть, все обойдется и хлопцев с девушками распустят по домам.
Взоры собравшихся были устремлены на дорогу, по которой двигалась небольшая колонна крымских подпольщиков. По обеим ее сторонам с винтовками наперевес шагали по снегу жандармы. Их было более полусотни. Впереди колонны ехал верхом начальник жандармского поста Анушку.
В Крымке знали о пытках, применяемых румынскими фашистами при допросах крымских комсомольцев. За эти двенадцать дней люди много слышали о зверствах префекта Изопеску и его палачей. Но то, что увидели сейчас, превзошло все их ожидания. Это было ужасное, леденящее душу зрелище.
Скрученные попарно по рукам колючей проволокой, окровавленные, избитые до неузнаваемости, шли юноши и девушки. На некоторых из них вместо одежды висели клочья, иные были в одних нательных рубашках, пропитанных кровью, некоторые ступали по мокрому снегу босыми ногами. И почти на каждом бинты: бинты на головах, на руках, алые бинты, окрашенные кровью.
Но что больше всего взволновало собравшихся и заставило трепетать сердца, — это тишина. Ни единого звука, ни слова, ни стона, ни малейшего проявления слабости. Будто не было здесь ни боли, ни мук. Какая-то гордая, величавая тишина владычествовала в этом молчаливом шествии. Они шли с гордо поднятыми головами, презирая муки и тех, кто причинял их. Шли, как подобает сильным.
И та же гордая тишина царила среди собравшихся.
— Мама, им больно? — тихо нарушил тишину детский голосок.
— Больно, — ответила мать.
— А почему они молчат?
— Потому что они герои, — вместо матери пояснил глухой, стариковский голос.
— А героям не страшно? — не унимался мальчик. Ему до конца хотелось понять эту тайну молчания.
— Не страшно. Они сильные и смелые, — ответил тот же голос.
Колонна приблизилась. Перед крайними хатами дорога чуть изгибалась, и колонна развернулась боком к стоящим.
Впереди шли связанные между собой Поля с Марусей Коляндрой. За ними Соня Кошевенко с Верой Носальской, схваченной по подозрению два дня назад, дальше Надя Буревич с Тамарой Холод. За девушками, связанный с Карпом Гречаным, шел Владимир Степанович Моргуненко.
Он глянул в сторону односельчан и улыбнулся всем знакомой улыбкой. И все, сколько было людей, поклонились.
Дед Григорий вышел вперед и, сняв шапку, склонил седую голову перед героями.
В полусотне метров Анушку приказал колонне остановиться. Сам он подъехал ближе к собравшимся, обвел всех злыми глазами и спросил:
— Кто разрешил вам собираться здесь?
Народ молчал. Не от боязни, а от прилива враждебных чувств, от лютой ненависти к этому человеку. Если до той поры некоторые считали его просто жандармским офицером, исполняющим свои, по приказу свыше, обязанности, то теперь каждый видел в нем палача, истязающего их детей, заклятого врага, убить которого каждый почел бы за свой святой долг, если бы было возможно.
— Я спрашиваю, почему собрались?
— Детей наших посмотреть, — отозвался из толпы женский голос.
— Я думаю, от таких детей хорошие родители давно бы отказались. — Он шарил глазами по толпе, будто ища одобрения своим словам. Но он услышал иной, чем предполагал, ответ:
— Для нас они хороши, а каковы для вас — нам все равно.
Эти слова принадлежали Татьяне Беличковой, чей сын Ваня был среди арестованных. Анушку приподнялся на стременах.
— Кто это сказал?
Все молчали.
— Может, эта женщина хочет пойти вместе с ними? Там всем место найдется. Я приказываю сейчас же разойтись.
Но люди стояли, как прикованные. Никто не решался в эту минуту покинуть детей. Хотелось всем существом быть ближе к своим кровным. А ведь у многих, собравшихся здесь, были сыновья, дочери, внуки, братья и сестры.
Понимая, что народ сам не разойдется, Анушку пошел на хитрость.
— Ваши дети будут распущены по домам, только не раньше, чем разойдетесь вы.
Но словам офицера никто не верил. Все видели состояние, в котором находились арестованные, и понимали, что не даровать им жизнь собирались палачи.
— Пока не разойдетесь, я буду держать их на холоде. Пусть мерзнут, если вам не жалко.
Он подождал минуту и, видя, что ни единый человек не двигается, крикнул жандармам:
— Двадцать человек ко мне! Разогнать это сборище!
Толкая прикладами, жандармы теснили людей, но разогнать так и не удалось. Люди разбегались и прятались в ближайшие хаты, чтобы не сводя глаз смотреть.
Когда опустела окраина, колонну подпольщиков выстроили на большом пустыре в стороне от дороги. Против нее шеренгой стояли солдаты.
Капитан Анушку развернул большой лист бумаги. Это был приговор полевой жандармерии осужденным участникам подпольной организации «Партизанская искра», подписанный жандармским подполковником Модестом Изопеску.
Сообщить Наде Буревич о предательстве и предупредить ее о грозящей ей опасности ареста Парфентий не успел. Конные жандармы опередили его. Надя, вместе с членами ее подпольной группы, была уже схвачена и отправлена в крымский жандармский пост.
Покинув Каменную Балку, Парфентий вышел в степь. Он шагал по глубокому снегу, поглощенный тяжелыми думами о товарищах, схваченных жандармами. Он понимал, что всех их ожидают пытки, истязания, а затем неминуемая смерть. А ведь их борьба только начиналась. И так все это неожиданно оборвалось из-за подлой измены одного. Но неужели все погибло? Нет, не может быть. Ведь то великое дело, за которое он вместе со всеми товарищами боролся, не погибло. Оно бессмертно.
Эти мысли придавали ему силы. Он шагал все быстрее, не чувствуя огневой боли в раненой ноге.
«Скорее туда, в лес!» — торопил он себя, на серебряную поляну, где он условился после налета на жандармерию собраться с товарищами. Он надеялся, что не все они арестованы. Некоторые из них ушли и, может быть, уже там, на месте ждут своего вожака.
Но на серебряной поляне не было ни души. Он несколько раз обошел ее вокруг.
С щемящим чувством долго стоял он на том месте, где с товарищами целовал знамя, клялся в верности Родине.
Измученный, с усиливающейся болью в ране, пробродил он всю ночь по лесу. К утру поднялся жар. Тягучий озноб ломил тело, и в голове стоял шум, обычный при высокой температуре и потере крови. От слабости подкашивались ноги. Перед глазами мутнели, теряя очертания, предметы.
Превозмогая слабость, он побрел к селу в надежде укрыться где-нибудь на горище в соломе, отдохнуть, а главное, — перевязать рану на ноге. Домой идти Парфентий не решался, ибо знал, с каким ожесточением разыскивают его по селу жандармы.
Он подумал о деде Григории. На него Парфентий надеялся. И на этот раз он был уверен, что преданный и честный старик, как никто другой, сможет укрыть его и помочь.
Собрав остаток сил, Парфентий добрался до хаты деда Григория. И когда тот открыл дверь, повалился к нему на руки, теряя сознание.
Дед Григорий отогрел Парфентия, перевязал ему рану и, когда чуть забрезжил рассвет, спрятал больного на чердаке бывшей колхозной кузницы. Он притащил туда все теплые вещи, которые были в доме, чтобы как можно теплее укутать раненого.
Шестеро суток дед Григорий ухаживал за больным. Тайком носил ему еду, питье, давал лекарство, которое с большим трудом удавалось доставать.
На седьмой день, когда жар спал и раненый почувствовал себя лучше, дед Григорий рассказал Парфентию обо всем, что произошло за эти дни в Крымке.
Видя, как тяжело принял Парфентий весть об аресте учителя и смерти комиссара «Партизанской искры» Мити Попика, дед Григорий умолчал об аресте отца, матери и сестренки. Не хотел старик увеличить и без того непомерно великие страдания юноши.
На следующий день Парфентий сказал деду Григорию, что хочет уйти в савранские леса к партизанам.
— Как-нибудь доберусь.
— Нет, Парфуша, еще рано, — возразил старик. — Слаб ты очень. Не дойдешь, по дороге где-нибудь загниешь. Нога у тебя припухла. Ты и сапог не наденешь. А без сапог по этакому снегу куда пойдешь? Путь неблизкий. Полежи недельку, справишься трошки и тогда можно пойти. Я понимаю, что тебе тут оставаться нельзя. А я постараюсь хлопчика Васю увидеть. Он тебя прямо куда следует приведет.
Одиночество на пыльном, закопченном чердаке кузницы усиливало душевные муки Парфентия. Но он согласился с доводами деда Григория и решил остаться еще на несколько дней.
Но спустя три дня после этого разговора утром Парфентий услышал на улице шум. Он заглянул в щелку. По улице бежали возбужденные люди. Среди шума он различил слова: «Хлопцев ведут», и в нем вспыхнуло неодолимое желание бежать туда, увидеть своих товарищей, быть ближе к ним в эту минуту.
Покинув свое убежище, Парфентий пробрался на окраину села. Ему удалось незамеченным забраться на чердак ближайшего сарая.
В небольшое отверстие, проделанное им на крыше, он видел все, что происходило.
Анушку закончил читать приговор и отъехал в сторону. Несколько минут царила тишина. И в этой жуткой тишине, раздирая на части сердце, долго и неумолчно звенело последнее слово приговора: «Расстрелять!»
Тяжелый ком подступил к горлу Парфентия. С особой силой почувствовал он сейчас горечь утраты, любовь и душевную близость к товарищам, гордость за их презрение к смерти и гнев к палачам.
Какое же право дано этим зверям отнимать жизнь людей только потому, что они не захотели им покориться? Кто дал это право румынскому жандарму Анушку?
Анушку сидел на лошади спиной к нему.
Парфентий вынул наган и прицелился.
Тишину расколол треск выстрела. Офицер запрокинулся навзничь и, сраженный насмерть, повис на стремени.
Цепь жандармов смешалась, расстроилась.
— За вас, товарищи! — крикнул Парфентий. Все стоящие узнали голос своего вожака и в ответ дружно, мощно загремело:
— За Родину!
— Смерть фашистам!
Группа жандармов бросилась к сараю. Но Парфентий спрыгнул с чердака и исчез.
Оставшиеся жандармы, потеряв начальника, стали, торопясь, стрелять по осужденным. Упавших добивали прикладами, с остервенением топтали сапогами.
И не от ярости они делали это. Другое чувство владело ими. Это было чувство страха за завтрашний день, готовивший им, убийцам, самую страшную из всех, бесславную собачью смерть.
Парфентий успел спрыгнуть с чердака прежде, чем жандармы подбежали к сараю.
Пригибаясь как можно ниже, он пробежал глубокой канавой вдоль огорода и, проскочив молодой вишневый садик, очутился на изгибе узенькой кривой улочки. Здесь он на секунду остановился, чтобы перевести дыхание и решить, куда бежать дальше.
Сквозь звон в ушах он слышал беспорядочные выстрелы, крики, слова грубой брани. И совсем близко раздавались голоса бегущих людей. Это была погоня за ним. Раздумывать было некогда, да и выбор оставался единственный: проскочить через огромное село, выйти к речке, а там через лед на остров, в лес. Там можно скрыться от преследовавших его жандармов.
Поправив сбившуюся повязку на раненой ноге, Парфентий выбежал на дорогу. Но тут же остановился. Вдоль улочки, прямо на него, ехал шагом верховой.
Юноша бросился в сторону и спрятался за ствол старой коряжистой вербы, низко свесившей над дорогой свои редкие оголенные ветки.
По дороге, по рыхлому, распущенному оттепелью снегу, хлипали копыта лошади. Все ближе и ближе отдавалось в ушах Парфентия их равномерное хлюпанье. Наконец, совсем близко зашумело тяжкое, прерывистое дыхание усталого коня. Еще секунда, другая, и ездок был совсем рядом. Сжав в руке наган, Парфентий шагнул из засады и преградил дорогу ехавшему.
— Стой! — негромко, но угрожающе произнес Гречаный.
Ездок дернул поводья. Лошадь шарахнулась было в сторону, но почувствовав на поводе руку, остановилась.
— Стой! — повторил Парфентий. — Руки вверх!
Увидев направленное на себя дуло нагана, полицейский поднял руки.
— Слезай!
— Что ты, Парфень.
— Слезай, говорю.
— Я не трону тебя, — промямлил в испуге седок, — иди, куда хочешь.
— Слезай, гад! Застрелю!
Полицейский, не опуская рук, спрыгнул с лошади.
— А теперь кругом и марш бегом, шкура! И не оглядывайся, а то пристрелю.
Перепуганный насмерть полицай быстро засеменил в сторону, противоположную той, откуда доносились приближавшиеся голоса погони.
Превозмогая боль в раненой ноге, Парфентий с трудом влез на лошадь и помчался вдоль села.
Орава жандармов бежала по следу Парфентия. А след был необычный, приметный. Правая нога беглеца печатала на мягком, сыром снегу четкие оттиски подошвы сапога, левая же оставляла бесформенные вмятины от раненой ноги, обмотанной тряпками.
У дороги, у изгиба узенькой улочки, след обрывался. Здесь подбежавшие жандармы увидели смешение конских и человеческих следов.
— Бандиту подали лошадь! — в отчаянии прорычал один из жандармов.
— Не догнать нам, капрал, пешком в такую слякоть.
— Продолжать погоню! — крикнул капрал. — Он не должен уйти! Это главный преступник и нас повесят за него.
Вся орава, тяжело дыша, устремилась вдоль улицы, простроченной взад а вперед следами конских подков.
Парфентий мчался по знакомым улицам родного села. Но все ему сейчас казалось незнакомым, будто впервые виденным. Задернутые мутной пеленой, бежали навстречу хаты, деревья, палисадники. Из дверей, из окон смотрели на него односельчане. Парфентию сейчас не могло придти в голову, что все эти родные люди, знающие его с детства, смотрели на него с изумлением, восхищаясь его отвагой. Он ничего этого не замечал, не узнавал никого. Все сливалось в расплывчатые, движущиеся навстречу пятна, окрашенные в единый серый цвет. Перед глазами плыли, расходились горячие желтые круги да мерно качалась голова скачущей лошади, с плотно прижатыми ушами. Он поглощен был одной мыслью, одним желанием, — не даться в руки тем, кто бежал по его следу. Уйти и мстить, мстить беспощадно, презирая смерть. Мстить за себя, за смерть боевых товарищей, за тата и за учителя, отдавших жизнь за Родину.
Лошадь, как бы угадывая желание ездока, мчалась в нужном направлении. А может быть Парфентий, стремясь уйти, сам ясно не сознавая, направлял ее покорный стремительный бег.
Обогнув небольшой пустырь, лошадь перемахнула канаву и вынесла Парфентия на широкую улицу. Это была последняя улица села. Там, в конце ее, начинался колхозный сад, сначала полого, а потом круто спускавшийся к речке.
И вдруг перед глазами Парфентия возникла длинная белая стена сарая. А вот и хата с чуть провисшей на середине крышей. Да ведь это его хата. Вот и до каждой тростинки знакомая камышовая изгородь, два абрикосовых дерева перед окнами…
Сердце встрепенулось, сжалось на короткий миг, будто тяжелые горячие клещи сдавили его. Вспыхнуло желание увидеть дорогих сердцу и крикнуть им: «Я жив! Я буду жить!»
Сильным рывком Парфентий свернул лошадь с дороги и подъехал к хате.
Наружная дверь была настежь распахнута От нее вдоль сеней тянулся наметенный поземкой снежный сугроб.
Юношу охватила тревога.
— Мама! — позвал он.
Тишина.
— Маня! — крикнул он громче.
Никто не отозвался.
Парфентий быстро спешился и шагнул через порог. В хате и в кухне царили холод и запустенье. На полу, перемешанные со снегом, были разбросаны вещи — следы грабежа. И как молния полоснула мысль: «Что же сталось с его родными? Где мама с Манюшкой? Неужели арестованы? Неужели пошли на мучения за него? И тато погиб… нет теперь никого… Родное гнездо, где родился, рос, лелеял светлые мечты о будущем, было разорено». И чувство тоски и скорби по погибшим боевым товарищам, и гнев к палачам сдавили грудь. Казалось, что где-то под самым сердцем скипалось все это в один тяжелый слиток. И охватили юношу горечь и обида, что так мало сделано. И еще большая обида оттого, что уже нельзя было исправить все это сейчас в его положении. А хотелось броситься на врага, рвать, грызть зубами, топтать ногами.
Парфентий выбежал на улицу и, обращаясь туда, где только что свершилось злодеяние, сдавленным от гнева голосом закричал:
— Гады! Кто дал право? Врете! По-вашему не будет! Вы за все заплатите, слышите, за все!
— Парфуша! — вдруг услышал он крик. — Уходи скорее! Они идут! Беги, они идут! — все звонче повторял встревоженный женский голос.
И, повинуясь этому голосу благоразумия, Парфентий сел на лошадь и помчался дальше по улице. В ушах звенело тревожное: «беги, они идут!»
Проскакав последнюю улицу, Парфентий въехал в колхозный сад. Здесь между деревьями лежал толстый слой вязкого снега, доходившего лошади до колен. Она перешла на тяжелую рысь, но тут же, выбившись из сил, пошла шагом.
Впереди, совсем уже близко, начинался спуск к Кодыме. А там, всего каких-нибудь полсотни метров, — и желанный берег.
Отломив толстую хрупкую ветвь, Парфентий хлестнул измученную лошадь. Она рванулась и, сделав несколько скачков сходу, провалилась в глубокую яму, до верху занесенную снегом.
Парфентий перелетел через голову лошади и сильно ударился о пень, торчащий из-под снега. И весь окружающий его мир внезапно стал каким-то иным, туманным. В неясных очертаниях поплыли кругом деревья, затуманился лес за рекой, и такое легкое, удивительно похожее на сон забытье без боли овладело им.
Так он лежал некоторое время и, наконец, открыл глаза. Осмотрелся. Рядом в канаве, тяжко дыша, барахталась выбившаяся из сил лошадь. Потом до его слуха дошел какой-то неясный гул. Он прислушался. Это были голоса.
В голове шумело, и он не мог определить, с какой стороны наплывали звуки. Одно становилось для него ясным, что это зловеще гудела, скрежатала зубами приближающаяся смерть.
Но нет, он, Парфентий Гречаный, не дастся ей в руки. Не из такого он десятка.
Около откинутой правой руки лежал его наган. Парфентий взял его, смахнул комья налипшего снега и проверил барабан. В барабане был только один патрон.
— Мало, — с горечью и досадой подумал Парфентий. — А как они нужны здесь, эх, как нужны!
Шум приближался. Теперь голоса уже слышались хорошо.
— Они идут! — снова пронеслось в голове. — Бежать! — решил Парфентий. Он сделал усилие и попытался встать, но не смог. Вывих левой руки при падении причинял страшную боль. Еще сильнее закружилась голова, перед глазами поплыли знакомые желтые круги.
А шум был совсем близко, и между стволами деревьев маячили серые бесформенные фигуры. И мгновенно исчезла боль и какая-то дикая, нечеловеческая сила подняла Парфентия. Он встал и, не оглядываясь, побежал к крутому спуску вниз к берегу. Позади гудели голоса. Все громче, все ближе.
Но нет, Парфентий Гречаный не дастся в руки врага, как не дался он, его любимый герой. И вмиг воображению Парфентия представилось чудесное видение. Осенняя непогода, на экране — седые волны угрюмого Урал-реки. Человек в черной папахе. На белизне рубашки у плеча — алое пятно. Застигнутый врагами, бежит Василий Чапаев к реке, бросается в ее бурные волны и… звучат в ушах Парфентия слова незабываемой песни;
Но в слова любимой песни неожиданно ворвались другие, страшные слова:
— Сда-ва-а-а-а-айсь!
Все ближе берег, все глубже и глубже снег, все меньше и меньше сил. Они иссякают с каждым шагом, и кажется, что-то непомерно тяжелое повисает на плечах. Но хочется жить. Как хочется! И эта неистребимая жажда жизни влечет его вперед. Он сделал еще несколько шагов и, оступившись, упал с отвесного берега вниз.
Под ним, укутанная рыхлым покровом снега, бежала подо льдом река.
Родная Кодыма! Тебе, украсившей дни счастливого детства и юности, песнь моя! В ней сыновняя любовь за ласку чистых вод твоих, за нежный шопот камышзй. Скольких светлых, волнующих дней была ты свидетелем! Несказанно сладок был мне твой говорливый бег, когда ранней дружной весною, по взбаламученному полноводью твоему уносились к морю, к океану твои запоздалые льдинки. Я любил в ту пору бродить по топким, еще не просохшим берегам, вдыхая милый запах весенней прели, радоваться, когда пробивались на волю буйные молодые побеги трав, наливались соком прибрежные вербы, набухали на них нежные бархатные почки. А какое необъяснимое чувство рождалось в душе моей, когда в лазоревом небе с отраженными в тебе, Кодыма, облаками, пролетали над тобой журавли! И мне казалось тогда, что их сильные крылья несут в поднебесье мою молодость.
Милая сердцу Кодыма! Сколько радости и счастья находил я в прохладных струях твоих. Опаленный степным полуденным солнцем, я бежал к тебе, и ты прохладой своей прочь уносила усталость.
Ты, верная помощница и друг, прими благодарность и низкий поклон…
— Сда-а-а-а-ва-а-айсь! — ревело сразу несколько глоток.
Юноша стоял, окруженный налитыми кровью глазами и хрипящими пастями, из которых несло смрадным духом самогонного перегара.
— Сдавайсь! — прорычал кто-то, шагнув к нему.
Парфентий собрал остаток сил только для того, чтобы выпрямиться и встретить смерть, как подобает смелым. Усталое, бледное лицо его было спокойно. В голубых глазах горели ненависть и презрение.
— Чапаев не сдавался, и я не сдамся! — крикнул он громко и выстрелил себе в сердце.
Разом смолкли голоса. И только эхо подхватило последние гордые слова и, размножая их, понесло вдаль, чтобы услышали все.
И уставив налитые кровью глаза, смотрели живые, которым суждена смерть, на мертвого, которому суждено бессмертие.
Чёрт! (рум.)
Охранка, политическая полиция в монархический Румынии.