24817.fb2
Не скупясь, добыл ты нам
Мир и дом, но сгинул сам.
И как мрачен был рассвет —
Той цены ужасней нет.
Октябрьским вечером тысяча девятьсот двадцать четвертого года Линда Стемп — двадцати одного года, ростом почти шесть футов — сошла с поезда «Пасифик электрик» на Раймонд-стрит-стейшн. После смерти матери живость сменилась в ней строгой, почти мужской основательностью — она твердо ступила на платформу; изъеденные морской солью пальцы уверенно сжимали ручку дорожной сумки; волосы она коротко постригла — теперь они не падали ей на лоб, так было гораздо удобнее. На платформе Линда стояла совершенно прямо, голову держала высоко, и любой, кто наклонялся, чтобы завязать шнурок на ботинке или затянуть ленту на чемодане, видел снизу, что она, точно великанша, возвышается на фоне маленьких отсюда гор Сьерра-Мадре, а ее профиль продолжает сухую, бурую гряду. Больше четырех лет она прожила на ферме с отцом, работала вместо матери на ферме, хлопотала на кухне и даже не подозревала, что красота ее стала будить у мужчин желание. Зеркало молчало о том, какие бури поднимались из-за нее в сердцах; жизнь же ее после обвала шла уединенно, и рядом не было человека, который бы ей об этом сказал. Красота ее была в противоположностях: черные, как земля, пряди спускались на белое лицо, над узкими, но глубокими глазами поднимались широкие брови, неспокойная девичья душа жила в теле женщины. Волосы, когда-то спускавшиеся по спине, такие густые, что запросто удерживали карандаши и рыболовные крючки, в Рождество тысяча девятьсот девятнадцатого года пошли под ножницы парикмахера; отрезав их, Линда почувствовала, насколько легче стало голове, и поняла, что больше не сможет укрываться за спасительными прядями.
Для поездки Линда оделась в пальто с зеленым фетровым воротником и в шляпку с белым орлиным пером, которую она все-таки купила специально для своей поездки; на шее у нее висела коралловая подвеска. Отражение в стекле вагона нравилось ей — вид у нее был как раз для поездки в город, где, как уверяла Маргарита, живут одни только пижоны. Но все свои рассказы о шикарных гостиницах — «Висте» над самой рекой, «Мэриленде» с длинной аллеей, крытой вьющимися растениями, «Хантингтоне» с неохватным видом на океан — о светских клубах вроде «Сумерек», комитета городского конкурса красоты, «Стопроцентных» — она, похоже, черпала из газет, на страницах которых описывалась жизнь местного света.
— Из «Америкен уикли» столько узнаёшь! — безапелляционно заявляла Маргарита. — Вот подожди, эту газету скоро все начнут читать до самого последнего слова! Там пишет какая-то Болтушка Черри, и все всегда знают, что где происходит. Тебе, Линда, обязательно нужно ее разыскать!
Линда, правда, совсем не поняла, для чего ей может это понадобиться.
В поезде рядом с Линдой сел мальчик с ободранными коленками и испачкал ее пальто мармеладом из гуайявы; не успела она опустить окно, как порыв ветра сорвал со шляпки перо и унес его неизвестно куда. Когда она добралась до Лос-Анджелеса, нос и щеки ее были перепачканы угольной пылью, а пальто повисло на руке тяжелой тряпкой. На Юнион-стейшн, где она ждала четырехчасового поезда на Пасадену, у нее начал клянчить деньги изуродованный ожогами человек в военной форме. Когда она сказала, что у нее самой их почти нет, он сердито раскричался на весь перрон. Ярко накрашенная женщина на дальней скамейке перестала смотреться в зеркало пудреницы и сказала: «Не серди его, куколка». Хотя наступил октябрь, было еще тепло, лето добирало свои последние дни, солнце стояло высоко, нещадно нагревало шерстяную обивку кресла, Линда совсем сжарилась, шея зудела от пота, и оставалось только надеяться, что он не заметит, как вымотала ее дорога.
Путь из Лос-Анджелеса в Пасадену бежал между диким кустарником, мимо реки, перепрыгивал по мосту, проложенному над сухим руслом, шел вдоль нескончаемых апельсиновых рощ. В открытое окно плыл запах цитрусовых почек, зеленых, как бы восковых, листьев, сухой земли, вот уже больше полугода не видевшей дождя. Какие-то люди с тяпками и мотыгами в руках расправлялись с сухими стеблями фенхеля, росшего повсюду в роще, — готовились к сбору урожая. Рядом лениво стоял ослик, запряженный в тележку. Скоро здесь появятся работники с пристегнутыми к плечам мешками для сбора апельсинов. Колея свернула в сторону от рощи, и деревья остались позади. Линда увидела в окно, как деревья сменил заброшенный виноградник, молочная ферма и рекламный щит всемирно известной страусиной фермы и гостиницы «Южная Пасадена». Еще один щит зазывал в компанию «Долина», которая производила отруби и топливо: «СЕНО! ДЕРЕВО! УГОЛЬ! ОТРУБИ ПО НАУЧНО ОБОСНОВАННОМУ РЕЦЕПТУ, В МЕШКАХ ПО 80 ФУНТОВ!» У края поля показались несколько домиков под черепичными красными крышами, потом домов стало больше, среди них попадались сооружения с викторианскими башенками и завитушками, окрашенные в веселые фисташковый, солнечно-желтый, багряно-красный цвета. Потом с полей потянулись заасфальтированные улицы, поля уступили место пустым ровным квадратам, затем снова пошли дома, но уже белые, оштукатуренные, с металлическими литыми калитками и тюдоровскими балками, деревянными крылечками и кедровыми козырьками над ними, и вот наконец кондуктор выкрикнул:
— Пасадена! Следующая — Пасадена!
Больше четырех лет они с Брудером не виделись. Грязевой поток чуть не засосал его, через слой жижи светились только белки вытаращенных, круглых, как луковицы, глаз. Высвободившись, он опустился на четвереньки и принялся отряхиваться по-собачьи, разбрасывая грязь во все стороны. Он говорил потом, что точно знал, где она, — не знал даже, а чуял:
— Я знал: буду копать вот здесь и вытащу тебя. Точно знал, даже ни капли не сомневался!
Когда он нашел Линду, она плакала; он обтер грязь у нее с губ, разбил панцирь уже успевшей засохнуть глины и только потом спросил:
— А мама где?
Во второй раз чутье подвело Брудера. Валенсию они нашли только на следующий день — она лежала, свернувшись калачиком, точно ребенок. Он не стал ждать похорон и уехал, захлопнув за собой дверь «Дома стервятника». Линда проводила его через поле до дороги, но там он попросил ее вернуться. Она спросила, куда он едет, и он ответил: «Домой». «А я думала, у тебя нет дома», — сказала она тогда, и он уехал, а у себя на подушке она нашла коралловую подвеску.
Если бы она знала, где Эдмунд, то послала бы телеграмму о смерти матери, но вполне возможно, и его не было в живых — он сгинул, исчез без следа, сбежал с Карлоттой. Под заупокойную молитву, прочитанную дребезжащим голосом отцом Пико, Линда с Дитером опустили Валенсию в могилу в тени тюльпанного дерева в открытом поле, как раз там, куда доходила тень от «Дома стервятника». Дитер выглядел совсем жалко в своей форме с эполетами, Линда держала его за руку, а в безоблачном зимнем небе сияло солнце.
— Ты меня не бросишь? — спросил он.
Она ответила: «Конечно нет», в тот же вечер повязалась фартуком Валенсии и принялась шелушить бобы. Она раскатывала тесто для тортилий, жарила яичницу, а Дитер садился за стол, подоткнув за воротник салфетку, и, казалось, засыпал прямо на ходу.
— Папа, ты как? — окликала она его.
Он по-поросячьи всхрюкивал, просыпался и начинал посасывать длинный белый бакенбард. Линде становилось жутко; мало того что умерла Валенсия, теперь она должна была повторять ее жизнь. Часто она задумывалась, как изменилась Валенсия, когда судьба забросила ее в «Гнездовье кондора»; девушкой она бесстрашно ходила на танцы в «Кафе Фаталь», отважно кинулась в Тихий океан, а потом научилась повиноваться, и Линде мало-помалу становилось понятно, как это произошло. От этой мысли ей становилось не по себе; повязав фартук и промывая в чашке бобы, она с ужасом понимала, как сильно сужаются границы ее будущего.
После смерти Валенсии в «Гнездовье кондора» изменилось только одно: все то, что делала мать, теперь легло на Линду, и она только удивлялась — как это Валенсия везде успевала? Линда готовила для Дитера — пекла ему картошку, варила луковый суп, — развешивала на веревке простыни в бурых пятнах, зашивала прорванные на коленях штаны, раскладывала лук по мешкам и думала, что уже, наверное, до конца жизни ее пальцы будут противно вонять. Она мыла тарелки, чинила шторы, ставила стулья на стол, чтобы как следует вымыть шваброй полы. Она ходила за птицей и скотиной: ее забот ждали одиннадцать несушек, три петуха, бычок и телочка — Дитер называл их Тристан и Изольда. Она тягала мешки с луком на рынок у пирса, относила выловленную рыбу в разделочный цех и там продавала оптовику по фамилии Спенсер; лицо у него было мясистое, рубленое, размером с большую книгу, и Линда не могла отделаться от мысли, что он ее всегда обсчитывает. Вечером она укладывала Дитера в постель, подтыкала ему одеяло, натягивала по самые уши ночной колпак, набивала табаком трубку, взбивала подушку, чтобы ему было удобно. Она очень быстро, быстрее, чем думала, узнала, что за жизнь была у Валенсии — жизнь, ставшая расплатой за краткий миг в амбаре Дитера; хорошо ли им было? Этого Линда так и не узнала. Она много месяцев не снимала фартука Валенсии и начала задумываться: наверное, мать ни за что в жизни не осталась бы в «Гнездовье кондора», если бы не забеременела Эдмундом. Ее путь лежал в другое место, к другой жизни. Линда много лет размышляла, как мать превратилась из девушки, не испугавшейся океана, в добропорядочную немецкую хаус-фрау, и теперь наконец поняла: ничего другого ей не оставалось. Думать об этом было горько; мысли как будто ранили ее мягкий, нежный ум, но это была неудобная и горькая правда. Линда только тем и утешалась, что знала точно — такого с ней не случится, даже когда именно это и произошло.
Все долгие месяцы, которые складывались в годы, Линда думала, где Брудер и что с ним. Она воображала, как он работает где-то в поле, на ферме или на ранчо, и, совершенно непонятно почему, ей было абсолютно ясно, что он где-то рядом. За Баден-Баденом, конечно, но не за тридевять земель, повторяла она про себя; бывало, на полях книги она задумчиво писала название места, где, как ей казалось, он мог сейчас быть. Книги остались от Брудера, и заметки, написанные красивым почерком то на одной, то на другой странице, казались ей непонятными, как будто это был чужой язык. На «Новой жизни» она написала:
На задней обложке «Дон Кихота» она вывела:
Чувствовала ли она себя брошенной? Вовсе нет; Линда не допускала и мысли, что ее предали. Она терпеливо ждала. Только чего — и сама не знала. Ждала, и все, и со временем ей стало казаться, что ждет не она, а, наоборот, ее ждут. Она все время жила в «Гнездовье кондора», так что найти ее было легко; она выросла на два дюйма, материнский фартук уже приходился ей как раз в груди, она с ложечки кормила отца нежно-розовым абрикосовым пюре, пудингом из отварного риса с корицей и его любимым сладким яблочным маслом. Ее кто-то подождет; будет ждать и она. Над фермой ходило солнце, луна уменьшалась сначала наполовину, потом на четверть, потом все начиналось заново, а Линда на отцовской ферме все ждала. Набралась терпения и ждала…
Поэтому открытка, полученная летом тысяча девятьсот двадцать четвертого года, ничуть ее не удивила; на ней было изображено цветущее апельсиновое дерево на фоне снежной шапки Лысой горы, с надписью, выполненной в стиле надписей на свадебных тортах: «Пасадена, жемчужина долины». Открытка была короткая и не очень ей понятная: «Капитан Пур никуда от меня не денется. Он оставляет меня одного и знает, что по-другому поступить не может. Здесь нам всегда нужны помощники. Дитеру ни слова». Целый месяц Линда носила открытку в кармане фартука, когда ходила в разделочный цех сдавать улов по двадцать центов за фунт. Первый раз в жизни она оставляла себе все заработанные деньги, но это оказалось вовсе не так радостно, как она думала. Монеты хранились в консервной банке над мойкой, и только они с Дитером видели, как они поблескивают на закатном солнце. Линда смутно понимала, что Брудер, должно быть, уехал из-за Дитера, и поэтому прятала открытку от отца, так что скоро открытка совсем затерлась и сильно порвалась, потому что Линда сильно прижималась к резиновой ленте конвейера, который увозил от нее белые, разделанные на филе тушки. Потом пришло письмо, и на конверте она сразу же узнала почерк Брудера. В письме оказалось много больше, чем она ожидала от Брудера; он был немногословен, но все равно стало ясно, что он скучает по ней, что часто о ней думает, а как она — думает о нем? Нет, Брудер не писал ничего такого, но Линде показалось, что фраза «Девушки в Пасадене все сплошь или высокомерные дурочки, или страшные сплетницы, но у меня есть подруга» прямо-таки пышет страстью. Потом пришло второе письмо — в нем он приглашал ее, Линду, приехать к нему на ранчо Пасадена.
Она знала, что не поедет. На руках был Дитер, ферма, но не прошло и недели, как она ответила: «Я приехала бы, если бы мне было можно, ты это знаешь, правда ведь?» — и тут в «Гнездовье кондора» объявился Эдмунд. Вечером он вошел на задний двор — Карлотта прижималась к нему лихорадочно-красной щекой, а на закорках у него сидел маленький сын. Свои очки он где-то потерял, сильно щурился и выглядел от этого старше. Эдмунд сказал, что его легкие соскучились по океанскому воздуху и что у него с сыном по имени Паломар кости хрупкие, как яичная скорлупа, потому что они жили далеко от океана. Карлотта, которую Линда помнила крупной, длинноволосой, в больших бусах красного стекла, состригла свою гриву в маленькую аккуратную прическу, а в руке сжимала мокрый от пота носовой платок. Эдмунд велел Линде приготовить для них «Дом стервятника»:
— Обустрой нас здесь, хорошо?
Она послушно вымыла полы, начистила окна, починила сломанную перекладину кресла-качалки, посадила у входа огненно-красные хризантемы, под самую крышу повесила связки красного стручкового перца. Карлотта тут же забралась на старую пружинную кровать Брудера, начала раздавать оттуда какие-то горячечные, безумные команды — особенно чтобы Линда хорошенько смотрела за Паломаром — и уже не вставала с этого ложа: не мылась, не ела, даже не смотрела, как ее сын неуклюже ковыляет по берегу, точно маленькая черепашка.
Паломар был тяжелый, как мешок лука весом сорок фунтов, и пахло от него все время амбаром. Казалось, потной шее тяжело держать такую тяжелую голову, на которой торчком стояли черные проволочно-жесткие волосы; серые глаза медленно вращались в опущенных книзу глазницах. Иногда Линде казалось, что у ребенка что-то не то с головой и что ему досталось от отца слабое зрение. Он мог часами сидеть над рыбным садком, смотреть, как на льду засыпает летучая рыба, и тусклый взгляд его совсем ничего не выражал. Он почти не плакал — разве что когда Линда сажала его в тачку и катала по ферме. Она любила этого мальчугана, но больше из жалости к брату, чем почему-нибудь еще. И только она начала привыкать к тому, что Эдмунд вернулся и почти все Стемпы снова вместе, как когда-то, из Пасадены пришло новое письмо. Брудер снова просил ее никому ничего не говорить (до этого Линда уже писала ему, что Эдмунд вернулся), но настойчиво интересовался: раз Эдмунд теперь дома, значит, она может освободиться и приехать к нему на ранчо? «Если женщина раздумывает, значит, она проигрывает», — писал Брудер, сообщал, что для нее на ранчо найдется работа и кровать рядом с кухней, и добавлял: «Ни Дитер, ни Эдмунд долго не думали — уехали от тебя, и все».
Линда начала собираться в Пасадену, и Карлотта, изнуренная сифилисом, от которого она окончательно сошла с ума, предложила ей коротко постричь волосы. «Хоть на женщину будешь похожа, — сказала она, — а то совсем как девчонка». Это оказался ее последний перед смертью совет — от головы Карлотты несло жаром, она прохрипела свою последнюю песню и умерла, прижав Паломара к испещренной болезненными пятнами груди. Во дворе Эдмунд обстриг Линду и одну за другой пустил ее черные пряди по ветру вниз со скалы — каждая закруглялась на конце, точно коготь. Потом Линда задумывалась, о чем плакал Эдмунд, который явился в «Гнездовье кондора» по уши в долгах: о той предсмертной песне Карлотты или о волосах Линды, о юношеских мечтах, растаявших как дым, — но на лице его было неутешное горе. Увидев круглолицего Паломара, Линда сразу все поняла о брате — что он делал и где был. Ей стало ясно, что ошибка там, в здании шелковой фабрики, а может быть, даже рядом, в кустах, в какие-то две минуты определила всю его дальнейшую жизнь. Эдмунд никогда по-настоящему не любил Карлотту — она поймала его, молодого, связала его обязательствами, ребенком, свидетельством о браке, выданным мировым судьей. Сидя с прямой спиной в поезде, который вез ее в Пасадену, Линда была твердо уверена, что уж ее-то точно минует эта чаша — бурная страсть, черная дыра, в которой погибло столько несчастных. Она сказала отцу с братом, что нашла работу на апельсиновой плантации. Когда они спросили, зачем ей это нужно, она гордо выпрямилась и ответила: «Чтобы узнать, как это — быть свободной».
И вот теперь, стоя на платформе Раймонд-стрит-стейшн, Линда думала, что пока Пасадена выглядит совсем так, как на открытке, — шарообразные апельсиновые деревья с плотной зеленой листвой, сквозь которую, как фонари, светятся первые плоды. На востоке вставала Лысая гора; ее голая бурая вершина уже ждала первого снега. Пахло лавандой и эвкалиптом, чуть отдававшим мятой, послеполуденное солнце бросало на рельсы желтовато-розовый отсвет. На станции людей было немного, а вот на улице было тесно от автомобилей, клерков в одних рубашках, без пиджаков, с рукавами, подхваченными черными резинками; они торопливо возвращались к себе после перерыва на кофе. Длинный «санбим», которым правила молодая женщина с блестящими рыжеватыми, коротко стриженными волосами, зажав в руке серебряный портсигар, резво пробирался между «фордами» и велосипедами. Женщина прикуривала сигарету «Фиалка» и не заметила, как в самый последний момент перед ней вдруг возникла тележка Пасаденской компании по производству льда. «Санбим» резко затормозил, взвизгнули колеса, лошадь в яблоках, запряженная в фургон, встала как вкопанная, потом заржала и начала бить копытами. Женщина завизжала и когда наконец сумела остановить машину, то морда лошади оказалась прямо перед ней, так что пар из раздутых ноздрей затуманил передние фары машины. «Убери свою клячу!» — крикнула женщина, сердито просигналила и поехала дальше.
Это небольшое событие отвлекло Линду, и она даже не заметила, как мужской голос произнес:
— А вы, должно быть, Линда Стемп.
Она обернулась — ее удивило, что голос был не Брудера, — и спросила:
— Кто вы?
— Капитан Уиллис Пур.
Лацкан его пиджака украшала чайная роза, а с нагрудного кармана свисала военная медаль на темно-красной шелковой ленточке. Перед Линдой стоял молодой красавец, с головой правильной лепки, полными губами и такими голубыми и плоскими глазами, что казалось, будто их нарисовали. С таким лицом он был мечтой фотографов, его портрет украсил бы любую газету и понравился бы всем подписчикам — и молодым, и пожилым, и мужчинам, и женщинам.
— Где же Брудер?
— Задержали дела на ранчо. Он попросил меня съездить за вами на станцию и сказал, что вы не будете против. Надеюсь, вы не очень расстроились.
Линда недоверчиво покачала головой, сжала в руке сумку и подумала, не ошибка ли это. Она спросила, почему не смог приехать Брудер, и капитан ответил, что на ранчо заболела одна из девушек и Брудер ухаживал за ней.
— Она вдруг неважно себя почувствовала, и Брудер остался с ней, — пояснил он.
В медали капитана станция отражалась, точно в маленьком зеркале, и тут поезд тронулся, и порыв воздуха сорвал с его головы шляпу с желтой лентой и закинул ее в кусты; там же, рядом, опустилась и шляпка Линды, теперь уже без пера. Она потянулась, чтобы достать их, он потянулся вслед, стараясь достать разом обе шляпы. Потом он рукавом стряхнул с ее шляпки пыль и водрузил ее Линде на голову, но шляпку тут же сдуло снова.
— Добро пожаловать в Пасадену, — проговорил капитан Пур и склонился к ней.
На груди у него качнулась медаль, и Линда вдруг насторожилась: ей было неловко, неудобно рядом с капитаном Пуром, как в прошлом году в тот день, когда по Королевской дороге в «рено» на съемки в Соборную бухту проехала Мэри Пикфорд; ее прелестная кукольная головка плыла над полями, она махала белой как молоко ручкой, а фермеры и рыбаки громко охали и боялись, чтобы их жены не заметили, как их глаза загораются плотоядным огнем, а губы сводит от зависти и желания. Тогда это потрясло Линду — она точно знала, что никогда и никого не сможет так же поразить. Линда могла вызвать другое чувство — может быть, не столь яркое, но зато куда более глубокое, — но тогда она об этом еще не подозревала, как не подозревает маленькая девочка о безграничной гордости, которую вызывает у родителей.
— Капитан Пур, мне очень приятно, что вы приехали. Но я все-таки дождусь Брудера.
— Как угодно, — мягко ответил он, — но скоро он не приедет. Вместо себя он послал меня. У девушки что-то с желудком, и, насколько я знаю Брудера, сейчас он прикладывает ей ко лбу мокрое полотенце. Ваш приятель Брудер — очень добрый человек.
У нее, наверное, был совсем потерянный вид, потому что он тут же добавил:
— Все будет хорошо. Он мне говорил, как сильно хотелось ему вас встретить. Говорил, что вы отличная девушка.
— Просто не знаю, что теперь делать!
— Пойдемте же, я отвезу вас, — сказал капитан Пур и с этими словами взял ее под локоть и повел к желтой, скругленной, как спинка жука, скоростной машине.
Он усадил ее на пассажирское место, положил сумку в багажник. Потом запустил двигатель, «золотой жук» загудел и выехал на проезжую часть, где возчик фургона все гладил свою лошадь, стараясь ее успокоить.
— Брудер рассказывал мне, что вы никогда не бывали в Пасадене, — сказал капитан.
Линда утвердительно кивнула. Все вокруг было не свое, чужое, как будто она приехала куда-нибудь во Францию.
— Он, конечно, все вам здесь покажет до начала сбора урожая. Потом будет не до этого. Но если он не сможет, то это сделаю я. Вы же знаете, какой он бывает…
Линда этого не знала.
— Он в саду просто сбивается с ног. Если хотите, я покажу вам сады Буша, свожу на гору Лоу и на страусиную ферму… — Он помолчал немного и добавил: — Но конечно, если только вы хотите, мисс Стемп.
— Да, это было бы очень любезно с вашей стороны.
— Я хочу, чтобы вы чувствовали себя как дома. Мы на ранчо — одна большая семья.
Капитан Пур показал на Центральный парк, место сбора туристического клуба «Джентльмены»; в нем собирались фермеры из Айовы, которые в молодости выращивали кукурузу, а теперь ушли на покой. Теперь они развлекались тем, что кидали подковы, катали по земле шары и, посасывая глиняные трубки, судачили о тяжбах местного значения, про которые писала городская газета. Машина проехала мимо отеля «Грин» — особняка в мавританском стиле, покрытого светло-желтой штукатуркой, где сходились избранные, чтобы выпить чаю со льдом.
— Вы видели фотографию Тедди Рузвельта, когда он приезжал к нам в Пасадену? — спросил капитан Пур.
Но, кроме открыток Брудера, Линда не видела ничего. Отель «Грин» возносился над городским кварталом, его северные башенки прикрывали круглые парусиновые навесы. Тонкая, кружевная резьба по песчанику и тиковому дереву украшала балконы и окна, выполненные в виде кленовых листьев. Складные навесы спасали гостей от жары; Линда подумала, что они, верно, богаты, так богаты, что ей это трудно было вообразить. У нее на поясе, под блузкой, висел матерчатый кошелек с монетами — тяжелый, немаленький, размером с зародыш, и пока Линда не оказалась рядом с капитаном Пуром, она считала себя сравнительно обеспеченной. А теперь кошелек с монетами нелепо, заметно выпирал, и вся эта мелочь — серебряных долларов было совсем мало — казалась бесполезной и тяжелой.
Отель располагался в самом начале парка, рядом с фонтаном, обставленным по кругу скамейками, где после рабочего дня любили посидеть банковские клерки и конторщики электроэнергетической компании Пасадены; сплетни о начальниках, о сотрудницах, о женщинах в перчатках, которые звонили в медные звонки, перелетали со скамейки на скамейку стремительно, как сойки в сосновом лесу. Линда заметила, что и клерки, и конторщики, расстегнув мятые и плохо сидевшие на них пиджаки, отдыхали в тени отеля «Грин», а не на закрытой тентом веранде. Она быстро начала замечать все ступени лестницы.
Капитан Пур вдруг сказал:
— Да, мисс Стемп… Я очень попрошу вас называть меня Уиллис. Какой я вам капитан?
Она ответила, что не уверена, будет ли ей удобно это, но он настойчиво произнес:
— Вот такой я человек.
Тут он рассмеялся, как мальчишка, во весь рот, так что даже показалось, что зубов у него больше, чем у других; зубы были белые, ровные, улыбка прямо сияла. Он беспрестанно трогал медаль, как будто напоминая самому себе о днях былой славы, и, перехватив ее взгляд, смутился, как ребенок, которого застали любующимся на себя в зеркало.
Вскоре Линда узнала: если попросить капитана, что бывало часто, он принимается рассказывать о своих военных подвигах, не ломаясь и не хвастаясь, а спокойно, даже просто, осознавая ценность того, о чем он говорит. Нередко он говорил — потому, что его нередко спрашивали, — о том, как удалось выжить в руинах автобазы на реке Маас. «Эту медаль я получил за спасение человека», — говорил он тем, кто, недоверчиво раскрыв глаза, слушал о том, как над автобазой, где он служил, взвился апельсиново-огненный шар. Тогда капитан Пур расстегивал свой воротничок и показывал розовый шрам от ожога, похожий на лоскут свежей кожи, пришитый поверх старой. Шрам его не уродовал; он был мягкий, и из-за этого так и тянуло его пощупать, прикоснуться к этому знаку храбрости, точно к святыне. Тем, у кого щемило в груди от рассказа капитана Пура о его героическом прошлом, он скромно замечал: «Вы бы точно так же поступили на моем месте».
— Вам, наверное, было очень страшно, — заметила Линда, выслушав его рассказ.
— Конечно было, — ответил капитан Пур. — А кому бы не было?
Линде было досадно, что Брудер не приехал за ней, как обещал, но оказалось, что капитан Пур — отличный шофер. Она думала, что он наверняка очень занятой человек, и села прямо, гордясь, что этот незнакомый город ей показывает такой мужчина. Он говорил о том, какие тяжелые были винтовки, о парах горчичного газа, и если у него и правда был дар рассказчика, сейчас он полностью подтвердился. Пока, в этот октябрьский вечер двадцать четвертого года, Линда не знала ничего такого — ни о нем, ни о себе. Ничто об этом не говорило — ни острый луч оранжевого цвета, скользивший в предвечерних сумерках по финиковым пальмам и остролистым бамбукам; ни едва заметные в темноте, удобренные навозом розовые клумбы, на которых уже вянули тронутые осенью лепестки, почва была сухой, рассыпалась в пыль, лошадиные копыта разносили ее по улицам города; ни комья твердой, сухой земли, похожие на реликты давней эпохи, которые летели на мостовую из-под колес лимонно-желтой машины капитана Пура, резво бежавшей по маленькому чистенькому городку в долине. Над ними, поверх гребня Сьерра-Мадре, сияли огни горы Лоу и обсерватории.
Капитан Пур свернул на оживленном перекрестке, и они сразу попали в поток машин — в спортивных автомобилях ехали молодые люди в спортивных свитерах; за рулем длинного «бугатти» сидела женщина в белой шубке; открытый «воксхолл» вез двух женщин и двоих мужчин в шлемах; между коленями у них были зажаты кожаные хлысты. Женщины курили сигареты с позолоченными ободками, и, когда «воксхолл» приостановился у «жука», одна, с локоном, будто приклеенным ко лбу, постучала сигаретой, и частички пепла полетели прямо на Линду. Она заморгала, капитан Пур нажал на клаксон, обернулся к Линде и сказал;
— Это Генриетта Кобб. Состояние у нее пятое в городе, но долго оно не продержится. Ее отец все еще верит в железные дороги. Знаете, как про них говорят? Бароны-разбойники.
Девушка посмотрела на Линду так, точно перед ней стояла горничная, подавшая не те замшевые перчатки.
Они обогнали запряженный лошадью фургон, еле скрепленный ржавыми ободьями; в нем сидели шестеро мексиканцев, одетых в рубашки с закатанными выше локтя рукавами и грязными, в складках кожи шеями. Правил фургоном человек в полосатом костюме, с фигурой, похожей на репу, и мексиканцы сидели не лицом, а спиной вперед. С одним Линда встретилась взглядом; он сидел, перевернув вверх дном свою шляпу с кожаной лентой. Посредине улицы прогрохотал красный трамвай; девушка в синей форме, с сумкой из искусственной кожи, на входе продавала билеты; волосы у нее были уложены крупными волнами, и Линда удивилась про себя, как это она умудряется укладывать их утром, чтобы хватило на весь день. На круглом помосте прямо на перекрестке стоял полицейский с зажатым в губах свистком; подняв руки в белых перчатках, он показывал, кому куда поворачивать; солнце сияло на латунных пуговицах его формы и бросало отсвет на мутные от пыли глаза.
— Это главная улица? — спросила Линда.
— Колорадо-стрит. Хороша, правда? Несколько лет назад ее расширили для машин, раздвинули почти на пятнадцать футов.
Линда никогда ничего подобного не видела, хотя в прошлом году читала в «Пчеле» две статьи о росте Сан-Диего: дорожное покрытие положено до самой границы с Мексикой, длинные улицы протянулись и на север, и на юг, лифты возносили людей на двенадцатый этаж. С того времени, когда уехал Эдмунд, Дитер читал ей Гиббона, медленно пробираясь через хитросплетения истории. Сейчас она думала, что так, наверное, должен был выглядеть Рим, залитый желтым послеполуденным солнцем, весь в дорожной пыли, от которой першит в горле, и, наверное, такой же оживленный на главных улицах, где идет бойкая торговля. Плакат на привокзальной платформе сообщал, что Пасадена — третий по величине город в Калифорнии, но он висел уже давно, несколько лет. Пасадена казалась Линде роскошной, однако ее лучшие дни были уже позади, хотя об этом, кажется, еще никто не задумывался.
А Линде было на что смотреть: в стеклянные двери магазинов входили и выходили люди; мальчишка-газетчик, стоя перед коричневым зданием электроэнергетической компании, продавал свежий выпуск «Стар ньюс»; женщины без чулок выходили из бакалеи с покупками, завернутыми в оранжево-розовую бумагу. Через окно типографии Линда видела мужчин в тяжелых фартуках, с руками, перепачканными чернилами. Из трубы пекарни поднимался дымок, и разносился запах дрожжевого хлеба. Перед дверью товарной биржи стоял фургон, из которого мальчик в кепке разгружал заказы — мясо на ребрах и стейки. Мужчина, стоя на лестнице, писал на стеклянной витрине магазина скобяных товаров: «10 % скидки на все!» Линда отметила батарею бутылочек и склянок в витрине аптеки: таблетки от болей в печени производства Лидии Пинкхем, таблетки из мандрагоры, сделанные по рецепту доктора Шенка, лекарство от болезней почек и мочевого пузыря, сделанные компаний «Фоли», горные соли, слабительные таблетки фирмы «Шарп и Доум», сладкие пилюли доктора Пирса, а на столике с мраморной крышкой — целая пирамида гипофосфитных сиропов Скотта. Вывеска на торце кирпичного здания гласила: «Оглянитесь! Не пропустите выгоднейшие возможности "Бродвей бразерс", Колорадо-стрит, 268–278».
— Никогда столько магазинов не видела, — призналась Линда.
— Каждый день открывается что-нибудь новое. Это самый богатый город в Калифорнии, — ответил капитан Пур и коснулся ее руки точно так же, как когда рассказывал о жуткой тишине перед тем, как немцы обстреляли автобазу.
Нос у него был длинный, но хорошей формы, на макушке густые приглаженные волосы поднимались, точно пучок запоздавшей с лета травы на осеннем поле. На розоватом пальце блестел большой сапфир; солнце играло на нем так же, как в его голубых глазах, и Линда не могла бы сказать, видела ли когда-нибудь такого же по-королевски красивого мужчину. Приборная панель «кисселя» блестела никелем, и в отражении было очень заметно, что пальто у нее поношенное. А еще в неверном отражении виднелись суровые кирпичные дома торговцев; она никогда еще не видела, чтобы их было так много в одном месте, а над всем этим возвышались горы Сьерра-Мадре, где астрономы из старинного университета Трупа смотрели в свои телескопы и, как поговаривали, при помощи станций, антенн и наушников пытались поймать сигналы с небесных тел.
Они поднялись на холм, против солнца, и, когда город остался позади, перед ними открылось широкое русло. Дубы, платаны, каштановые деревья теснились по берегам, дорога шла вниз, к воде, но Уиллис Пур свернул на бетонный мост, переброшенный через каньон. Мост украшали электрические фонари, и через низкие перила Линда видела то, что было внизу: мертвый песок, сухие ольховые кусты, тополя, бузину, сухие листья, свисавшие с сухих прутьев-веток. Машина быстро ехала по мосту, вокруг нее свистел воздух, холодный вечерний воздух с западных холмов, пахло лавром, лимонным сумахом, травой, полынью, ванилью. На севере гигантская подкова стадиона утопала в ивах, жостере и тойоне. Капитан Пур сказал: «Это стадион "Розовая чаша". Его построили два года назад». Линда закрыла глаза и представила, каким было это русло до того, как над ним поднялся стадион; до того, как сюда пришли тысячи людей и начали копать, расчищать, колотить молотками; до того, как шестьсот мулов начали месить здесь грязь, потеть и упорно трудиться до медленной, мучительной смерти.
— Для чего он?
— Для турнира, — коротко ответил капитан Пур и добавил: — Ах да, вы же в Пасадене человек новый. У нас есть здесь небольшой местный праздник — Турнир роз.
«Киссель» чуть занесло на изгибе моста, капитан дернул руль, рука Линды упала ему на ногу, но он быстро справился с управлением, так же быстро она отдернула руку, и они въехали на холмы Линда-Висты.
— Этот мост называют Мостом самоубийц, — сказал он, усмехнулся, обнажив зубы, отбросил назад волосы, и впервые в жизни Линда не нашлась с ответом.
— Вам здесь понравится, мисс Стемп, — продолжил он. — Я уверен — вы к нам быстро привыкнете.
Он свернул на белую пыльную дорогу, обсаженную по сторонам эвкалиптами. За деревьями виднелись дворовые постройки: амбар, двухэтажный сарай, конюшня с открытой дверью. Два человека жгли обрезанные ветки, но Линде не были видны их лица — только рыжий огонь и бледный дымок. Оросительный канал шел параллельно деревьям, в нем медленно текла бурая вода, а на краю сидела веселая серая белка. Дорога пошла вверх, по крутому холму, заросшему жестким кустарником чапараля, ценофуса, дикой вишни, старой сирени и перекрученными земляничными деревьями. К склонам холма прижимались тени, по щеке Линды пробежал холодок. Надвигался холодный, сырой воздух ночи.
Дорога закончилась у литых металлических ворот, подвешенных на двух каменных столбах. К одному из них была прикручена табличка «РАНЧО ПАСАДЕНА»; к другому — «ПРОЕЗД СЛУЖЕБНОГО ТРАНСПОРТА ЗАПРЕЩЕН». Автомобиль проехал в ворота, капитан Пур остановил его, все так же держа руки на руле; через несколько секунд он выпрыгнул из машины и сказал: «Ну вот я и в воротах».
В одном из писем Брудер рассказывал о сотнях акров рощ, густого леса, зимней реке и летнем дожде, белом доме на холме и о семействе по фамилии Пур. Было там и о воротах: «Когда я приехал, они совсем заросли диким огурцом. А эвкалипты вдоль дороги не подрезали, наверное, лет десять». В другой раз он писал: «В семье никого не осталось, только сын Уиллис и его младшая сестра Лолли. Избалована донельзя».
Дорога взобралась на холм, и на самом верху, на гребне, дикие ягоды и лавр сменились лужайкой и длинной живой изгородью из ярко-красных камелий. Дорога пошла дальше, к такому большому и белому дому, что Линда сначала подумала — не одна ли это из гостиниц, о которых говорила ей Маргарита: «Хантингтон» или, может, совсем новая «Виста». Уиллис подъехал к дому, махнул рукой садовнику-японцу в зеленых резиновых сапогах, и стало понятно, что это и есть дом Пуров и что они приехали на ранчо Пасадена, как приезжают куда-нибудь за границу. В доме было этажа три, а может, четыре — точно Линда не заметила: на окнах висели кружевные занавески, и ей сразу же пришло в голову, как много нужно горничных — целая армия, — чтобы стирать их и гладить. С черепичной крыши поднимались дымовые трубы; Линда задумалась, кто рубит дрова, топит камины и убирает золу. Неужели это придется делать ей? По второму этажу шел широкий балкон, и Линда представила себе, как там, в соседних комнатах, живут Уиллис и Лолли Пур, как они засыпают под скрип дверей. Она представляла себе, сколько банок с крахмалом тратится здесь в неделю, чтобы привести в порядок простыни и пристежные воротнички Уиллиса. Терраса на южной стороне дома — с балюстрадой, украшенной вазами с рассаженными в них кумкватами, — была шириной с салатное поле, целый акр плитки; Линде снова представились швабры, ведра с грязной водой и ноющая боль в спине.
— Кто здесь убирает? — спросила она.
— Где? В доме? Девушки — Роза и еще другие. Вы потом со всеми познакомитесь.
Дорога сузилась, асфальт сменился оранжевой плиткой ручной работы, которую делали в керамической мастерской Тедди Кросса на Колорадо-стрит, — день и ночь там в горнах пылали каштановые дрова. Машина проехала под портиком к лоджии, где плетеные диваны и подвесные скамейки будто бы приглашали отдохнуть на них. Линда ждала, что капитан Пур (тут он снова сказал: «Нет, я настаиваю: вы должны называть меня Уиллис!») выключит двигатель и пригласит ее в дом; ей стало страшно — страх был какой-то нехороший, непонятный, — что она не поймет, как и что надо делать в этом гигантском холле, в библиотеке или на огромной террасе, где, как воображала себе Линда, горничная с вздернутой верхней губкой при свете заката подает суп из клешней лобстера. Перед ней был настоящий дворец, и Линда смущалась, что от ее пальто пахнет рыбой и что на чулке у нее дырка. Чулки у нее были всего одни, и то она в последний момент догадалась купить их в магазине напротив лос-анджелесского вокзала Юнион-стейшн, а потом торопливо натянула в дамской комнате. «Только одну пару? — спросил ее тогда продавец. — Не хотите ли коричневые перчатки? Два сорок пять всего?»
Но Уиллис проехал дальше.
— Мы с Лолли живем здесь, — сказал он и повернул в другую от портика сторону; под колесами «кисселя» зашуршал гравий. — Когда-нибудь я вам все покажу.
Машина отъехала от дома, Линда обернулась и в небольшом верхнем окне заметила девушку, которая смотрела на нее влажными черными глазами; девушка была очень хрупкой, с худым лицом. Над подоконником белела ее ночная сорочка, вид у девушки был такой, будто она вот-вот лишится чувств, но она пристально следила за машиной капитана Пура, за самим капитаном Пуром и за Линдой, и Линда подумала, не Лолли ли это; Линде показалось, что в глазах девушки горит желание, но машина заехала за аллею тисов, и дом скрылся из виду.
Дорога опять пошла вверх, и перед ними в долине открылась апельсиновая роща. Деревья стояли рядами, зеленые, как сосны, плотные, как кусты, плоды на нижних ветвях висели всего в нескольких дюймах от земли, а те, что повыше — самые сладкие, — больше чем на двадцать футов поднимались над переплетенными корнями. Роща ждала уборки урожая, на каждом дереве ветки ломились от тысяч огненно-рыжих плодов, похожих на фонари. Вокруг рощи шла дорожка и оросительный канал, и через каждые сто футов стояли аккуратные, как бункеры, пирамиды деревянных ящиков.
— Он, наверное, все еще в доме, с Розой, — сказал капитан Пур.
— Вы скажете ему, что я приехала?
— Он будет очень рад вас видеть.
— Он так и сказал?
— Не совсем… Но вы ведь знаете, что это за человек, — ответил капитан Пур и добавил; — Я никогда не нанимал девушек в дом для рабочих. На упаковке, понятно, заняты девушки, по большей части из сиротских приютов, но они работают только днем, к вечеру уходят, потому что считают — и правильно, — что на ранчо молодой девушке не место. Но Брудер говорил мне, что вы умеете за себя постоять. Я предлагал, чтобы вы поселились в нашем доме, — в комнате Розы есть свободная кровать. Но Брудеру почему-то кажется, что вы не поладите. С его стороны даже как-то нехорошо так думать.
Капитан Пур замолчал, а потом спросил у Линды, сколько ей лет. Она ответила, и он сказал:
— Я так и думал, но это даже забавно: Брудер говорил, что вы с Розой одногодки, а ей лет восемнадцать, не больше.
Линда смущенно рассмеялась и первый раз за всю поездку осмелилась дотронуться до того маленького шрама, который на ее душе оставил Брудер, не встретив ее на станции. Капитан Пур как будто прочел ее мысли, потому что сказал:
— Смешной ваш Брудер. Он вообще-то не хотел, чтобы я вас забирал. Говорил, вы ведь можете взять тележку, а потом дойти до ворот. Мне даже пришлось настаивать, потому что Брудер все время повторял, что вы человек самостоятельный. Мне кажется, он просто такой человек. Но вы, конечно же, лучше его знаете, чем я.
На это Линда ответила, что действительно человек она самостоятельный, но все-таки немного волнуется. Она сидела в машине совершенно спокойно, и казалось, что с ней не произойдет ничего такого: яркий, блестящий мир заставлял ее душу закрыться, точно анемона, до которой дотронулись пальцем.
Наступал вечер; за холмы на западе садилось кроваво-красное солнце. Багровый отсвет закрывал долину, апельсиновые деревья темнели, плоды будто погасали. Дорога спускалась по склону холма, заросшего чапарелем и сумахом; она была слишком узкой для машины, с разъезженными, растрескавшимися по верхушкам колеями, камни летели из-под задних колес машины вниз, в долину, и падали в сад. По холмам эхом прокатился свисток паровоза с железной дороги. Те работники, которых она заметила на въезде; это для них придется по вечерам варить фасоль, и, возможно, Брудер был среди них, и что-то сжалось у Линды в груди, больно закололо. С тех времен, как он уехал из «Гнездовья кондора», она успела вырасти и сейчас думала, что этого он может и не ожидать; или что, когда он ее увидит, у него по спине пробежит неприятный холодок. Что, если он скажет: «Ты просто другой человек!»?
У подножья холма Линда и Уиллис вышли из машины. Казалось, что роща не кончается и здесь: ряды деревьев вырастали из земли, крошившейся под каблуками ее башмаков; ветви длинной юбкой ложились на землю; на каждой из них висели лимонно-зеленые плоды вперемешку с уже созревшими, цвета охры. Кое-где еще сохранились белые соцветия со сладким ароматом; они истекали нектаром и привлекали к себе пчел. Одна из них прожужжала около уха Линды, села ей на плечо; Уиллис осторожно посмотрел на Линду, как бы проверяя — что будет делать эта новенькая? Оказалось, ничего — она спокойно шла дальше, подобрала с земли один апельсин, другой, третий, начала ими жонглировать, и они с Уиллисом слышали, как ночной ветерок шелестит ветвями деревьев.
— У меня сто акров, — сказал Уиллис. — Восемь тысяч шестьсот деревьев. В прошлом году мы собрали почти восемнадцать тысяч ящиков апельсинов.
— Сто акров? — переспросила Линда и подумала о «Гнездовье кондора» — в сущности, клочке земли, добрую треть которого занимало старое русло, а берег неустанно подмывал океан.
— У нас не сто акров, а гораздо больше. Сто акров — это посадки. Как-нибудь я вас прокачу, и вы сами все увидите.
Шагу него был короткий, но шел он быстро и напомнил Линде мальчишку, который спешит в класс. Для капитана он выглядел слишком молодо, она чувствовала, что он слегка раздражен, но в то же время знал здесь все до последней мелочи. Ему было года двадцать четыре — двадцать пять, он владел ранчо, получил на войне медаль и в один и тот же день мог отбирать и сортировать апельсины, проверять цилиндры в своем «кисселе», а под вечер идти танцевать фокстрот или портландский вальс на террасе. О таком типе мужчин, вернее, о таком типе мира она знала совсем немного, и для нее сегодняшняя встреча была все равно что знакомство с иностранцем: экзотика, обаяние и неизвестность.
Небо становилось вечерним, печально-синим, они ехали вниз по аллее сада. Нижние ветки деревьев были подрезаны, и на каждом стволе белели цифры. Они были написаны в столбик и совершенно непонятны Линде:
5
26
7
Само собой, через несколько дней она разберется, что это за код. Сейчас она думала, что будет завтра, как начнется ее утро. Капитан Пур будет ждать, что она пустит воду в оросительный канал? Объяснит ли он, что ей нужно будет делать?
Уиллис поднес руку щитком к глазам и, осмотрев ранчо, сказал:
— Не вижу мальчишек.
Похоже, здесь давно никого не было — одни деревья и ароматные апельсины, ничего, кроме трех пустых перевернутых деревянных ящиков, и только они с Уиллисом. В вечернем свете их лица тускнели, и его лицо было похоже на свечу, мерцающую под стеклянным колпаком. Она чувствовала, как подкрадывается осенний холодок; Уиллис, дрожа, стоял рядом с ней.
— У нас не самое большое ранчо в Калифорнии, — сказал он. — Но наши апельсины любят все.
Его голос скрипнул и оборвался, свистнул тонко, как дудка, и Линду тронула эта его хрупкость и безразличие, с которым он потер свой шрам. Он был совсем не таким, каким она ожидала его увидеть: ковбоем с обожженным солнцем лицом, в запыленной широкополой шляпе и кожаном поясе с пряжкой, сделанной из лошадиной подковы.
— Сколько лет у вас это ранчо? — спросила она.
— Всю жизнь. Я ездил без седла, когда мне было четыре года, а когда исполнилось восемь, я выезжал и за границы Пасадены, миль за десять. С детства миллион апельсинов собрал, наверное.
Линда заметила, что костюм сидит на нем не очень хорошо — и на груди, и на бедрах он висел мешком, как будто сшит на вырост, но Линда легко представила себе его красивое лицо в пальто, рисованную рекламу которого она видела на кирпичной стене здания «Перкинс и Ледди» на Колорадо-стрит. Она закрыла глаза, и сразу же в памяти вспыхнуло все с этим связанное.
Они вернулись к дому для работников, и Уиллис сказал ей, что сбор урожая начнется через две недели и, когда приедут сборщики, готовить ей придется на сорок человек.
— Поесть они любят, — предупредил он. — Мексиканцы предпочитают фасоль, китайцы — рис, все просят кофе, а пить никому не разрешается. Если только заметите пьяного — обязательно говорите мне.
Они шли в ногу, спокойствие вечера действовало на них, воздух был густой от цитрусового запаха. Коричнево-рыжий ястреб Купера спокойно кружил над ними, расправив крылья. Она представила себе, как по норам разбегаются полевые мыши, когда ястреб разворачивался и стрелой несся вниз, как серая белка скачет по ветвям дуба. Линда опять посмотрела на ястреба и увидела, что в его когтях дергается от страха какая-то добыча.
Когда они дошли до упаковки, стало совсем темно. Через открытую дверь виднелись не работавшие еще ленты конвейера, оборудование для сортировки, гора ящиков. Уиллис сказал:
— Через две недели здесь чертям тошно станет.
Он добавил, что любит это время года на ранчо — пока еще нет приезжих с заплечными мешками и скатанными матрасами, показал ей на маленький домик по соседству, во дворе которого росла ива, и пояснил:
— Это китайский дом. Они любят жить отдельно.
Сейчас дом был пустой, но скоро все должно было измениться: отовсюду съезжалось семейство по фамилии Юань — братья, сыновья, отцы и седая как лунь общая прабабушка.
— Она их кормит, но иногда спит до рассвета, и Юани будут ходить к вам на завтрак, — сказал он.
Уиллис дотронулся до руки Линды, чтобы ее подбодрить, но пальцы у него были холодные. «У вас все получится», — сказал он. Ветерок подул на треугольник кожи, видневшийся в вырезе блузки Линды, и она почувствовала, что вечера здесь холоднее, а ночью, наверное, бывают и заморозки.
— Почти все работники спят здесь, в сарае, — пояснил Уиллис, — а Брудер, Хертс и Слаймейкер — в том доме, где ваша кухня.
Он указал, где дом; на его фасаде светились яркие желтые квадраты окон. За столом во дворе сидели двое мужчин, поставив на скамью ботинки и сняв с плеч подтяжки. Они курили дешевые сигареты, и красный огонек осветил их глаза — они смотрели, как подходят Линда и Уиллис. Не вставая с мест, оба поприветствовали хозяина, и Уиллис сказал:
— Вот, ребята, знакомьтесь с новой стряпухой.
Оба кивнули и продолжили рассуждать о том, как выиграть соревнование по бильярду. Один подбрасывал и ловил мелок.
— Это Тимми Слаймейкер, — сказал Уиллис, — а этот, худой, — Дейви Хертс.
Слаймейкер отбросил окурок, щелчком выбил из пачки новую сигарету и прикурил от садовой грелки, тепло пылавшей сбоку от него. После этого он бросил быстрый взгляд на Линду и спросил:
— Как зовут?
Услышав ответ, он сказал:
— Готовить, надеюсь, умеешь.
Дейви Хертс поднялся и поприветствовал Линду более почтительно; у него было узкое лицо с узким же носом, перепачканные в саже штаны и черные круги под глазами от усталости. Линда поняла, что он молод. Опершись рукой на стол, встал со своего места и Слаймейкер. Он ухмыльнулся, и за слоем жира и грязи, въевшейся в его ладони, Линда разглядела, что ему лет тридцать, не больше.
— Заливную курицу умеешь делать? — сразу подошел он к делу.
— Вы не знаете, где Брудер? — спросила Линда.
— Только сейчас вниз пошел, — ответил Хертс.
— Как Роза? — поинтересовался Уиллис.
Из дома послышался голос:
— Ничего с ней не случится. Так, легкий желудочный грипп.
В проеме двери появилась фигура, и Брудер вышел на свет грелки. Он почти не изменился с их последней встречи — только отрастил блестящую черную бороду; время как будто повернуло вспять, и Линда еле удержалась, чтобы не кинуться к нему.
— Как раз к ужину подгадали, — сказал он.
— Пожрать бы, — бросил Хертс.
— А что есть-то? — спросил Слаймейкер. — Печенку, бекон умеешь жарить?
Потом Линда узнала: Хертс и Слаймейкер — неразлучная парочка, ездили по всему Сан-Хоакину то на одно ранчо, то на другое, собирали клубнику, миндаль, зеленый салат и авокадо, пока не обосновались в Пасадене. Они жили вдвоем в одной из спален дома для работников, вытирались одним полотенцем, причесывались одной дешевой расческой с длинными зубцами; стоило одному дочитать газету, он тут же передавал ее другому, обведя предварительно кружком статьи о водоснабжении, полицейских рейдах в бильярдные, программе в местном театрике. Ни тот ни другой не отличались красноречием; напивался один — напивался и другой, печалились тоже оба одновременно, простывали зимой в одно и то же время, бухая в голос. Хертс был немного более задумчивым, и вскоре Линда заметила, что мрачное выражение лица свойственно ему больше, чем жизнерадостной, круглой как луна физиономии Слаймейкера. Оба не отличались хорошими манерами — частенько ходили небритыми, от них несло бурбоном, грязь из-под ногтей, казалось, никогда не исчезала, — но друг другу при этом они никогда не грубили, а больше всего Линду удивляло в Дейви Хертсе и Тимми Слаймейкере то, что при том количестве сплетен, которыми полнилось ранчо, о них никто ничего и никогда не говорил. Потом она спросила об этом Уиллиса, и он объяснил, в чем тут дело, — у каждого за голенищем был небольшой крупнокалиберный пистолет с ручкой из слоновой кости; пистолеты были совершенно одинаковые — пара. У Хертса и Слаймейкера была известная привычка наставлять пистолет на врага для защиты друга.
— Раз кто-то из них подстрелил работника, который полез на другого с вилами, — рассказал Уиллис, — тот умер на месте, и до сего дня ни Хертс, ни Слаймейкер не сознаются, кто нажал на спусковой крючок.
— Уиллис прокатил тебя? — спросил Брудер.
Она кивнула в ответ, и Уиллис сказал, что он проводит ее на кухню. Когда они проходили мимо Брудера, он отступил, до Линды донесся запах пота мужчины-труженика, она приостановилась, потом пошла дальше. «Будет еще время поговорить, когда все улягутся», — подумала она. Входя в дом, она услышала, как Слаймейкер спрашивает Брудера: «Как она, поправляется? Знаешь, что у нее такое?» — и поняла, что речь идет не о ней, а о Розе.
В кухне было темно, Линда различала лишь силуэт Уиллиса, но зато хорошо слышала, как он учащенно дышит. Он щелкнул выключателем, лампочка, висевшая без абажура на голом проводе, зажглась, и на его лице стала видна осторожная, легкая улыбка. «Ее топят дровами», — сказал он, показывая на стальную поверхность плиты «Акме». Он произнес это извиняющимся тоном, как будто Линда ждала чего-то более совершенного. Но Линда понимала, что здесь только и будет что плита, мойка, кровать да те считаные минуты, что она будет видеть Брудера.
— Следите, чтобы парни вовремя приносили дрова, — продолжил Уиллис. — Они знают, что это их работа, но, пока не напомните, делать ничего не будут.
Он открыл водопроводный кран:
— С водой все в порядке. Фургон со льдом приезжает по утрам. С ним Брудер вам не поможет… Правда, Хертс и Слаймейкер помогут обязательно. Они хорошие. Я велел им заботиться о вас.
На полках теснились тарелки, банки с вареньем, суповые горшки, ковши на длинных ручках. На полу стоял мешок с мукой, банка с сахаром, наполовину пустой горшок с медом.
— Где я буду получать продукты?
— Наверху, в доме. Пройдете на кухню, там какая-нибудь девушка отпустит вам все, что нужно. Если Розе к утру будет лучше, познакомитесь с ней.
Только теперь до Линды дошло, что готовить она будет не для капитана Пура и его сестры; ее наняли всего лишь стряпухой на ранчо, и в особняке она только и увидит что кухонную дверь, запертую на тяжелый болт. Но она не расстроилась, ведь это значило, что она все время будет рядом с Брудером. Она даже подумала, что с Уиллисом Пуром они теперь долго не увидятся.
— Как мне попасть в дом? — спросила она.
Он посмотрел на Линду со странной усмешкой, как будто оценивая ее, и ответил:
— Поднимитесь по тропинке… Обязательно скажите, если вам будет нужен помощник. Вдруг вы не справитесь тут одна?
Подъем был крутой, и она думала, как будет сама носить молоко и мясо, чтобы накормить голодных мужчин. Может, здесь есть какая-нибудь тележка или тачка? Работы она не боялась, наоборот — думала о том, как сделать ее возможно лучше. Лампочка тускло светила на них, он казался еще моложавее, чем при дневном свете, но сейчас, в холодном вечернем воздухе, из-под его кожи словно бы струилась теплота, он улыбался, и хотя Линде был не очень понятен смысл этой улыбки, ей все же было хорошо от мысли, что капитан Пур встретил ее на станции: она вдруг представила себе весь этот долгий путь, сначала на автобусе, потом пешком, поняла, как одиноко было бы ей самой добираться до этого ранчо.
— Жить вы будете здесь, — сказал он, открыл дверь, и они оказались в узкой комнате, где еле помещались стальная койка и деревянный стул с отломанным подлокотником.
Кровать была придвинута к окну, откуда виднелись апельсиновые рощи; Линда различала силуэты деревьев и видела плоды, освещенные светом только что поднявшейся луны; немного погодя она заметила кравшегося между деревьев койота — в темноте у него блеснули глаза. Он завыл; Уиллис посмотрел на нее и сказал:
— Надеюсь, все будет хорошо, мисс Стемп. Я хочу сказать — у вас все будет хорошо.
Линда была ему очень благодарна.
— Большое вам спасибо, — произнесла она; он не уходил из этой темной, запыленной комнаты, они молча стояли в темноте, до них доносились шорохи ночного ранчо, и наконец она сказала: — Парни проголодались, капитан Пур. Мне пора готовить ужин. Что еще я должна знать?
Он ответил не сразу; она не хотела, чтобы он ушел прямо сейчас, и думала, заметил ли он, сколько времени они одни находятся в этом доме.
— Думаю, на сегодня хватит, — заговорил он. — Но если вам будет что-то нужно, мисс Стемп…
— Мне кажется, я справлюсь.
— И все-таки, если что-нибудь понадобится, я в доме наверху…
Он говорил что-то еще, но эти слова до нее дошли уже позже, ночью.
— Спасибо, капитан Пур, — ответила она.
На его лице отразилось что-то вроде разочарования, от этого он стал еще красивее, она подумала, что перед ней — раненый солдат.
— Напоминаю в последний раз, — произнес он, собираясь уходить. — Вы должны называть меня Уиллис.
Она почувствовала, что на душе у нее стало легче, и ответила:
— Хорошо.
Он поблагодарил ее и ответил:
— А я теперь буду называть вас Линдой.
Девушка заболела, они подружились, она попросила Брудера помочь ей, он знал, что у Розы больше никого нет, и сердился, почему Линда этого не понимает.
— Ты же обещал встретить меня на станции, — говорила Линда и, сама себе удивляясь, топала ногой. — Если бы не Уиллис, что бы я там делала одна?
Брудер проработал на ранчо Пасадена уже больше четырех лет, и они с Уиллисом Пуром заключили договор. Брудер, как старший, должен был следить за тем, чтобы выращивание, упаковка и сортировка шли без перебоев, и, пока Уиллис соблюдал бы свою часть договора, Брудер соблюдал бы свою. Четыре года тянулись очень медленно, и, когда на долину опускался темный покров ночи, Брудер уходил к себе в дом с ласточкиными гнездами под крышей, ложился в постель и чуть ли не до самого утра читал древних; когда же за окном копался или, умирая, стонал какой-нибудь зверь, он долго вглядывался в темноту и, бывало, пугался собственного отражения в стекле — на него смотрело заостренное, одинокое лицо. Он уехал от Линды, а теперь воссоединялся с ней. И вот после четырех долгих лет она была здесь, на ранчо, на его ранчо.
Сезон апельсинов продолжался с ноября по конец марта — начало апреля, во время сбора урожая Брудер думал только о том, чтобы обобрать с деревьев все до единого плоды — так легче было бороться с одиночеством. Но в длинные сухие летние месяцы жизнь на Пасадене замирала: Уиллис и Лолли проводили июль и август в Санта-Барбаре или Бальбоа, а Брудер оставался на хозяйстве, и нескончаемыми, изнурительно жаркими днями мог думать о Линде. Больше всего он любил ходить по рощам и розовому саду в полночь, при лунном свете, воображать, что все здесь принадлежит ему, делиться с ней этим богатством. Он был далеко не мечтатель — наоборот, Брудер хорошо представлял себе будущее. Он вовсе не думал, что на ранчо, в этом дворце на холме, он будет единоличным хозяином; нет, всякий раз он думал о том, как однажды приведет сюда Линду. Но годы шли, молчание из «Гнездовья кондора» становилось все оглушительнее, и вот настал день, когда Брудер понял — дольше ждать терпения у него нет. Он написал ей, прекрасно понимая, что первым ее ответом будет «нет», что просить ему придется не один раз, и все же судьба улыбнулась ему — к его великой радости, в «Гнездовье кондора» вернулся Эдмунд. Много лет спустя Линда даже подумала, не приложил ли к этому руку Брудер, но он был совершенно ни при чем: возвращение Эдмунда было такой же загадкой, как тихий, неумолимый ход часов судьбы. Разница между Линдой и Брудером была как раз в этом: он верил в жестокую, неумолимую участь, она даже теперь считала, что сама должна строить свое будущее.
Брудер заслужил свое место на ранчо Пасадена и знал, что к его голосу здесь так же прислушиваются, как к голосу хозяина — Уиллиса. Он даже не особенно часто это показывал — окружающие чувствовали и уважали в нем эту черту. Только сплетники не жаловали Брудера, потому что, кроме работы, ни о чем другом он почти не говорил; но работать с ним любили почти все, потому что, если все шло как надо, он никого не трогал. Он тщательно следил за тем, чтобы деньги выплачивали вовремя, чтобы еда была горячая и никто не остался голодным. Воришек при нем наказывали как следует, а врунов отсылали куда подальше.
Горничные в особняке любили перемывать Брудеру косточки; он это точно знал. Старшая горничная по имени Роза, у которой мать работала в Пасадене и умерла здесь же, была девушка сообразительная, могла за день переделать всю двухдневную работу, и они подружились. По вечерам они любили посидеть на склоне холма, покурить и рассказать друг другу о том, как прошел день. Брудер рассказывал Розе о Линде, но Роза была не столь откровенна, и, видимо, эта ее сдержанность заставляла Брудера раскрываться. Она посоветовала Брудеру пригласить Линду на ранчо, пообещала, что поможет ей здесь обосноваться, и вот вместе, в удушливых сумерках конца лета, они разработали план приезда Линды.
— Она приедет, и вы соединитесь, — уверенно говорила Роза, ее непоколебимый оптимизм подтачивал твердость Брудера, и он первым послал Линде открытку, еле наклеив марки шершавым от летнего зноя языком.
Он думал о том, как пройдет первый вечер Линды на ранчо, и тут увидел ее через окно. Она уверенно ходила по кухне: в ней не было памятного ему беспокойства — разве что она несколько раз сердито топнула ногой. Перед Брудером оказалась безмятежная молодая женщина, от которой уже далеки были драмы подросткового возраста. Он правильно сделал, что пригласил ее на ранчо, Брудер не волновался ни за нее, ни за них обоих, ему даже стало легче на западный, как он считал, манер: он думал, что время все расставит по своим местам, что все идет не просто так и в каждом событии есть свой смысл.
Брудер принес ей пару кочанов капусты, морковь, половину персикового пирога; в шкафу Линда нашла ящик говяжьей тушенки и из нее приготовила свой первый ужин на ранчо Пасадена. Парни любили есть на улице, грея руки у огня и заворачиваясь в попоны. Они с удовольствием умяли капусту с тушенкой, и Хертс во всеуслышание объявил, что она куда лучше прошлогоднего повара, похожего на джентльмена, которого выставили после того, как он завел шуры-муры с одной упаковщицей. Слаймейкер вытянул из кармана фляжку, отхлебнул из нее, передал Хертсу. Хертс тоже отпил, протянул ее Линде, но она отказалась и, помня о том, что ей нужно было докладывать о подобном, поняла, что ни за что в жизни не будет этого делать. Хертс и Слаймейкер смеялись всякой ерунде, и Слаймейкер сказал, что надеется, она не будет такой, как эта Лолли-лакрица:
— Готов спорить на последний доллар, она стучит в городской совет, как только пронюхает, что у нее на ранчо пахнет бурбоном.
Брудер возразил, что Лолли Пур вовсе не стукачка, но Слаймейкер ответил, что не уверен в этом, взял свою жестяную миску, точно это был веер, поджал губы и по-девичьи высоким голосом произнес:
— Волстед или смерть — вот наш девиз, мистер Слаймейкер! Жуйте лакрицу, вместо того чтобы пить, мистер Слаймейкер!
— Была бы она поумнее, — добавил Хертс, — давно бы нашла жениха, и он забрал бы ее отсюда.
— Она хорошенькая, жениться очень даже можно, — сказал Слаймейкер. — И чего там говорить — деньги у нее есть. Но только вот беда: Лолли по уши втюрилась в брата. Это всякому ясно.
— Что ты о ней думаешь? — спросила Линда Брудера.
— Ничего особенного я о ней не думаю.
— Лучше, наверное, спросить, что она думает о Брудере, — сказал Слаймейкер.
Брудер кинул полено в огонь и сказал, что с Лолли дел у него почти нет.
— Я обычно с Уиллисом разговариваю, — добавил он.
Слаймейкер и Хертс расхохотались, но Линда уже поняла, что смеются они почти всегда, если только один не услышит плохое слово о другом.
— А вы что, старые знакомые? — спросил Слаймейкер, ткнув пальцем, указывая сначала на Брудера, потом на Линду.
Линда удивилась: она-то думала, что Брудер каждый день только и говорил что о «Гнездовье кондора»; она воображала, что он рассказывал о ней красивую сказку, самую малость преувеличенную, но, в общем, правдивую. И с чего это ей пришло в голову? Она не знала, только каждый день, с тех пор как он уехал, она повторяла про себя историю о молодом человеке, который вместе с Дитером вернулся с войны.
— Сначала я познакомился с ее отцом.
— На войне?
Брудер кивнул; он думал и об этом, и о многом другом, таком, о чем Линда и не подозревала. Из куска мыла он принялся вырезать маленького кита, и длинные тонкие стружки ложились горкой у его ног.
— Мы на войне познакомились, — ответил он.
— А, да! Знаменитый Сен-Мийель капитана Пура.
— Меня ранило в ногу в окопе у Бомон-Амеля, — сказал Слаймейкер. — Еще бы четверть дюйма — и в солдата попало бы.
— Не четверть, а половину, — поправил Хертс.
Линда провела руками по колену. Щеки у нее горели от жара, и она отвернулась от огня, думая, что никто не заметит, как ей здесь неуютно. Она же решила, что станет здесь своей; она терпеть не могла, когда в разделочном цехе рыбаки дразнили ее разговором об удочках и уловах, и всегда хотела отбрить их, но этого у нее никогда не выходило; однажды разговор так ее взбесил, что она схватила десятифунтового палтуса и швырнула его прямо в грудь рыбаку. Бывало, она не могла справиться со своей яростью. Много лет назад Эдмунд сказал ей: «Ты такая некрасивая, когда сердишься!» Но здесь, в Пасадене, ее знал только Брудер, и из прошлого можно было тащить такое, что не всегда сочеталось с ее представлением о себе самой. Она услышала раз, как ловец лобстеров сказал о чьей-то жене: «Крутой же нрав у этой сеньоры!» Линда расценила это как комплимент и очень надеялась когда-нибудь услышать нечто похожее и в свой адрес. Она уже понимала, что ее тонкие лодыжки и прямые шелковистые волосы никто не оценит. Ей хотелось быть такой, чтобы мужчины замирали поодаль в благоговейном трепете. Вот как Валенсия. Ах, та ночь, когда прорвало плотину и все изменилось! Ах, та ночь…
Линда спросила, сколько уже лет Уиллис хозяйничает на ранчо. «Лет пять», — ответил Слаймейкер; «Может, и меньше», — добавил Хертс. Хертс был человек спокойный, даже застенчивый, и поэтому из них двоих он лучше запоминал даты и события. Его уши торчали по сторонам головы, точно ручки у вазы. Посматривая на Линду, он щурился, и, когда она спросила, в чем дело, он ответил, что в прошлом году потерял очки, а концу сбора урожая точно накопит на новые. Они со Слаймейкером жили на Пасадене с девятнадцатого года и смотрели за хозяйством с самых первых дней весны, когда набухают цветочные почки с туго сложенными в них лепестками и начинается таинство роста плода. И тот и другой замещали Брудера, руководя сезонниками, которые нанимались каждую осень; кроме этого, они должны были записывать урожайность каждого дерева. Летом Хертс и Слаймейкер выращивали между рядами деревьев вику или клевер — как они говорили, «в середке», — а в сентябре выкашивали траву, чтобы дать почве азот и нужные удобрения.
— Но мы не только этим здесь занимаемся, — сказал Слаймейкер.
— Да, да, — подхватил Хертс. — Работы полно.
— Каждый день вкалываем, кроме Рождества и Нового года.
— На Новый год никогда на работу не выходим, — подтвердил Хертс. — Мы со Слаем каждый год в бегах участвуем. По-моему, в этом году нам должно повезти — возьмем тысячу долларов и букет желтых роз.
Линда спросила Брудера, участвовал ли он в скачках, и он ответил, что Уиллис не дал бы ему для этого лошадь.
— Не в этом дело, — сказал Слаймейкер.
— Совсем даже не в этом, — поддакнул Хертс. — Просто мисс Лолли думает, что это очень опасно, и говорит, что не позволит своему управляющему рисковать жизнью.
Брудер повернул в руке нож, отблеск огня скользнул по лезвию, и тут он резко кинул его через весь стол, над головой Хертса, прямо в ствол перечного дерева.
— Не сочиняйте, ребята, — спокойно сказал он и ушел в темноту рощи.
Он не хотел, чтобы кто-нибудь рассказывал о нем Линде; он сделал бы это сам — осторожно, без лишних подробностей. О ранчо и о жизни на нем она должна была услышать только от него самого; со временем он и собирался это сделать. Брудер был умен, но не додумался, что рассказчиков будет много, не он один, и что любая легенда, которую он хотел создать о себе, будет повторяться и перевираться на тысячи ладов.
Когда Слаймейкер с Хертсом ушли спать, Линда вытерла стол, перемыла всю посуду, нашла, где лежат овес, яйца и кофе, чтобы утром готовить завтрак. Потом она вернулась во двор, где сидел Брудер, поставив ноги на ящик для апельсинов. В жаровне горел низкий синий огонь, он сидел неподвижно, смотрел в небо. Она не поняла, заметил ли он, что она стоит в проеме, только он сказал не оборачиваясь;
— Видела когда-нибудь Малого Пса?
Он показал на три небольшие звезды.
— А рядом Орион.
— Откуда ты знаешь?
Он пододвинул стул и предложил ей сесть.
— Созвездия-то? На нашей автобазе выучил, в березовом лесу.
— Ты служил там с папой?
— Не до конца. Но с Уиллисом мы были вместе и ближе к осени по ночам долго лежали на земле, смотрели на черное небо и почти ни о чем не говорили, кроме как о звездах.
— Ты служил с капитаном Пуром? — Брудер не ответил, и Линда продолжила: — Вам, наверное, было очень одиноко.
— Не больше, чем в других местах.
Она не поверила ему, вернее, не разрешила себе поверить. Его письма были криком одинокого сердца о помощи. Этого она не могла не признать. Что еще ей оставалось?
— Капитан Пур, должно быть, храбро сражался, — сказала она.
Брудер передернул плечами:
— Спроси его; он расскажет, как все было.
— А ты что, не расскажешь?
— Когда мы приехали во Францию, он почти не знал, как чинить проводку зажигания, а что такое ямы копать — вообще понятия не имел. Стрелял он прилично, но голова у него была маленькая, каска все время съезжала на глаза, а ему было все равно — он и не докладывал, что самая маленькая каска была ему все-таки велика. Одно только в нем было хорошо: патриотический комитет торгового совета Пасадены присылал ему посылки с апельсинами. Он щедро раздавал их парням, а те так радовались свежим фруктам, что тащили ему кто что мог — табак, лишние носки, жратву из неприкосновенного запаса, — лишь бы им достался апельсин. Один, помню, за шесть апельсинов вместо Уиллиса пошел на нейтральную полосу, чтобы притащить оттуда поломанный танк. Бедолага подорвался прямо у Уиллиса на глазах. У парня сорвало с головы каску, она прилетела прямо к нам в траншею, и оказалось, что Уиллису она пришлась в самый раз. Он тогда очень горевал из-за этого случая; про него говорят, что он толстокожий, но это не так — он вообще-то чувствительный. Но он стал носить эту каску, а потом сумел показать и храбрость. Я уверен: он тебе сам про это как-нибудь расскажет.
— Уже рассказал.
На небо высыпали звезды, протянулась сверкающая лента Млечного Пути, вышла полная пепельно-серая луна, похожая на въезд в ярко освещенный туннель. Легкий ветерок перебирал листья на перечном дереве, на апельсиновых деревьях; по временам он усиливался, взметая пыль, опавшие листья, скошенные стебли клевера. Через неглубокую долину доносился приглушенный крик совы. На холме над ними сиял золотыми окнами белый особняк, и, если Линда не ошибалась, оттуда доносились звуки джаза — было слышно повизгивание граммофонной пластинки.
— У них почти каждый вечер квартет на террасе играет, — сказал Брудер, заметив, что она притопывает ногой в такт. — Иногда и восемь музыкантов бывает, гости собираются, под бумажными фонариками танцуют. Просто так танцуют, без всякого повода, лишь бы день закончить.
Для Линды мир особняка был пока что совсем незнакомым, поэтому никакой зависти к его обитателям она не почувствовала. Она понятия не имела о мраморных бюстах римских богов и британских морских офицерах, о сине-желтых французских коврах савонри, о выцветших от времени шпалерах Бове, о вольере, в котором жили сизые викторианские голуби и бразильские попугаи, которых выучили говорить «Капитан Уиллис Пур, капитан Уиллис Пур», о площадке для крокета, по которой гоняли шары, сделанные из слоновой кости, о воротцах из гнутого серебра, о молотках черного дерева. В особняке жили Уиллис и Лолли, но Линда пока не знала ни о поваре-французе с усами острыми, точно пики, ни об апатичном камердинере-шотландце, ни о секретаре мистере Коэне, облаченном в вечную визитку, которого Уиллис в конце концов уволил из-за его неумеренной страсти к точности и каллиграфии, ни о целом отряде горничных в шерстяных платьях и белых кружевных наколках, руководимом Розой, ни о садовниках-японцах, которые без устали подстригали лужайки, ухаживали за тысячью розовых кустов и камелиями: «белоснежной», с двумя сотнями тычинок, «красавицей», похожей на анемону, японской, по имени «Уиллис Фиш Пур».
Музыку, которая плыла к ним с холма в сопровождении трубы, пары небольших барабанов, язычкового кларнета и певца в бархатном пиджаке цвета шерри, играли на пианино орехового дерева, которое выкатывали на террасу. Это было обычное развлечение ранчо Пасадена, куда по два-три раза в неделю съезжались гости; женские плечи и шеи украшали жемчуга и боа из лисы. Общества и клубы, состоявшие из друзей капитана Уиллиса и мисс Лолли Пур, объединенные правом родства и количеством акров, часто собирались на террасе, откуда открывался вид на Лос-Анджелес. Они стояли у балюстрады, стряхивали сигаретный пепел на уходивший вниз склон холма, делали вид, что пузырьки в грейпфрутовом соке поднимались от содовой воды, а вовсе не от орегонского шампанского, которое хранили в подвале, за потайной дверью. Отец Уиллиса председательствовал в нескольких таких клубах: охотничьем клубе «Долина», клубе «Шекспир», клубе «Сумерки», в «Стопроцентных» — туда могли вступать только прямые потомки первых ста поселенцев Пасадены. Уиллис знал, что когда-нибудь и ему придется строго следить за списком членов. Какой там тост был у «Стопроцентных»? «За прекрасный город для всех и каждого!»
Но в тот первый свой вечер на ранчо Пасадена Линда еще ничего не знала об этом мире. Музыка на холме замолчала, шорохи и шепоты ночи стали слышнее, и Брудер сказал:
— Похоже, отправляют всех по домам.
— Ты тоже туда ходишь?
— Он приглашает.
— И ты соглашаешься?
— Под настроение.
— Почему ты захотел, чтобы я приехала сюда?
— Стряпуха нужна, а то парни ходят голодными… — Он остановился и, поколебавшись немного, добавил: — И я тоже.
— Мог бы кого-нибудь нанять.
— Ты хорошо управляешься на кухне.
Линда снова еле сдержала досаду, ведь письма его обещали больше! Для кого он так упрямо держал это место? При чем здесь она? В поезде она уговаривала себя, что ждать ничего не нужно: еще до приезда Линда рисовала себе маленькую комнатушку сбоку от кухни; длинную очередь проголодавшихся работников с пустыми тарелками и чашками в заскорузлых пальцах; огромные горшки, в которых будет вариться сразу целая сотня картофелин. Именно этого она ждала от своей работы на ранчо, но все-таки в ней теплилась крошечная искра надежды. На что? В тот первый вечер она не могла определить; но прохладный ветерок, сливочно-желтые звезды, запах фруктовых деревьев и лицо Брудера в круге полей шляпы давали Линде повод думать, что ее будущее все-таки окажется не таким уж неприметным. Что сказал Уиллис перед тем, как вышел из ее комнаты? Кажется: «Я хочу, чтобы вы были здесь счастливы. Скажите, как я могу сделать вас счастливой?» Она кивнула и потрогала коралловую подвеску. После долгого дня ей представилось, как мать выходит из океанских волн, расставаясь со своим прошлым. Линда думала о вечерах, когда Эдмунд, а потом и Брудер уехали, оставив их с Дитером, когда она заплывала так далеко в океан, что «Гнездовье кондора» казалось совсем маленьким, и там, за милю или даже больше от берега, Линда становилась такой же, как и другие обитатели океана, так что охотник за морскими слонами мог бы запросто кинуть в нее гарпун. Но прошло много лет, Линда научилась подавлять в себе желания и в самый свой первый вечер в Пасадене она прибралась в кухне, вымыла последнюю тарелку — Брудер закрыл дверь в свою комнату и следил за ней сквозь сужающуюся трещину — и, когда в особняке стало темно, а в доме для работников — тихо, в одиночестве легла в постель.
Она поднялась до рассвета. На ранчо было тихо и темно, железные пружины громко скрипнули, когда она встала с кровати. В шкафу нашлось немного дешевого кружева. Она сошьет новую занавеску для своей спальни, а если кружево останется, еще одну, поменьше — для окна над кухонной мойкой. Но пока за оконными стеклами была темнота раннего утра, и от этого ей было спокойно. Ветер стих, апельсиновые деревья казались большими стогами, стояли, как бы подпирая друг друга, и перед рассветом походили на больших притаившихся зверей, на холме смутно виднелись очертания дома. Накануне Линда сильно устала, ночью ей ничего не снилось, и поднялась она с такой ясной головой, как в «Гнездовье кондора» — ей казалось, что уже очень давно, — когда она просыпалась вместе с койотами и бежала поскорее забросить крючок с насаженным на него червяком в утренние серые воды Тихого океана. Эдмунд просил ее писать каждый вечер перед сном, и теперь ей уже не нужно было сдерживать это обещание. Он признался, что очень одинок, и она не совсем понимала, чего он от нее хочет. Линда не знала, чем ответить на его отчаяние; не понимала, почему он так неумело держит Паломара на коленях; недоумевала по поводу того, что в самом конце он не подходил к больной Карлотте, умершей в своей постели в «Гнездовье кондора», разметав волосы, как будто она плыла в ручье. Когда Линда уезжала, он глухо расплакался.
— Езжай, езжай, — сказал он ей. — Если ты должна — езжай.
Он проводил ее до дороги, еле справившись с ее тяжелым чемоданом и оставив плачущего Паломара на залитом безжалостным солнцем дворе.
Из своего окна Линда видела, как в деревьях шевелится какой-то неясный силуэт; уже начинало светать, и она поняла, что это Брудер: он толкал перед собой тачку, затем остановился на середине участка и принялся обрывать с веток апельсины. Линда со стуком открыла окно, задержала дыхание и услышала, как ступают по твердой земле его ботинки. Вчера вечером за столом говорили о том, когда пойдет первый дождь — до Дня благодарения или после; Слаймейкер и Хертс ходили туда-сюда, а потом Брудер сказал: «В этом году рано будет, еще до первого ноября». Он посмотрел на Линду и подумал: «Если ты мне веришь, то увидишь, что я прав».
Утром, после кофе и овсянки, Линда навела порядок в кухне, протерла клеенку, прибитую гвоздиками к столу, вышла из дому и поднялась на холм. Солнце быстро сушило блестящую росу, от платанов и дубов на землю кое-где ложились пятна теней, но почти вся дорога лежала под ярким солнцем. По пути ей встретилась гремучая змея, которая выползла погреть свое белое брюхо на солнце. Линда кинула в нее камнем, попала прямо в голову, змея судорожно дернула хвостом и умерла. Линда не помнила точно, сколько змей убила за всю свою жизнь — несколько десятков, не меньше, — и сейчас карманным ножом умело отделила от хвоста погремушку и завернула ее в носовой платок. В детстве они с Эдмундом любили хвалиться друг перед другом, у кого больше таких засушенных, хрустящих погремушек, и каждый засыпал со своим сокровищем под подушкой.
На вершине холма Линде встретилась проволочная изгородь на столбах из красного дерева, увитых бело-розовыми розами. Изгородь отделяла заросший кустами склон холма на их стороне ранчо от искусно разбитого сада из японских азалий, саговника и калл с пятнистыми листьями. Дорога шла дальше, борозды становились глубже, появлялось все больше камней, и вот показался круглый многоярусный фонтан с четырьмя извергающими воду дельфинами. Линда склонилась над ним, чтобы смыть змеиную кровь с рук. Фонтан стоял в самом начале длинной лужайки, обрамленной с обеих сторон кустами камелий, постриженными в виде бочки кустами падуба и колоннадами возвышавшихся над всем веерных пальм. Итальянские каменные статуи — воины в коротких доспехах, со щитами в руках, херувимы у ног полуобнаженных красавиц — стояли на пьедесталах вокруг дерновой лужайки. Лужайка заканчивалась розовым садом, расположенным террасами; по осени кусты украшались сливочно-желтыми, лососево-розовыми, белыми, как раскаленное летнее небо, или густо-бордовыми цветами; сорок клумб разделяла дорожка, покрытая арками из вьющихся растений, идя по которой можно было рассмотреть всю историю цветка. В то время Линда ничего не знала о розах и в то свое первое утро на ранчо Пасадена даже не догадывалась, что скоро наизусть будет помнить название каждого вида и сорта, размер бутона и сроки цветения: желтая «сан-флер», розовато-красная «альтиссимо», вьющаяся по решетке беседки бело-розовая дамасская, гибридные чайные, привитые во влажной теплице заботливыми руками садовника Нитобэ-сан. Линда неторопливо шла по краю сада туда, где, ей казалось, должна быть дверь кухни, но, только оказавшись под тенью крыши, она догадалась, что никакой двери нет и что очаг и дым над ним где-то в глубине дома.
Через окно Линда увидела комнату, которая, как ей показалось, была библиотекой Уиллиса. Может, он и сам был здесь — сидел за столом с партнером или поднимался по лестнице с перилами, отделанными страусиной кожей, — но увидела она девушку, которую раньше уже видела в окне верхнего этажа; она стояла на стуле и, приподняв крышку керамической урны, обмахивала с нее метелкой пыль. Она была очень близко от Линды, просто рукой подать, волосы ее выбивались из-под шапочки, она насвистывала беззаботную песенку и, как заметила Линда, быстро справлялась со своей работой. Зеркало над каминной полкой отразило девушку в полный рост, она покрутилась перед ним, рассматривая себя со всех сторон, проверила, аккуратно ли лежит на юбке фартук. Линда думала, не постучать ли в стекло и не спросить ли, как пройти на кухню, но она боялась, что девушка может испугаться стука. Тем временем девушка слезла со своего стула и вышла из библиотеки. Кто-то громко звал: «Роза! Роза!»
За углом Линда увидела террасу и, только поднявшись по ступенькам, заметила, что она не пуста. Она приостановилась, держась за перила, и подумала, не уйти ли, но задержалась. Уиллис сидел у стола с остатками завтрака, а рядом с ним, держа в руке листы бумаги, стояла молодая женщина с гордой осанкой. Его нежно-персиковый галстук вторил цвету ее платья с рукавами-крылышками, и оба они, Уиллис и девушка, были похожи друг на друга. Эти рукава и неровный, похожий на лепестки петунии низ платья только подчеркивали необыкновенную костлявость девушки и почти неестественную белизну ее лица — Линда даже подумала, что она, должно быть, никогда не выходит на улицу. Нить тяжелого жемчуга свисала у нее с шеи до самого пояса, и казалось, стоит снять жемчуг, как голова девушки тут же беспомощно откинется назад.
Линде сразу стало ясно: перед ней стояла Лолли Пур, что-то декламируя. Ни она, ни Уиллис не замечали Линды: он неторопливо пил кофе и просматривал «Стар ньюс», она, шелестя листами, произнесла:
— Уиллис, скажи, как тебе это. Может быть, хорошо получилось?
— Как называется?
— «Пасадена, невеста».
— Кто написал?
— Миссис Элизабет Гриннел. Она еще написала неплохой сонет «Крылатые друзья». Помнишь, ты сказал как-то, что он тебе понравился?
Лолли прислонилась к балюстраде, встав спиной к долине.
— Уиллис, так ты меня слушаешь? — спросила она.
Он пробурчал что-то утвердительное.
— Итак, «Пасадена, невеста»…
— Стой, хватит! Ужасно.
— По-моему, тоже. Но что мне было делать?
— Не читай мне больше плохих стихов.
Лолли опустилась на стул и зашелестела листами. На ее лице было написано самое глубокое отвращение.
— Ну вот хотя бы «Пасадена, ты не Атлантида…».
— Это ты уже вчера читала.
— Жуть, да?
— И еще какая!
— Почему это только плохие поэты участвуют в конкурсах? — спросила она, вздыхая, и сложила руки.
— Почему это моя сестра соглашается их судить? — откликнулся он из-за газеты.
Лолли обернулась на стуле, посмотрела через плечо и тут заметила Линду.
— Кто вы? — произнесла она.
Уиллис сложил газету и с улыбкой сказал:
— Лолли, дорогая, это Линда Стемп, новая стряпуха в доме на ранчо.
Лолли даже не пошевелилась.
— Лолли, помнишь, я тебе о ней говорил? Это подруга Брудера.
Линда извинилась, что побеспокоила их, и сказала, что искала кухню. Она произнесла это с незнакомым ей до того почтением, которое было неудобно ей, как старое, тесное платье. От этого Линде стало спокойно, и обширное ранчо Пасадена снова завладело ее вниманием: балюстрада шла вдоль всей террасы, внизу расстилалась долина, вдали октябрь покрыл золотом горы. И всем этим владели Пуры? Терраса казалась широкой сценой, за которой, в доме, скрывается загадочный мир. Обрезанные, круглые деревья лавровишни высоко поднимались из горшков, огромное коралловое дерево отбрасывало тень на обеденный стол. Терраса выходила на южную сторону холма, и Линде было видно, что апельсиновая роща занимает только часть долины: за ней лежало старое русло реки — полоса белого камня и песка, блестевшая холодным, как бы морозным, блеском. Электролинии компании «Пасифик электрик» закруглялись плавной дугой вдоль сухого русла. Вся остальная земля была покрыта жестким кустарником, дубами, нависавшими над желтой травой, и палевыми пятнами платанов, разбросанными по предгорьям. Вдалеке, у самых гор, виднелись небольшие деревянные домики — в них жили бывшие пастухи и торговцы, продававшие вино из-под полы; они держали небольшой виноградник, акров пять, окруженный плотным кольцом каштанов. К западу горы поднимались выше, и по утрам их восточные склоны блестели, отражая солнечный свет иголками кустарников и деревьев в голубом цвету. Линии электропередачи шли через ущелье между холмами на западе, а дальше, за ними, Линда уже видела огни, железо, кирпич, штукатурку Лос-Анджелеса, которые она еще раньше успела разглядеть из окна вагона. С этого расстояния они казались каким-то смутным видением, дрожащим, бесформенным, но живым, бурлящим незнакомой ей жизнью; именно это она и чувствовала, выходя из поезда на Юнион-стейшн, — ее пугала не столько опасность, нависавшая над бетонными дорожками, не столько рыжие усы какого-нибудь мошенника, сколько страх потеряться в этом городе-спруте. Линде стало гораздо легче, когда после «Пасифик электрик» Лос-Анджелес закончился и перед ней открылись каньоны долины Сан-Габриел. Пасадена была городом, но не оторвала своих корней от природы, и вид, открывшийся с холма, успокоил Линду — тихая осенью река, аккуратные дорожки между деревьями рощи, огромная зеленая крона кораллового дерева на углу террасы. А на западе, за мерцанием огней Лос-Анджелеса, переливалось, горело на солнце что-то похожее на серое покрывало, и она спросила: «Это океан? Его что, правда отсюда видно?»
— В ясный день видно даже Каталину, — ответил Уиллис, в набриолиненных волосах которого отражались тускло-красные отсветы черепицы, и любезно добавил: — Надеюсь, вы хорошо спали.
Лолли деликатно кашлянула и произнесла:
— Этот дом не так уж и плох.
Она была примерно на год старше Линды и сумела сохранить фарфоровую моложавость лица; щеки у нее были очень осторожно тронуты румянами и пудрой, на веках лежали почти невидимые тени; Линда заметила этот скромный макияж — пудра поблескивала на солнце, но ей не казалось, что она выглядит хуже. Нет, Линда подумала про себя, что это за жизнь — сидеть за туалетным столиком с видом на долину, ухаживать за собой, пользуясь услугами заботливой горничной, потом спускаться по лестнице на террасу, встречаться за завтраком с Уиллисом. Линда не завидовала, просто удивлялась, как самая обычная девушка. Она спросила Лолли, что это за соревнование поэтов, и та горячо воскликнула в ответ:
— В Новый год стихотворение победителя напечатают на первой странице «Стар ньюс» и в сборнике участников соревнования! У нас их несколько сот! Надеюсь, что среди них будет новый Браунинг!
Тут подошла Роза, и Линде показалось, что эта Роза уже знала, кто она такая. Роза принялась собирать со стола тарелки, не отрывая глаз от Линды, так что та даже заволновалась — не брякнула ли она что невпопад и зачем вообще пришла сюда. Линда подумала, что, наверное, на террасу ей нельзя, и впервые в жизни поняла, что значит оказаться не на месте. Она сердилась на Брудера за то, что он не проводил ее в это самое первое рабочее утро, думала, что обязательно упрекнет его в том, что он не сказал ей, как пройти на кухню. Чем дольше Линда стояла на террасе, тем больше терялась, и в это время Уиллис сказал:
— Ищете кухню? Пойдемте, я вас провожу.
На кухне Роза спросила, чего и сколько Линде нужно в кладовой, и тихо добавила:
— Будь с ними поосторожней.
— С Уиллисом и Лолли?
— Держи ушки на макушке.
Кухня была узкая, со стеклянными шкафами для всякой бакалеи и кастрюль с покрытыми медью доньями. Каждое утро Роза брала в руки красный карандаш и по списку проверяла припасы, а потом звонила в лавку Чаффи и делала заказ: коробку, например, горошка «Пиктсвит», полдюжины банок кофе «Эм-джей-би», упаковки трески, которую Уиллис любил есть по ночам, когда расходились музыканты. Роза была настоящей красавицей с крепким телом, развитым от бесконечных хлопот по дому и купания голышом в бассейне по ночам, пока все спали. Губы у нее были полные, как бы надутые, и это придавало ей вид очаровательной дурочки, что было очень и очень далеко от правды. Ей было восемнадцать лет, под ее началом трудились пять горничных, и она прекрасно знала — впрочем, не очень огорчаясь по этому поводу, — что если бы получила образование, то могла бы стать знаменитым математиком. Она легко и надолго запоминала любые числа, без труда умножала и делила в уме, как будто нажимая на какую-то невидимую кнопку, заказывала продукты и запоминала цены, обходясь без всяких счетов и даже без записей. Она помогала Брудеру подсчитывать доход от продажи апельсинов, подсказывала, сколько сезонных рабочих понадобится на следующий год и сколько нужно будет ящиков для укладки урожая. Лолли полагалась на счетные таланты Розы, когда ей нужно было узнать, сколько необходимо завезти навоза для розовых кустов, а Уиллис звал ее на помощь, когда нужно было пересчитать стоимость земли.
Мать Розы была одной из горничных покойной миссис Пур, и как-то раз — ей было тогда года четыре — Роза свалилась в шахту кухонного лифта и пролежала там без сознания целый долгий летний день. Все на ранчо Пасадена — и Уиллис тоже — думали, что после такого она тронется умом, однако, когда сотрясение мозга прошло и огромная шишка на голове исчезла, Роза развивалась как ни в чем не бывало. Но ее матери нужна была помощница, поэтому Роза, проучившись немного в школе соседнего городка Титлевилля, стала работать вместе с матерью, имея один выходной день в неделю. Мать наводила блеск, подрубала белье, мыла шваброй пол, протирала пыль, подметала, пока не подхватила страшную лихорадку и целая колония мокнущих лишаев не опоясала ее тело; этого она не выдержала — так и умерла с метлой в руке.
— Я всю жизнь здесь прожила, — сказала Роза Линде, стоя в кухне, — и знаю их лучше, чем они сами.
— И какая же она?
— Кто, Лолли? Да не очень хорошая.
Обе замолчали, посмотрели друг на друга, — то, что каждой было известно о другой, они уже узнали от Брудера. Немного погодя Линда спросила:
— А что капитан Пур?
— Терпеть его не могу. Да долго рассказывать. Наступит время — сама увидишь, — ответила Роза и тут же оговорилась. — Ой нет, беру свои слова обратно. Надеюсь, что никогда не увидишь!
Роза собирала в коробку еду для дома на ранчо: кулек овсянки, фунт оливкового масла «Чистая капля», пачку изюма «Отборный», три фунта отварной говядины.
— Хотела еще дать вам две банки томатного сока, да вчера вечером весь выпили, — недовольно пробурчала она.
— У них что, была вечеринка?
— Да, этот дурацкий Бал нищих.
Линда спросила, что это такое, и Роза объяснила, брезгливо поджимая губы, как будто говорила о ерунде, не стоящей внимания:
— Чтобы посмеяться, они просят друзей и знакомых одеться во всякую дрянь. Мужчины натягивают такие обноски, что смотреть стыдно, а женщины рядятся не лучше уличных проституток. Им кажется, что это вроде как смешно.
С этими словами Роза развернула газету и ткнула пальцем в колонку местных светских новостей:
Вчера вечером капитан Уиллис Пур вместе с сестрой Лоллис Пур давали очередной любимый всеми Бал нищих на своем ранчо в Западной Пасадене. На террасе играл негритянский квартет, а босоногая молодая мексиканская певица Анна Рамирес, одетая в настоящее крестьянское платье с оборками, исполняла серенады. Бал состоялся по случаю двадцать второго дня рождения мисс Конни Маффит. Приз за лучший костюм нищих достался мистеру и миссис Уолкер — они изображали босоногих сироток и прикрепили к поясам пустые горшки. Присутствовали также мистер и миссис Мерфи, одетые железнодорожными бродягами, мистер и миссис Ньюхолл в костюмах нищих центральных штатов, мистер и миссис Уайт, позаимствовавшие одежду у собственных горничной и дворецкого, обе мисс Фелт, одетые горбуньями, мисс Джет с нищенской сумой, Гарри Брукс с перепачканным углем лицом. Сам капитан Пур облачился в рваные штаны, из карманов которых торчал зеленый лук, и изображал фермера-неудачника. Участники бала собрали больше тысячи долларов для сиротского приюта, которым руководит миссис Вэбб.
— Не сидится спокойно капитану Пуру, — проворчала Роза. — Как маленький — все бы играть да играть. Каждый вечер здесь кто-нибудь бывает — то играют в поло, то из ружей палят. Уиллис, бывает, по целым ночам не спит.
Говоря это, она вдруг пошла темно-красными пятнами, и Линда тут же поняла — как понимаешь, что небо чистое или что цветок розовый, — Розе доверять опасно. Именно из-за нее Брудер не приехал на станцию встречать Линду. Роза положила ладонь на руку Линды, пальцы у нее были грубыми на кончиках и чуть липкие, а по лицу цвета коричневого стекла Линда ясно видела, до чего ей противен ее приезд; поэтому Линда еще раз напомнила себе, что не должна верить ничему, что услышит от Розы. И только Роза отдала Линде коробку с продуктами, как в двери кухни появилась Лолли.
Она нерешительно поводила пальцем по косяку, как бы желая сказать: «Нет, не обращайте на меня внимания, пожалуйста».
— Я позвонила мяснику и заказала бифштексы, — сказала она. — После обеда он пришлет их к дому на ранчо. Мистер Хертс любит бифштекс с луком, мистеру Слаймейкеру нравится, когда он пожирнее, а мистер Брудер всегда просит с кровью. Уиллис сделал мне замечание, что я забыла про вас, Линда, так что я позвонила еще раз и заказала для вас самый большой!
С этими словами Лолли вышла, и Линда еще раз убедилась, что в словах Розы правды совсем немного.
Лолли писала стихи. Два раза ее сонеты появлялись в ежегоднике «Соревнование роз». Два ее стихотворения из двух стансов — «Пик Лоу, красавец» и «Розы Аркадии» — были таким же предметом исключительной гордости Лолли, как первые бутоны, тугие, как виноградная кожица, которые появлялись на свет под холодными мартовскими ветрами. Как-то журнал «Век» присудил ей второе место в конкурсе од, и местная газета «Стар ньюс» откликнулась на это событие заметкой: «МЕСТНАЯ ПОЭТЕССА УВЕКОВЕЧИТ ПАСАДЕНУ НА ЛИТЕРАТУРНОЙ КАРТЕ». Знакомясь с кем-нибудь, Лолли старалась казаться хрупкой, потирала виски и упоминала о том, что в детстве была очень болезненным ребенком. Кроме модной худобы и кудрей, по-модному завитых в парикмахерской «Санта-Ана», в Лолли не было ничего хрупкого, но почему-то она твердила, что все еще ребенок. «Не хочет она что-то взрослеть», — говорила Роза. Лолли отказывалась расстаться со своей коллекцией ободков для волос — их было у нее больше сотни, и хранились они в особом ящике с деревянной перекладиной, который для нее сделал Брудер. Несколько лет тому назад она вдруг возмечтала об учебе в колледже и даже купила себе для этого длинную, до полу, шубу из бобра; но после этого она узнала, что метели в Нортгемптоне наносят сугробы высотой целых десять футов, которые не тают до самого мая, и каждую зиму какая-нибудь девочка теряется в них и замерзает по пути домой или в школу. «Я так не смогу», — заявила Лолли, выкинула вон учебники, но шубу, правда, оставила. Летом она заворачивала ее в тонкую алую бумагу, а зимой надевала по вечерам, если было холодно.
Лолли была на десять месяцев моложе Уиллиса, и в раннем детстве их часто принимали за близнецов, особенно когда у него были длинные волосы. «Он до сих пор поправляет, если кто скажет, что они двойняшки», — говорила Роза. Уиллис, как и сестра, был некрупным, но его это украшало, а год, проведенный в форме капитана, лишь добавил ему мужской зрелости. «Днем он то и дело волосы приглаживает», — говорила Роза и добавляла, что даже бутылка тоника «Хинная вода» не могла порой усмирить его непокорные пряди. Он знал, что растрепанные волосы, как и оттопыренные уши, не добавляют ему солидности, и поэтому не выезжал с ранчо без расчески и банки помады. Еще у него было карманное зеркальце в красивой оправе из тикового дерева, и оно тоже почти всегда было при нем. Его сестра имела такую же привычку, и еще и поэтому их иногда принимали за близнецов.
Лолли знала, какую власть имеет над братом, знала, что опущенный подбородок и грудь, замершая на полувздохе, — верные средства склонить его к чему угодно. Из-за постоянного недоедания грудь ее была неразвита, и она зажимала ее тугим корсетом, как будто хотела выпрямить малейший изгиб тела. Если какая-нибудь горничная случайно видела темно-розовые кружки ее сосков, Лолли ничком кидалась на свою постель под балдахином, как будто боясь, что ее изнасилуют. Она была буквально помешана на сохранении — но не своего дома, земли, города или даже счастья, а прежде всего своей детской плоти без запаха и даже без крови. В этом она видела свою величайшую добродетель, и ей так хорошо это удавалось, что она искренне считала себя беспорочной невинностью.
Уиллис, напротив, был вовсе не мальчик и сознавал, что не лишен недостатков, одним из которых был слабый интерес к ранчо и плохое умение вести хозяйство. Поэтому ему и нужен был Брудер. По крайней мере со слов Розы, это было именно так, а не то чтобы ему совсем уж не нравилась жизнь богатого наследника. Проволочная ограда земельных владений рвалась, деревянные столбы кренились оттого, что рыси терли о них свои золотистые спины. На ранчо Уиллис держал лошадей, и даже сейчас, когда асфальтовая дорога подобралась вплотную к ограждению Пасадены, каждую неделю он один или два раза садился на коня, ехал вдоль высохшего русла реки, по ярко-красной расщелине каньона у подножия холма, отдыхал в тени развесистого дуба, возрастом гораздо старше, чем штат Калифорния, в ветвях которого весело щебетали свиристели. И все-таки, даже получая удовольствие, когда порой за его рукав цеплялись метелки рыжей гречихи, Уиллис ни за что в жизни не согласился бы срезать с ветки хотя бы еще один апельсин. Волосы его отца были мандаринно-рыжего цвета, и, может быть совсем чуточку преувеличивая, он любил прихвастнуть, что за всю жизнь собрал и разложил по ящикам целых сто миллионов апельсинов. Когда Уиллису исполнилось пять лет, отец первый раз доверил ему бамбуковую лестницу, перчатки для работы, шест, который здесь называли «фонарный столб», и с того самого дня Уиллис всякий раз старался как-нибудь отвертеться от сбора урожая. Но пока не разразилась война, у него это плохо получалось. После почти года, проведенного во Франции, он проучился семестр в Принстоне, куда его приняли как участника войны. Не единожды он засыпал пьяным сном в куче вязовых листьев на Нассау-стрит, ощущая во рту мерзкий вкус самодельного джина, тайно изготовленного в Нью-Джерси. Холод осени был ему нипочем; по кампусу он расхаживал в сшитой из койота шубе, а своим изнеженным соученикам, приехавшим из восточных штатов, травил байки о том, как подстрелил рысь из окна своей спальни или как без ружья ходил на медведя гризли. Двум второкурсникам он обещал после рождественских каникул привезти в мешке зеленоглазую пуму. Эти ходили в шерстяных пальто, подбитых темно-красным бархатом, были сыновьями биржевого маклера и президента компании по производству резиновых ремней, и с дикой природой их связывали только цилиндры, обтянутые шкурой пингвинов. На тайных попойках в дальней комнате готического зала, охраняемого горгульями, Уиллис часто спрашивал студентов с востока, считают ли они вообще себя живыми. В ответ они говорили, что возьмут Уиллиса с собой в Нью-Йорк, где в районе самых дешевых баров, Бауэри, есть одно место под названием «Дорогая детка», где весьма вольно одетые девушки покажут ему, что они очень и очень даже живые.
— А потом случилось крушение, в котором пропала четверть урожая, — рассказывала Роза. — Никто не понимал, почему Уиллис погрузил свои апельсины на корабль. Лолли велела ему возвращаться домой и присматривать за хозяйством. Я помогла ей составить телеграмму: «На ранчо трудно, срочно возвращайся». У нее руки дрожали, когда она отправляла ее через «Вестерн юнион».
И здесь Роза многозначительно произнесла, точно знала, каким уколом будет это для сердца Линды:
— Вот тогда он и попросил Брудера приехать на ранчо.
— Но почему именно Брудера?
— Потому что во Франции…
— Во Франции?
— А ты не знаешь? — медленно произнесла она. — Не знаешь, правда? Столько секретов этого дома уже разболтали, — даже не знаю, остались здесь еще хоть какие-нибудь тайны. Да, в общем, ничего серьезного.
На этом Роза закончила разговор и отправила Линду домой, вниз по холму; нести тяжелый ящик было неудобно, да еще и солнце било в глаза. Линда вспомнила апельсины, выброшенные на берег, беременную молодую женщину у входа в пещеру, подумала, что Уиллис не может быть таким, как описывала его Роза, и решила для себя, что этой Розе не будет верить ни в чем, даже в самой мелкой мелочи.
По пути Линде встретился Уиллис; он взял у нее ящик и сказал:
— Надеюсь, вы поняли: ее нельзя слушать.
Он добавил, что Роза хорошо работает, и заметил:
— Жалко ее рассчитывать… Нет, я никогда этого не сделаю. Ее мать была и для меня второй матерью. Я никогда даже не думал о том, чтобы ее выставить. Но поверьте моим словам: Роза… — тут он помолчал, ловя взгляд Линды и, пристально глядя на нее, закончил: — …лгунья, каких еще поискать.
Брудер оказался прав, и к первому ноября зарядил дождь, небо стало низким и казалось отражением океана, за два дня дорога, ведущая на холм, превратилась в жидкую грязь. По оросительным каналам бежала грязная вода, взбивая желтую пену, на кухне протекла крыша, а окно у кровати Линды все время запотевало. Однажды утром Линда несла ящик с едой из дома, поскользнулась, выронила его из рук, и на самом краю дороги содержимое глиняного горшка (Роза еще сказала: «Специально для тебя!») досталось койотам. Брудер встретил ее на дороге и открыл над ней зонтик. Грязь пятнами покрыла ее юбку, мокрые волосы облепили лицо. Вот такой — сильной, спокойной — она казалась ему настоящей красавицей; и когда Брудер нужен был Линде больше всего, он представлял себе, как будущее своей могучей рукой сведет их вместе. «Тебе обуться получше надо», — сказал он. В доме он вручил ей коробку из универсального магазина Пасадены; в ней лежали красные резиновые ботики с клетчатой подкладкой, завернутые в бумагу ярко-салатного цвета. Он опустился на колени, вытер ей ноги и помог надеть обнову. Он увидел ботики в витрине, сразу подумал о Линде, и теперь, слушая его, Линда чувствовала смятение в душе. Уперев руки в бока, она прошлась в новых ботиках вверх по дорожке, к дому. Брудер, прислонясь к дверному косяку, смотрел ей вслед и радовался, что угодил своим подарком; Линда сказала, что теперь всю зиму их не снимет, и простодушный Брудер без всякой задней мысли радостно добавил:
— Я и Розе такие же купил.
— Розе?
Брудер не заметил, каким колючим стал взгляд Линды; не увидел он и того, как от ревности она сжала кулаки. Она сказала, что занята и ей пора на кухню. Она спокойно попрощалась с ним, Брудер опять не разглядел ее эмоций и ушел в полной уверенности — свойственной таким молодым людям, как он, — что доставил двум девушкам пусть маленькую, но радость; чем больше он думал, что общего между Розой и Линдой, тем больше находил в них похожего.
«Почему Брудер совсем меня не понимает?» Ворочаясь в кровати, Линда снова и снова задавала себе этот вопрос, но ему самому ничего подобного в голову не приходило. Если бы он взял на себя труд подумать, то понял бы, что уже давно привык ожидать от людей простых, прямых высказываний — что на уме, то и на языке. Пока он рос, миссис Баннинг, втягивая щеки, повторяла: «Иногда мне кажется, у тебя с головой не все в порядке». А дети в охотничьем клубе «Долина» кричали обидную дразнилку в окно кухни, где Брудер потел, давя бананы для пирога «Пища ангела»: «Ой, ой, Брудер дурак немой!» Роза, женщина молодая, но мудрая, не раз говорила, осторожно прижимаясь к нему: «Просто не знаю, что бы я делала без такого друга, как ты». Отношения с Розой были ближе всего к тому, что он называл дружбой; Роза знала, о чем он мечтает — жениться на Линде и построить себе небольшой дом на другом краю апельсиновой рощи, и, когда она спросила его, позволит ли ему это капитан Пур, Брудер ответил: «А куда он денется?» Он, конечно, не мог видеть себя со стороны, но было так — рядом с Линдой его сердце становилось таким же непонятным, как и ее. Дело было в том, что Брудер ясно видел простые мотивы, понимал, что хорошего и что плохого в любом человеке в мире, кроме Линды и себя самого. Роза сказала ему: «Это и есть любовь», а Брудер ответил: «Не хотел бы я этого знать».
Но когда через два дня дождь перестал, Брудеру стало некогда ломать голову над деликатными сердечными тайнами. Он был человек рабочий, и ему нужно было работать, хотя трудился он не просто за еду и плату. На ранчо потянулись рабочие-сезонники — высокие и низенькие мальчишки, все с еле заметным пушком на щеках и в залатанных полотняных штанах. Все они не больше года как вышли из сиротских приютов в Текате, Мехикали и других городках вдоль по Рио-Гранде; они бродили по плодородной Калифорнии с севера на юг — с апельсиновых рощ и салатных полей на сбор земляники и белого винограда, по молодости с благодарностью брались за любую работу и готовы были спать где угодно — хоть на полу. Они приезжали на ранчо Пасадена в фургоне Хартса и Слая, который подбирал их на Раймонд-стрит-стейшн. У каждого был тощий мешок с одеялом, пончо, перчатками для работы, запасными носками и всякими мелкими вещами, которые в память о родителях заботливо хранили монахини. Это все были подростки от четырнадцати до шестнадцати лет, с покрытыми первым пушком щеками, едва заметными адамовыми яблоками, редкими волосами на впалой груди. Кое-кто работал в Пасадене в прошлом году, но большинство были новичками, и Хартс со Слаем два дня объясняли им, как правильно собирать урожай, а Брудер тем временем шарил по их мешкам — не привез ли кто с собой нож или, того хуже, ружье. Один такой прятал охотничий нож в кальсонах; Брудер нашел его во время обыска и забрал себе, а неудачливого владельца проводил до ворот Пасадены, дал серебряный доллар и отправил на все четыре стороны.
В этом году в сезонники нанялись совсем молодые мальчишки, и Брудер переживал, что они ничего не умеют. Из-за этого он даже прервал Уиллиса и Лолли, игравших на террасе в нарды. Он подошел к ним со словами, что на ранчо нужны работники получше. «Да не бери в голову», — отмахнулся Уиллис. Но Лолли пропищала своим тонким голоском:
— Что ты, Уиллис? А может быть, он прав?
В первые же дни Брудер начал учить своих новобранцев. Он взял в руку длинную бамбуковую палку и спросил:
— Кто-нибудь знает, что это такое?
Все отрицательно закачали головами, и Брудер продолжил:
— Это называется фонарный столб. После того как вы оборвете дерево, я подхожу и проверяю, не ли на нем апельсинов. Когда они остаются, их сразу видно — светятся как фонари. Если замечу хотя бы штуки три — верну и заставлю доделывать работу.
Мальчишки сидели на корточках, широко расставив покрытые волосками колени, и каждый думал, что сезон пройдет хорошо, если получится держаться подальше от Брудера. А когда появился капитан Пур — в накрахмаленном воротничке, с блестящими золотыми волосами и с медалью на груди, — они вообразили, что он кормил бы их получше и платил побольше, если бы этот противный старый Брудер ему не запретил. Мальчишки были еще подростками, в Пасадене оказались в первый раз и свежими глазами ясно видели, как идут здесь дела, — им, по крайней мере, так казалось.
После дождя наступили холодные, ветреные дни, и небольшая долина просохла так же быстро, как сухая земля, жадно впитывающая первые капли воды. Утром апельсиновая роща казалась свежевыкрашенной, плоды искрились от росы и сверкали, как стеклянные шары. Лимонно-зеленая молодая поросль клевера уже пробивалась из-под земли, а садовники в резиновых фартуках под командой Нитобэ-сан начали разравнивать и засеивать лужайку перед домом. Однажды утром, на рассвете, в фургоне-леднике приехала семья Юань. Роза рассказывала, что Юани расхаживают по ранчо в шелковых пижамах и остроконечных шляпах, но это оказалось совсем не так, и Линда не могла понять, для чего она опять врет. А Юани приехали в рабочих штанах и рубашках, заштопанных суровыми нитками, надерганными из мешков, в которые ссыпали фисташки, сказали, что готовы начать хоть сейчас. Молодой человек даже воскликнул: «А давайте сегодня!» — но Брудер притормозил его и пояснил, что до начала сбора урожая им еще будет чем заняться. Линда смотрела, как Юани вынимали из фургона-ледника свою мебель, скатки постелей, низкий столик, покрытый красным лаком, тяжелые мешки с рисом, кресло-качалку и так быстро принялись таскать все это в саманную постройку, что Линда даже не поняла, сколько всего их приехало, и только потом, постучавшись в дверь, увидела, что их всего четверо. Молодой человек по имени Мьюр Юань выглянул в чуть приоткрытую дверь, сказал, что готовить они будут сами, а потом морщинистая рука в синих старческих прожилках открыла дверь пошире, и женский голос пригласил Линду войти и выпить чаю. Госпожа Юань поставила на стол поднос, вынула чашки, разрисованные журавлями, и щербатую банку с чаем. Они говорили с Линдой о видах на урожай, и госпожа Юань, которой сравнялось девяносто два года, постукивала по нефритовому браслету на запястье и уверяла ее, что апельсинов в этом году будет много. Ее губы прижимались к чашке мягкой тонкой линией, и, произнося ее имя так же нараспев, как когда-то Валенсия, она сказала: «Ли-инда, смотри берегись, Линда». И добавила: «Не все в жизни меняется».
По утрам Линда шла в кухню, где ее приветствовала Роза, и хотя она совсем не нравилась Линде, приходилось исхитряться, чтобы не показать этого. Она почти не говорила, пока Роза собирала еду в ящик, и, хотя Линда подозревала, что она тоже не очень-то по душе Розе, почти каждый день в ящике оказывалось что-нибудь вкусненькое: кулек арахисовых орехов, пачка чипсов, банка крекеров в виде карточных королей и королев. Нередко Лолли просила Линду сбегать вниз, отнести мужчинам кусок мяса, завернутого в бумагу с пятнами крови. «Это для мужчин», — говорила она.
В последние дни перед сбором урожая все торопливо сколачивали ящики для упаковки и короба для сбора апельсинов, пришивали клапаны на сумки, в которые складывали апельсины, чинили бамбуковые лестницы, проверяли в сарае свои приспособления и оборудование. Гоняли и чинили конвейерные ленты, заменяли щетки для чистки апельсиновой кожицы, связывали и перетягивали шланги. Приезжал на проверку весов представитель Калифорнийской биржи производителей фруктов, некто мистер Гриффитс, толстяк в саржевом костюме-тройке, выглядевший так, как будто он не сорвал ни единого апельсина в жизни. Он уезжал с фермы в своей шикарной «изотте-фраскини», изготовленной из штампованной стали; круглая голова покачивалась над рулем. Роза потом сказала Линде, что каждый год в ноябре Брудер давал Гриффитсу щедрую взятку: «Ведь капитан Пур не от мира сего и совсем не знает, как дела делаются». Линда снова не поверила Розе. В этот раз она не смолчала, и лицо Розы вытянулось от удивления.
— Линда! Я ведь для тебя стараюсь!
По вечерам работники ставили для Линды стул к столу под перечным деревом, она сидела, курила сигареты «Васкес», которые Хертс передавал по кругу в деревянной коробочке, слушала рассказы работников, сама иногда рассказывала что-нибудь о жизни в «Гнездовье кондора».
На расспросы Линды Дейви Хертс всегда отвечал, что ему не о чем особенно рассказывать: он родился в городке Норт-Вудз в Висконсине, но был вынужден бежать оттуда, подгоняемый револьвером одного мужа, которому показалось, что Хертс обращает слишком много внимания на его жену.
— Такого просто быть не могло, — заметил Слай.
— Она простая домохозяйка была, — продолжал Хертс. — Старше моей матери. Он хотел деньги с меня вытянуть, вот и все.
Брудер уже давно сказал ей, что как только Хертс или Слай открутят крышку с фляжки, их рассказам верить не нужно, но Линде казалось, что они не врут. Раз в неделю Дейви Хертс брился, глядя в зеркало, прибитое к стволу перечного дерева. Намылив щеки, он шел будить других работников и, пока вставало солнце, водил лезвием по лицу, насвистывая «Суши-ка весла!». Он был сильным, поджарым и удивительно мало ел — почти не притрагивался к сырникам с сиропом, которые жарила по утрам Линда, или возвращал на кухню тарелку с нетронутой фасолью. С Тимми Слаймейкером они познакомились в поезде на Сан-Франциско и не разлучались с конца войны, когда один из них, защищая другого, подстрелил мордоворота. Это случилось в горах, по дороге на Тахо, — помощник шерифа посмотрел на скрюченное мертвое тело на полу бревенчатого дома, поблагодарил Хертса и Слаймейкера за то, что они избавили проезжающих от этого самозваного сборщика денег за проезд, и с сомнением произнес: «Самооборона, говорите?» — посоветовав смыться отсюда еще до конца дня. Тогда-то Слаймейкер и привез Хертса к себе домой, в Пасадену.
— Он мне сказал, можно найти работу где-нибудь в гостинице и форму сразу дадут — смокинг, — вспоминал Хертс, но в их рванье нельзя было зайти даже на заднее крыльцо «Хантингтона» или «Грина», поэтому Слаймейкер отвез Хертса на ранчо Пасадена.
Тимми Слаймейкеру было двенадцать лет, когда он первый раз объявился в Пасадене. Он говорил, что сирота, и работники, с которыми мальчишка Слай спал в одном сарае, рассказывали, что во время сна он бормочет на каком-то непонятном языке. По ночам, стоя около его койки, они прислушивались к невнятным словам, силясь разобрать, что это за язык. «Французский вроде», — говорил один. «He-а, португальский», — возражал другой. «Не французский это и не португальский, а ирландский», — внес ясность третий. Все согласились, что звуки и правда похожи на кельтские, и разлеглись по своим местам, успокоившись, что разрешили наконец эту загадку. Но Слаймейкер действительно не знал, кто его родители, и понятия не имел, что язык его предков — добытчиков торфа хранится у него в памяти. Работники сказали мальчишке, что он — черный ирландец, и целый сезон в Пасадене все звали его «черный парнишка», «черный мальчик», а потом Тимми Слаймейкер — к тому времени ражий детина с сердцем ребенка в огромном теле — уехал из Пасадены и всю дорогу до Сан-Франциско проплакал, прижимая кулаки к глазам. «Вот тогда мы и познакомились, — сказал Хертс. — Сразу зацепились друг за друга, как шестеренки».
— Они всегда ходят парой, — говорил про них Брудер. — Что-то эта парочка такое знает, что всем остальным неизвестно.
По временам он садился с ними за один стол, слушал рассказы работников, вертел в руках холодный нож. Линда все ждала, когда он тоже что-нибудь расскажет, но он молчал, Хертс со Слаем никогда не задавали лишних вопросов, а мальчишки-мексиканцы тряслись перед Брудером и от этого боялись его расспрашивать. Как-то вечером Линда сказала, что теперь его очередь: «А ты не хочешь нам ничего рассказать? Хотя бы о войне, например?» — и в ответ глаза его блеснули, точно искры в костре, он крутнул в руке нож с рукояткой в виде оленьей ноги и ответил, что охотников рассказывать такие истории и без него хватает. Какой-то мальчишка спросил, убивал ли Брудер на войне, и Брудер ответил:
— Спроси капитана Пура, он расскажет.
Другой, любитель стрелять по ящерицам из рогатки, сказал:
— Наверное, капитан Пур миллион немцев убил. Вон у него какая медаль!
Мальчишки зашушукались между собой, завозились, точно котята. Им всегда был интереснее капитан Пур, чем Брудер; и правда, чему в жизни этого Брудера было завидовать? Мальчишки приезжали сюда в грузовых вагонах, в вагонах для перевозки скота, в грузовиках, спали в открытом поле, засеянном аспарагусом, положив под голову скатанные теплые кальсоны; в своей недолгой жизни они успели, как они выражались, облазить весь Запад — с юга на север, и наоборот. И все-таки они еще не совсем выросли и пугались, когда Брудер за столом иногда говорил, что убить человека — это почти то же, что подстрелить льва. «Чему быть, того не миновать», — любил повторять он.
— Да ну-у… — недоверчиво тянули мальчишки. — Вы что, и правда ничего не боитесь?
И вдруг из темноты прозвенел голос Линды:
— Готова поспорить — ты никогда никого не убивал.
Брудер не хотел казаться букой, но Линда должна была бы понимать, что он не будет открывать душу людям, которые у него работают, потому что считает — чем меньше о нем знают, тем больше будут уважать. Как-то раз, когда работники разлеглись по койкам, он сказал ей: «Как-нибудь я расскажу тебе то, что ты хочешь», но дело было после полуночи, будильник был заведен на пять утра, и она ответила:
— А с чего это ты взял, что я буду рассиживаться и ждать тебя?
Она ушла, но на следующий день он пришел к ней в кухню, вынул у нее из руки нож, взял за запястье и сказал:
— Пошли.
Он сказал, что покажет ей кое-что на ранчо; его голос звучал как-то по-новому нежно и осторожно, его пальцы тихо, бережно коснулись ее головы. Роза говорила, что в душе Брудер — человек застенчивый, но Линда не поверила этому даже больше, чем другим россказням Розы. Она от души расхохоталась — такого с ней не бывало уже несколько лет — и ответила:
— Это Брудер-то застенчивый? Глупости не говори!
Они шли через рощу, и на лице Брудера светилась гордость, как будто все здесь принадлежало ему. Такое тщеславие в нем было для Линды неожиданным, но гордился Брудер потому, что это он навел порядок на ранчо Пасадена и сделал его прибыльным. Этого Линда не знала, а Брудер никогда особенно не распространялся на эту тему, но после войны Уиллис не спешил вернуться на ранчо; а когда он все-таки до него доехал, то начал думать, как бы поскорее с ним расстаться. Однако Лолли решительно сказала: «Нет, ни за что!» Многие месяцы колебаний закончились запустением — в скотобойне завелись мыши, на деревьях поселились клещи. «В роще каждый день работаешь, а дел не убавляется», — говорил Брудер, и его цепкий глаз, временами даже неумолимо-беспощадный, вернул Пасадене былой расцвет. Он рассказывал об этом Линде, немного, столько, сколько рассказывал бы любой скромный, но гордый человек, а Линда шла на несколько шагов впереди него, поражаясь бескрайности этой земли, — ранчо, лежавшее в небольшой низине, казалось бескрайним, точно океан! — и почти совсем не была настроена на близость, которую предлагал ей сейчас Брудер. Она сказала себе, что должна расспросить Уиллиса о взлете и падении ранчо, и была очень довольна, что научилась слушать, не веря всему подряд. Да, жизнь успела научить ее не принимать лишь чей-то один рассказ. Нескольких недель, проведенных в Пасадене, оказалось вполне достаточно для этого.
Они уходили все дальше, пару раз его рука легла на ее плечо, коснулась поясницы, она тут же отстранялась, но, чувствуя, что делает он это бережно, не грубо, опять льнула к нему, будто давала понять, что не возражает. Сама она не замечала того, что делает; не знала и того, что от ее тела шел жар, который ощущал Брудер и который выдавал ее самые потаенные желания. После обеда было жарко, беспощадное солнце висело высоко в безоблачном небе, Брудер приостановился, чтобы показать ей систему орошения, каналы, которые шли вдоль границы земель, борозды, вспаханные между рядами деревьев, цементные столбы и водоразборные колонки. Он объяснял, что каналы идут немного под уклон, так что вода проходит через землю прямо к корневой системе. Летом и осенью воду пускали каждые три недели, а сейчас, наверное, можно подождать до весны. Он говорил, что скоро пойдут дожди, а когда она спросила, откуда он знает, ответил: «Я не знаю, я чувствую». И добавил:
— А с тобой такого не бывает, Линда? Не бывает разве, что ты чувствуешь — что-то вот-вот произойдет?
— Это все равно как ждать наводнения, — ответила она, и прошлое разверзлось перед ними глубокой ямой; она заглянула в нее, а Брудер стоял на краю и, перегнувшись, тоже смотрел вниз.
Линда подумала и спросила, почему он так быстро уехал из «Гнездовья кондора».
— Трудный вопрос… — начал он.
— Ну расскажи!
— Хотел, чтобы ты меня заметила, — ответил он. — Хотел, чтобы ты сама это сделала.
Этого она не поняла. В кармане у нее лежало письмо от Эдмунда в простом маленьком конверте, письма приходили теперь чуть ли не каждый день, с неизменными вопросами и мольбами. Она засовывала конверты в карман и открывала только поздно вечером, когда мальчишки засыпали, а она ложилась в кровать и через открытое окно в комнату лился сладкий запах апельсинов. Тогда Линда начинала разбирать корявые строчки Эдмунда, его сетования на одиночество, на Паломара, который, как он написал один раз, заболел, наглотавшись песка. Он писал о свежей земле на могиле Карлотты, которую похоронили рядом с Валенсией, под тюльпанным деревом, и поставили деревянный крест, уже покосившийся от первых дождей. В каждом письме Эдмунд просил Линду вернуться на ферму. «Как только сможешь и даже еще быстрее», — писал он. Он твердил, что в Пасадене она не приживется, ведь это так далеко от океана. Каждый вечер она собиралась ответить Эдмунду и написать, что приедет после сбора урожая и что жить вдали от океана вовсе не так уж плохо. Не один раз она начинала свое послание: «С террасы дома виден далекий-далекий Тихий океан…» Но почти сразу же засыпала с ручкой в руке и пачкала ночную сорочку синими чернильными пятнами. Приходила ночь и своей властной рукой закрывала Линде глаза.
Она спросила:
— Зачем тебе нужно было уезжать, чтобы стать моим?
Брудер открылся чуть больше:
— Давно дал слово, Линда.
Солнце жгло им щеки, Линда облизнула губы и почувствовала, как нагрелось ее платье. Брудер шел совсем рядом с ней, рука его мерно раскачивалась рядом, и, когда она делала широкий шаг, его рука касалась ее локтя или бедра, его тепло передавалось ей, а по спине точно искра проскакивала. Ее как будто тянуло к нему, и она не могла противиться, но, когда он перепрыгнул через лужу, его плечо отодвинулось от ее щеки. Линде казалось, что он делает все нарочно, и это было верно, а в глазах она читала желание ее помучить, а вот это было неправильно. Но ей прямо чудилось, что даже залах его тела говорил о том же, даже капли пота, висевшие на его короткой бороде, на кончиках усов и стекавшие по горлу, выдавали его тайные намерения. Ей не хотелось сознаваться, что одиночество терзало ее по ночам, на койке с железными пружинами, когда воздух, струившийся сквозь надтреснутое окно, холодком бежал по ее телу. Иногда она снимала ночную рубашку, чтобы легкий ветерок обдувал ее, чтобы ее тело ласкало апельсиновое масло, рассеянное в нем; потом ласки продолжала уже ее рука. Она так и засыпала голой, между рассветом и спальней, охваченная неодолимой страстью. Но было уже непонятно, чего так жаждет Линда; у нее появилось чувство, будто мир вокруг стал больше в два или даже четыре раза с тех пор, как она переехала в Пасадену, и каждую ночь, засыпая, она думала о них: о бледном Эдмунде, молчаливом Брудере, золотых волосах Уиллиса Пура, его сверкающих глазах.
— А теперь я это зарабатываю, — сказал Брудер. — Зарабатываю, а не покупаю.
— О чем ты?
Брудер совсем не это хотел сказать; он хотел сказать, что знает — Линда все равно его полюбит. Но слова могли выразить его чувства, и смущенный Брудер поспешил вернуться к разговору о ранчо. Ах, Брудер! Как часто он думал, что не хочет говорить о том, что у него на сердце!
— Это старая роща, — говорил он, показывая рукой на земли до самых холмов, горы на востоке и на юге, на холм, похожий на горб верблюда. — Ее начали сажать в восьмидесятых годах прошлого века.
Самые сильные деревья возносились теперь больше чем на двадцать футов. Он рассказал ей, что вместе с Хертсом и Слаем почти весь сентябрь ставил брезентовые навесы вокруг каждого дерева, окуривая их от вредных червей. «Обязательно нужно следить, чтобы они не подцепили эту заразу». В октябре они поливали деревья жидкостью против красных клещей, таскали четырехсотгаллонный бак через всю рощу; Слай с Хертсом вдвоем еле удерживали шланг, и напор был такой сильный, что от натуги у них стучали зубы. По вечерам они возвращались на ранчо мокрые до нитки, как будто весь день проплавали в океане. «Мы все с себя снимали, сидели в одних башмаках на скамейке и ждали, когда штаны высохнут», — говорил один, а другой только ухмылялся.
Брудер остановился около одного из самых старых деревьев, изобильного ветвями, листьями и ранними плодами:
— Мы его называем «Декамерон». На нем всегда хоть пара апельсинов да висит в любое время года.
Линда не поняла, что это за название, но Брудер продолжил:
— Это стихотворение о влюбленной паре, которая купалась в апельсиновой воде, и о куртизанке, которая поливала простыни апельсиновыми духами.
Тут он понял, что она совершенно не понимает, о чем речь, и его задело это отсутствие любопытства. Что она, не могла расспросить об этом в «Гнездовье кондора»?
— Старое стихотворение, — бросил он.
И она ответила, что когда-нибудь его прочитает. Но Линда не была похожа на любительницу поэзии, и Брудер не думал, что когда-нибудь она станет ценить ее; а Линда тем временем удивленно раздумывала, откуда это Брудер мог узнать стихотворение о купающихся влюбленных. Что, капитан Пур пригласил его пользоваться своей библиотекой? Ревнивое воображение Линды тут же нарисовало картину, как Брудер идет за Розой в библиотеку, тихо затворяет за собой двери и быстро шепчет: «Они там, давай скорее». И мягкая коричневая метелка, которой Роза смахивает пыль, падает на пол.
Брудер стоял в тени апельсинового дерева, от сладкого запаха становилось уже тошно, бесконечные ряды деревьев, длинные каналы с бурой водой, безоблачное голубое небо и горы Сьерра-Мадре, ярко-красные по осени, обступили Линду, давили ее своей равнодушной красотой. Она закрыла глаза и представила себе простор долины Сан-Габриел, сухие русла рек, подножья холмов, рыжие от выгоревшей травы, пыльные овраги, город с красными черепичными крышами, любопытными соседями, чадящими машинами, норами койотов, диким виноградом, взбиравшимся вверх по электрическому столбу, двухсотлетним, еще живым дубом, роняющим желуди на растрескавшуюся землю, но сейчас, совсем рядом с ней, стоял Брудер. Он был одним из слагаемых этого мира, но более значительным, чем все остальные, — как будто струя свежего воздуха в удушливом, слишком уж изобильном мире природы; такой же была и она. Они, Брудер и Линда, стояли, не сводя глаз друг с друга. Вдоль ряда апельсиновых деревьев дунул легкий ветерок, рубашка на нем натянулась, и в расстегнувшемся вороте показалась его грудь; ничего не изменилось с тех пор, как он приехал в «Гнездовье кондора». Ничего не изменилось, но изменилось все, и Брудер перегнулся над журчащей водой и протянул ей руку, однако Линда не приняла ее. Подобрав подол, она перепрыгнула через поток, опустилась рядом с ним, вспомнила наконец, зачем приехала в Пасадену, и под ярким солнцем они начали целоваться.
Утром Уиллис объявился у их дома и громко продудел сиреной своего «золотого жука». Было воскресенье, и все, кроме Линды, еще спали.
— Мы едем в церковь! — крикнул Уиллис из машины и, указав рукой наверх, сказал, что там его ждет Лолли.
Линда посмотрела на дом, террасу которого прикрывали высокий кипарис, пробковый дуб и хвойное дерево. Лолли отсюда не было видно, но Линда знала, что сейчас она стоит, опираясь о парапет, терпеливо ждет и смотрит на них.
— Зашнуровывайте ботинки и пошли в горы, — предложил Уиллис. — Я за вами заеду после службы.
И, не успела она спросить, поедет ли с ними Брудер, Уиллис нажал на газ и уехал.
Ожидая их возвращения из Первой пресвитерианской церкви, Линда раздумывала, кто еще пойдет с ними. Может быть, Уиллис возьмет Мьюра Юаня, которого он любил приглашать в дом, чтобы поразить коллекцией фарфоровых табакерок и сине-белых керамических слонов. Она предполагала, что Лолли тоже поедет, прикрыв лицо широкополой шляпой со страусовым пером и защитив руки перчатками из свиной кожи. Лолли любила пострелять из лука, и Линда думала, что она обязательно будет с колчаном за спиной; маленькое лицо и золотые локоны делали ее похожей на вышедшего на охоту херувима, легко плывущего над дорожкой. Когда Брудер наконец проснулся, Линда рассказала ему о приглашении.
Но Брудер вовсе не собирался никуда ехать с Уиллисом и сказал Линде жестче, чем хотелось, что ему все равно, чем она будет заниматься, а у него полно дел на ранчо.
— Завтра утром начнем собирать, упаковщики приедут рано, никуда я не поеду.
Он рассчитывал, что она останется с ним; день обещал быть теплым, лучи солнца будут бить через крону перечного дерева, и они поработают вместе — вот чего он ожидал.
— А мне хочется поехать, — сказала она.
Ну конечно, он подчинится и поедет вместе с ними; она уже воображала, как его рука тянется к ее ладони, когда они будут взбираться по гранитным камням, прохладным в тени дубовых ветвей.
Ни он, ни она не думали, что откажут друг другу, и тут во двор въехал Уиллис, а на дорожке, идущей вниз от дома, показалась Роза. Уиллис посигналил и крикнул:
— Прыгайте!
А Роза, прикрыв ладонью глаза от солнца, спросила:
— Брудер, вы останетесь?
Ни Линда, ни Брудер не произнесли ни слова, не посмотрели друг на друга, и, когда Линда усаживалась в машину, он подошел к Розе и осведомился о ее самочувствии. Машина подняла облако пыли и выхлопа, и через него Линде был виден удаляющийся силуэт Брудера. Все произошло очень быстро, ошибку уже невозможно было исправить, и это событие развело Линду и Брудера, хотя пока они об этом даже не подозревали. Она винила в случившемся его, он — ее, и оба ждали, кто сдастся первым.
Капитан Пур промчал ее мимо «Розовой чаши», над Чертовыми Воротами, в предгорья, где пыльная дорога превращалась в еле видную тропку, почти непроходимую для машины. Колючие, жесткие ветки прижимались к крыше машины, сухо постукивали и царапали по ней. Бузина, падуб, сахарный сумах все теснее и теснее обступали дорогу, наконец ехать дальше стало совершенно невозможно, и вот двигатель «кисселя» глухо заурчал и автомобиль остановился.
Они долго шли по тропе через дубовую рощу — впереди Уиллис, позади Линда. Над воротником поднималась его ярко-розовая шея, вскоре рубец на ней покрылся каплями пота, и Уиллис промокнул его платком. Он спросил, не очень ли ей жарко, она ответила, что ей хорошо, и Уиллис произнес:
— Да, Брудер говорил мне, что небольшая жара никогда вас не останавливала.
— Он так говорил?
Вообще-то, за много лет Брудер успел рассказать Уиллису почти все, что знал о Линде; и чем больше рассказывал Брудер, тем интереснее она становилась Уиллису. По его меркам, Брудер был человек бессердечный. Они познакомились в очень страшных обстоятельствах, и сам Уиллис любил говорить, что узнал Брудера, когда это было нужнее всего — когда проверяется на силу сама душа человека.
— Я думал, Брудер вообще не способен испытывать чувства к другому человеку, — сказал он теперь Линде, — а потом понял: он относится к тебе по-особому, как брат.
Уиллис взял с собой шестизарядный револьвер с перламутровой рукояткой, вырезанной в виде головы быка; время от времени он вынимал его из кармана и вертел на пальце. Она слышала, что Уиллис хороший стрелок, и когда он заметил, как она посматривает на револьвер, то поднял его и сказал: «На всякий случай». С этими словами он остановился, вытянул руку и выстрелил вниз, под уклон тропинки. Линда подумала — понятно, выделывается, и сильно ошибается, если воображает, что она испугается пули; но ярдов через двадцать они нашли обезглавленную белку с зажатым в лапках желудем. Уиллис поднял ее за хвост и сказал:
— Я и гризли из рощи выгонял.
Дожди пошли рано, но в предгорьях чувствовалось, как все жаждет воды: калифорнийские кролики скакали к кустам сумаха и жадно сосали его листья; серобрюхие тауи стремительно вылетали из листьев дуба, чтобы найти каких-нибудь семян для пропитания; сизый табак был весь в поникших желтых цветах-трубочках; качались сухие, хрустящие гирлянды ползучего пентастемона; крошечные молочно-белые астры казались хрупкими, как кружевные ветви кораллов; бело-желтый дербенник склонился под беспощадным солнцем; маленькие заостренные листья губастика поникли от жары; побледнели лиловые соцветия чертополоха; овсюг оставлял на юбке Линды свои колючки; цветы дикого горошка опали, не успев превратиться в плоды; соцветия юкки высотой двенадцать футов возвышались над дорожкой. Сухие склоны осенних гор ждали гостя — пожара или дождя, — и никто не загадывал, что придет первым и все очистит.
Уиллис приподнял колючую проволоку, чтобы Линда пролезла под ней.
— Это после ранчо Сан-Паскуаль осталось. Вот так высоко паслись овцы, — пояснил он.
Они смотрели на открывшийся перед ними простор. Вниз, под уклон, уходила ровная как стол долина Сан-Габриел, виднелись шумная, деловитая Пасадена, разбитая на ровные квадраты из белого бетона, соседние фермы, ранчо, рощи, длинная блестящая лента железнодорожных путей.
— Только представьте себе… и пятидесяти лет не прошло с тех пор, когда все это было одним владением. Большой старый викторианский дом, пара пристроек для работников, два сарая, сотни миль колючей проволоки, тридцать тысяч голов скота. Вот сколько всего здесь было. Одни только кусты, коровьи лепешки и пятьдесят тысяч овец. Полвека тому назад два человека имели сто тысяч акров, а может, и больше. Земли было так много, что никто даже не знал точно, сколько именно; в описи сказано только, что граница проходит от платана с дуплом в виде сердца до пересохшего источника и все, что находится между ними, относится к имению. Никто даже и не задумывался, сколько здесь было земли, пока не начали ее распродавать.
Линда легко могла это вообразить — даже не нужно было закрывать глаза, чтобы увидеть бескрайнюю землю, покрытую жестким кустарником, сухие, размытые рекой участки, холмы с плоскими вершинами и тучи пыли, которые поднимали к небесам топтавшие эту землю копыта. Приморский Баден-Баден вырос на ее глазах, но этот рост нельзя было и сравнить с тем, что происходило здесь: прогресс измерялся тем, что все длиннее становился пирс, все шире — асфальтовое покрытие Королевской дороги, увеличивалось количество шагавших к горизонту электрических столбов, но, правда, больше почти ничем. Число ферм и семей почти не менялось — чуть больше в одном году, чуть меньше в другом; только туристы каждую весну волной накатывали сюда, оставляя на земле лужи моторного масла, а в общем деревня так и осталась перевалочным пунктом между Лос-Анджелесом и Сан-Диего. Однако даже Линда замечала, как бурно растет Пасадена, как словно из-под земли появляются в ней новые улицы и дома — за десять лет количество жителей удвоилось, через двадцать лет удвоится снова; долго ли выдержит это долина?
— Пятьдесят лет назад здесь жило всего с полсотни человек, — произнес Уиллис. — А теперь, наверное, все пятьдесят тысяч.
— Откуда они взялись?
— Оттуда, откуда и все. Откуда-то пришли.
Ей хотелось, чтобы Брудер вместе с ними любовался бы сейчас этим видом, и она сказала об этом Уиллису.
— Брудер? Так я его приглашал. Он не захотел. Сказал только — сделай так, чтобы она хорошо провела время.
К Линде опять вернулось знакомое разочарование, и Уиллис, наверное, заметил это, потому что сказал:
— Жалко, что вам здесь не очень нравится.
Она горячо уверила его, что это совсем не так.
Солнечный отблеск от его медали слепил ей глаза, и иногда она его совсем не видела, только чувствовала, что рядом с ней мужчина, не похожий ни на кого из знакомых ей.
Поработав на ранчо, Линда успела узнать кое-что о семействе Пур от Хертса, Слая и Розы. Они рассказывали, что Уиллис-старший приехал на ранчо Сан-Паскуаль в тысяча восемьсот семьдесят третьем году и уговорил хозяев продать ему четыре тысячи акров. Слай и Хертс точно не знали, когда у него появились деньги на такую покупку, но он исхитрился продать пятнадцать акров сотне фермеров, которые выращивали сою где-то на границе между Иллинойсом и Индианой, и за один вечер он умудрился основать колонию штата Индиана в Калифорнии.
— Говорят, интересная была картина в январе семьдесят четвертого года утром, — рассказывал Слай. — Сюда ехали кто на телеге, кто на повозке, и все предъявляли права на эти пятнадцать акров. Каждый колонист размахивал бумажкой, на которой Уиллис что-то нацарапал. Почерк у него был жуткий, это все знали. Такой неразборчивый, что некоторые говорили, будто он и писать-то как следует не умел.
— О прошлом его почти ничего не известно, — добавил Хертс. — Эти поселенцы обосновались в городе, и, как я слышал, с того дня, как Бог сотворил долину Сан-Габриел и здесь появилась первая миссия, никто ничего подобного не видел. Пылища, мужчины, женщины, дети в корзинках, клячи, тупые мулы, которые ловили на язык мух и жевали их. Фургоны с колыбелями, узлами, горшками, набитые до самого верха, усталые, терпеливые лица под соломенными шляпами, и все спрашивают, где найти человека по имени Уиллис Пур.
— А он был здесь, — подхватил Слай. — Делал сто дел одновременно, объявлял об основании нового поселения, а потом исчез — оттяпал себе двадцать пять тысяч акров, собирался разбить рощу, а на холме построить дом.
— Так ты, Слай, думаешь, он был жулик? — спросил Хертс.
— Не хитрее других, — ответил Слай.
Когда они оказались на тропе, Уиллис сказал Линде, что до каньона Парадиз еще миля. Потом движением, похожим на то, каким колибри едва касается пышной розы и тут же взлетает, Уиллис едва сжал руку Линды и тут же отпустил ее, оставив у нее на ладони след своих жирных пальцев. Она взглянула на свою руку, как на чужую, а Уиллис тут же разрядил неловкость и сказал:
— Надеюсь, вам понравится в Пасадене. Здесь много хороших людей. Не все такие, как те, о которых вы читаете в разделе о светской жизни.
— Я больше всего читаю про вас.
— Надеюсь, вы понимаете: никогда нельзя верить тому, что пишут.
Каждое утро, приходя на кухню за едой, Линда получала подробный отчет Розы о том, что произошло в доме за последние сутки. «Вчера у Лолли была встреча "Клуба орхидей". Весь вечер ром пили», — докладывала она. «Дамы из университетского клуба говорили о том, что скоро будет карнавал, мексиканский какой-то», — узнавала Линда в другой раз. А однажды она услышала: «Уиллис с друзьями вчера весь вечер стреляли в пруд, где разводят форель. Слышала пальбу?» Линда не верила бы Розе, если бы сама не прочла ту страницу местной «Стар ньюс», где все это описывалось вместе с другими событиями в жизни городка: клуб «Утро пятницы» репетировал пьесу Шоу «Как он лгал ее мужу»; общество «Солнечный свет» проводило турнир по бриджу; в гостинице «Мэриленд» прошел маскарад; трио Бирлиха давало концерт в гостинице «Раймонд»; на гору Уилсон совершались конные прогулки; мисс Мейбел Уотсон, проживающая по адресу: 249Е, Колорадо, предлагала уроки портретной живописи; в танцевальном зале «Хантингтона» учили танцевать; французская шляпная мастерская Фурмана организовывала показ мод. Страница пестрела именами Уиллиса и Лолли Пур: они хорошо играли смешанной парой в охотничьем клубе «Долина»; они посещали дискуссионный кружок при клубе любителей книги, работавший под руководством Лесли Худ из книжного магазина Вромана; они участвовали в состязаниях по стрельбе из лука, проводимых городским комитетом конкурса красоты. Не проходило и недели, чтобы газета не печатала какой-нибудь новый снимок, и Роза всегда говорила: «Ужасная у него ухмылка, правда?» Но Линда разворачивала газету и внимательно разглядывала улыбку Уиллиса Пура, позировавшего в мокром купальном костюме, после того как он победил в соревновании пловцов и ныряльщиков на празднике воды. Костюм тесно облегал его небольшие, но мускулистые руки, на упругих, сильных ногах были высоко подвернуты штанины. Линда склонялась над столом, подносила газету прямо к лицу, а Роза не унималась: «А еще хуже, что он такой красивый, да?» Как-то раз Линда вырвала фотографию из газеты и отнесла ее к себе в комнату, положив в карман фартука, к письмам Эдмунда, на которые она не отвечала.
День становился все жарче, и рубашка Уиллиса совсем вымокла от пота. Она старалась не смотреть на его поджарые розовые бока, как будто в этом было что-то стыдное, но бросить взгляд больше было не на что, кроме тренированных мышц его спины.
— Мне кажется, вы все знаете о Брудере, — сказал Уиллис. — По-моему, он сам тебе все о себе рассказал.
Линда спросила, о чем это он.
— Он не из Пасадены, не как мы с Лолли.
— Никто не как вы с Лолли.
— Я не об этом, — возразил он и добавил: — Он был необычный ребенок.
— Кто из нас был обычным?
— Он рассказывал о парне, которого убил?
У Линды перехватило дыхание, но она сказала:
— Немного. А что в этом такого? Он же был на войне.
— И я был на войне, но я сейчас о другом.
Уиллис сказал, что еще в детстве слышал о маленьком темноволосом мальчике из Общества попечения о детях.
— Вдова, которая им заведовала, просто не знала, как найти на него управу, — продолжил он. — На исповеди она призналась пресвитерианскому священнику, что у нее просто нет сил совладать с шестилетним мальчишкой, который отказывался говорить и плевался в незнакомых людей, точно верблюд. В газете появлялись заметки о мальчике по прозвищу Черныш, и священник ей посоветовал: чтобы он угомонился, нужно посылать его в поле, и пусть он там вкалывает с утра до ночи. Он сказал еще, что этот Черныш был как дикий звереныш, и, если его сейчас не укротить, он так и будет кидаться на людей, точно необученный жеребенок, который кусает всех подряд и растет по дюйму в день. Они решили, что завалить его работой будет лучше, чем посылать в школу. В городишке его знал каждый — по крайней мере, если не видел, то читал о нем в газете, — но он был еще совсем мал, в газете не печатали ни его фотографии, ни настоящего имени, потому что миссис Баннинг очень хорошо к нему относилась. И когда я рос, в городе боялись любого мальчишки-полумексиканца, который встречался на улице, — думали, что это и есть Черныш, и, если случалась какая-нибудь неприятность, например розовую клумбу засыпали известью, все начинали шептаться, что это его рук дело.
— Вы с ним ни разу не встречались?
— Тогда, в раннем детстве, нет. Иногда Лолли просыпалась по ночам и говорила, что слышала какой-то шорох в шпалерах для растений, сбегала вниз по лестнице и в слезах прыгала ко мне в постель, уверенная, что это и есть Черныш.
Брудер уже становился подростком и как-то раз помогал развозить лед на городской ферме. Он работал железными щипцами, и вот случилось так — правда, что там было, до сих пор никто не знает, — что мальчишку-разносчика нашли мертвым под глыбой льда. Говорили, что его кудрявые волосы все в крови и сломанный нос было видно через эту громадину в три фута толщиной.
Об этом написала газета. Целый месяц появлялись новые статьи, версии, интервью с миссис Баннинг, приводились слова менеджера Пасаденской компании по производству льда, фотографии могилки бедного мальчика. Полиция установила, что это был несчастный случай, но какой-то непонятный несчастный случай, и свидетель был единственный — сам Брудер. Полиция считала, что это сделал он, и никто другой, и, когда через несколько лет все затихло само собой, он совсем перестал об этом говорить. Он пахал, собирал салат, виноград и лимоны, молчал по целым дням, а все вечера просиживал над книгой, взятой в библиотеке. Ни его фотографии, ни имени никто не трепал, но почти все думали, что знают, кто он есть. Женщины переходили на другую сторону, лишь бы не встретиться с любым черноволосым мальчишкой, потому что думали, что это Черныш. Так же делали и мужчины. Единственным человеком, который немного знал про него, была библиотекарша, мисс Уэстлейк, которая выдавала ему книги, — она сама говорила, я слышал.
— И не жалко вам его? — спросила Линда.
— Мы с Лолли посылали книжки в Общество попечения. Он и не знал, от кого они. Да и сейчас, я думаю, не знает.
Уиллис сказал, что познакомился с Брудером в березовой роще, неподалеку от реки Маас.
— Это было летом восемнадцатого года. Когда механик рядом со мной в строю сказал, что он из Пасадены, я сразу понял, кто это такой, и, положа руку на сердце, струхнул. Думал — а вдруг и меня убьет?
— Но он вас не убил.
— Да нет… Нет, не убил, — не сразу ответил Уиллис.
— Вы спасли ему жизнь? За это вам дали медаль?
— Мы все там спасали жизни, — сказал Уиллис и замолчал.
На тропинке был уступ, он предложил ей руку, рука была мокрая, липкая, оставила на ладони Линды влажный след. Наконец они добрались до каньона Парадиз. Это была глубокая синяя расщелина между двумя пиками Сьерра-Мадре, на дне которой, в пересохшем русле реки, сухо поблескивала слюда. Из каньона отвесно поднималась гранитная стена, и Уиллис рассказал, что по весне с нее летит водопад — огромная масса белой холодной воды.
— Вы бы побывали здесь в апреле — все оживает, цветет. Каждую осень, перед тем как мы начинаем собирать урожай, я прихожу сюда и смотрю на это сухое русло. А весной, когда срывают последний апельсин, возвращаюсь на это же место. Мы с вами, Линда, сюда еще придем, и я вам это покажу. Вот запомните, какое здесь все сейчас — мертвое, сухое. А в апреле просто глазам своим не веришь. Везде расцветают дикие розы, зеленеют кусты, поднимается ползучий горец, цветут розовые флоксы.
Он немного подвинулся, и она ощутила, как вокруг нее зашевелился жар, исходящий от его тела.
— Мы сюда вернемся, и вы увидите шпорник и жимолость. А еще сотни лилий, тысячи золотых маков. Везде маки — в ущелье, в расщелинах деревьев, на камнях. Все цветет, живет, и в апреле забываешь, что полгода назад здесь хлестал дождь, забываешь, что все увядает и умирает, все создания до единого.
До них дотянулась тень от каньона, и Линда почувствовала, как по щеке бежит холодок. Они соприкоснулись плечами, и она почувствовала, как от него пахнет мускусом и тоником. Пробор в его волосах распался, прядь белесых волос падала на глаза. Уиллис улыбнулся, и, хотя тогда она этого не знала — да и откуда было тогда знать? — его глаза просто светились от мыслей о ней, а сама Линда не могла объяснить, отчего у нее из груди вырвался глубокий, печальный вздох. Если когда-нибудь она и сомневалась насчет того, чего ей хотелось для самой себя, то это было именно сейчас, а Уиллис нашел сухой цветок шиповника с хрупкой белой сердцевиной и приколол его у воротничка блузки Линды.
На следующее утро, сразу после семи часов, работники разбились на группы по четыре человека и двинулись по тропинкам рощи. Каждая четверка уносила бамбуковую лестницу на отведенный ей участок деревьев и заполняла свои ящики с ярко написанными на боках номерами. Перчатки из оленьей кожи, которые надевали для работы, стоили семьдесят пять центов пара, и на ночь работники клали их себе под подушки, потому что эти самые перчатки были главным соблазном любого воришки, забиравшегося в дом, где они жили. Кусачки для обрезания плодов стоили доллар семьдесят пять центов штука, и работники точили их перед сном и прикрепляли цепочкой к койкам. Бывало, на ферму нежданно-негаданно приезжал кто-нибудь с биржи производителей, Брудер сломя голову бежал за Уиллисом, и вместе с уважаемым господином, чаще всего мистером Гриффитсом, они ходили по роще и осматривали перчатки и кусачки. Существовал утвержденный метод сборки апельсинов с рубчиком, потому что кожура у них очень нежная, и стоило раз повредить ее, как в плод проникали гнилостные споры; от одного апельсина заражался целый ящик, а там недалеко было и до безвозвратной порчи репутации всего ранчо. Слай и Хертс должны были следить за тем, чтобы мальчишки знали, как обращаться с апельсинами, и в первый день они ходили по рядам и громко кричали:
— Обрезай, не тяни с ветки! Смотри не отхвати почку! Не смей класть в ящик апельсин, если ветка у него больше полудюйма!
Работники были одеты в штаны на подтяжках, сшитые из мешковины, и в однотонные рубашки, на которых не так заметны пыль и грязь. На всех, кроме самых молодых, были еще куртки или жилеты, кое на ком — фартуки; у кого-то на плечах болтались сразу по два мешка; они таскали ящики, где помещалось по двадцать фунтов апельсинов, уложенных аккуратно, точно яйца. У каждого была лестница и бамбуковая палка; во время работы они выстраивались в ряд, и маленькие поля шляп-котелков почти не давали защиты от солнца. На некоторых были даже галстуки, завязанные свободным узлом, — точно они ждали, что сегодня произойдет что-то особенное.
Одна компания работников, дружная еще со времен сиротского приюта при соборе Вознесения в Эрмосильо, называла себя «апельсинщиками». Им всем было лет по семнадцать или восемнадцать — сколько точно, они и сами не знали, — они ездили с ранчо на ранчо, зимой собирали апельсины с рубчиком, летом — сорт «Валенсия», и требование у них было только одно: четыре койки в ряд. Они взбирались на деревья, состригали апельсины с веток, низко надвигали на глаза мягкие шляпы с перьями, спасаясь от солнца. Целыми днями они болтали не умолкая, как будто встретились после долгой разлуки и теперь спешили рассказать друг другу о матерях, которых совсем не знали. Пабло был из них самым маленьким, крутолобым, с мягкими, как волокна кукурузы, и такими же жидкими усами. Непонятно почему, волосы у него были очень светлые, и друзьям он рассказывал, что его мать была принцессой индейского племени пима, а отец — адмирал испанского флота и двоюродный брат короля. Судя по бороде, самым старшим был Хуанито, обладатель пышной, кудрявой шевелюры и горбатого носа; с высоты своей бамбуковой лестницы он громко рассказывал всем, что Пабло такой светлый потому, что его родители были желтоголовые черные дрозды, во множестве гнездившиеся на деревьях Плаза-Сарагоса у них дома. «Апельсинщики» хохотали над этим, смеялся даже сам Пабло, и когда Линда приносила им в рощу горячий обед, то слышала, как они пересмеиваются, сидя на деревьях, наполняя апельсинами свои мешки. Каждому доставалось по порции тамале с курицей, апельсиновый лимонад и лепешка, завернутая в кухонную бумагу. В полдень они спускались со своих лестниц, и тут же их места занимали серохвостые пересмешники. Вместе с «апельсинщиками» Линда перекусывала курицей и обещала, что не скажет никому ни слова, когда они на четверых распивали пинту белой текилы, — к этому времени Линда поняла, что, если она будет докладывать о таких случаях, работников придется увольнять через одного. «Тут трезвенников нет, — сказал однажды Слаймейкер. — А иначе как выдержишь такую жизнь?» Когда «апельсинщики» первый раз предложили Линде глоток текилы, она отказалась; на следующий день предложение повторилось — она отказалась снова; потом это происходило каждый день. Брудер предупреждал, чтобы она была с ними поосторожнее (то же самое говорили и они в его адрес), она сидела, вдыхала запах текилы и точно знала, что здесь не с кем быть поосторожнее, — ее ничего бы не коснулось; в голове крутились слова Уиллиса, сказанные в каньоне Парадиз: «Я буду вас беречь». Она вспомнила все более отчаянные письма Эдмунда, в которых он всякий раз спрашивал: «Кто позаботится о тебе, Линда?»
Брудер следил за работниками в рощах, смотрел, что делают девушки-сплетницы на упаковке, как идет сбор урожая, и каждый день сообщал Уиллису, что сделано за день. «Ну да, не нравлюсь я девушкам; и что теперь?» — не раз говорил он Линде, когда она замечала ему, что нельзя столько кричать: «Никому ведь не нравится, когда на него рычат».
Номера на боках ящиков помогали Брудеру разобраться, кто срезал апельсины кое-как и небрежно укладывал их, и почти каждый день, принося обед, она слышала, как среди деревьев разносится голос Брудера:
— За это вычту!
Он велел ей класть поменьше жира в лепешки, поменьше курицы в соус, поменьше льда в лимонад, и когда она спрашивала, какое ему до этого дело, то он отвечал, что ему есть дело до всего в Пасадене:
— Мне за всем здесь нужно следить.
Выражение его лица при этом становилось знакомым — сужались глаза, раздувались ноздри, и Линде оно было так же непонятно, как и много лет назад, в «Гнездовье кондора», — в этом тяжелом взгляде смешивались любовь и ненависть; трудно было разглядеть их на его лице с клочковатой бородой. Она задумывалась, почему Брудер так рьяно исполняет на ранчо свои обязанности; привязанность именно к этому участку земли именно в этой долине трудно было объяснить лишь преданностью хозяину. Конечно, дело тут было не в Уиллисе — не сам ли он говорил: «По-моему, Брудер слегка не от мира сего»? Не Уиллис ли склонялся над ухом Линды и шептал ей: «Не совсем человек — понимаете меня?» Но Брудер вовсе не думал об Уиллисе; его волновало собственное будущее, и если он и собирался приобрести в свое владение участок земли — ведь что в Калифорнии было надежнее клина плодородной почвы? — то это была бы именно Пасадена, и ничто другое. Частенько он говорил сам себе, что он здесь хозяин, а иногда вынимал из-под матраса истрепанный листок бумаги и перечитывал каракули Уиллиса. Но стоило Брудеру заикнуться, что эта земля перейдет к нему, как Линда тут же обрывала его:
— Ну что ты мелешь?
Пожилая, но еще бодрая госпожа Юань помогала Брудеру следить за упаковкой. Каждое утро, зажигая ароматические травы в фумигаторе, она встречала девушек сиянием седых волос, уложенных в косу вокруг головы, и маленькой желтой булочкой, только что испеченной, из разлома которой поднимался пар. Она расставляла девушек по рабочим местам; почти все они приезжали по утрам в грузовиках или фургонах из Титлевилля или из Вебб-Хауса, сиротского приюта и пансионата. Каждое Рождество приют обращался к состоятельным жителям Пасадены с просьбой о благотворительных сборах. Для этого по нужным адресам рассылались брошюры, где можно было прочитать, что приют — это место, «где молодые мексиканки учатся приносить пользу Америке». В самый разгар сезона для упаковки нанимали больше полусотни девушек, и тогда Линда допоздна готовила тамале для завтрашнего обеда. В первый день она была неприятно удивлена, когда, придя в упаковку, услышала, как Брудер орет на одну из упаковщиц — молодую девушку с головой в мелких кудряшках. Ее звали Констанца, она стояла, низко опустив подбородок, похожий на грушу, а Брудер распекал ее за то, что в ящике оказались мелкие апельсины. Когда он закончил свою тираду, девушка подняла заплаканные глаза; на них падал мягкий свет из окна под самой крышей, и Линда подумала, что слезинки похожи на бриллианты, которые она как-то видела в ушах у Лолли.
— Тебе на всех надо так кричать? — спросила Линда как-то вечером, когда они сидели в кухне.
— Если не работают как положено — да.
— Наверняка хоть раз кто-нибудь наорал в ответ на тебя, и тебе это вряд ли понравилось. Я бы хотела, чтобы в следующий раз ты об этом вспомнил.
— На меня никто никогда не орал. Только ты.
Но Линда знала, что это не так, и спросила:
— А в детстве? Слышала я кое-что… Иногда мне кажется, что я тебе не верю.
Она не поняла, кто больше удивился этим словам: сама она или Брудер. Он держал стакан, и от гнева у него тут же побелели костяшки пальцев; она замерла, представив себе, что сейчас он его раздавит, но Брудер поставил стакан на стол и ушел от нее. С того дня, как она приехала в Пасадену, о Брудере ей говорили многое и многие — нередко совсем противоположное тому, что рассказывал он сам, — и она не понимала, сумеет ли поверить ему еще раз или нет.
— Веришь ты во всякие сплетни, — бросил он, когда она спросила, правда ли, что, когда он жил в Обществе попечения о детях, его называли Чернышом. — Меня всегда называли только по имени.
Это тоже было неправдой — скорее, ему хотелось бы, чтобы это было так, хотелось, чтобы Линда знала его только таким, каким он был теперь. Брудер стыдился своего прошлого, и он жалел, что Линда не понимает, почему он не может от него отделаться; если бы она погладила его по щеке, то почувствовала бы, как пылает его тело, как толчками пульсирует в нем кровь. Он был оскорблен в своих чувствах и, бывало, только так и мог защищаться.
— Управляю здесь понемногу, — бывало, говорил он.
Каждое утро, еще до рассвета, Брудер забирал молодых упаковщиц из Вебб-Хауса и отвозил их в Пасадену. Эго были девушки лет пятнадцати или шестнадцати, родом из Восточной Пасадены, которых подбрасывали в местный дом призрения, потому что их матери, кто бы они ни были, прекрасно знали; больница Пасадены отказывала не только взрослым, чья кожа, к несчастью, была не молочно-белого цвета, но и детям, родившимся хоть чуть-чуть шоколадными. Дома призрения располагались на Калифорния-стрит и на Раймонд-стрит, его руководительницы, одетые в черное, возносили молитвы Мадонне Гваделупской, раздавали молоко всем детям Пасадены, не различая происхождения маленьких чмокающих ротиков, и, конечно же, эти уважаемые дамы — они молились о том, чтобы в своем зеркале узреть лик Мадонны, — помещали младенцев в городские приюты. Так в Вебб-Хаусе оказались большинство девушек-упаковщиц, и, хотя они были уроженками Пасадены, хозяева города не считали их своими, ведь, кроме своего приюта, девушки почти ничего не знали, никогда не были ни в Ламанда-Парке, ни в Итон-Уоше, где в домах между палисандровыми деревьями слышался только испанский язык. Девушки-упаковщицы не отличались хорошими манерами, чтобы работать в особняках на Ориндж-Гроув-авеню и Хиллкресте, — это они слышали всю жизнь и в конце концов сами начинали думать так же. «Я воспитала своих девочек работницами» — так в статье о городском благотворительном фонде выразилась миссис Эмили Вебб, директриса Вебб-Хауса. Вместе с девушками из Вебб-Хауса на упаковке работали и жители других мест долины: Джуниор-Рипаблик и Розмари-Коттедж, где неторопливые по характеру девушки изучали премудрости кухни; приезжали работники с предгорий Альтадины, где в жестком кустарнике прятались саманные домики, соседствуя с логовищами львов; приезжали из бунгало Восточной Пасадены, где каждый ребенок любого возраста собирал деньги в мелкий, хорошо вычищенный горшок. Приезжали из деревенских домов, прижимавшихся к особнякам, где огромные семьи размещались на ночь в койках, гамаках, матрасах-скатках, где бабушки мягкими, как авокадо, ладонями будили всех на работу еще до рассвета: мужчин на ранчо, где выращивали цитрусы, люцерну и кукурузу, которая пока еще росла по окраинам Пасадены; женщин в прачечные и на кухни гостиниц, к задним дверям особняков, в подвалы, где их ждали пышущие паром корыта с бельем, заготовленным для стирки. Но девушек с самыми сильными и некрасивыми руками, с лицами, которые не украсила бы кружевная наколка горничной, ждал грузовик Брудера на Раймонд-стрит-стейшн, и ехали они на ранчо Пасадена, где за день работы на упаковке платили чуть меньше, чем получали горничные в гостинице «Виста».
Каждый день ровно в час замирали резиновые ленты конвейера, начинали шуршать струи душа, и в упаковке воцарялась усталая тишина — приходила Линда с обедом. Упаковщица по имени Эсперанса помогала ей раздавать лепешки и апельсиновый лимонад. На полчаса упаковщицы тяжело опускались на стул, сдвинув на затылок свои полотняные кепки, и начинали работать челюстями. Некоторые выходили во двор — покурить в тени перечного дерева, но почти все девушки оставались в цехе, сплетничали, вытирая шеи платками. Эсперанса, у которой сестра была кормилицей у наследницы богатого производителя шоколада, мечтала стать швеей и в перерывах вышивала фартуки себе и своим товаркам, изображая то гроздь винограда, то плетистую розу, то лодку под желтым парусом, качающуюся на волне. Помогая Линде раздавать обед, она рассказала, что надеется получить работу в особняке — подшивать платья мисс Пур и украшать носовые платки капитана Пура золотыми монограммами.
Такая мечта казалась Линде очень странной; сама она все чаще представляла себе, какие мрачные там, тихие коридоры, как тяжелые парчовые шторы не пускают внутрь ни единого лучика солнца. «Все равно что в клетке», — думала она, но Эсперанса слышала от сестры, что, если работаешь в особняке, тебе обеспечена горячая еда зимой, холодное питье — летом, одна ванная комната на четверых и собственная кровать. Каждый раз, когда в упаковке появлялся Уиллис, Линда замечала, как Эсперанса отбрасывает на кепку волосы и начинает трясти фартуком, чтобы он заметил, какой у нее на нагруднике вышит красивый апельсин. Когда Уиллис заговаривал с Линдой, она чувствовала, что Эсперанса не сводит с нее глаз, а потом заметила, что не одну ее интересует, что происходит между капитаном и новой стряпухой. На что они глазели, Линда никак не могла взять в толк.
Не подозревала она и того, что внимательнее всех следят за ней глаза Брудера.
Урожай в тот год выдался на редкость отличным, «апельсинщики» и другие работники передавали в упаковку сначала сотни, а потом и тысячи ящиков с апельсинами. В обычный год самые урожайные деревья Пасадены давали по два больших ящика, а сейчас сборщики настригали с них столько, что не хватало и трех ящиков. Тележка Слая и Хертса сновала между рощей и упаковкой; ящики были накрыты синим брезентом, защищавшим апельсины от солнца. У дверей упаковки ждала своей очереди целая гора апельсинов высотой футов девять, и это заставляло Брудера сердито хмуриться. Он покрикивал на девушек, поторапливал их, но Линде было ясно, что быстрее работать уже нельзя, и когда она предложила Брудеру нанять еще работниц, он ответил, чтобы она не лезла, куда не просят, а то он и ее на упаковку поставит. Линда охотно помогла бы им, но, только она разделывалась с завтраком, наступало время обеда, а там и до ужина было недалеко. Ее отдых наступал ближе к полуночи, а рабочий день начинался без четверти пять утра.
Ящики с собранными апельсинами должны были два дня простоять на упаковке — с цедры испарялась лишняя влага, и плоды лучше переносили транспортировку. Сотни ящиков все сильнее терзали Брудера — он ругал упаковщиц лентяйками, — особенно когда появлялся Уиллис и, вертя в руке апельсин с вмятиной, спрашивал: «Ну а с этими когда разделаетесь?» Как-то Уиллис привел с собой Лолли. Они собрались поиграть в теннис, поэтому он был в белом жилете и хлопчатобумажных брюках, а она — в юбке в складку и с белой лентой на лбу; она отказалась выходить из машины и издалека смотрела на упаковку, прикрыв глаза ладонью, как щитком.
— Глупый он, — говорил Брудер об Уиллисе.
— Он очень себе на уме, — возражала Линда.
— Я тоже.
Эсперанса, когда не помогала Линде, мыла апельсины в теплой воде и мягкой щеткой очищала грязь с их кожицы. Потом она подставляла их под холодный душ, после этого на тележках апельсины везли на просушку горячим воздухом, чтобы перед сортировкой они были совсем уже сухие. Сначала упаковка напоминала Линде рыбный цех Фляйшера, но потом она поняла, что здесь все устроено гораздо сложнее: упаковщицы раскладывали апельсины по размеру с точностью ювелиров, оценивающих бриллианты. Во время сбора урожая Уиллис почти не отходил от сортировочного стола, понимая, что именно здесь и делаются его деньги. Он внимательно смотрел, как брезентовая лента несет апельсины мимо сортировщиц, а те оценивают их размер и качество и раскладывают плоды по сортам.
Сортировщики были народ опытный, обученный под бдительным оком мистера Гриффитса, и Уиллис любил стоять позади них и наблюдать, как они, распределяя апельсины по сортам, раскладывают их по четырем разным лентам, которые несут плоды к сортировочным машинам. «Эти люди платят за ранчо», — часто слышали от Уиллиса. Когда он был в плохом настроении, то выражался иначе: «Эти сортировщики меня разорят!» Сортировщики ходили в белых лабораторных халатах и перчатках, тщательно рассматривали каждый плод, что удивляло Линду — еще и потому, что они вроде бы не обращали внимания на Уиллиса, когда он пробовал возражать им: «Вон тот апельсин был просто отличный!» Один сортировщик, красноносый мистер Фут, делал вид, что плевать хотел на Уиллиса, но, когда тот потребовал его уволить, Брудер отказался. «Тогда я сам это сделаю», — заявил Уиллис, но время шло, а мистер Фут так и не сходил со своего табурета, перебирая апельсины руками в перчатках и отбрасывая негодные.
После сортировщиков апельсины ссыпались между двумя деревянными планками, разбегавшимися в виде буквы «V». Каждый апельсин проскакивал между планками и уже оттуда падал в брезентовый мешок, где лежали апельсины одного размера. Это была давно отработанная процедура, ее много лет совершенствовал отец Уиллиса, который всегда стоял за то, чтобы при сборе урожая уменьшить количество рабочей силы. Уиллис иногда говорил:
— Он все мечтал, как в один прекрасный день на ранчо совсем не станет работников. Хотел избавиться от всех, кроме семьи.
Упаковщики разбирали мешки и, быстро оборачивая каждый апельсин папиросной бумагой, осторожно помещали их в ящик. Если они работали медленно или если урожай выдавался уж очень большим, апельсины из корзин высыпали прямо на пол, и тогда уже девушки ловко упаковывали ящик за ящиком руками, пропахшими апельсиновым маслом. Они жаловались на сильный запах, а Брудер отвечал им, что раньше во Франции ни одна девушка не выходила замуж без цветка апельсина, приколотого на платье.
— Помните о французских девушках, — говорил он, не обращая внимания на недовольных упаковщиц.
Считалось, что ежедневная норма упаковщицы — ящиков семьдесят пять в день, но к началу декабря Брудер указывал каждой девушке лично, что до вечера, до того, как фургон повезет их обратно домой, нужно будет прибить крышки не меньше чем на девяносто ящиков. Брудер придумал класть в каждый ящик личную этикетку, чтобы можно было отследить лентяек. Не раз на полу упаковки он нарочито медленно открывал ящик, возвращенный с биржи, и при всех увольнял небрежную упаковщицу, из-за которой апельсины покрывались слоем зеленой плесени. На это страшно было смотреть — его сильная рука хватала девушку за запястье, поднимала ее руку вверх, как будто она победила в каком-то состязании, а остальные работницы в фартуках кляли про себя и апельсины, и упаковку, и все это ранчо Пасадена. Им даже хотелось, чтобы здесь платили меньше, чтобы можно было спокойно рассчитаться и не слышать криков разъяренного семейства за кухонным столом, воплей «Сволочь!» от бабушки с мягкими руками, от брата с заостренными на кончиках усами, от отца в желтой рубашке с воротником-стойкой, от неопрятной сестры и даже от беззубого новорожденного. Девушкам из Вебб-Хауса было еще хуже: если они возвращались туда, потеряв работу, миссис Эмили Вебб складывала свои ручки, похожие на лапки крота, и говорила: «Ну что ж… Я подумала и кое-что решила. Вам, пожалуй, пора расстаться с Вебб-Хаусом». Ее лицо, узкое, как туфля-лодочка, каждую ночь получавшее внушительную порцию молочного крема «Ингрем», напоминало безработной девушке то, что она знала и так: Вебб-Хаус не место для лентяек, сбившихся с пути, сифилитичек, беременных, шлюх, и не обязательно в таком порядке. В голову миссис Вебб не приходило (и понятно почему; она выросла в детской, украшенной обоями, в доме на Ориндж-Гроув-авеню и вышла замуж за банкира, который ошибся лишь раз в жизни — попал под трамвай прямо под Новый год), что девушка могла лишиться работы на ранчо Пасадена не только из-за лености или безразличия к работе; нет, Эмили Вебб не были знакомы такие нюансы несправедливости. «Потеряли работу — сами виноваты», — была ее любимая присказка, которую она наставительно повторяла каждое утро без четверти шесть, заходя с колокольчиком в дортуар, чтобы разбудить девушек.
«В нашем мире девушке выпадает только один шанс в жизни. Не воспользовалась — все, твоя судьба решена».
Линда узнала обо всем этом как-то вечером, когда отвозила девушек в Вебб-Хаус. Она первый раз вела фургон по улицам Пасадены и только со своего переднего сиденья заметила, что город больше неудобен для лошадей. Кругом шныряли спортивные машины и «жестянки Лиззи»; кобыла в пятнах, похожая на корову, пугалась гудков и громких выхлопов. Линда спустилась к реке, выехала на холм на другом берегу, к пересечению Калифорния-стрит и Раймонд-стрит. Эсперанса сидела на передней скамье рядом с Линдой, а дюжина девушек разместились сзади, в кузове. Ранний зимний вечер уже затягивал долину застенчивыми сумерками, лошадь цокала по дороге, в витринах магазинов загорались желтые огни. Яркий румянец на полных щеках Эсперансы покрылся восковым налетом после целой смены на упаковке, а завлекательная челка упала. Роста в ней было не больше пяти футов, но она была одной из самых старших девушек в Вебб-Хаусе, ей было почти двадцать лет, и она очень следила за тем, чтобы быть у миссис Вебб на хорошем счету, а та, в свою очередь, тоже отличала Эсперансу, подарив ей на день рождения крошечную коробку для швейных принадлежностей. Эсперанса призналась Линде: «Иногда миссис Вебб говорит, что я одна из всех ее девушек умею не попадать в беду».
Фургон ехал по Калифорния-стрит, мимо прачечной для тонкого белья и гигантской витрины магазина электротоваров П. Ф. Эрвина: часы, электровафельницы, кофейники, кастрюли, столы с подогревом, пылесосы фирмы «Гувер», лампы с кожаными абажурами, разрисованными яркими колибри, массажные коврики, торшеры, покрытые серебром подогреватели для молока. Магазин был такой современный, так ярко освещенный, что вместе со всей Калифорния-стрит казался Линде каким-то другим миром. Фургон проезжал через желтое пятно света, лившегося из витрины магазина Эрвина, и тут Эсперанса наклонилась к Линде и прошептала:
— Ты ведь знаешь, кто здесь богаче Эрвина?
Но Линда не знала.
Эсперанса показала на кирпичный дом и продолжила:
— Доктор Фримен здесь принимает. Он в городе один такой, да вот беда: раз к нему сходишь — весь месячный заработок оставишь.
Три окна на втором этаже прикрывали темные шторы, но Линда заметила, что из-под одной пробивается свет. Когда фургон проезжал мимо дома, из двери, которая, похоже, вела на второй этаж, в боковую аллею вышла девушка в облегающем свитере. На голове у девушки был ярко-синий берет, лицо у нее было круглое, миловидное, девушка смотрела на окна на втором этаже. Свет из магазина Эрвина лился на нее, а она стояла, вытянув руки и развернув их ладонями кверху — будто испугалась, как это ее сюда занесло. В золотом сиянии девушка словно показывала себя аллее: сливочно-белое лицо школьницы, полузакрытое шоколадно-коричневыми волосами, дрожащие зрачки, тонкие ноги в кожаных башмаках. Роясь в сумочке, она искала носовой платок, а Эсперанса тем временем продолжила:
— Говорят, доктор Фримен крутил роман с собственной сестрой, а когда она умерла, начал заниматься этим. Вроде бы он все делает только за деньги. А еще…
Но Линда перестала слушать Эсперансу. Она следила, как девушка неверной походкой идет по улице, держась для равновесия за стекло витрины, как неуверенно подгибаются ее ноги.
— Я каждый вечер молюсь, чтобы не попасть к доктору Фримену, — трещала Эсперанса. — Миссис Вебб говорит, такое случается почти с каждой девушкой в приюте. Но только не со мной. Миссис Вебб говорит, что я хитрее других.
Линда снова посмотрела на девушку; та задумчиво ходила из стороны в сторону по мостовой и поглядывала на часы, как будто ждала кого-то. Она ушла в темноту, лица теперь не было видно, и по тому, как тряслись ее плечи, Линда поняла, что девушка плачет.
— Думаешь, она это сделала? — сказала Эсперанса. — Как по-твоему, почему это столько стоит? А если бы ты, Линда, попала в такой переплет? Ты бы…
Линда снова перестала слушать. Она дернула вожжами, крикнула лошади «но», и кобыла затрусила дальше. Линда в последний раз оглянулась на девушку: та все искала кого-то глазами; но никто не приходил, и она, точно в забытьи, побрела по мостовой от Вебб-Хауса и наконец скрылась из виду.
Линда остановилась перед входом в приют, на крыльце которого стояла миссис Эмили Вебб. Зажав в руке коробку белых шариков женских таблеток доктора Уордена «для лечения женских болезней и расстройств, свойственных нашему полу», миссис Вебб вкладывала таблетки в ладони девушек и напоминала, что их нужно глотать, а ни в коем случае не разжевывать. Пальцы у нее были цепкие и холодные, точно каменные, она быстро махнула рукой Линде и громким командирским голосом произнесла:
— Заходим, девочки, заходим! Побыстрей, скоро уже ночь!
С того самого дня в обязанности Линды вошло отвозить девушек в Вебб-Хаус, а Брудер тем временем развозил по домам упаковщиц из Титлевилля, которые махали ему руками на прощание и хихикали при этом так, что было ясно — всю дорогу они шептались за его спиной о нем. Девушки спрыгивали с тележки, брались за руки и уходили по темной, обсаженной пальмами улице, по пути рассказывая о том, как кто-то насовсем сбежал с ранчо Пасадена. Он смотрел, как их силуэты движутся по узкой улице с белыми столбами заборов по обеим сторонам, и с удовольствием думал о том, что девушки, которые работают под его началом, и боятся, и хотят его. В этом не было ничего садистического, но прием действовал — Брудер просто не знал лучшего способа повышения производительности. Если в этом и был эгоизм, мотивом его являлась вовсе не жадность, а самозащита: в начале сезона он надбавил каждой девушке по пять центов за каждый упакованный ящик, и сделал это, не спросив Уиллиса; на ранчо об этом все знали, и сплетники не унимались: опять, мол, этот Брудер делает что хочет. Могло показаться, что он вовсе не думает о других, но и это было неверно. Розе нездоровилось вот уже несколько недель, и по утрам Брудер поднимался в кухню большого дома и спрашивал, какая нужна помощь: отнести белье, упаковать еду, принести лед, — он все мог делать, потому что на ранчо не было дел, которые бы он не делал. Между ними возникли чувства как между братом и сестрой; как-то она спросила его: не может ли он по дороге из Титлевилля заехать в аптеку и купить ей пачку крекеров и антидот доктора Петала «Чистейший» от женских болезней. «У меня желудок побаливает и еще там, внизу», — объяснила она, и это не смутило ни его, ни ее, а только вызвало сочувствие. Иногда Брудер думал: если бы в его сердце не было Линды, мог бы он влюбиться в Розу? Он так и не ответил себе на этот вопрос — слишком уж вопрос был гипотетическим, — но, как у немногих мужчин, его сильное, мускулистое сердце могло любить лишь одну, и Брудер никогда не страдал от этого; он хранил ей верность и был терпелив, как овраг под снегом, который спокойно ждет весеннего таяния.
Часто, возвращаясь из Титлевилля, Брудер встречался с Линдой, ехавшей из Вебб-Хауса, он следовал за ней; становилось совсем темно, звезды сияли, как морозная пыль на двери ледника. Линда, выпрямившись на сиденье фургона, уверенными движениями правила лошадью, будто опытная швея, которой нет нужды смотреть на стежки. Цоканье копыт мешалось со скрипом старой тележки, она оборачивалась, и по ее лицу пробегала легкая улыбка. Поездка в Пасадену занимала не много времени, и Линда не нарушала своего привычного распорядка дня. Сердце Брудера подпрыгивало всякий раз, когда он видел, как она сворачивает с Арройо-Секо, едет вверх по Парк-авеню, а потом на холмы Линда-Висты, потому что ее день должен был включать и это. Иногда он жалел, что они не познакомились до того, как он ушел на войну, до того, как он стал таким, каким был сейчас; тогда она бы лучше понимала его. Это было совершенно неразумное желание — ведь разве не из-за войны они с Линдой познакомились? — но такое его желание было знакомо многим мужчинам. По чему еще другому стоит тосковать, как не по недоступному?
Да, Брудер тосковал — тихо, спокойно, как горит ровное пламя, — и знал, что в один прекрасный день он станет состоятельным, разделит все, что у него есть, с Линдой, и в тот морозный вечер, когда фургон Линды и его тележка ехали к воротам ранчо, он решил про себя, что больше не позволит ей себя отталкивать: дольше ждать у него нет сил.
В эти вечерние возвращения домой Линда, правя фургоном, знала, что глаза Брудера смотрят на нее, понимала, что он думает о ней, сама размышляла больше всего о нем: фургон катился по городу как бы сам собой, как будто она вдруг ослепла и ее водят за руку. Телега скрипела громко, но не назойливо, заглушая цоканье копыт, всхрапывание взнузданной лошади, и Линда понимала, что совсем скоро лошадь навсегда останется на ранчо, будет бегать в загоне, окруженном колючей проволокой, а сам фургон разломают на планки для апельсиновых ящиков.
В этих поездках в Вебб-Хаус рядом с Линдой всякий раз оказывалась новая девушка, и каждая спешила выложить ей что-нибудь о ранчо. «Брудер меня пугает», — говорила одна. «По-моему, капитану Пуру Брудер не очень нравится», — замечала другая. Девушки были совсем еще молоденькие и говорили мечтательно, опираясь подбородками на по-детски пухлые кулачки, пока лошадь медленно шла своей дорогой. Через неделю поездок в Вебб-Хаус и обратно — миссис Вебб неизменно встречала их, стоя на крыльце под розовым навесом, и каждый вечер поглядывала все подозрительнее — Линда поняла, что девушки считают ее не совсем такой же, как они сами, как будто на ранчо она занимала гораздо более высокое положение, чем они. Конечно, это было так, она часто думала, как распорядилась своей участью, и укреплялась в мысли, что распланировать свою жизнь и чего-то в ней добиться она может только своими силами. Кто говорит, что он — игрушка в руках слепой, безжалостной судьбы, просто ничего не понимает — так думала Линда. Как-то Эсперанса обратилась к ней с просьбой: «Замолвили бы вы за меня словечко перед капитаном Пуром. Я могла бы по вечерам что-нибудь шить». Линда уставилась на Эсперансу, удивившись самой мысли, будто она, Линда, имеет какой-то особый доступ к капитану Пуру. Откуда же узнала это Эсперанса, если даже сама Линда ничего еще толком не поняла? Первое время Линде было трудно заметить, что чем дольше она жила в Пасадене, тем больше возможностей перед ней открывалось. Но так оно и было, и Линда мало-помалу начинала верить, что лучшее будущее — дело исключительно ее рук.
Презирая себя, она все же с любопытством думала, как особняк выглядит внутри, как это — смотреть из его окон в мелкий переплет, а не заглядывать в них с улицы. Как-то через окно она разглядела лестницу, которая поднималась с галереи, и представила, как она стоит на ступеньке, покрытой ковровой дорожкой, и держится за перила ручной ковки. Она видела десятки кружевных, на шелковой подкладке платьев Лолли, плоско, безжизненно разложенных на гладильной доске; Роза гладила их своими сильными руками. Но Линда не сразу поняла, что в ее сердце гнездится зависть; она отказывалась признаваться себе в этом чувстве. Желание было сильное, но не имело цели до того дня, когда вполне определилось.
Как-то вечером в воскресенье, за несколько недель до Рождества, Линда покормила работников ужином, перемыла гору тарелок и прибрала кухню, готовясь к наступавшей неделе. Погода была холодная, все устали и отправились спать еще до того, как она все закончила. Накануне в самых низких местах рощи ударил заморозок, и шестеро работников, разделившись на три смены, остались на ночь — разводить костры там, где мог быть самый сильный мороз. Газета написала, что эта ночь ожидается теплее, но Брудер решил не рисковать: шесть человек на ночь оставались в роще, где от их дыхания поднимался пар. Работники нехотя поплелись в темный сад, ворча и на мороз, и на Брудера, и на капитана Пура, который вечером распорядился, чтобы в дом немедленно принесли еще одну вязанку дров. Работники отнесли дрова, вернулись и сказали: «Те двое друг друга стоят», потом стали играть в лото: проигравшие, завернувшись в одеяла, шли в сад и разводили там небольшие костры. Они жгли их около часа, потом гасили и зажигали следующий, футах в двадцати от первого, и так окуривали квадрат за квадратом. Работа была неприятная, муторная, надоедливая, никто не хотел ее делать, даже когда Брудер сказал, что каждый получит по два доллара: то, что он платит из своего кармана, никто не подозревал.
Кухня была в дальнем конце дома для рабочих, в нее упирался темный коридор, откуда до Линды доносился тихий скрип запираемых замков — сначала в комнате Хертса и Слая, потом у Брудера слышался этот негромкий звук. В окне над мойкой по-зимнему темнело ранчо, деревья в роще спокойно колыхались, как океанские волны, а костры походили на огни далеких кораблей. Ей показалось, она увидела около одного из них Брудера, но этого не могло быть — он же недавно запер дверь, она сама слышала. Еще она подумала, что вроде бы в роще кто-то крикнул, но кричали койоты, ветер шелестел листвой, и, может быть, ей показалось как раз, что он запер дверь. Она снова услышала крик — по-испански кто-то предупреждал: «Осторожно!» Работникам предстояло всю ночь разводить костры, и они могли повредить свои перчатки; ей было неприятно думать, что им придется платить за новые перчатки из своих денег, и она подумала, что утром посоветует Брудеру списать с них стоимость перчаток. Она и не знала, что Брудер уже купил им новые; она вообще мало что знала.
После одиннадцати Линда закончила уборку в кухне и поставила на плиту четыре кастрюли воды, чтобы помыться. В углу кухни стояла цинковая ванна, похожая на гроб, с погнутыми холодными краями. Линда вылила в нее горячую воду, добавила несколько капель золотистого, блестящего апельсинового масла. Пар коснулся ее шеи, и она задернула занавеску на окне, которую сшила сама. В маленьком овальном зеркале отразилось ее лицо, и она очень удивилась — иногда бывало так, что она не узнавала саму себя; она стала совершенно не такой, какой себя представляла. Много лет назад Линда мечтала, что когда-нибудь станет капитаном рыбацкой шхуны; приказчицей в магазине у Маргариты; а может, так и состарится хозяйкой «Гнездовья кондора». Всего полгода назад могла ли она вообразить, что скоро и вспоминать не будет о ферме на берегу океана? Линда думала об Эдмунде, представляла, как он сидит на берегу, разводит огонь, забрасывает удочки, кутает Паломара в одеяло и укладывает Дитера в кровать. Приходили все новые письма, но пока она на них не отвечала. Письма лежали стопкой у нее под подушкой, и когда попадались ей на глаза, то она быстро отворачивалась; чем дольше она не отвечала, тем больше обижалась на брата, что он начал писать первым. Линда погасила в кухне свет, присела на край ванны, расстегнула блузку, вышагнула из юбки и увидела в зеркале, как лямки ее рубашки шли по плечам, спускались на грудь, и, хоть ночь была холодная, ей было тепло. От пара размягчалась кожа, сырело белье, она уже с удовольствием думала, как опустится сейчас в воду и, прижав ноги к груди, будет сидеть в ванной, пока вода совсем не остынет. Линда повесила одежду на вешалку, начала снимать с плеч лямки рубашки и почти уже совсем разделась, как ручка двери повернулась и, открыв дверь, в кухню вошел Брудер.
От неожиданности он открыл рот, силясь что-то выговорить, но его захлестнула горячая волна смущения:
— В окне света не было… Я думал, ты уже легла… Я не хотел…
Он так удивился, что не мог сдвинуться с места, в кухне было темно, и только лунный луч освещал ее голые плечи, ноги, длинную светлую шею, белый квадрат кожи между плечами и началом груди.
— Я бы не зашел, если бы… — снова смущенно заговорил Брудер и снова замолчал.
Он все еще не отпускал ручку двери, Линда в своей рубашке все еще не вставала с края ванны, и, вопреки ночному холоду, ей становилось все теплее, пар окутывал ее, делал кожу мокрой и липкой, казалось, что Брудер передает ей жар своего тела, и он это видел — чувствовал, как ее лицо открывается, становится серьезным. Она сидела не двигаясь, Брудер весь отдался своему чувству; они пристально смотрели друг на друга, лица у них были, как никогда, чистые, и, возможно впервые, каждый понимал, чего хочет другой. Ночь была черная, звезды далекие, но яркие, и Линда, не сводя с него глаз, произнесла:
— Ты меня искал.
Брудер медленно пошел к ней, и не успели оба осознать, что делают, как он обнял ее и они начали целоваться. Завыл койот, она попробовала освободиться, но он крепко прижимал ее к груди. Под рубашкой у нее ничего не было, через тонкий шелк он ощущал каждую клеточку ее кожи, тонкие лямки упали с ее плеч, вслед за тем соскользнула рубашка, ее обнаженное тело прижималось к нему, одетому, он держал ее, и ему казалось, что он может обнять ее всю сразу, его пальцы гладили ее, искали, находили то, что нужно, и он выдохнул:
— Моя… моя Линда.
Она еле слышно прошептала: «Правда? Да?» — и они забыли о времени, как будто на циферблат кто-то набросил черное одеяло. Пуговицы на его рубашке расстегнулись точно сами собой, она почуяла его запах, похожий на запах листвы, в темноте он взял ее за руку, провел в комнату, и они легли на узкую кровать. Они были одни. Оба были счастливы самым простым счастьем. Счастливая судьба нашла их, и оба забыли, какая это редкость и что они принадлежат к немногим избранным. Над всем этим в ночь наслаждений некогда было размышлять, и оба, Брудер и Линда, как будто предназначенные друг для друга, в эти часы упивались телами друг друга.
Ночь сменилась рассветом, Брудер не отпускал Линду, а она не давала уйти ему, и спали они не больше часа. Они заснули щека к щеке и не видели, как гаснут костры, как после ночи возвращаются работники, как на небе бледнеют звезды, как луна гасит свой фонарь. Брудер и Линда не видели первых лучей зари, первых огней, появлявшихся в окнах особняка. Не видели они и пары любопытных глаз, смотревших в окно над кроватью, запоминавших то, что они увидели, наблюдавших ровное дыхание спящих, загоревшихся возмущенным блеском и скрывшихся из виду.
Когда они проснулись, вовсю светило солнце, Линда сонно произнесла: «Они скоро завтракать попросят», Брудер поцеловал ее еще несколько раз и ушел к себе. Она причесалась, глядя в зеркало, и вылила из ванны остывшую воду. В сердцах обоих поселилась искра счастья. Оба не сомневались, что нечаянная радость наконец нашла их, и, пока солнце всходило над долиной, высушивая утреннюю росу, капитан Пур выслушивал доклад о возмутительном событии, которое сегодня ночью случилось в его владениях.
Решение он принял быстро, не задумываясь. Розе было велено помочь Линде собрать вещи.
— С сегодняшнего дня она живет в моем доме! Думать надо было, когда я селил женщину в жилище для работников! — кипятился он, отправляя Розу с известием, что следующую ночь Линда проведет уже в другой постели.
Но Роза возразила, что сейчас, в сезон сбора урожая, в комнатах для слуг свободных мест нет, и тогда капитан Пур распорядился поселить Линду в какой-нибудь гостевой комнате наверху, в самом конце коридора. Комната выходила на террасу и апельсиновую рощу, узкая двойная дверь открывалась на балкон, где могли свободно поместиться два человека, с черной чугунной решеткой, теплой даже после заката. В первую ночь Линда не сомкнула глаз, утопая в подушках и разглядывая балдахин цвета беж. Она вспоминала прошедший день, долго тянувшийся после ночи с Брудером, — каждый час казался чуть ли не годом. На ночном столике фарфоровый человечек в бордовой шляпе держал в крошечных пальцах маленькие золотые часы; стрелки на них как будто совсем не двигались, ночь и не думала кончаться, Линда нетерпеливо ждала рассвета, когда можно будет спуститься в дом для работников, к Брудеру. Днем он попробовал было оставить ее там, внизу, но Уиллис не желал ничего слушать, а Лолли добавила;
— Я постараюсь сделать так, чтобы она чувствовала себя как дома.
— Она не ребенок.
— Пожалуйста, не волнуйся за меня, — сказала Линда Брудеру.
Они были не одни, и она не могла взять его за руку. Он смирился и отпустил Линду в особняк, умоляюще глядя на нее.
Поднявшись наверх, она прошла с Уиллисом в кухню, стараясь не смотреть на него.
— Не сердитесь, — произнес он. — Просто я забочусь о вас. Вам нужно беречь себя, чтобы не кончить так, как все другие девушки. Он вовсе не тот, кем кажется.
— Все мы таковы, — ответила она и, оставив Уиллиса, пошла по лестнице вслед за Розой.
Ступеньки под ними поскрипывали, каждая следующая чуть громче предыдущей, и Линда поняла, что здесь ночью не прокрадется незаметно. Наверху Роза провела Линду в самый конец коридора и сказала: «Он хочет, чтобы ты поселилась здесь». На губах у нее была новая, ярко-красная губная помада.
— А это правильно? — спросила Линда, когда открылась дверь. — Его комната, кажется, там?
Линда спросила, нет ли комнаты, где она могла бы поселиться вместе с другими горничными. Но Роза показала глазами в сторону комнаты капитана Пура в другом конце коридора и повторила: «Он хочет, чтобы ты поселилась здесь». Дверь блестела, потому что ее каждый день натирали, и Линда строго-настрого запретила себе воображать, что происходит за ней и какие вздохи слышатся оттуда по ночам. Нет-нет, она всеми силами постарается не думать так об Уиллисе. Но когда это случалось с ней — когда она представляла, как он спит, челка опустилась ему на глаз, а он во сне трет кулаком нос, — она тут же старалась перевести свои мысли на что-нибудь другое или на Брудера, на его темную, непонятную красоту, открывшуюся ей, когда он спал.
— Комната Лолли вон там, — сказала Роза, и они обе посмотрели на дверь с позолоченной ручкой в виде тугого бутона розы.
— Это неправильно, — уверенно произнесла Линда, но Роза уверила ее, что все так и должно быть.
Другие горничные жили либо в мансарде на третьем этаже, где летом балки сильно нагревались от жары, либо в узеньких комнатушках за кухней, где от паров масла у всех лоснились лица. В доме для работников поговаривали, будто Роза спит на подушке, сделанной из иссиня-черных волос ее матери, и в ее крошечной комнате, куда почти никому не позволялось входить, все оставалось точно так же, как в день ее смерти, — белые тонкие простыни на матрасе, взбитые в аккуратные квадраты подушки, цветной карандашный портрет держащихся за руки Розы с матерью в саду. Комната была на третьем этаже, с единственным слуховым окном, которое впускало утренний свет и из которого ей был прекрасно виден любой посетитель ранчо. Ее мать повторяла: «Следи, кто приходит и уходит», и всю свою жизнь Роза старательно выполняла этот совет, как будто он был самым ценным, что оставила ей мать. Ее смерть стала большим горем для совсем еще маленькой Розы, и в глазах на тонком лице застыла печаль. Она была хрупкого, но не девчоночьего сложения; скорее, она напоминала молодую вдову — с виду тонкую, но сильную женщину, закаленную превратностями жизни, выпавшими на ее долю. Роза не принимала никаких ухаживаний, с которыми к ней приставали работники; их игривые слова звучали для нее как взрыв вражеской гранаты; она как будто не слышала их зазывный свист сквозь зубы и шепот по-испански: «Роза! Моя Роза!» Она старалась пореже заглядывать в дом для работников, где свист сухих губ был таким же обычным делом, как открытка в День святого Валентина. Если какой-нибудь смельчак кричал ей вслед, она его не видела и не слышала, но это распаляло парней еще больше. Некоторые спрашивали Линду и даже Брудера: что им сделать, чтобы Роза улыбнулась? Одного застукали, когда он ночью пробирался на холм, чтобы спеть ей серенаду, — его выдала блестевшая при лунном свете губная гармошка. Другие не жалели недельного заработка на дурацкие подарки — музыкальную шкатулку, отделанную ракушками, или розовую розу, подвешенную внутри воскового шара. Но Роза оставалась глуха ко всему — многие думали, что причиной было ее горе. Она в упор не видела парней. Она принимала знаки внимания только от одного человека — по крайней мере, так думала Линда, раскладывая новые блузки и юбки по полкам глубокого шкафа вишневого дерева, украшенного изящной резьбой. В дверь постучали, она с испугом подумала, кто бы это мог быть, но потом услышала голос Эсперансы — та спрашивала, можно ли войти. Она принесла образцы своего шитья и сунула их прямо Линде в руки.
— Покажешь ему? Это я для него сделала, — сказала Эсперанса, протягивая фетровый мешочек с клапаном и вышитой монограммой капитана Пура. — Это для его медали. Пусть кладет на ночь, когда спать будет ложиться.
— Попробую, если получится.
— А ты попробуй! Ради меня, хорошо?
И тут Линда поняла, что Эсперанса хитрее, чем кажется. Та сказала:
— Я тебе говорила, что вчера вечером видела Брудера с Розой? Наверное, в воскресенье ходили куда-нибудь…
Тут она захихикала.
— Брудер с Розой? Вчера? — переспросила Линда и подумала про себя: «Сначала с ней, а потом со мной?»
— Они на комбайне ездили в конце дня, почти вечером. Я видела, как они пили лимонад и слушали граммофон.
Линда подумала — значит, Брудер угощал Розу апельсиновым лимонадом, а может, еще и апельсиновым тортом, покрытым тонкой, как первый ледок, глазурью? Эсперанса, у которой все пальцы были исколоты иголкой, рассказывала, что они, похоже, неплохо проводили время.
— А я все думала: и где ты была, Линда? Правда думала!
— На кухне, посуду мыла, — ответила Линда, сама удивляясь, как это она упустила из виду такое событие и как так получилось, что свидание Брудера с Розой случилось раньше, чем ее первая ночь любви. Ей вдруг стало холодно и очень одиноко, и, когда Уиллис скромно постучал и просунул в дверь голову, она была ему искренне рада.
— Ну как, у вас все в порядке?
Она поблагодарила его за доброту.
— Вам что-нибудь принести?
Она ответила, что он и так много для нее сделал.
Разместив вещи и положив коралловую подвеску на туалетный столик, Линда сбежала по черной лестнице и поспешила вниз, в дом для работников. День прошел так же, как обычно, — она раскатывала тортильи, варила фасоль, добавляла в нее кубики ветчины и жира, кольца лука, кружки моркови. Она отнесла обед «апельсинщикам», другим работникам, Эсперанса, как всегда, помогала раздавать лепешки, завернутые в вощеную бумагу. Слаймейкер дремал на тележке в тени деревьев; она дала ему добавки, потому что, как ей показалось, заметила усталость на его лице; Хертс сидел рядом с ним, ничего не говорил и осторожно улыбался. Слай молча взял лепешку, отломил половину, отдал ее Хертсу, и оба поняли, даже раньше Линды, что что-то поменялось. Она спросила, видели ли они Брудера. Слай покачал головой; складки на его шее перекатывались мягко, как валики.
— Он сегодня задержался — девушек забирал, — сказал Хертс.
Они молча принялись за еду, запивая ее лимонадом, и Линда так и оставила их на тележке; две длинные тени на земле сливались в одну.
После обеда она принялась жарить мясо, нашпиговав его беконом; по кухне плавал запах перца чили, грудинки, свиного жира. Со дна сковороды она собрала жир, оставшийся после жаренья, и добавила его в хлебное тесто. Пока мясо готовилось, Линда приготовила для парней апельсиновый пирог. Делая карамель из сахара, она сказала себе, что жизнь ее на Пасадене останется совсем такой же, какой была, только теперь придется подниматься еще раньше, чтобы успевать приготовить завтрак, пока все спят. За готовкой день тянулся бесконечно, она разносила еду сборщикам и упаковщикам, ближе к ночи возвращалась наверх, в особняк, после того как с террасы расходились музыканты и гасли свечи. Она жила в доме у капитана Пура, но не переставала напоминать себе, что ничего не переменилось, и, наверное, поверила бы в это, если бы не многозначительное молчание парней-сборщиков вечером, когда она кормила их этим мясом. Они ели быстро, облизывая пальцы, над мясом поднимался пар, и никто не говорил ни слова, кроме: «А еще можно?»
Она внесла апельсиновый пирог, и Хертс спросил: «Это что?» Когда она ответила, лица у всех вытянулись, а потом вошел Брудер и подлил масла в огонь:
— Разве ты не знаешь — они терпеть не могут есть то, что собирают?
Об этом Линду никто не предупреждал. Парни недовольно вылезли из-за стола. Когда они разошлись, Брудер спросил, как ей новая комната.
Она пожала плечами и ответила, что комната как комната — ничего особенного.
— Ничего особенного? Что, так быстро избаловалась?
— Как там Роза?
— А тебе зачем?
Она не ответила, и он продолжил:
— Сколько раз тебе говорить? Мы с Розой дружим. Когда-нибудь ты тоже захочешь, чтобы у тебя был такой друг, как я.
— Когда-нибудь, — ответила она и, оставив Брудера во дворе, понесла в кухню стопку грязных тарелок.
Земля под его башмаками была сухая и холодная, а пар от дыхания такой густой, что казалось, его можно держать в руках. Кухонное окно не было закрыто занавеской, и ему было видно, как суетится Линда. Вчера вечером в окне было темно, и эта темнота как бы приглашала его войти; занавеска на окне стала для него желанным, долгожданным знаком. Он рассчитывал застать там Линду. Да, у него был план, но потом он как-то рассыпался, ускользнул у него из рук. Брудер не знал, отчего сегодня утром Уиллис стал таким подозрительным, злился, что по дому для работников начали шушукаться, но не понимал, от кого пошла сплетня. Не от Хертса и Слая и уж точно не от Розы — нет, она бы такого не сделала после того, что рассказала Брудеру тогда, в субботу. Они сидели за столом, накрытым для пикника, и Роза не закрывала рот почти час, признаваясь, что сделала такую глупость, которой даже сама удивлялась: ее угораздило по уши влюбиться в капитана Пура, и она совсем не знала, как ей теперь быть. Брудер слушал ее молча до тех пор, пока она не разрыдалась над опустевшей бутылкой из-под содовой. «Думаешь, он мог бы влюбиться в тебя?» — спросил он. Нет, она вовсе так не думала, как и Брудер: они просидели почти до ночи, собственная жизнь предстала перед Розой в истинном свете, скамейка для пикника была вся в занозах и подростковых признаниях в вечной любви, вырезанных перочинным ножом. Брудеру не нужно было давать никаких советов, потому что Роза и сама знала, что делать. Она была молода, но душа у нее была твердой и в тот вечер единственный раз оказалась во власти чувств; вообще-то, она лучше всех прочих умела раскладывать все по полочкам. «Я знаю — нечего мне на него зариться», — сказала она, признавая правду, но и боясь, что Брудер сочтет ее совсем девчонкой из-за этих излияний. Брудер ответил: «Поматросит и бросит». Роза кивнула, признавая его правоту. Над ними висело темное, почти ночное, небо, красивый розовый свет был так нежен, что никак не мог задержаться на небе. Брудер пообещал, что никому, никогда и ничего не расскажет, и даже Линде; Роза знала, что ему можно доверять, а ему даже не пришло в голову нарушить свое обещание, и лишь много лет спустя — когда было уже слишком поздно — он пожалел, что поверил, будто хранить секрет — благородное дело.
Линда вернулась в особняк в начале двенадцатого ночи. Ее охватила каменная усталость, она шла по лестнице, полусонно закрывая глаза и пошатываясь. Свет был везде потушен, дом затих, только перила помогали ей не сбиться с пути, она не чаяла добраться до постели под балдахином и мирно тикавших часов, и вдруг с верхней площадки лестницы из темноты послышался голос Уиллиса:
— Добрый вечер. У вас есть все, что нужно?
Она поблагодарила, и он ответил, что велел Розе приносить все, что ей захочется.
— Извините, что пришлось перевести вас сюда, — сказал он. — Вам нужно быть поосторожнее.
— Я всегда умела за себя постоять.
Он обернулся, чтобы уйти, постоял немного и сказал:
— На всякий случай — моя комната в том конце коридора.
Линда кивнула, они в темноте пожелали друг другу спокойной ночи, не видя лиц, что было и к лучшему.
Ворочаясь на постели под балдахином, Линда не могла уснуть от оглушительной тишины. Окна были заперты на защелки, да еще на них были спущены длинные тяжелые шторы. Она привыкла слышать ночные звуки природы — грохот океана, отрывистое «кику» скопы, шуршание крыс в подлеске, храп отца, разносившийся по всем уголкам «Гнездовья кондора». Лежа на узкой кровати на ранчо, она привыкла слышать негромкий, похожий на кваканье лягушки, клекот совы, охотившейся за полевыми мышами, и визги койотов, занятых спариванием. Однажды с холмов спустилась пума, чтобы покопаться в мусоре, и когда Линда лежала, прислушиваясь к ее шипению, от которого кровь стыла в жилах, ей пришло в голову, что это нехорошо: если пума повадится есть отбросы, то позабудет, как охотиться на енотов. Брудер говорил ей, что такое уже бывало. Помогало только одно — крупная дробь между лопаток; и вскоре библиотеку Уиллиса украсила еще одна шкура со стеклянными глазами; на паркетном полу уже лежали шкуры гризли и рыси.
Но особняк — «не особняк, а просто большой дом», упрямился Уиллис — был как будто колпаком накрыт от всего мира. Линду окружало безжизненное спокойствие, не нарушаемое никакими ночными звуками, кроме тиканья часов в руке фарфорового человечка и боя больших напольных часов внизу, в галерее. В доме стояла тишина, и только в одной комнате тихо щелкнула задвижка и босые ноги, осторожно ступая по ковровой дорожке, прошли по коридору и остановились у дверей Линды.
Что-то становится известно сразу, что-то — лишь через какое-то время, и Линда не сразу поняла, что Уиллис с самого начала хотел, чтобы она поселилась в особняке. Лолли, раздумывая над этим его странным указанием, недоуменно спросила:
— Но почему, боже мой?
Уиллис искренне верил, что по широте души сестра уступает ему, но не винил ее в этом, а принимал как факт. Никто не задавался вопросом, было ли так на самом деле. За свою жизнь капитан Пур перезнакомился со множеством девушек и привык делить их на две категории, — по крайней мере, так он говорил Линде:
— Одни из Пасадены, другие из всех остальных мест. Вот такой мой мир.
— Кого же вы предпочитаете?
— А вы как думаете?
Она заметила ему, что дележ получается неравный. Если задуматься — много ли молодых женщин живет в Пасадене? Даже меньше, чем он думает! В ответ он стал считать на пальцах: Генриетта, семья которой владела нефтяными разработками в океане, но не та Генриетта, которая сама ездила по грязным буровым вышкам: Маргарет из семьи владельцев газет; Линда быстро возразила, что «Америкен уикли» и «Стар ньюс» им не принадлежат; Анна по прозвищу Веснушка, семья которой владела самым большим ранчо в Калифорнии, где она в летние каникулы пасла овец. Потом еще были девушка по имени Элеонора, из семьи банкиров, владевшей банками в Ноб-Хилле и Сан-Марино, — веснушчатая высокая девица, отличная наездница, которая давным-давно просила Уиллиса сопровождать ее на балу дебютанток, но потом почему-то передумала; Максин, с чего-то возмечтавшая стать ученым, целыми днями пропадавшая в химических лабораториях Калифорнийского технологического института; она частенько приезжала в Пасадену и однажды привезла с собой банку с формалином, в котором плавал коровий глаз. Была еще лучшая подруга Лолли, Конни Маффит, которая жила в доме красного дерева, построенном братьями Грин, где окно в гостиной украшал витраж — роза из цветного стекла. Конни изящно расписывала фарфоровые чашки и слыла по городу художницей. Они с Лолли каждый год ставили пьесы в клубе «Шекспир», Уиллис видел Конни в роли Офелии, Гонерильи, Джульетты и леди Макбет и уважительно признавал, что ее актерский диапазон широк, пусть и неубедителен. В каждой роли она обыгрывала одно и то же — золотые волосы, маленькую ножку, милое пришепетывание. В прошлом году, весной, на вечере в клубе «Шекспир» случилась неловкость: рука Конни легла на колено Уиллиса, и она горячо прошептала, обдав его парами рома: «Слушаю и повинуюсь, мой господин». Он рассказал об этом Линде — оговорившись, не для того, чтобы унизить Конни, а для того, чтобы она понимала, что перед ней за мужчина. Уиллис был больше известен тем, что на пушечный выстрел не подпускал к себе тех девушек, которые несколько лет назад писали ему соболезнования на карточках кремового цвета, когда смерть унесла обоих его родителей; на похоронах к нему выстроилась целая очередь девушек в черных вуалях, в сопровождении матерей в траурных жемчугах, и каждая ждала, когда до нее дойдет очередь выразить соболезнование и прикоснуться к нему детской, затянутой в перчатку рукой.
Кое-что Линде рассказывал сам Уиллис, спускаясь с ней по утрам вниз. Но больше всего выкладывала Роза. Со временем Линда заметила, что рассказы Уиллиса и Розы об одном и том же сильно разнятся, и решила, что Уиллису резоннее рассказывать о себе правду, чем его старшей горничной. Как раз тогда Уиллис рассказал Линде, что спешил во Францию на войну. «Так торопился, что сам собрал рюкзак», — вспоминал он. Роза со всеми подробностями расписывала совершенно другую сцену — Уиллис испугался как маленький и в слезах упал Розе на грудь. Но если Уиллис так трусил, как мог он получить медаль за храбрость?
Уиллис рассказывал Линде, что в сестре он терпеть не может одно: слишком уж она любит прикинуться больной.
— Она хочет таким способом привлечь мое внимание, но я же вижу разницу между простудой и придурью, — говорил он.
А Роза рассказывала совершенно другое:
— Она всю ночь не спит, в подушку кашляет, вот поэтому он и не слышит.
Но если Лолли так нездоровилось, как она умудрялась вести дом, следить, чтобы везде был натерт паркет, сняли окна, брать у горничной из рук коврик и говорить: «Я сама»?
Уиллис говорил Линде, что на берегах Мааса он спас человека; по словам Розы выходило, что, наоборот, кто-то спас жизнь ему.
Причин не верить Уиллису не было, и как-то утром, спускаясь вниз по холму, он заметил:
— Надеюсь, Роза рассказывает вам не очень много сказок. Она неплохая девушка, но не прочь приврать. Так она переводит разговор от себя… или от своей матери.
Линда спросила, о чем это Уиллис.
— Она вам не рассказывала? Ее мать была распутной женщиной.
Линда подумала, что говорить так жестоко, и он произнес, как будто прочитал ее мысли:
— Да, это жестоко, но правда.
Он сказал еще, что не похож на большинство жителей Пасадены и что ему интересно рассказывать только правду, даже если она и не слишком красива. И тут Линда просто опешила, потому что Уиллис сказал:
— В каком-то смысле моя мать была очень похожа на мать Розы.
— Как вы можете говорить такое! — вспылила Линда.
— Но это всего лишь правда.
Что это за мужчина такой, который может называть шлюхой собственную мать? Прошло несколько лет, в памяти Линды история Валенсии осталась настоящей, нисколько не приукрашенной; она прекрасно помнила, как ее мать оказалась в «Гнездовье кондора», как случилась та встреча в сарае, — занималась заря, Дитер постанывал, заканчивая свое дело. Однажды Валенсия призналась Линде: «В сущности, у всех женщин судьба складывается одинаково». Линда тогда горячо возразила: «А у меня все будет по-другому!»
— Я любил мать, — сказал Уиллис. — Пожалуйста, поймите меня правильно. Не проходит и дня, чтобы я о ней не думал.
Лицо его стало очень задумчивым и таким ранимым, каким Линда никогда еще его не видела. Его красивые голубые глаза увлажнились, щеки были мягкие, как шарики теста, и Линда подумала — ткни их сейчас пальцем, он погрузится в кожу, до того она была нежной. Не был бы он капитаном, не украшала бы его грудь медаль за храбрость, не владел бы он своим огромным ранчо — он бы походил на самого обыкновенного молодого человека, который всякий раз поднимает глаза, чтобы встретиться с ней взглядом. Такое случалось не один раз, и с годами она даже стала любить это ощущение и, честно говоря, даже хотела испытывать его: глаза незнакомца расширяются при виде ее, вбирают ее в себя и говорят без всяких слов — в этот миг их обладатель готов для нее на все.
— Матери не понравилось бы, если бы я о ней врал, она была честной женщиной, не из тех, кого заботит, что скажут люди. По-моему, я больше похож на нее, чем Лолли. Мама была родом из штата Мэн и переехала на Запад, когда ей исполнилось пятнадцать лет.
— Зачем?
— Вы спросили — зачем? — переспросил он и повторил: — Ей было пятнадцать лет. Она жила в Мэне, где лежит снег. Конечно, ей хотелось чего-то другого, хотелось стать другой.
Он рассказал, что у его матери было сопрано и что она приехала в Пасадену, чтобы петь в театре «Гранд Опера», выстроенном в мавританском стиле, здание которого стояло тогда на углу Раймонд-стрит и Бельвью-стрит. Она давала концерты из произведений Беллини и Доницетти — пела арию Амины из «Сомнамбулы» и речитатив Анны Болейн, заключенной в темнице, — и как-то раз среди публики увидела необыкновенного красавца, рыжего, как апельсин. Потом она говорила, что даже через огни рампы различала его голову, светившуюся, точно факел, во втором ряду; лицо в окружении волос было сильным, крупным, по-мужски привлекательным. Само собой, в тот вечер Аннабелл и сама выглядела великолепно. Волосы у нее были медово-желтые, маленький рот походил на сужающееся книзу яблоко, синие глаза были так огромны, что без труда вместили бы в себя все полторы тысячи лиц, которые смотрели на нее и слушали, как легко она берет свои верхние «до», перепархивает с ноты на ноту, осторожно опускается вниз. Ее звали «девушка с Голубых холмов» — она сама придумала себе этот псевдоним, навсегда распрощавшись с деревенькой из побеленных домиков, где в могилах, вырытых в каменистой земле, упокоились ее родители.
— Мой отец не был особым любителем музыки, — рассказывал дальше Уиллис. — Он всегда говорил, что музыкой можно заниматься, только если больше нечего делать.
Отец, по его словам, был сильным, небольшим, но крепко сбитым мужчиной, который смеялся над роскошью даже тогда, когда сам окружил себя мрамором и позолотой. За годы, проведенные на ранчо, в седле, кожа его стала прямо-таки дубовой. Сбор апельсинов натренировал его предплечья, и они стали похожи на две гигантские барабанные палочки. Он говорил, поджимая губы, цыкал для подчеркивания смысла слов и в тот вечер вовсе не собирался ни в какую оперу, недоумевая: «Что это еще за девушка с Голубых холмов?» Но до Уиллиса Фиша Пура дошел слух, что певица молода и прекрасна и что каждый вечер восторженная аудитория топала ногами и кричала: «Браво! Бис!» В заключение целого вечера Доницетти и Беллини Аннабелл обычно бисировала более знакомые публике вещи: «Огненно-рыжая девушка» и «Милая бухта Каско». Между ариями бельканто и народными песнями Мэна она переодевалась в платье цвета листвы, расшитое богемским хрусталем, с верхом из вельвета цвета черники, открывавшим шею как у балерины и красивые плечи. На плечах лежала коричневая, похожая на норковую, накидка. Голос у Аннабелл Кон был не слишком сильным и на верхних «до» иногда колебался и подрагивал, как грузовик, ползущий в гору. Дикция тоже была далека от совершенства — честно сказать, слов почти никто разобрать не мог, и не только потому, что пела она по-итальянски. Звучали Доницетти и Беллини, в театре сидели жители Пасадены, где женщины, да и мужчины тоже, заглядывали в либретто перед тем, как отправиться в оперу. Да, ее вокальный дар был не слишком силен и мог бы прокормить ее, пока она была молода и красива, но — и это Аннабелл Кон понимала лучше, чем все остальные, — как только красота ее начнет увядать, карьере придет конец.
«Ну и чего все с ума сходят?» — недоумевал про себя Уиллис, нетерпеливо поглядывая на зрителей. Но когда в интерлюдиях Аннабелл приподнимала юбку, показывая ножку в розово-коричневом чулке, когда стремительно и гордо летела по сцене в танце, ножки ее сверкали в свете рампы, точно леденцы. Заканчивая каждый номер, она что-нибудь бросала публике — белоснежную розу, бумажный веер, горсть конфет-горошек, — и люди вскакивали со своих мест, ловя ее дары. В тот вечер, решивший судьбу обоих, на колени Уиллису опустился букетик тигровых лилий, который она отколола от корсажа платья, и тычинки цвета ржавчины запачкали ему брюки. Его соседу достался темный влажный платочек с запахом увядших роз. Мужчине, сидевшему через три ряда после них, достался пустой флакон из-под духов «О де Муа», сделанный в виде русалки, с хорошенькой позолоченной крышкой.
Но только во время исполнения на бис — когда девушка с Голубых холмов весело затянула «Волосы рыжие-рыжие, только их в мире и вижу я!» — Уиллис Пур ясно понял, что он просто обязан познакомиться с этим сопрано. После концерта он передал свою карточку управляющему театром — лысому, радостному джентльмену, который, уходя домой, для надежности прятал всю выручку в ботинок. К крайнему удивлению Уиллиса, управляющий ответил, что мисс Кон ждет его за кулисами. Уиллис Фиш застал ее у зеркала — она собирала волосы в пышный шиньон. Много позднее он вспоминал, что та встреча походила на воссоединение брата и сестры: «Как будто мы знали друг друга всю жизнь, как будто нас разлучили при рождении или с нами случилось что-то подобное». Их глаза трижды встретились в трехстворчатом зеркале и с тех пор смотрели только друг на друга. Но в тот вечер они почти не говорили — они целовались в пыльных кулисах. Уиллис Фиш приколол тигровую лилию обратно на платье Аннабелл и поглаживал ее по щеке — потом он всегда говорил, что она была холодная, как северный снег.
После той встречи Аннабелл и Уиллис Фиш вступили в короткую переписку; его письма прибывали с ранчо в фургоне, и возница получал указание обязательно дождаться ответа мисс Кон. «Неделя бешеной любви в письмах», — говорил об этом сын Уиллиса Фиша. Через неделю последовало предложение руки и сердца, нацарапанное каракулями Уиллиса, которые почти невозможно было разобрать. Аннабелл Кон приняла предложение не раздумывая, и в одно сентябрьское утро тысяча восемьсот девяносто восьмого года прибыла в Пасадену в подвенечном платье, под фатой цвета слоновой кости. Быстро сбегали за мэром Пасадены, и на лужайке, после небольшой церемонии, Уиллис Фиш Пур и Аннабелл Кон вступили в брак. Горничные, среди которых была и мать Розы, бросали на молодых лепестки роз и перешептывались, прикрыв рот руками. Пока мэр произносил свою традиционную речь, Уиллис вдруг вспомнил, что никогда не слышал голоса своей молодой жены, и подумал, что он, верно, похож на щебетание маленькой прелестной птички. И только когда она произнесла: «Согласна», он понял, как сильно можно ошибиться. Только тогда он узнал, что ее красивое, пусть и не слишком сильное, сопрано уживалось с голосом, вовсе не похожим ни на текущее золото, ни на масло фруктового дерева, ни на трель певчей птички; нет, голос у нее оказался неприятным, трескучим, похожим на крик павлина.
Но все это Линда узнала не от капитана Пура. Это рассказала ей Роза, которая, в свою очередь, слышала эту историю от матери. «Вот так и делают ошибки, — наставительно произносила Роза. — Раз — и вся жизнь сломана». Она говорила, что та свадьба на лужайке была слишком поспешной и уж очень закрытой («Аннабелл была не подарок и через месяц показала себя»), а еще через несколько недель полиция закрыла оперный театр — оказалось, что он служил прикрытием для борделя. Линда сказала, что она ей не верит, и Роза ответила: «Ну и не верь себе». Но вроде бы в театре обнаружили тайную комнату, предназначенную для двоих, которую арестованный управляющий называл «мансарда Аннабелл». А другая комната, где стены были обиты синим бархатом, пышно называлась «будуар мисс Кон».
С первых же дней в новой комнате Линда все больше и больше узнавала о жизни в большом доме и в маленьком городке, который рос себе и рос рядом с ранчо. Чем больше она делала открытий, тем интереснее ей становилось и тем дальше отходил от нее Брудер. Вопреки самой себе, Линде нравилось буквально все на ранчо Пасадена, а больше всего — сам капитан Пур. Каждое утро он спускался с ней с холма, нередко по вечерам провожал ее обратно наверх, пару раз заглянул к ней в кухню и, стоя у стола, смотрел, как она разделывает кур или рубит лук; сладкий едкий запах щекотал ей ноздри, напоминая о «Гнездовье кондора». Уиллис, чуть поддразнивая ее, говорил: «Хоть вы и выросли на луковых полях, а все равно плачете», а она смахивала слезы рукавом. Он расспрашивал ее о матери, она рассказывала то одно, то другое; дважды он спросил, как она умерла, и на третий она рассказала ему об оползне. Это было холодным декабрьским вечером, когда от тепла запотели стекла на кухне, и от этого ранчо за окном сделалось неясным, расплывчатым. Линда понимала, что с улицы никто ничего не увидит — разве что движущиеся тени. Она рассказывала о том, как болит у нее сердце, говорила, что боль эта, конечно же, никуда не уйдет. Уиллис говорил о том, что его сердце тоже чуть не остановилось, когда он увидел, как в голубом небе взорвался и опал серебряный шар.
Но часто по вечерам Уиллис уходил на встречи, заседания комитетов или слушания по какому-нибудь вопросу, например о прокладке автострады от Пасадены до Лос-Анджелеса (он был за это) или о проекте нового городского совета, предложенного компанией «Бейкуэлл и Браун» (ему нравилась башня, а другие предпочитали купол).
У Лолли были свои неотложные дела. Клуб «Вечер понедельника» проводил встречи в Дамской гостиной отеля «Хантингтон», где говорили о литературе и географии, а дамский комитет охотничьего клуба «Долина» собирался для подготовки новогоднего бала и украшения цветами повозок, участвующих в Турнире роз. Лолли, точно так же как брат, очень ответственно относилась к своей общественной работе, и от этого ее лицо делалось каким-то натянутым — как будто на перегретом молоке образовалась пенка. Несмотря на худобу, частые, но непонятные хвори, Лолли была энергична, организованна, упорна, тщательно следила за собой, вела аккуратный дневник, куда записывала свои встречи, составляла ежедневный список дел на отдельном листке, который потом складывала и опускала в карман: написать мэру о том, что гонки на фаэтонах опасны; поговорить с поваром, как жарить гуся к Рождеству; выбить ковры; проплыть 1 милю («1» было аккуратно зачеркнуто, а поверху написано «2»). Эта ее деловитость — пусть даже она казалась тонким, стройным, неземным созданием — никак не вязалась с рассказами Розы о немощной, хилой больной, которая чуть ли не на ладан дышит. Правда, ее бесконечные рассказы о железной воле были глуповаты, как и ее решительные заплывы в бассейне только потому, что у нее якобы «не хватало жира, чтобы держаться на плаву». Но она вовсе не была девицей «не от мира сего», как отзывалась о ней Роза; да и капитан Пур был отнюдь не «капризный маленький мальчик».
Они были богаты, избалованны и своеобразны, но к Линде относились неизменно хорошо.
Линда сама поняла, что Роза несправедливо отзывается о Пурах, точно так же как ей стало ясно, что ранчо и город — единый, нераздельный мир, в котором, как ей казалось все больше и больше, должно найтись место и для нее. Каждый вечер, опуская голову на длинную узкую подушку, глядя на простиравшийся над ней шелковый балдахин и слушая спокойное тиканье часов, Линда все больше привыкала к комнате, которая в первую ночь показалась ей такой чужой. И только она привыкла к жизни в доме — даже называла маленькую уютную комнату «своей», не замечая этого, — как Брудер спросил ее, когда она вернется в дом для работников.
— Я не могу туда вернуться, — ответила она.
— Понятно. Но не стоит слишком уж входить во вкус, а то трудно будет возвращаться, когда закончится сезон.
— Когда наступит время, я буду готова вернуться. Это же просто большой старый дом.
Она положила руки ему на плечи и по-особенному наклонила голову — она заметила, что это действует на него лучше всяких слов. Линда не знала тогда, что говорит неправду, — она просто не знала свое сердце настолько хорошо, чтобы быть до такой степени расчетливой. Нет — она всего лишь говорила то, что должна была, даже если это и оказывалось неправдой. Она хотела сказать, что вернется в дом для работников, как только ей позволит Уиллис, и, сверх всяких ожиданий, Брудер поверил ей.
— Я поговорю с Уиллисом, — сказал он.
— Я пробовала, — быстро ответила Линда. — Он ничего не хочет слышать. И потом, какая вообще разница? Я же почти все время здесь, на кухне, что раньше, что теперь… С тобой.
Грубо обструганные, некрашеные полки, кое-как настеленные половицы, между которыми вечно забивалась грязь, заляпанная клеенка вдруг опротивели ей; неужели здесь ей было суждено провести свою жизнь? Но она продолжила:
— Ничего и не поменялось. Может, я еще буду спать здесь, в маленькой комнатушке…
Она показала рукой туда, где прошла их ночь; но сейчас у Линды уже было с чем сравнивать, и она заметила, что комната эта вовсе и не комната, а почти чулан; как-то Роза показала Линде платяной шкаф Лолли — он был раза в два больше.
Но как раз тогда, когда в Линде происходили почти незаметные даже ей самой перемены, Брудер начал ощущать незнакомое ему прежде доверие. Он, не рассуждая, верил Линде так же, как ясно помнил все ее тело: очертания сильных мышц на руках, узкие, очень светлые бедра, розовые соски, в радостном возбуждении потянувшиеся к нему, черный треугольник волос между ног. Он ходил только к проституткам и никогда особенно внимательно к ним не присматривался, не хотел заглядывать им в глаза; его руки шарили в темноте по холодной, бесчувственной плоти, он делал свое дело и неизменно благодарил. Он был из тех, кто платит вперед, поэтому девушка могла быть уверена, что его слово твердое, деньги — настоящие и она может немного отдохнуть, если получалось; Брудер не питал иллюзий насчет того, о чем девушка думает. Но оказалось, что с Линдой он получил удовольствие совершенно другого рода, и тех коротких часов, что они провели вместе, ему было мало — он хотел еще. По ночам он напоминал себе, что терпение — великая добродетель, иногда он думал, что если бы женился на Линде, то они бы наконец соединились и Уиллис позволил бы ему построить дом на дальнем конце рощи, и там они вместе будут встречать все, что им готовит судьба. Что именно, ему было не так уж важно: Брудер все так же несокрушимо верил в судьбу — им суждено быть вместе, и время для этого придет, а если этого не произойдет, то что же ему останется? Он обязательно скажет ей: «Мы будем вместе». И она ответит: «Я знаю».
Улучив удобный момент, они целовались, растирали замерзавшие в сумерках руки, и Брудер совсем не замечал, как уклончивы ее губы и не слишком ласковы пальцы. Когда она спросила о Розе — почему это он проводит с ней столько времени? — он не расслышал скепсиса в ее голосе.
— Сколько мне раз повторять? Мы друзья, и я обещал помогать ей.
Когда Брудер сказал, что ей нужно быть поосторожнее с Уиллисом, он не обратил внимания, что она отвела глаза. Он не видел, как радостно улыбалась Линда, если Уиллис заходил в дом для работников. Брудер мог быть подозрительным к кому угодно, но только не к ней. «Линда — человек не двуличный», — признался он как-то Розе, и она рассеянно ответила: «Ты прав, я уверена».
Как-то вечером Брудер попросил Линду побыть с ним.
— Посидим у огня, посмотрим на звезды, — предложил он. — Вон их сегодня сколько.
Она не отказалась и попросила:
— Дай только схожу наверх, умоюсь, переоденусь.
Он ответил, что она и так красавица, но она возразила:
— Я с пяти утра на кухне. Разреши мне привести себя в порядок.
Он сжал ее руки, она выскользнула из его объятий и побежала вверх по холму.
У нее в комнате было овальное зеркало в деревянной раме; глядясь в него, Линда переоделась, причесала волосы, мазнула по губам Розиной помадой, застегнула на шее цепочку с коралловой подвеской. Платье было уже старенькое, но Эсперанса вышила красные и желтые розы на манжетах и воротничке; Линда развернула чулки, которые она купила перед приездом сюда, и их шелк показался ей каким-то мертвым, безжизненным. Ей очень хотелось нового платья и новых чулок, но у нее не было ни того ни другого; она напомнила себе слова Брудера о терпений. Он любил повторять, что надо терпеть — и тогда дождешься своей судьбы. Она поддразнивала его: «А что, если мне на роду написано другое? Может, мне лучше поторопиться и не упустить свое? Схватить за хвост удачу?»
С этими словами она притягивала Брудера к себе за рубашку, и, если рядом никого не было, они целовались. Однажды Хертс и Слай увидели, как они обнимались, один сказал: «Ого! Вот оно, значит, как!» — другой рассмеялся, а Линда с Брудером, не выпуская друг друга из объятий, расхохотались, уткнувшись друг другу в волосы.
В дверь постучали.
— Линда, вы у себя? Лолли просила узнать, сможете ли вы сегодня вечером присоединиться к нам?
Через закрытую дверь она ответила:
— Нет, сегодня никак не могу.
— Такое срочное дело? До утра нельзя отложить?
Она поблагодарила Уиллиса и сказала, что в следующий раз обязательно воспользуется приглашением, и он с некоторой досадой спросил:
— Но почему же не сегодня?
Она ответила, что ей нужно вернуться на кухню. Уиллис сказал, что сегодня будет музыка, и, понизив голос, добавил, что на льду уже охлаждается отличное шампанское, Лолли его пить не будет, а ему одному пить не очень удобно.
— Линда, ну пойдемте же, выпьем немного!
Она задумалась; в зеркале отражалась красивая девушка, одетая скорее для вечернего приема, чем для ночи у костра.
— Нет, не могу, — не сдавалась она.
Тогда Уиллис сказал:
— А если я очень попрошу?
Он нетерпеливо застучал в дверь, потом повернул ручку (только сейчас Линда заметила, что из двери давно уже вырезали замок) и показался на пороге ее комнаты. На нем был смокинг, волосы тщательно уложены и зачесаны назад; он потрясающе выглядел, а в руке держал розу с белой сердцевиной.
— Ну как, согласны? — спросил он.
И Линда, которая не всегда умела быть твердой, ответила:
— Разве что на двадцать минут, а потом уйду вниз.
Она вошла в зал, где ее встретили веселые звуки музыки. Вслед за ними они спустились по лестнице, прошли мимо окна, из которого открывался вид на горы; фонари обсерватории мерцали, как низкие звезды. На лоджии стоял граммофон в богато лакированном деревянном ящике, и из его широкого раструба вырывались звуки джаза. Лолли, сидя в плетеном кресле-качалке, просматривала газеты. Уиллис спросил:
— Налить вам сидра?
Он подмигнул ей, исчез куда-то и вернулся с двумя коричневыми кружками, наполненными шампанским. Линда поднесла свою кружку к губам и тут же почувствовала, как будто поднялся какой-то шарик и ударил ей в голову. С непривычки закружилась голова.
— Тоже болеете? — спросила Лолли. — Слышу — кашляете.
— Давайте поставим настоящую музыку! — предложил Уиллис.
Он поменял пластинку, опустил на нее тонкую, как нос колибри, иглу. Раздались ритмичные звуки фокстрота, Уиллис притопывал ногой, в кружке у него плескалось шампанское. Его начищенные туфли сияли, медаль тоже как будто как следует почистили. Накануне он ходил к парикмахеру, розовый шрам на шее сейчас был хорошо виден, и Уиллис беззаботно промокнул его носовым платком, а потом аккуратно стер с брюк пролитое шампанское.
— Вы любите танцевать? — спросил он Линду.
— Конечно, — отозвалась Лолли. — А какая девушка не любит?
— Ты, сестренка.
— Я — совсем другое дело! — возразила Лолли и закатила глаза, так что стали видны только белки, похожие на два больших мраморных шара. Она как будто говорила что-то вроде: «Ох уж эти мужчины!» или «И что прикажете с ними делать?» Потом она вынула вкладку «Америкен уикли» из «Стар ньюс», пролистала несколько страниц и принялась читать, время от времени тихо повторяя: «О боже мой!» — это было похоже на вздохи собаки, устраивающейся спать. Но, перейдя к колонке светских сплетен, Лолли принялась громко восклицать: «Ах!», «Мм…», «Вот это да!» — и закончила коротким, как удар хлыста: «Я так и знала!» Она продолжала чтение, комментируя чуть ли не каждую строчку: «Логично», «Я это предвидела», «Я всегда знала, что ей нужно быть поосторожнее».
— Что хорошего прочитала, сестренка?
— Все та же ерунда, — ответила она, хотя страницу светских новостей читала всегда так внимательно, серьезно и дотошно, что сразу было видно — интерес у нее вовсе не праздный. В те дни, когда в газете не упоминались ни она, ни Уиллис, ей было и легко, и досадно.
— Ни за что в жизни не хотела бы попасть в колонку Болтушки Черри, — неизменно говорила Лолли, утыкаясь в газету, покашливая и повторяя больше для себя, чем для других: — Так, почитаем, что там Черри раскопала.
Она читала колонку, Уиллис снова сменил пластинку, и Линда почувствовала, как шампанское ударяет ей в голову.
— Послушайте эту, — предложила Лолли, которая, как заметила Линда, с невероятной энергией читала обо всех местных сплетнях. Лолли не соглашалась, что давным-давно попалась на крючок. «Регулярно я читаю колонку Черри, а все остальное только просматриваю. И потом, "Америкен уикли" совсем недавно дал ей в два раза больше места, и теперь она стала источником разных полезных новостей».
Как будто желая доказать, что колонка Болтушки Черри гораздо полезнее, чем творения других местных репортеров, Лолли открыла газету на нужной странице, прокашлялась, подняла глаза, убедилась, что Уиллис с Линдой слушают, и произнесла:
Интересно, чья это дочь на примерке вчера утром не влезла в платье дебютантки? Говорят, ее визг долетал аж до Сан-Марино; я слышала, что он распугивал даже ласточек у старой мельницы. Может быть, это из-за десерта «иль флотанте» — новинки сезона в охотничьем клубе «Долина», а может, причина здесь совершенно другая?
А кстати, кто-нибудь заметил, жена какого железнодорожника ехала в прошлый понедельник на общественном автобусе своего конкурента? Куда же она ехала и что было у нее в сумке фирмы «Братья Бродвей»? Я и не знала, что она ходит в этот магазин, а вы? Может быть, эта не слишком привлекательная дама торопилась организовать первый ленч для дам, как делают молодые невесты? Может быть, я ошибаюсь, но говорят, что простодушная хозяйка слишком долго укладывала волосы и красилась, совсем позабыв о бутербродах-канапе и пунше по собственному особому рецепту.
В общем, вечер не получился; это признавали многие гостьи, расходясь под мокрым плющом к своим машинам, потому что мальчики-рассыльные не вышли на работу, а может быть, их вообще не нанимали. Но на следующий день члены Садового клуба много говорили на своей прогулке, не так ли? По крайней мере, говорили до тех пор, пока не добрались до виноградника Линда-Висты, где они увидели потного работника с обнаженным торсом, спавшего в тележке. Членами Садового клуба являются практически одни дамы, поэтому почти все они стыдливо отвернулись от такого зрелища; только одна нестарая дама, известная своей страстью к домашнему хозяйству, не отвела от него своих прекрасных голубых глаз. Работник был уволен, и Садовый клуб продолжил свою прогулку, пока не добрался до поляны с нарциссами, находящейся за теннисным кортом. И раз уж мы об этом заговорили, угадайте, какая из чемпионок по теннису думает, что вполне может постоять у стойки бара «Мидуик»? Говорят, даже менеджер клуба не может выставить ее оттуда, но кто я такая, чтобы говорить, что правильно, а что нет?
— Откуда взялась эта репортерша?
— Кто, Черри? — спросила Лолли и поднесла палец с кольцом к подбородку. — Вообще-то, не знаю. Она здесь объявилась всего несколько лет назад. Но теперь в городе все ее читают.
— Вы знакомы? — спросила Линда.
— С Черри? Нет, конечно. Да с ней и не хочется знакомиться. Она за всеми наблюдает. Болтается где-нибудь за кустом гибискуса, подсматривает, подслушивает — вот такая работа. Никто с ней не хочет разговаривать. Даже на ее телефонные звонки никто не отвечает.
— Нет, кто-то с ней точно говорит, — возразил Уиллис. — Сливает же ей кто-то все эти новости.
— Горничные, вот кто, — сказала Лолли. — Они для всех просто беда. За этими горничными нужен глаз да глаз.
— К нашим это не относится, — уверенно произнес Уиллис.
— Да я бы этой Розе ни на грош не поверила.
— Надо быть добрее, сестренка. Роза хорошая девушка, и ты прекрасно это знаешь.
— Я уверена: именно она проболталась о моей анемии.
— Ах, сестренка, отложи свою газету и пошли-ка танцевать.
Уиллис вытянул Лолли с кресла-качалки, она жаловалась на свои ноги и говорила, что ей, вообще-то, не надо, что врач сказал… Но как только они начали тустеп, глаза ее сузились, губы сжались и она сосредоточилась на важном деле — танце на лоджии. В песне был длинный припев — «Веселее, веселее! Ты быстрей танцуй, быстрее!» — и каждый раз в этом месте Уиллис прижимал сестру к себе и опускал ее так низко, что она почти горизонтально нависала над полом, а ее волосы, выбившись из пучка, свисали, точно плоды с ветки. Линда смотрела на них и прикидывала, какова вероятность, что ее старая подруга Шарлотта Мосс и есть эта загадочная Болтушка Черри. Трудно было поверить, что всего за четыре года та сумела приобрести такое влияние, но, с другой стороны, разве не бывало так, что все вставало с ног на голову буквально за одну ночь? Ложишься в постель одним человеком, а встаешь уже совершенно другим. Может, так и надо? Отбросить прошлое, как грязь, которую уносит вода в сточной канаве?
Когда запись кончилась, Уиллис опустил сестру обратно в кресло-качалку. Лолли раскраснелась, грудь ее мерно опускалась и поднималась, дыхание успокаивалось, она осторожно промокала шею кружевным платочком и не сводила с Уиллиса своих светлых, все замечающих глаз.
— Теперь ваша очередь, — обратился он к Линде.
Она сделала было шаг к нему, но Лолли произнесла:
— Не хочет она танцевать с тобой. Она, наверное, думает, что мы какие-нибудь дурачки. Она слишком взрослая для таких увеселений.
Но Линда ответила, что ей очень хочется танцевать, и Уиллис не мешкая заключил ее в объятия и крепко прижал к себе. Его ладонь, которую он положил ей на спину, описывала небольшие круги, когда он повел ее в танце по лоджии, как будто он нащупал какое-то место на ее теле, о котором она и сама не знала; его сильные пальцы уверенно поглаживали ее кожу под дешевым тонким платьем. Линда заметила, что Уиллис даже не увидел вышивки; он смотрел как будто сквозь одежду, так, словно на ней совсем ничего не было.
И Линда закрыла глаза и представила, что ее держит Брудер, что это он кружит ее по лоджии. Даже не так — она видела более сложную картину: Брудер был капитаном Пуром, а капитан Пур — Брудером и они с Брудером живут вот так — вместе, но уединенно, в тишине укромного ранчо в долине. Ей было легко представить себе все это — целый мир, яркий и зеленый, стоял перед ее внутренним взором, очень далекий от действительности, но совершенно живой в воображении Линды, живой до самой мелкой мелочи.
Вечер продолжался, но каждый раз, когда Линда говорила, что ей пора, Уиллис подносил ей наполненную шампанским кружку и предлагал: «Еще один танец». Линда отказывалась, но он брал ее за руку, и она повиновалась, ей хотелось и уйти, и остаться, в ней боролись смешанные чувства. Уиллис ставил все новые пластинки и шел танцевать то с ней, то с Лолли. Если он танцевал с Линдой, Лолли утыкалась в колонку светских сплетен, зачитывала особенно удачные отрывки вслух, смеялась, точно кудахтала, хотя совсем не походила на квочку. А когда Уиллис приглашал на танец сестру, Линда прислонялась к столбу, слушала, как шуршат листья филодендрона и как тихо плещет фонтан. Где-то через час Уиллис сказал: «Все, не могу больше», с размаху сел на плетеную кушетку, потом лег, положив ноги на пол, похожий на подростка, перебравшего спиртного на вечеринке. Полежав так немного, он выпрямился, плеснул себе еще шампанского, добавил и Линде, а Лолли произнесла:
— Может, мне выпить чуточку сидра?
Но Уиллис быстро возразил:
— Сестренка, ты что? Доктор же велел тебе считать сахар. А что такое сидр? Сплошной сахар, и больше ничего.
— Наверное, ты прав.
С этими словами Лолли потянула за длинную шелковую ленту, которая свисала с потолка, и послышался колокольчик наподобие тех, что вешают у дверей магазинов. Она дергала за ленту, пока на лоджию торопливо не вбежала Роза и не спросила, что угодно мисс Пур.
Лолли спросила чаю. Уходя, Роза бросила на Линду такой взгляд, что ей стало стыдно, и Линда даже подумала, что Роза осудила ее за то, что она много о себе воображает. Ей хотелось крикнуть: «Он сам меня пригласил! Я не напрашивалась! Ей хотелось пойти в кухню с Розой и помочь ей делать чай; ей хотелось дотронуться до Розы и попросить: «Обещай мне, что не расскажешь об этом Брудеру! Я не хочу ничего скрывать, но ты ведь знаешь, какой он…» Но Роза развернулась и ушла слишком быстро, и Линда не успела сказать ни слова. Они с Брудером не могли догадаться, от кого Уиллис узнал об их ночи на узкой койке, и теперь Линда подумала, что, должно быть, от Розы.
— Она шпионит за нами, — сказала Линда Брудеру. — Это она ему доложила.
Но Брудер сжал ее руки, поцеловал в лоб и ответил:
— Не дури. Ты не знаешь Розу так же хорошо, как я. Это просто совпало. Он понятия не имеет, что произошло. Он человек подозрительный — заметил, что между нами что-то есть, вот и все. Поэтому он и переселил тебя в особняк. Не думай больше об этом и не вини Розу, Линда. Она хочет стать твоей подругой.
Но Линда ответила:
— Знаю я, какие подруги из таких, как Роза.
Брудер заметил ей, что это было сказано недобро, и добавил:
— Не люблю, когда ты такая жестокая.
Это больно задело Линду, она отшатнулась и ответила:
— Я не хотела. Ты прав. Я больше не буду думать так о Розе.
Но запретить себе Линда никак не могла; каждый день она про себя обвиняла Розу.
Пока они ждали, что Роза принесет чай, Лолли с Уиллисом принялись спорить о том, в чем, как показалось Линде, они не могли согласиться вот уже несколько дней: стоит ли мостить дорогу от въездных ворот, которая шла вверх по одной стороне холма, а затем опускалась по другой стороне, к дому для работников.
— Не могу я еще год жить в грязи, — говорила Лолли, молитвенно складывая руки.
— Тебя послушать, так грязь здесь стоит круглый год. Проходит сезон дождей, к февралю небо проясняется, грязь высыхает и становится не так уж плохо. Мы же не на востоке живем, в конце концов.
— Ну и что? Когда дорога грязная, по ней не пройдешь! Это даже опасно! — воскликнула она и положила свою руку на руку Линды, то ли подчеркивая свою мысль, то ли предупреждая ее о чем-то.
Уиллис опять поменял пластинку, запели братья Бабб — по словам Уиллиса, «настоящий джаз-банд из Гарлема!». Песня была о девушке по имени Мэгги, которая заблудилась где-то на перекрестке; пели братья вполголоса, их голоса кружили голову не хуже шампанского. Когда Роза принесла чайник, Линда спросила, не нужна ли ей помощь, но вопрос оказался неуместным — что ей сейчас еще было делать, как не разливать чай? «Утром увидимся», — сказала Роза; по лицу Уиллиса было видно, что он подумал — так отвечать Линде невежливо, пусть даже Роза сказала правду; разве что до утра с Линдой что-нибудь произойдет. «Только вот что?» — подумала она и напомнила себе, что непременно должна объяснить Розе, и Брудеру, и Хертсу со Слаем: именно ее, а не их совершенно случайно пригласили в эту комнату в конце холла. Она тут абсолютно ни при чем.
Как только Роза вышла, Уиллис снова потянул Линду танцевать и крепко прижал ее к себе. Между ними почти не оставалось свободного пространства, и вскоре стук его сердца стал отдаваться у нее в груди. Уиллис сказал, что хочет научить ее модному степу под названием «Косолапый мишка». Для этого нужно было низко нагнуться два-три раза, а потом тяжело подпрыгнуть на месте. «Не забудьте — пальцы нужно согнуть, как когти», — предупредил он ее. Линда с Уиллисом то качались, то прыгали, он рычал, подражая медведю.
Таких знакомых, как Уиллис, у нее еще не было, и пока она не могла разгадать его. Однажды Уиллис оставил на ее подушке записку: «Спокойного сна. Скоро рассвет». Когда Линда увидела следующую записку, то в нетерпении разорвала ее; сердце выпрыгивало из груди, радуясь их крепнувшей дружбе, но остановилось в разочаровании, когда она прочла: «Ждем завтра вечером к ужину шестьдесят человек. Розе обязательно понадобится помощница».
Они все танцевали, ветер шуршал в тисах, а потом стало слышно, как по чаше фонтана и по плевелам забарабанил дождь. Роза вышла из дому и принялась сворачивать полотняные шторы, которые прикрывали лоджию наподобие палатки. Линда встала, чтобы помочь ей, но Уиллис удержал ее со словами: «Роза сама все сделает». Линда возразила, что это минутное дело — полотнища нужно было прикрепить к полу и боковым столбам, как паруса, — но, когда она подняла одно из полотнищ, ухватив за уголок, Роза покачала головой и сказала:
— Нет, танцуй.
Дождь вскоре припустил сильнее, застучал по полотнищу, сотрясал его своими порывами. Лоджия стала похожа на большой шатер какого-нибудь султана, по полотнищам заплясали тени от свечей, орхидеи задрожали от холодка, дождь все усиливался: казалось, что шатер угодил в осаду. Стало еще холоднее, и Роза прикатила жаровню — такую же, какой обогревали сады, — и разожгла в ней синий огонек. Но Уиллису хотелось потанцевать еще; он порылся в стопке пластинок, вытянул одну и сказал:
— Эта вам понравится.
Он оказался прав; Линду очень тронула мелодия, нежный мотив под названием «Ночная долина», и арфа в балладе «На горной вершине нас двое».
По полотнищу стучало уже очень сильно, и Линда подумала, что пошел еще и град. Она дрожала, и Уиллис по-дружески тер ей спину, чтобы согреть. Их тела все время соприкасались — то грудью, то бедрами, то коленями, то холодными щеками. Сине-голубое пламя садовой жаровни горело сильно и ровно, внутри Линды поднималось тепло, ей хотелось спать, она слышала, как Уиллис говорит что-то вроде: «Хорошо, что вы здесь», думала, что да, это очень хорошо, и почему-то не понимала, кого он имеет в виду, ее или Лолли, которая все так же сидела в качалке и читала новости, переворачивая страницы запачканными типографской краской пальцами. Пластинка закончилась, и музыка уступила место ночным звукам. Дождь накатывал волнами, и ей вспомнилось, как она просыпалась по ночам и слушала прибой, а в соседней кровати спал Зигмунд. Громыхнул гром, они с Уиллисом испугались от неожиданности, прижались друг к другу, и от Уиллиса к Линде как будто что-то передалось, что-то такое же неощутимое, как электрический ток или порыв ветра, что-то почти невидимое глазу, но совершенно реальное. Иголка царапала по пластинке, Лолли поднялась, поставила другую и сказала: «Моя любимая». Сливочно-мягкий мужской голос пел о вечере, когда он нашел свою любовь: «Там, в небесах! Там, в синечерных небесах!» Линда никогда не слышала этой песни, но она была очень красива, и Лолли, видимо, понимала, что на лице у нее написано удовольствие, потому что сказала:
— А чего бы нам не станцевать? Ну его, этого старичка Уиллиса!
Девушки закружились по лоджии, по очереди ведя друг друга, мелодия сначала была медленной, потом перешла в рваный, головокружительный ритм, а следующей песней стала виргинская кадриль. Кожа у Лолли была холодная, вблизи она казалась одновременно юной и старой, было легко представить себе, что лет через шестьдесят она почти совсем не изменится, — может, только волосы станут белоснежно-седыми.
— Вы хорошо танцуете, — польстила она Линде, и это прозвучало как-то уж очень слащаво, — как-нибудь приходите, поучите меня.
Линда ответила, что научилась танцевать, глядя на своего брата.
— Он ходил на танцы на шелковую фабрику, — пояснила она.
Девушки замолчали, потому что играла пластинка и стучал дождь.
Полотнища тихо подрагивали, ветер старался сорвать их с крючков, Линда волновалась, что для декабря дождь льет слишком сильно. Как там дела на ранчо? Успели закрыть деревья?
— Я спущусь вниз, проверю, как там дела, — сказала она.
Уиллис полулежал в кресле-качалке, зажав сигару в уголке рта.
— Мы просто молимся на такие вечера. В горах снег выпадет, — бросил он.
Лолли возразила:
— Ты знаешь, Уиллис, Линда, наверное, права. Может быть, тебе нужно спуститься вниз, проверить, за всем ли присмотрел Брудер…
Но не успела она договорить — сердце не успело стукнуть даже один раз, — как одно из полотнищ распахнулось и на лоджии появился Брудер в мокрой, прилипшей к спине рубашке. Это было так неожиданно, что Лолли ахнула и они с Линдой отпустили друг друга, как будто их застали на месте преступления.
— Одевайтесь, — без лишних разговоров бросил Брудер; лицо у него было спокойное, но серьезное, и, если бы музыка к тому времени не замолчала, он, казалось, мог бы остановить ее одним взглядом.
С бровей ему на глаза падали капли дождя. Он увидел то, что и ожидал, — опущенную на пластинку ручку граммофона, разбросанные по полу газеты Лолли, дыхание Уиллиса, отдававшее шампанским, потертые от танцев плитки пола; все здесь было знакомо и привычно, кроме Линды. Он заметил вышивку у нее на платье и что волосы у нее аккуратно уложены, — наверное, увидела фотографию в каком-нибудь журнале Лолли. Розовые щеки Линды, особый, маслянистый блеск ее глаз выдавали, что и она пригубила шампанского. Если бы ледяной дождь не лил так сильно, он отругал бы ее. Но с каждой минутой на ранчо пропадало все больше деревьев, а о земле он заботился так же, как обо всем другом; он твердо знал, что именно земля и есть будущее, их будущее, поэтому разговор с ней мог и подождать. Ему было больно, но эту боль, как всегда, можно было отложить.
— Все замерзает, — сказал он. — Нам нужна помощь.
Тропа с горы превратилась в поток жидкой грязи, полутонный грузовик Брудера начал скользить по ней, Брудер с Уиллисом выскочили из машины, чтобы проверить дорогу, и оставили Линду за рулем. Они велели ей попробовать завести машину еще раз, и когда она отпустила тормоз и выжала сцепление, то испугалась, что грузовик соскользнет с дороги и перевернется. Даже в темноте на грязи ярко сверкали кристаллы льда, и дорога походила на темную медленную реку. В конце концов она вылезла из машины, сказала, что они только теряют время, и все втроем они пустились бегом вниз по склону, неуклюжие в своих плащах; изо ртов у них вырывались целые облака пара.
Сзади послышалось:
— Подождите меня!
Сверху вслед за ними неслась Лолли; на ней тяжело болталась бобровая шуба. Уиллис велел ей возвращаться домой, но она ответила, что тоже хозяйка ранчо и тоже хочет помогать, даже неуверенно произнесла «черт побери!», и, кажется, сама удивилась собственной смелости.
— Времени для этого нет, — сказал Брудер. — Нет времени.
Внизу, во дворе, работники торопливо таскали из сарая фумигаторы и бутылки с дистиллятным маслом, у которых горлышки давным-давно были заткнуты картофелинами вместо пробок. Мужчины спасались от холода, натягивая на головы шляпы, застегивая до самого горла трикотажные куртки, набрасывая пончо поверх фартуков, надетых на вязаные свитеры, которые были натянуты на наспех надетые выходные рубашки поверх ночных. От холода они стучали зубами, ежились, таскали фумигаторы во двор, грузили их на тележки и везли в сад. У каждого фумигатора было круглое основание, похожее на камень для керлинга, выкрашенное в красный цвет, но с годами краска облупилась, и на стальных боках появились вмятины. Из основания поднималась труба высотой четыре фута с сеткой на выходе. Трубы были черные, вскоре такими же стали и работники, потому что сажа въедалась в перчатки, руки, шеи, в кожу вокруг глаз.
Слаймейкер выстроил работников в цепочку, чтобы быстрее передавать фумигаторы из сарая в рощу, но они не стояли на месте, кричали друг другу, что надо закрыть лошадей и ослов, а Хертс орал Слаю, чтобы он успокоил парней. Мьюр Юань с двоюродными братьями тоже были во дворе, но одеты они были только в тонкие рубашки; они быстро застегивали мешки и привязывали их к спинам мулов. Настоящая работа еще даже не начиналась, Линда видела, что работники злятся на дождь и холод, и спросила Уиллиса, есть ли у него теплые вещи, чтобы раздать людям, — шарфы, одеяла, хоть что-нибудь?
— Кофе нужно сделать, — распорядился он, как-то вмиг повзрослев.
Для каждого фумигатора нужно было по два с половиной галлона топлива, и Слай жалобно повторял, что уже много лет говорил Уиллису — надо покупать пятигаллонные емкости.
— До рассвета еще все сгорит, — предупреждал Слай, и работники понимали, что он прав.
Линда заметила, как помрачнели их лица, — все думали, что началась длинная ночь, когда надо будет поддерживать огонь в фумигаторах; они зажгут коптящее пламя последнего фумигатора, а потом нужно будет вернуться к первому и начинать все сначала. Казалось, все знали, что потеряют сегодня много деревьев, гораздо больше, чем во все предыдущие годы, а может быть, под шумок пара-тройка самых трусливых работников, заледеневших до самых кончиков пальцев, смоются и пойдут в сторону Лос-Анджелеса, откуда первый же поезд отвезет их на земляничные поля Сан-Хоакина, где жить и работать гораздо лучше. И каждый знал, что надо следить, чтобы от пламени из трубы не загорелась одежда. На ранчо Пасадена не было ни одного работника, который не видел бы посреди черной морозной ночи какого-нибудь приятеля с пылавшими рукавами.
Брудер жаловался, что на всю рощу фумигаторов не хватит, кричал, что нужно выкопать ямы и развести в них костры. Он велел Хертсу взять пятерых работников и пойти с ними за хворостом в рощу.
— Потом плеснете на них бензином и зажжете костер, — скомандовал он.
Дождь начал стихать, и это означало, что будет еще холоднее, и Брудер сказал, что часам к двум-трем фумигатор нужно будет ставить под каждое дерево, — наконец-то их сосчитали, и оказалось, что всего у них тысяча штук.
— Холодает. Сейчас градусов двадцать семь — двадцать восемь, — сказал он.
Как и все, он хорошо знал долину Сан-Габриел, знал, как холод крадется по подножьям холмов и руслам речек, как остро начинает пахнуть зелень эвкалиптов, когда падает температура Брудер обернулся к Лолли и крикнул ей:
— Вернитесь к себе, прикройте розы.
Но Лолли ответила, что пришла помогать, все мужчины разом оглянулись на нее, отметив про себя и шубу с бобровым воротником, и носки бархатных шлепанцев, видневшиеся из-под длинной юбки, и руки, сжатые в кулаки, похожие на твердые белые камни.
— Тогда садитесь в тележку, — приказал Брудер.
Она протянула руку, ожидая, что он поможет ей, но Брудер грузил фумигаторы, и Лолли сама вскарабкалась в тележку и села на скамью рядом со Слаймейкером.
— Это что за ондатра? — спросил тот.
— Где кофе? — крикнул Брудер. — Кофе давайте!
Линда больше не боялась, когда видела его таким. Она думала, что наконец-то поняла его, как будто самый загадочный человек на свете сделался вдруг самым простым. Она смотрела, как он берет фумигатор, поднимает и ставит в тележку. Емкости на два с половиной галлона были пустыми и звенели на холоде. Брудер разрешил Лолли попробовать поднять один, но фумигатор со звоном упал на дно тележки, так что стало слышно по всему двору, а на дереве насторожила мохнатые уши сова, отозвавшаяся низкими, отрывистыми криками.
Брудеру нужно было придумать, как лучше всего победить мороз. Он распорядился расставить по одному фумигатору на каждые четыре дерева, а некоторые деревья обогревать лишь кострами в ямах. Он прекрасно понимал, что некоторые апельсины замерзнут еще до рассвета, но сказал работникам, что лучше лишиться всего урожая, чем хотя бы одного дерева. Однако Уиллис не согласился с доводами Брудера и стал говорить, что лучше расставить фумигаторы равномерно по всему саду, то есть по одному на каждые восемь деревьев.
— Может, мы вообще ничего не потеряем. Может, и холодать больше не будет, — говорил он.
— Я не хочу ничего потерять из-за твоих надежд, — ответил Брудер, разбивая работников на пятерки. — Один фумигатор на четыре дерева! Пошли! — прокричал он, сложив руки рупором.
— Ты, кажется, забываешь, чье это ранчо, — сказал Уиллис.
— Ничего я не забываю, — отозвался Брудер и добавил: — А вот ты, может быть, забыл.
Все почувствовали, как между Брудером и Уиллисом словно бы сверкнула молния. Многие работники удивились, что Брудер позволил себе так резко разговаривать с капитаном Пуром, а еще больше удивились тому, что Уиллис это ему позволял.
Немного погодя Уиллис бросил:
— Некогда теперь спорить. Работать надо.
К полуночи все уже были в роще, к каждому ряду деревьев тянулась цепочка людей. Один копал неглубокую яму, другой ставил в нее фумигатор. Потом они вытягивали шланг из тележки с заправочной емкостью и заливали топливо в основание фумигатора. Они поджигали его, жар от дымного пламени втягивало в трубу, из нее поднимался жирный черный дым и хлопьями копоти садился на лица. Лолли помогала наполнять емкости, Линда с миссис Юань торопливо носили кофе из кухни в рощу, Уиллис выполнял указания Брудера, как самый послушный работник.
Сделав кофе и прицепив бидоны с ним позади каждой тележки, Линда сказала, что тоже будет помогать. Она огляделась, ища, чем бы заняться, и, как ей показалось, совершенно не нарочно стала помогать Уиллису — она копала яму для фумигатора, а он как следует устанавливал его туда.
За работой Уиллис почти ничего не говорил. Она спросила, был ли когда-нибудь такой мороз, и он ответил: «За последние два года — нет». Она чувствовала, что он думал о том же, что и все: почему роща оказалась так плохо подготовленной к зиме? В конце концов он сказал:
— В последний раз морозная зима была в двенадцатом году. Тогда говорили — такой холод бывает раз в сто лет. Помню, отец сказал мне: «До следующего такого же холода я не доживу».
Лолли с удовольствием управлялась со шлангом топливной емкости, наполняя фумигаторы и перекрывая кран.
— А вот! — покрикивал Брудер, и руки Лолли в перчатках земляничного цвета поворачивали кран, и она склонялась прямо над самой емкостью.
— Хватит, Лолли! Закрывай!
И она беспрекословно подчинялась. Теперь ее волосы совсем растрепались, густой блестящей волной спускались по плечам, а бобровая шуба была жирная, перепачканная топливом. Масло совсем испортило шубу, но Линда видела, что Лолли веселится от души. Уиллис был весь в грязи и саже, перчатки из телячьей кожи порвались, глаза были грустно опущены, как будто он думал, что, как только вернется домой, сразу сожжет всю одежду, что была сейчас на нем. Нос у него покраснел, он взял Линду за плечи и сказал: «Вы замерзли, смотрите, как бы нос и уши не обморозить». Он спросил, не хочет ли она вернуться в кухню и приготовить еще кофе. Работники одобрительно загудели, и Линда поспешила обратно через всю рощу, слушая, как под ногами ломается похожая на рыбью чешую корочка льда.
На минутку Линда остановилась у одиноко горевшего фумигатора; он стоял за много сотен ярдов и от других фумигаторов, и от дома для работников. Вдалеке, на противоположном конце ряда деревьев, виднелась цепь огней и слышалось шипение масла. Небо было совсем черное, Линда потянулась и сорвала с ветки апельсин. Он был твердый и тусклый, и Линда знала, что его все равно выбросят, что с ранчо Пасадена будут увозить целые телеги с битыми, испорченными плодами, годными разве что на корм свиньям. У плиты, варя кофе, она задумалась, сколько еще пробудет в Пасадене и радостно ли примут ее обратно Эдмунд, Паломар и Дитер. Может быть, брат не пустит ее и на порог; с ужасом она снова вспомнила о том, что так и не ответила ни на одно его письмо. Куда она денется после того, как закончится сезон апельсинов? Попросит Брудер ее остаться? У нее не было ничего, кроме одной смены одежды и холодившей шею коралловой подвески. Даже теперь все мужчины в ее жизни так и подсказывали ей, что делать, а от чего лучше воздержаться, куда идти, а где лучше не появляться, где стоило спать, а где — нет. Куда податься, если ни Брудер, ни Уиллис не захотят ее больше видеть? Она представила, как ездит вместе с «апельсинщиками» по Калифорнии — на виноградники, где они работали летом, или на север, где, по их рассказам, все было по-другому и никто к тебе не приставал. Она представляла, как со склоненной головой идет к Уиллису, умоляя о помощи. Она ненавидела свою зависимость и даже начала спрашивать саму себя: может она или нет стать хозяйкой собственной жизни?
Через кухонное окно ей были видны горелки и дрожащие огоньки в них. Линда чувствовала запах масла, знала, что утром по всей долине запах будет такой же горький; даже сердцевина роз Лолли покроется жирным слоем.
Когда Линда принесла работникам кофе, она заметила, что Уиллис ушел.
— Выдохся, — сказал Брудер.
— А вот и нет, — возразила Лолли. — Ему просто нехорошо.
— Нехорошо? — переспросила Линда.
Но разговаривать было некогда; Брудер попросил Линду помочь заполнить топливную емкость, и она поехала вместе с ним и Лолли к сараю, где хранилось топливо.
— Ваш брат развалит все ранчо, — сказал Брудер, протягивая Лолли руку и помогая спуститься с тележки.
Вместе они направили шланг из цистерны в большую железную бочку в сарае, вставили его в розовую потрескавшуюся горловину бочки. Скоро масло начало литься, и в воздухе повис его горький запах. Лолли сказала, что не может его переносить, вышла и присела на деревянный ящик ярдов за сто от сарая.
— Подожди минуту и закрывай кран, — сказал Брудер Линде.
Она увидела, как он пошел вслед за Лолли, сел рядом с ней, и ей показалось, что их плечи соприкоснулись и они прижались друг к другу, как будто спасаясь от холода. Прошла минута, она потянула ручку крана, емкость на железных ножках вздрогнула, в шланге захлюпало. Линда крикнула Брудеру и Лолли, что емкость наполнилась и можно нести ее в рощу. Они сидели далеко, так что лиц их ей нельзя было разглядеть, но она услышала голос Брудера:
— Сейчас!
Но Линда не стала ждать. Она побежала к ним, чтобы расшевелить их, поднять на ноги. Она так рассердилась, что свела брови, и на бегу вдруг подняла глаза и увидела совершенно темный дом; только в комнате Уиллиса горел свет. Она приостановилась и долго смотрела на дом, надеясь, что он появится в окне, но в особняке ничего не двигалось, он как будто парил над холодной долиной и рощами, обрамленный тисовыми деревьями. Но вот в противоположном конце особняка зажегся золотой свет еще в одном окне, и она увидела, как Уиллис входит в комнату, где она теперь жила. Что он там делал? Что ему было нужно? На свету Линда видела лишь его черный силуэт; он подошел к окну и стал пристально разглядывать долину, где стояла сейчас она, вглядываясь в темную морозную ночь.
Оказалось, что Брудер был не прав — к часу ночи температура выровнялась, а к двум поднялась уже выше точки замерзания. Двадцать пять тысяч галлонов масла и полтонны дров пошли, можно сказать, коту под хвост. Ни одно дерево не пострадало, а Хертс со Слаймейкером подсчитали, что от заморозка погибло не больше тысячи апельсинов. К утру ранчо успокоилось. Усталые работники недовольно ворчали. Сначала они сердились на Уиллиса, потом стали винить во всем Брудера, повторяя: «Да кто здесь, в конце концов, хозяин?»
Линда вернулась к себе, но у нее было всего несколько минут, чтобы переодеться и бежать обратно в кухню. Уиллис ничего не трогал — или?.. Если трогал, то аккуратно поставил на место — но она чувствовала его присутствие; в воздухе, над кроватью, висело какое-то беспокойство, оттого что он дышал здесь. Линда ожидала, что увидит отпечатки его пальцев на серебряной ручке щетки или на ручном зеркале, но не увидела ничего. Чего же он хотел? Если бы коралловая подвеска была не на ней, он точно подержал бы ее в ладони — это она очень легко себе представила. И тут она увидела маленькую шляпку, которую купила, когда уезжала в Пасадену. Она лежала на гнутом стуле и казалась какой-то другой, перетянутой по-новому, а на ленте, где когда-то крепилось белоснежное орлиное перо, теперь красовалось вощеное перо беркута. Откуда об этом узнал Уиллис? Кто ему рассказал?
Но Уиллис и не знал об этом. Знала Роза.
Вскоре над долиной занялась заря, воздух стал чистым как стекло. Линда смыла масло с рук и лица и вернулась в дом для работников. В первый раз, усталая, разбитая, она чувствовала, до чего ей обидно.
Она сделала кофе, сварила овсянку, напекла лепешек и стала ждать, когда разгорится неяркая зимняя заря. Утреннее небо было почти бесцветным, солнце светило тускло, но кустарник на склонах холмов уже зеленел свежими побегами, листьями и почками. Ранние дожди вымыли, вычистили кусты и дубы, и все, кроме апельсиновых деревьев, выглядело так, как будто только что появилось из земли, приветствуя первый день весны. Но ничего не шевелилось, только листья кофейных деревьев тихонько подрагивали; в природе было тихо.
Линда ходила по коридору дома для работников. Из комнаты, где жили Хертс со Слаем, раздавался мерный храп. Она подошла к двери Брудера, но ничего не услышала и повернулась, чтобы идти обратно в кухню.
— Меня ищешь? — спросил Брудер, рывком открывая дверь.
Она ответила, что хотела проверить, проснулся ли он.
— Я кофе уже…
Он пил кофе у сырого стола снаружи.
— Сегодня выходной, — сказал он. — Ребята отдыхают. Несколько часов еще будут дрыхнуть.
Ей нужно было поговорить с ним, но она не могла подобрать нужных слов. Линда знала: ему кажется, будто бы она предала его, но это было не так. Как объяснить это, пусть даже и себе самой? Может ли сердце любить двоих разом? Может ли мужчина показаться красавцем ночью и чудовищем при свете дня?
— Он прямо привязался ко мне: пойдем да пойдем, побудете с нами, — нерешительно начала она. — Я же на них работаю. Как можно было отказаться? А я собиралась к тебе…
— Кажется одно, а на самом деле все совсем другое. Не надо тебе его слушать. Сегодня же вечером можешь перейти обратно в дом для работников.
— Тебе легко говорить. Хочешь — уйдешь, хочешь — придешь, работу найдешь, и Уиллис тебя слушает, потому что… потому…
— Почему же это?
Она стала в тупик; почему Уиллис слушает Брудера, Линда не знала. Она хотела сказать — потому, что он настоящий мужчина, но она знала, что дело не только в этом. Было похоже, что между ними какие-то свои, старые счеты.
Брудер сказал:
— Я попросил тебя приехать в Пасадену, чтобы быть со мной.
— Теперь это не так просто, — ответила она, придвинулась к нему, и ее рука чуть заметно задрожала.
— Зачем ты на него время тратишь? — спросил он.
— Я у него работаю.
— Не у него, а у меня.
Наступало утро; она разглядела его покрасневшие глаза и веки, сине-серые от усталости. Она думала, что бы ей сказать, но чувства переполняли ее, где-то в груди тугим клубком закручивалась ярость — да когда же придет тот день, когда ей не надо будет ни на кого работать? Если Брудер обвиняет ее, значит, он ничего не знает о той судьбе, с которой она вела бесконечную войну. Наконец она сказала:
— Роза тебя любит; ты это прекрасно знаешь, так ведь?
— Глупая ты. Роза тут ни при чем.
Линда ответила, что нисколечко ему не верит и что время покажет («Правда ведь, Брудер?»), расплакалась, рассердилась на себя за эту слабость, потому что ей нравилось считать себя девушкой, которая не знает, что такое слезы; но глаза у нее оказались на мокром месте, по щекам ручьями лились слезы, и нужно было как следует вытереть лицо. В кармане у нее оказался платочек, вышитый Эсперансой, тот самый, о котором она просила: «Ты уж покажи его Уиллису, скажи, что это я. Покажешь, а, Линда?» Но Линда совсем забыла о рукоделии Эсперансы, Уиллис так его и не увидел, и теперь она начала вытирать слезы маленьким белым хлопчатобумажным квадратиком, на котором был вышит весело плескавшийся горбатый кит.
В выходной день работники обычно уходили с ранчо — в Пасадену, посмотреть какое-нибудь представление у Клюна или скоротать вечер в бильярдной, где в бутылки из-под содовой разливали апельсиновый бурбон; заглядывали они и в публичный дом за пекарней, где простыни пахли дрожжевым тестом, а узкие комнаты, сдаваемые по часам, выходили окнами на полки, где пекарь остужал пироги с вишней. Работники покупали пироги и лепешки прямо с пылу с жару или напивались так, что уже забывали поесть; один-два человека оставляли все заработанное в публичном доме и выворачивали карманы наизнанку, чтобы заплатить за час, проведенный в постели с девицей. До вечера ранчо пустело, кто-то возвращался совсем под утро, до следующего дня Линде не нужно было готовить, целый день она могла распоряжаться собой, и ей пришло в голову, что пусть ненадолго, но она свободна.
Размолвка с Брудером почему-то вымотала ее; она ушла к себе и без сил рухнула в постель. Не успела она задремать, как в дверь постучали. У Линды екнуло сердце, она подумала, что из-за двери раздастся голос Уиллиса, и выбралась из постели, подбежала к зеркалу, поправила волосы и тут же разочарованно услышала:
— Это я, Роза.
Впервые Линда увидела Розу не в одежде горничной. Платье скучного буро-серого цвета болталось на ней как на вешалке, и Линде даже стало жалко, что ей приходится ходить в таком неприглядном виде. Единственным ярким пятном в наряде Розы был серебристо-белый цветок апельсина, который Эсперанса вышила у ворота платья. На Розе была маленькая соломенная шляпка, и все вместе — вышивка и шляпка, украшенная розовой ленточкой, — только подчеркивало ее утонченную, хрупкую, немного кукольную красоту.
У Розы был расстроенный вид, она стояла, опустив глаза.
— Мне нужно тебя кое о чем попросить, — начала она. — Помоги мне.
— А почему ты Брудера не попросишь?
— Помоги мне, — настойчиво повторила Роза. — Приходи в Центральный парк к часу, хорошо?
Она объяснила, что ей нужно кое-куда сходить, а одной не очень удобно, и, когда Линда спросила, куда же они пойдут, в глазах Розы блеснули слезинки.
— Зачем тебе я? Ты только приди в парк, ладно?
Линда раздумывала, но отчаяние Розы было неподдельным.
— Это из-за Брудера?
Тело Розы сотрясалось от рыданий, лицо сморщилось, подбородок дрожал, и Линда не разобрала, что она сказала — то ли «да», то ли «нет».
— Что мне с собой взять? — спросила она.
— Деньги у меня есть, — ответила Роза. — А больше ничего не нужно… Ничего никому не говори, Линда. Обещай — никому ни слова. А ему особенно.
— Кому?
Но Роза уже ушла.
Через час Линда вышла из комнаты и, спускаясь по лестнице, встретилась с Уиллисом.
— Лолли снова нездоровится. Не нужно было ей вчера ходить вместе с нами в рощу. Я сегодня сам по себе.
Он спросил, куда она, и, когда Линда ответила, что ей срочно нужно в город по делу, предложил:
— Давайте подвезу.
Линда отказалась под предлогом, что возьмет на ранчо велосипед. Уиллис повторил свое предложение, она снова отказала, он настойчиво повторил, что отвезет ее, и Линда послушно спустилась за ним по лестнице, вышла из парадной двери и опустилась на кожаное сиденье того самого автомобиля, который когда-то привез ее в Пасадену.
Наступила последняя суббота перед Рождеством, фонари на Мосту самоубийц были украшены гирляндами и венками, электрические огни рекламы радушно приглашали в Пасадену. Уиллис промчался мимо забегаловки, где за столами для пикников сидели подростки со стаканами апельсинового сока, девушки танцевали на ярком солнце, вокруг них крутились молодые люди, а продавец апельсинового сока был таким скучным, будто перевидел уже все на свете.
— Я остановлюсь ненадолго у «Висты», — сказал Уиллис. — Не возражаете?
Гостиница «Виста» стояла на берегу реки, южнее моста. Недавно ее перестроили — рядом выросли оштукатуренные бунгало; везде протянулись аккуратные, проложенные по шнуру дорожки; появился даже агент по бронированию, который, если ему не нравилась фамилия незадачливого гостя, мог строго произнести: «Очень жаль, но в этом сезоне ничего нет». Теперь даже Линда знала, что это самое шикарное во всей Пасадене место. Каждую неделю «Стар ньюс» и «Америкен уикли» писали о тех, кто поселился в гостинице; репортеры, сидя в кустах олеандра, следили за стальными магнатами, наследниками скотоводов, железнодорожными баронами, наследницами цитрусовых рощ, осторожных или, наоборот, веселых вдов, выходящих из своих лимузинов «бугатти» и прикрывавших лица от солнца и от вспышек фотоаппаратов затянутыми в перчатки руками. Но не менее, если не более репортеры интересовались медово-желтыми или красными, как губная помада, спортивными автомобилями, которые привозили кинозвезд, прятавших лица за шарфами, гангстеров в серых костюмах, гастролирующих сопрано, хористок из театра «Савой», чьих-то любовниц с губками бантиком и молодых негров, одетых, как джазовые музыканты, — в футлярах из под саксофонов они тайком привозили текилу и ром. С ноября количество гостей росло каждую неделю, и сейчас больше пяти сотен постояльцев (местная газета писала, что отдел бронирования отвечал по телефону только одно: «У нас все забито, забито, забито!») размещались в номерах и бунгало, у каждого была кнопка вызова дворецкого, каждый нетерпеливо заглядывал в холл и бассейн с одним и тем же вопросом: «А кто еще здесь живет?»
Само собой, Линда видела «Висту» только с моста; оттуда она казалась охранявшей западный въезд в Пасадену крепостью, которая принимает только гостей «определенного уровня», как изящно выражался все тот же отдел бронирования. Две девушки, работавшие на упаковке, признались Линде, что хотели бы получить работу в «Висте», где, если хорошо постараться, за неделю набегает до двадцати долларов чаевых. «За красивую задницу», — бросила одна из упаковщиц; она так любила платья, обнажавшие ее коричневые, как хлеб, плечи, что вскоре ее турнули из Вебб-Хауса.
— Да за двадцать долларов я что хочешь сделаю, — сказала одна из девушек.
Холл гостиницы украшали пальмы в горшках и складные ширмы, за которыми сидели в дубовых креслах-качалках женщины и мужчины, касались друг друга коленями, звенели льдом в стаканах для виски, дымили сигаретами, пепел с которых падал на шикарные ковры. По полу были разбросаны подушки, сшитые из старых персидских ковров, на которых сидели дети, собаки и вообще все те, у кого хорошо гнулись колени и кто чувствовал желание отдохнуть. Арочные проемы разделяли холл на множество альковов и отдельных салонов; из алебастровых горшков на стенах свисали плети фуксии, наполняя гостиницу запахом, о котором Болтушка Черри написала в «Америкен уикли», что «в нем есть что-то зрелое». Изогнутая бровью дуга окна выходила на террасу, бассейн и Арройо-Секо, покрытый молодой зеленью; три маленькие девочки, прижав к этому окну носы, просили выпустить их на детскую площадку, где высокие качели, прикрепленные к очень старому дубу, поднимали над рекой любого, весившего менее семидесяти фунтов. Негров-посыльных, в каскетках и эполетах, и горничных-мексиканок, с шелковистыми шиньонами, в облегающих блузках, было гораздо больше, чем самих гостей, и они беспрестанно ходили по холлу, внимательно следя за гостями; то, что они слышали, хорошо продавалось — пусть не ими самими, а их более предприимчивыми коллегами, и «Америкен уикли» установил даже своеобразную таксу: пятьдесят центов за истории с деньгами, доллар — за рассказы об амурных делах. Посыльные бегали по холлу с тяжелыми кожаными чемоданами в руках, горничные носили вазы с белыми розами, промытых шампунем пуделей, чай на двадцать человек, колоды игральных карт с замшевой рубашкой, кубики сливочной помадки, украшенной золотыми листочками. Посыльные говорили: «Добрый день, капитан Пур», горничные почтительно кивали и приседали в реверансе.
В сводчатой галерее располагался целый ряд маленьких магазинчиков — каждый чуть больше стойла в конюшне, — они торговали ювелирными украшениями, которые носят зимой, шляпами для автотуристов, теннисными платьями с юбками в складку. Уиллис зашел к меховщику, а Линда осталась в холле. Через стеклянную стену магазина она видела, как он говорит с владелицей — женщиной средних лет в крепдешиновом платье в цветочек, с глубоким вырезом, открывавшим загорелую шею. Женщина ушла за штору и появилась из-за нее с блестящей белой коробкой в руках. Когда Уиллис вышел из магазина, прозвенел звонок; он показал Линде коробку и пояснил:
— На Новый год. Будет праздник у… Собственно, какая разница. Об этом так скучно говорить. Пообедаем?
— Мне нужно встретиться с Розой.
— Ну хотя бы перекусим. Старушка Роза не рассердится. Линда хотела возразить, но Уиллис сказал ей, что это недолго, и она сдалась; на самом-то деле ей очень хотелось пообедать в «Висте», и она уже думала о том, как в тот же вечер напишет Эдмунду о французской кухне, великолепном виде на запад, состоятельных людях вокруг. Когда они вышли на террасу, блеск бассейна ослепил Линду, пальцы Уиллиса бережно легли на ее локоть, помогая ей опуститься на стул, и Линде ничего не оставалось, как оглядеться и хорошенько все запомнить.
Он заказал для нее фаршированного лобстера, две холодные ножки перепелки и сказал официантке — миловидной девушке с озабоченно сжатым ртом и вздернутым носиком, — что они очень торопятся.
— Я поняла, капитан Пур, — ответила она.
Линда раздумывала, ждет ли ее Роза, но здесь, на террасе, беда Розы стала казаться отдаленной и неважной, как будто эти загадочные тревоги не коснутся Линды. Этого просто не может быть! Она совсем даже не опаздывает… Ну сколько они здесь просидят? От силы минут сорок, час. Куда спешить? Что Роза, подождать не может? Сейчас, вот в этот самый момент, Линда и вообразить не могла какое-нибудь срочное дело. Она думала: большинство девушек, окажись они на ее месте, конечно, отказались бы от встречи с Розой. Большинство сказали бы ей: «Никакая ты мне не подруга». Но Линда была не как большинство; она твердо знала, что сильно отличается от всех прочих. Как-то Уиллис сказал: «Вы гордая девушка, так ведь?» — и она согласилась, не услышав скрытой в комплименте обиды.
Из-за стола открывался вид на бассейн, где как раз начиналась водная игра под названием «Охота за сокровищами». Вдоль кромки бассейна нетерпеливо выстроились двадцать мальчиков и несколько девочек в купальных костюмах до колен. Один прыгнул в бассейн до свистка, за что его исключили из игры, и в ответ он возмущенно заорал во всю мощь своих небольших легких. Вокруг бассейна и за столиками мгновенно стало тихо, замолкли все разговоры, люди подались вперед. Линда положила руки на перила у стола, увидела, как на воде играют блики света, а потом заметила золотую блестку на дне бассейна, наподобие тех, что она видела в реке Саттер, потом заметила еще и еще одну.
— Что это? — спросила она Уиллиса.
— В бассейне? Монеты, я думаю.
Охранник дунул в свисток, дети кинулись в бассейн и начали нырять, доставая до самого дна; Линда заметила, что оно усыпано монетками: золотыми и серебряными долларами и всякой мелочью. В воде бурлили пузырьки воздуха — дети ныряли на девять футов, доставая со дна бассейна серебряные доллары. Вскоре над водой показались кулачки с зажатыми в них монетками, вокруг бассейна толпились родители и воспитатели, подбадривая криками своих чад, подсказывая, что лучше искать на дальнем, более глубоком конце бассейна или на ступеньках, поздравляя, когда дети кидали к их ногам чистые, мокрые, блестящие монетки, поощряя нырять за новыми. Через толщу воды мелькали детские лица, слышались радостные вопли: «Одна! А у меня две!» Ор стоял такой, какой бывает в Новый год на стадионе «Розовая чаша», когда там проводится традиционный футбольный матч. Линда смотрела на них, опершись подбородком на нагретые железные перила, и уголком глаза замечала, что Уиллис смотрит на нее. Зачем он привез ее сюда? Официантка принесла их заказ, Линда взяла лобстера за хвост и разочарованно заметила, что он оказался не калифорнийским, а таким, каких ловят у берегов Мэна, — с большими клешнями; его, конечно же, доставили по железной дороге, через всю страну, в тесной, хлюпающей водой емкости. Она слышала, как кто-то недовольно цыкнул и сказал: «Что же, сегодня только сто долларов накидали?» Визги и крики не стихали, женщины, которые в другое время восседали бы с гордой, величественной осанкой, сейчас прыгали на месте, хватали за руки мужчин и друг друга. Мужчины били в ладоши, свистели, подсказывали: «Вон там золотой, вон там!» — как будто тренировали детскую чемпионскую команду. Сами детишки с довольными физиономиями и радостными улыбками охотились за монетками, подсовывая их под подошвы родительских туфель: мелькали стриженые головы, косички, чубчики, бритые на всякий случай от чесотки головы — дети выныривали, набирали воздуху и снова скрывались под водой. Через некоторое время крики утихли, потому что дети выбрали со дна бассейна все до последней монетки и теперь вылезали из воды, оставляя на бетоне лужи; черные купальные костюмы блестели, и дети сейчас были похожи на пыхтящих детенышей тюленей. После тщательного подсчета победительницей объявили девочку с полными ручками; она ухитрилась набрать целых семнадцать долларов тридцать четыре цента, и Линда услышала, как она сказала: «Теперь куплю себе муфточку из кролика!» Родители смеялись, гувернантки заворачивали детей в полотенца, обедавшие вернулись к своим столикам, загоравшие — к розовым лежакам, раскрыли над собой зонтики и закрыли глаза.
На дальнем конце бассейна стоял ряд кабинок с прикрученными к ним большими латунными буквами «М» и «Ж». Мужчины и женщины в купальных костюмах и махровых халатах входили в эти кабинки и выходили из них, и Линда заметила мужчину в белом полотняном костюме; он зашел в крайнюю кабинку, а его спутница — женщина с осиной талией — заняла соседнюю. Минут через пять он вышел, так и не сняв костюма; женщина появилась чуть позже, поправляя то пояс крокодиловой кожи, то опущенную на лицо вуалетку шляпки. Мужчина в брюках с подтяжками занял первую мужскую кабинку с другого края, и несколько минут ничего не происходило: потом хорошенькая девушка вошла в соседнюю кабинку. Линда внимательно смотрела на две закрытые двери, подумала, что вроде бы одна из ручек шевелится, но дверь не открывается; вокруг бассейна бродили уже подвыпившие люди, жены мазали кокосовым маслом грузные тела своих мужей. Дети во дворе расселись по маленьким кружкам, все как один жевали лепешки; спасатель в красных плавках любезно беседовал с вдовой, кутавшейся в белую меховую накидку, и никто не заметил, как девушка выскочила из своей кабинки, не успев застегнуть одну блестящую пуговку. Мужчина в подтяжках появился чуть позже, вяло взглянул на солнце, опустился за столик и заказал рубленую баранину на жареном хлебе. К тому времени, когда его заказ принесли, в дальние кабинки вошли молодой человек в свободных теннисных брюках и женщина постарше; проходя через дверь, она положила под язык мятную таблетку.
— Похоже, вы обратили внимание на эти сооружения, — заметил Уиллис.
Его хитрющая улыбка ясно говорила: ему нравится, что она замечает подобное. Линда поняла: он играл с ней, но решила, что не даст ему повода думать, будто ее можно взять голыми руками. Она откинулась на стуле и сказала:
— Вы не такой уж ангелочек, как кажетесь.
— Линда, так нечестно.
Уиллис повернулся к ней своим по-мальчишечьи искренним лицом, извинился и сказал, что им пора ехать. Он сложил салфетку, чуть привстал со стула, Линда почувствовала, будто что-то давит ей на плечи, подняла глаза, но увидела лишь приподнявшегося Уиллиса. За плечами у нее ничего не было — только дул ветерок и махала крыльями улетавшая сойка.
— Впрочем, если хотите, можем задержаться, — сказал вдруг Уиллис и сел на место. На столик надвинулась тень, и хриплый голос произнес:
— Уиллис, я тебя и не заметила.
Линда узнала ту девушку, которую увидела в первые же часы своего приезда в Пасадену, — беспечную водительницу машины, которая чуть не врезалась в фургон со льдом. Серебристая прядь ярко выделялась в ее желтых волосах, напоминая ножевую рану. Подбородок был дерзко вздернут, а веки во время разговора сильно хлопали.
— Кто такая? — резко спросила она и опустила два пальца на плечо Линды.
Уиллис представил девушку — Конни Маффит. Он уже стоял, забыв про Линду, и она чувствовала себя девочкой, вдруг оказавшейся во взрослой компании. Она встала, пожала девушке руку, отметила про себя, что они почти одного роста и что эта Конни гораздо красивее всех собравшихся у бассейна.
— Стемп, кажется? По-моему, я вас где-то видела.
— Она не из Пасадены, — сказал Уиллис.
— А в Пасадене что, на сезон? В «Висте» живете?
Конни даже не ждала ответов Линды и сказала Уиллису, что надеется увидеть его перед Новым годом.
— Где ты будешь?
— Еще не решил. Смотря…
— Не забудь взять с собой Лолли. — И с этими словами Конни ушла.
Блики от воды бассейна слепили Линде глаза, и она сердито подумала, что приехала в Пасадену не за этим. Она вспомнила Брудера — он один в роще, лопатой разбрасывает из оросительных канав обуглившиеся дрова; от пота он такой мокрый, что штаны приклеились к ногам, к густым волосам у него на бедрах. Ладони у него все в белых волдырях, голос сиплый оттого, что всю вчерашнюю ночь он громко отдавал команды, а сегодня ему разговаривать не с кем — вокруг ни души. Сам виноват, сказала она себе; она сидела здесь с Уиллисом только из-за него. Но было еще не поздно — сезон продолжается до весны, она будет готовить для Брудера до того дня, пока не сорвут последний апельсин; она уже воображала, как вместе они сядут в вагон и через окно будут махать на прощание капитану Пуру и его сестре. Правду сказать, Линда не представляла себе никакого другого будущего; Уиллис был для нее своего рода игрой, подобной «Охоте за сокровищами», которая только что закончилась у бассейна. Она сказала себе, что пойдет к Брудеру и объявит ему, что она его простила, и вовсе не думала, что простить ее у него может не хватить сил. Линда даже удивилась сама себе, когда вскочила из-за столика со словами, что ей пора, она дойдет до города пешком, это вовсе не далеко, и сейчас ей пора, действительно пора. Уиллис, с зажатой под мышкой коробкой из мехового магазина, догнал ее уже в коридоре, больно схватил пальцами за запястье, затащил за ширму, разрисованную пагодами, и, брызгая в лицо слюной, прошептал: «Нет-нет, я отвезу вас. Только не расстраивайтесь; я привез вас сюда не затем, чтобы расстраивать». Она покачала головой и ответила, что вовсе не сердится. Дело в том, что она обещала Розе встретиться с ней; посмотрите, который уже час! Уиллис передал ей носовой платок, но Линда не плакала и даже не сморкалась; она дышала медленно, будто сомнамбула; она чувствовала, как застыло у нее лицо, она стояла совершенно прямо, трясясь точно от холода. Носовой платок Линда вернула, и Уиллис с трудом положил его обратно в карман — локтем он прижимал к боку коробку. Он окликнул посыльного, и мальчик в круглой форменной каскетке взял блестящую белую коробку своими наманикюренными руками и пошел следом за Уиллисом и Линдой, которая сказала:
— Спасибо, что привезли меня сюда. Теперь я поняла.
Ее рука, будто сама собой, поднялась к его локтю, и они спустились по ступеням гостиницы, как все другие пары, — женские руки, жирные от кокосового масла, точно так же ложились на локти мужчин; Линда Стемп была одной из десятков молодых женщин, входивших и выходивших из гостиницы «Виста», — юбки высоко подобраны над голенями, на лбу шелковая повязка, руку тесно сжимает спутник. Когда она села в машину и почувствовала запах бензина, то поблагодарила капитана Пура за прекрасный обед.
Она опоздала почти на два часа, но Роза терпеливо сидела на скамейке в парке, уставившись на фонтан и на стариков, которые забавлялись тем, что кидали в цель подковы. Лицо у нее было неподвижное, точно стеклянное, казалось — только ткни, и оно рассыплется на мелкие осколки, а глаза подернулись красной паутинкой сосудов.
— Не знаю, будет ли он меня смотреть, — сказала она.
— Кто? — спросила Линда, и тут до нее дошло, что день им предстоит очень тяжелый.
Они пошли по Раймонд-стрит, щурясь от сверкания витрин. С каждым шагом Линда все сильнее ощущала страх Розы, у которой дергалось нижнее веко. Линда не знала, куда они идут, а Роза, которой Линда твердо решила не верить, сейчас казалась совсем другим человеком: как школьница, пострадавшая от своей же честности, которую волной накрыла тяжелая правда жизни. Но Роза вовсе не была другим человеком — просто раскрылась перед Линдой так, как никогда раньше. Линда взяла ее за руку и сказала:
— Вот увидишь, все будет хорошо.
— Я не так уверена, Линда.
Недалеко от Вебб-Хауса они перешли Калифорния-стрит, и не успела Линда сообразить, что это за место, как они оказались перед витриной магазина электротоваров П. Ф. Эрвина. В витрине сам хозяин, мистер Эрвин, переставлял предметы, втыкал в розетку электрическую соковыжималку, складывал апельсины в аккуратную пирамидку и был настолько занят своим делом, что не замечал двух девушек, стоявших за стеклом. Линда уже поняла, где они и куда им нужно; они молча стояли, Линда поглаживала пальцы Розы, холодные под декабрьским солнцем, а ветер шевелил рождественские плакаты городского комитета конкурса красоты, развешанные на фонарных столбах. Шумели машины и автобусы, но было ощущение, что мир уменьшился до мостовой, где они стояли, а поток транспорта, казалось, течет мимо них, в каком-то другом мире. Пальцы у Розы были липкие, влажные, точно хрустальная травка, и Линда по боковой аллее довела ее до двери с вставленным в нее пузырчатым стеклом и скромной табличкой:
ДЛЯ ОКАЗАНИЯ ПОМОЩИ — ЗВОНИТЬ
Они ждали у двери так долго, что Линда позвонила еще раз, испугавшись, не опоздала ли из-за нее Роза. Тогда придется ехать сюда снова; Линда прекрасно понимала, как ужасна будет эта отсрочка для Розы. Оправдываясь, Линда начала было:
— Он сказал, что мы точно не…
И тут с другой стороны стекла появилась тень, громадная, как морж, медсестра открыла им дверь и быстро махнула рукой, приглашая войти.
— Доктор уже собрался уходить, — сказала она, тяжело поднимаясь по ступеням; спина ее в белом халате своими размерами напоминала огромный ледник. Опираясь на перила, она бросила через плечо: — Идемте, девушки.
Лестница была сумрачная, небрежно отделанная панелями красного дерева, ступени скрипели, из-за спины медсестры Линде ничего не было видно. Сестра перевела дыхание и спросила:
— Идете?
На верхней площадке она погремела ключами у застекленной таким же пузырчатым стеклом двери, отперла три замка и ввела Линду и Розу в приемную доктора Фримена.
— Которая?
Роза выступила чуть вперед, как будто предлагая себя. В тесной приемной стояли письменный стол, древняя пишущая машинка на отдельном столике и кушетка, закрытая шерстяным покрывалом в узорах. В стеклянном шкафу сверкали ряды пинцетов, скальпелей, зажимов с резиновыми наконечниками, белоснежные шарики ваты, стеклянные банки с прозрачными жидкостями, про которые Линда подумала, что их лучше не ронять, а то они взорвутся. На самой верхней полке лежал острый инструмент длиной около фута, наподобие ножа для колки льда, а поверх него — стальной нож, похожий на серп.
— Вам повезло, что доктор не ушел домой. Я упросила его подождать еще минут пятнадцать. Но вообще-то те, кто заставляет его ждать, здесь больше не показываются.
Линда с Розой опустились на кушетку, а сестра протиснулась между мебелью, двигаясь так неосторожно, что Линда ждала, что она вот-вот смахнет что-нибудь с письменного стола, разобьет локтем стеклянный шкаф или перевернет столик с пишущей машинкой. Сестра пробубнила что-то себе под нос, подняла глаза и сказала:
— Не бойтесь. От этого будет только хуже. Это хороший врач. Даже самый хороший.
Линда не выпускала руку Розы, и обе подпрыгнули, когда открылась дверь и вошел врач. Это оказался молодой мужчина с темными бакенбардами, в очках, узкогрудый; он пожал девушкам руки и сел за стол.
— Познакомились с мисс Бишоп? — кивнул он в сторону медсестры, которая устроилась на вращающейся табуретке, давя на ее колесики всей своей массой.
Врач посмотрел на Линду и сказал:
— Я полагаю, вы Роза.
— Нет, — ответила Линда.
Глаза врача задержались на Линде, и он сказал:
— Извините. Почему-то я подумал, что это вы.
Обратившись к Розе, он начал:
— Сначала ответьте мне на кое-какие вопросы, а потом приступим.
Сестра кивнула тяжелым, в пушке подбородком, скрипнула пружина кушетки, и Линда шепнула:
— Если хочешь уйти, я отвезу тебя домой.
— Полный возраст? — начал Фримен.
— Двадцать лет.
— Место рождения?
— Пасадена.
— Семья?
— Мать умерла.
— Замужем?
— Нет.
— Тогда зачем же вы пришли?
— У меня… я… доктор, я думала, вы все знаете…
Она сжала ладонь в кулак и потерла виски. Волоски около ушей взмокли, глаза затуманились, щеки заблестели.
— Сколько уже, Роза?
Роза не говорила, и Линде захотелось ответить за нее, хоть чем-нибудь помочь ей. Но Линда знала не больше врача и мисс Бишоп. Она, не замечая того, подалась к Розе, думая о том, о чем спросил врач, — сколько уже? — и задала себе естественный вопрос: от кого? Сколько уже и от кого? Линда знала ответ по крайней мере на один вопрос, и слишком переживала сейчас за Розу; было не до выяснения отношений, не до своей боли. С этим можно разобраться потом, но, так как Линда обещала Розе пойти к врачу и чуть было не нарушила обещание, теперь ей нужно было сдержать свое слово, как Брудер сдержал свое.
Врач снял очки, взглянул на мисс Бишоп, встал со своего места, склонился над столом и сказал:
— Милая Роза! Отвечайте, пожалуйста, на все вопросы, это очень важно.
Он ухмыльнулся; ему, наверное, казалось, что дружелюбно, Линда же подумала — хладнокровно, как будто Роза могла сообщить ему самую захватывающую новость этого дня.
— Месяца два… Точно не знаю, — ответила Роза.
Мисс Бишоп принялась вынимать все необходимое из стеклянного шкафчика: шарики ваты, скальпель, нож, похожий на серп. Она открыла дверь позади стола Фримена, и Линда успела заметить покрытый клеенкой медицинский стол. К краю стола мисс Бишоп подкатила огромную лампу и поставила ее так, чтобы Розу заливал холодный жемчужный свет.
— Сопутствующие заболевания есть?
Роза непонимающе уставилась на него, вцепившись в руку Линды, а Фримен продолжил скучным голосом:
— Нет? Никаких? Гонореи? Шанкра? Сифилиса?
Роза тихо ахнула.
— Роза…
— Нет… Только это.
— Примете мышьяка, просто чтобы подстраховаться.
Рядом со шкафом было окно, задернутое шторой, но солнечный свет пробивался даже через нее, рисуя на полотне нечеткий прямоугольник. Линда вспомнила, что за окном погожий день, вспомнила террасу «Висты», где прикрывалась рукой от солнца. Неужели прошел только час? Все казалось таким далеким, и она обернулась к совсем белой от страха Розе.
— Пройдите-ка к мисс Бишоп, — сказал Фримен.
Роза встала, Линда тоже поднялась, и опять Роза тяжело повисла на Линде, ее быстрое и тихое дыхание грело Линде шею; ее тело было сейчас как стройная колонна из костей.
Роза прошла в другую комнату, мисс Бишоп закрыла за ней дверь; через стеклянную дверь с воздушными пузырьками Линде был виден силуэт Розы — она сняла пальто, начала расстегивать застежки платья. Доктор Фримен сидел за столом и, глядя в пространство, держал в руке очки. Линда видела, что этот красавец страдает оттого, что черная щетина растет у него так быстро, что к концу дня он небрежно выглядит. На столе стояла его свадебная фотография, повернутая так, что Линда только догадывалась, что доктор был в морской форме, а его невеста — в корсете.
— С ней все будет в порядке, — сказал он.
— Это долго?
— Совсем недолго. Но потом ей нужно будет пару часов отдохнуть. Если хотите, можете идти, а часов в пять вернетесь.
Линда ответила, что останется и будет ждать.
— Ей будет не очень хорошо, но это нормально. Я не хочу, чтобы вы волновались. Это ваша сестра?
— Подруга.
Врач снял со стены белый халат, надел его, вошел в другую комнату и закрыл за собой дверь. Линда сидела на кушетке и чувствовала, как ее охватывает страшная слабость, — это бессонная ночь брала свое. Сумрак приемной успокоил пульс, веки отяжелели, она не заметила, сколько прошло времени, когда услышала жуткий крик и рыдания.
— Сестра! — негромко, но без паники позвал Фримен, с той стороны двери донесся еще один вскрик, Линда подалась вперед, к стеклу, и услышала его твердый, спокойный голос:
— Мисс Бишоп, нагните ее. Держите вот так!
Роза громко плакала, Линда старалась рассмотреть хоть что-нибудь через стекло, но видела только две шевелящиеся тени, похожие на акул, которые вышли на охоту в глубинах океана. Она повернула ручку замка, но он был заперт, звуки в другой комнате затихали, и наконец воцарилась гнетущая тишина, прерываемая всхлипами и тяжелым дыханием. Она стояла у двери, но несколько минут не было слышно совсем ничего, кроме знакомого Линде звука мывшейся под краном посуды. Линда подошла к окну, отдернула штору и увидела из окна аллею и крытую толем крышу Вебб-Хауса. Белый викторианский дом сиял под лучами поворачивавшего на закат солнца, отсвечивая розовато-оранжевым на обшивочных досках. Острие башенки на крыше нестерпимо сияло, под окном на лавочке, освещенные вечереющим светом, сидели две девушки-упаковщицы, радуясь выходному дню. Они сидели совершенно спокойно, и Линда понимала, что говорят они сейчас о чем угодно, только не о том, что делается в апельсиновой роще. На крылечке, повязанная серо-стальным фартуком, стояла миссис Вебб, уперев руки в бока, и оглядывалась вокруг с таким видом, как будто совершенно точно знала, что где-то какая-то девушка попала в такой переплет, что помочь ей сумеет только она, миссис Эмили Вебб. Линде пришло в голову, что миссис Вебб сейчас думает: «И что бы они без меня делали?» Грудь Линды переполняли чувства, в ней брало верх сострадание.
Из другой комнаты раздался тихий вздох, Линда вернулась на кушетку, через несколько минут в двери появился Фримен и сказал:
— Она сейчас отдыхает, но с ней все будет в порядке.
Врач сел за свой письменный стол, сложил руки. Линда старалась держаться, но все же у нее не было сил, и в конце концов она опустилась на кушетку и задремала; с другой стороны двери спала Роза. Без пятнадцати шесть Фримен позвонил в таксомоторную компанию «Черное и белое», и молодой паренек в фуражке не по размеру, сидя за рулем машины с черной крышей, черным кузовом и покрышками с белой боковиной, довез их до задних ворот ранчо.
Оставшись наконец одна в комнате, Линда увидела на подушке письмо от Эдмунда. Он опять делился с ней новостями из «Гнездовья кондора» («Я продал несколько акров дорожной компании, которая строит шоссе») и снова осторожно, по-братски спрашивал: «Как у тебя дела? Напиши, мне, пожалуйста, что у тебя все в порядке и что тебя никто не обижает». Линда, конечно, собиралась ответить, но только не сегодня — она настолько устала, что сидя склонилась на подушку и закрыла глаза. И тут в дверь постучали один раз, потом еще, и веселый голос Уиллиса произнес:
— Линда! Линда! Спуститесь сегодня потанцевать?
Он не любил разговоров о войне. Можно было подумать, что Брудер никогда не участвовал в сражении, — так мало он рассказывал о солдатской жизни. Его можно было бы укорить в том, что он так скоро забыл свое военное прошлое: откуда взялся у него на виске этот шрам? Похоже, шрапнель повредила его память. Но Брудер ничего не забыл. Каждое утро, просыпаясь на рассвете, он вспоминал о березовом лесе; думал он о нем и в часы отдыха, с Фукидидом в руках; заканчивая день и ложась в постель, он снова видел его перед собой. Днем было то же самое, особенно когда он встречал Уиллиса и солнце бросало отсвет на медаль, придавая ему геройский, убедительный, но обманчивый вид. Они воевали вместе и в тяжелый час заключили между собой сделку. «Ты — мне, я — тебе» — давнее правило. Не оно ли было двигателем всего? Земли, собственности, обладания, состояния, даже сердца? Кто-то имеет нечто, более ценное для другого человека. Брудер не часто давал слово, но если уж давал, то не нарушал его, и к концу тысяча девятьсот двадцать пятого года он стал управляющим на ранчо Пасадена, еще молодой, неопределенного возраста человек, которому уже успело наскучить окружение — вся эта голубая кровь и белая кость — и который был связан самыми разными договоренностями; но даже теперь Брудер ни за что не открыл бы секретов, которые пообещал хранить. С кем эти договоренности были самыми крепкими? Сначала с Уиллисом, потом с Дитером и вот теперь с Розой. Причины у всех были разные, разной была и степень себялюбия, но по рукам ударяли, и хотя Брудеру казалось, что от этих договоренностей ему сплошная выгода, теперь, так же ясно, как заснеженные вершины Сьерра-Мадре, он видел, что может кое-что потерять. Не собственность, нет — это как раз дело наживное. Он терял Линду. И винил в этом то себя, то ее.
Настанет еще день, когда он обо всем этом заговорит.
В двенадцать часов дня тридцать первого декабря капитан Уиллис Пур появился в садах на лошади по кличке Белая Индианка и, проехав между рядами деревьев, объявил работникам, что до второго января у всех выходной. Работники сложили пустые ящики в пирамиды, закинули на плечи лестницы и вернулись в упаковку, где девушки забивали последние гвозди в крышки ящиков. Парни заговорили о том, куда они пойдут вечером выпить, девушки придумывали, как бы ускользнуть от бдительных глаз бабушек или миссис Вебб. Кое-кто из работников и упаковщиц договаривался встретиться где-нибудь в укромной аллее поодаль от Колорадо-стрит, за простой черной дверью, из-за которой льются звуки маримбы. За вход платили мелкой монетой, в заведении танцевали, тратили деньги на молочно-белый пульке — самогон из сока молодой агавы, а совсем поздно ночью парни уже забывали о том, чтобы оставить хоть сколько-нибудь денег на утро, покупали себе текилы, щедро поили девушек, на которых положили глаз, и к полуночи их карманы окончательно пустели — разве что им везло и чья-то хорошенькая ручка утаскивала их встречать Новый год, но это было дорогое удовольствие, которое далеко не каждый из них мог себе позволить.
После того как Уиллис распустил сезонников, работал только один Брудер — он старательно приводил в порядок дерево за деревом, приставляя к каждому из них лестницу, и как будто понятия не имел, что все ранчо давно уже отдыхает. Он прекрасно это знал, но не собирался останавливаться на полпути. Он работал до тех пор, пока в конце сезона с последнего дерева не был сорван последний апельсин. С высоких ветвей был хорошо виден дом, Брудер смотрел на него и думал, как там сегодня Роза. Она болела, но не говорила ему, что с ней, и он с волнением думал, то ли это, чего он больше всего боялся; но то, чего он боялся, было страшной правдой. Однако ему казалось, что Роза все делает наперекор Уиллису, и Брудер старался как мог, чтобы ее с хозяином пути почти не пересекались. Брудер прекрасно знал, что слушать его советов она ни за что не станет, как знала и Роза, что, хоть Брудер и прав, она просто не сумеет внять его предупреждениям. Брудер спрашивал Линду, известно ли ей что-нибудь, но Линда неизменно отвечала: «Я обещала Розе, что никому ничего не скажу». Линда славилась многими талантами, но только не умением хранить секреты. Она сказала: «Уверена, мне не нужно говорить тебе, что неправильно». И еще: «Уверена, мне не нужно говорить тебе, как мне важно держать свое слово».
Брудер чувствовал, что Линда его в чем-то обвиняет, и он пододвинулся, чтобы обнять ее. Он знал, что они не понимают друг друга, только не подозревал, насколько сильно. Если он и был в чем-то уверен, так это в том, что никто и никогда не спутает Брудера и его дела с Уиллисом и его делами.
Но именно это сделала Линда; она попросила Брудера выйти из кухни и сказала, что ей хочется побыть одной. Все это время она не сомневалась, что он хотел быть только с ней, Линдой, и с первого же дня жизни на Пасадене поняла, что нельзя верить ни одному слову Розы. И хотя Линда старалась не терять бдительности, тщательно взвешивая каждое слово, каждый поступок Розы, через некоторое время необычная искренность Розы стала привычной, и недоверчивость Линды начала понемногу испаряться. Но сегодняшний день все изменил. Часы ожидания на кушетке в приемной Фримена убедили Линду, что, если она потеряет осторожность, судьба выскользнет из ее рук и сама станет жестоко и безжалостно управлять ею; а ведь она все еще верила, что так жить ни за что не будет; другие — может быть, но только не она; а если бы она не верила в это, что еще ей оставалось бы?
Именно поэтому, когда Уиллис сказал Линде, что Лолли нездоровится и ему не с кем встречать Новый год, Линда сказала: «Правда?» Уиллис снял шляпу, из-под которой выпрыгнули непослушные волосы, и его мужская красота стала еще ярче на фоне пыльных, почти освобожденных от плодов деревьев. День выдался отличный, небо — еще более синим оттого, что прошел холод, а яркий перстень с сапфиром блестел так сильно, как будто хотел собрать на пальце своего хозяина весь свет солнца и синеву неба. В манере Уиллиса преподносить себя была одна забавная черта. Его легкость проявлялась не всегда, и сейчас уже Линда научилась замечать эту перемену: если дела в Пасадене шли неважно, его плечи опускались, шея сгибалась, и он становился похож на подростка; но когда Уиллис пребывал в хорошем настроении — например, ему случалось подстрелить зайца или подняться вверх по лестнице теннисных успехов, — он выпрямлялся во весь свой рост, и тогда Линда видела его совсем другим — вот как сейчас.
— В «Долине» сегодня бал, — сказал он. — Выезжаем в восемь вечера.
Поднявшись в дом, она сказала Розе, что Уиллис пригласил ее.
— Но ты ведь не поедешь?
— Мне выбирать не приходится.
— Ах, Линда… Ты что, не понимаешь? — сказала Роза и заплакала, уткнувшись Линде в плечо.
Она выздоравливала, и се настроение менялось день ото дня — то все было прекрасно, то ужасно: когда жизненные силы покидали ее, она не вставала с постели, а потом вдруг вскакивала — веселая, энергичная, как будто в ней вскипала кровь. Фримен предупредил, что так и будет, и Линда знала, что слезы Розы — это признак того, что доктор назвал «повышенным уровнем женской эмоциональности».
— Забыла, что со мной недавно случилось?
Конечно, Линда ничего не забыла, и не в этом ли было все дело? С такими мужчинами, как Уиллис Пур, было спокойно; рядом с ним она, как никогда, чувствовала себя в безопасности.
— Если хочешь, я останусь с тобой, — вяло предложила Линда, надеясь, что Роза ответит: «Нет-нет, поезжай». Линде очень не хотелось упускать возможность хоть одним глазком увидеть жизнь хозяев Пасадены; она пойдет под руку с Уиллисом, она познакомится — а может быть, и ее представят! — с людьми, о которых она читала в светской хронике, в колонке Болтушки Черри, и вдруг получится так, что и ее имя тоже появится в газете? Линда живо представила себе заголовок в газете: «В ПАСАДЕНУ ПРИЕХАЛА ЗАГАДОЧНАЯ КРАСАВИЦА».
Но Роза не сказала ни слова, только помрачнела от усталости и сожаления. Она повернулась на бок и принялась гладить рукой обои. Под тонким одеялом она казалась совсем крошечной; старое, выцветшее, потертое одеяло закрывало Розу, точно саван, слышалось ее медленное дыхание, Линда ждала, когда Роза что-нибудь скажет, и ждала долго — сначала показалось, что минуту, потом — что бесконечно.
— Роза… Роза? — тихонько окликнула она ее.
Но Роза уже заснула, и Линда вышла, оставив ее наедине с усталостью и раной.
Днем Линда поехала в город, на Раймонд-стрит. Она первый раз была одна в центре города, и теперь, с каждым шагом вдыхая хвойно-мятный аромат воздуха Центрального парка, чувствовала себя свободной как-то по-особому. Она не думала ни о ком — ни об Уиллисе, ни о Брудере, ни об Эдмунде, — ни о ком, кроме самой себя, в голове было ясно, в ушах слышался шум собственного дыхания. Проходя мимо гостиницы «Грин» и глядя на людей, расположившихся в плетеных креслах на террасе, Линда особенно остро почувствовала, как уединенно жила она все эти месяцы в Пасадене, — весь мир сузился для нее до замкнутого, как крепость, ранчо. Роза говорила: «Что город, что ранчо — разницы нет. Такое же маленькое место без всяких стен». Но Линда не верила и этому — как такое могло быть правдой? Вот же перед Линдой большой город: толпа мужчин и женщин на тротуарах, дети с маленькими белыми собачками, девушки, совсем одни, так же как Линда, — кто идет по делу, кто просто гуляет, но именно в этот момент совершенно независимо от всех. Могут ведь идти куда захотят! И никто на них не смотрит, никто от них ничего не ждет, только они сами знают, куда им нужно, что делать дальше, в какой магазин зайти и, главное, что с ними будет потом! Линду раздавила бы эта мысль, если бы она не чувствовала себя так, будто ждала этого момента всю жизнь, и теперь, исследуя незнакомый ей пока центр Пасадены, Линда чуть не забыла, зачем она здесь и что ищет.
На перекрестке Раймонд-стрит и Колорадо-стрит полицейский в белых перчатках регулировал движение, стоя на тумбе. В губах у него был зажат серебряный свисток, в который он беспрестанно дул, подавая руками знаки пешеходам и машинам. В груди Линды шевельнулось волнение, когда она подумала, что он указал на нее, веля ей остановиться, как будто она незаконно оказалась здесь и не имела никакого права идти, куда ей хочется. Но полицейский указывал совсем не на Линду; он видел ее именно такой, какая она и была, или такой, как он и многие другие думали, что она была: хорошенькая девушка в простом платье, наверное работница, — это сразу видно по красным костяшкам ее пальцев и натруженным рукам.
Линда шла мимо добровольцев, которые, стоя на лестницах, украшали уличные фонари гирляндами из хвои, красных и белых роз. Ленты, сплетенные из розовых бутонов, украшали двери магазинов, в витринах бакалеи красовалось свежайшее мясо на ребрах, на каждом куске лежала маленькая бледно-красная розочка. Уличная толпа тоже украсилась цветами — розами и кроваво-красными гибискусами на отворотах пальто, маки на плотно прилегающих к голове шапочках, лилии, видневшиеся в открытой дамской сумочке; одна дама в мешковатом вязаном платье прицепила к своей шляпке целый ананас! Мимо Линды быстро прошла девушка с прикрепленными к корсажу нарциссами, но сладковатый, чувственный залах крошечных, словно бумажных, цветов повис в воздухе и околдовал Линду своим ароматом. Город готовился к Турниру роз, и улица сейчас была похожа на сад, в котором расцвели первые весенние цветы.
Линда поехала в город, чтобы купить себе платье, в кармане лежали монеты, заработанные стряпней на кухне; в воображении рисовалось что-то белое, длинное, ослепляющее блеском. Проснувшись, Роза сказала, что Уиллис будет в парадном костюме с белым галстуком-бабочкой.
— А ты в чем пойдешь, Линда? Тебе же нечего надеть, — добавила она.
Чтобы помочь подруге, Роза предложила стащить что-нибудь из шкафа Лолли. «Она и знать не будет!» — уверяла Роза. Но Линда не хотела появляться ни в одном из платьев Лолли. Тогда Роза вытащила свой наряд — в этом платье со складками на груди, похожими на детский нагрудник, она проходила конфирмацию. Но низ у платья чуть порвался, а у горловины желтело пятно неизвестного происхождения, и Линда чуть-чуть опечалилась — она ведь рассчитывала на большее.
— Я в него ни за что не влезу, — вздохнула она, возвращая платье Розе.
Линда заранее изучила женскую страничку в местной газете и рядом с рецептами апельсинового торта с кремом, пудинга «Альтма» и колонкой полезных советов, подписанную псевдонимом Пупсик, нашла рекламу магазина Нэша, который предлагал вечерние дамские платья и костюмы под соблазнительным рекламным лозунгом «Высокая мода для Нового года». Шелковые платья-рубашки с крепдешиновыми накидками, платья-туники с воротниками из черных перьев, а также — «для смелых женщин Пасадены» — кремовая блузка и юбка, расшитая узорами из бисера, повторявшими рисунок церемониального платья принцессы индейского племени тонгва, — по крайней мере, так гласила надпись на этикетке. «Заходите, торг уместен!» — зазывало объявление на двери. Но Линда заметила объявление поменьше:
ПЛАТЬЯ ОТ ДОДСВОРТА
ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО ЕВРОПЕЙСКИЙ СТИЛЬ
ДЛЯ САМЫХ РАЗБОРЧИВЫХ ЖЕНЩИН «ДОЛИНЫ»
В корыте у Розы Линда видела платья Лолли с этикетками магазина Додсворта, а вот теперь сама стояла перед его витриной. Манекен был облачен в серебристое шелковое платье, с оборкой из кружев, пенившихся, как морская волна, рядом был маленький стенд с надписью: «Последние поступления из Парижа». Стекло отразило Линду, и косые лучи дневного света как бы наложили ее лицо на голову манекена. Маленький черный терьер, на ошейнике которого были приколоты два розовых бутона, лежал на пуфике рядом еще с одним объявлением: «Вход только по предварительной договоренности».
Но Линду это не остановило. Она толкнула дверь и удивилась, что та заперта на задвижку. Тогда она позвонила в звонок — изнутри донеслось его противное дребезжание — и, не отходя от стеклянной двери, стала ждать, когда дверь откроют; мимо спешили люди. Линда сказала себе, что стесняться не нужно: никто ведь не знает, договаривалась она предварительно или нет, никто не знает, из этого ли она круга, никто, в конце концов, не знает, кто она такая! Про себя она думала: оказывается, ничто не освобождает так — может быть, кроме самой свободы мыслить, — как осознание, что ты в этом городе никому не нужна, можешь преспокойно смешиваться с толпой, можешь стать всем, чем захочешь. Ей казалось, что на нее все смотрят, но это было вовсе не так — до нее никому не было дела, пока к двери не подошла женщина и не отодвинула задвижку. Линда подумала, что это, уж конечно, сама миссис Додсворт.
— Слушаю вас! — произнесла женщина.
— Я бы хотела купить у вас платье, — пояснила Линда.
— Вам было назначено?
— Я надеялась, что вы сделаете исключение.
— Как вас зовут, мисс?
— Линда Стемп.
Миссис Додсворт потрогала сине-белую камею, приколотую у горловины. Она была похожа на бабушку, волосы точно лакированные, белые седины гладко уложены, и Линде она показалась несколько простоватой для владелицы такого шикарного магазина.
— Мне очень понравилось платье в витрине, — уверенно произнесла Линда и положила руку в карман пальто, где лежали монеты, аккуратно завернутые в бумажку.
Миссис Додсворт недоверчиво взглянула на нее, но все же приоткрыла дверь и разрешила войти:
— Пожалуйста, ведь скоро Новый год.
Терьер настороженно встретил Линду, обнюхал ее туфли. Линда наклонилась его погладить, но миссис Додсворт предупредила:
— Мистер Хаггинс не любит, когда его трогают. Хотите посмотреть серебристое платье?
Линда сказала, что собирается на бал в охотничий клуб «Долина», и миссис Додсворт, которая сама была членом клуба «Стопроцентных», подняла свои короткие бровки и произнесла:
— Понятно… Вы сказали, вас зовут Линда Стемп?
С этими словами миссис Додсворт прошла к витрине, чтобы снять с манекена платье, и из-за перегородки донесся ее голос, как будто она переговаривалась через забор с соседкой:
— Мисс Стемп, вы гостите в Пасадене, не так ли?
— Да, приехала на сезон.
Миссис Додсворт произнесла нечто одобрительное, потому что для бизнеса это была хорошая новость — молодая наследница целых три месяца проживет в какой-нибудь гостинице. Но пальто у мисс Стемп было вовсе не из тех, какие носят наследницы.
— Вы видели наш показ мод в «Хантингтоне»? — закинула удочку миссис Додсворт.
Линда ответила, что пропустила его и очень жалеет об этом. Миссис Додсворт вернулась, осторожно неся платье на вытянутых руках.
В маленькой примерочной со шторой и зеркалом Линда натянула на себя платье. Оно было нежное и серебрилось, точно монета.
— Платиновый шелк, — донесся голос миссис Додсворт из-за шторы.
На рукавах были разрезы до локтей, вырез открывал ямку на ключице. Шелк льнул к каждой клеточке ее кожи, и это казалось почти непристойным.
— Не коротковато? — спросила миссис Додсворт. — Из оборки можно еще выпустить.
Линда вышла из примерочной, и, застегивая пуговицы у нее на спине, миссис Додсворт довольно произнесла:
— Ну разве не красавица, Мистер Хаггинс?
Трехстворчатое зеркало отразило Линду в полный рост, и, если бы не коралловая подвеска, она ни за что не узнала бы себя в отражении: Линда видела себя такой, какой хотела бы стать — высокого роста, в блестящем платье, — и поняла, что уж точно не останется незамеченной. Она заправила волосы за уши, миссис Додсворт кивнула: «Так гораздо лучше». Линда точно знала, что Уиллис лишится дара речи, увидев ее такой, все мужчины в клубе «Долина» зашепчутся: «Кто это?» — а женщины сразу поймут, что платье на ней от Додсворта. Вдруг все это стало для Линды очень важным; у нее снова появилось чувство, что она берет верх над судьбой и вот-вот положит ее на обе лопатки. Она вытянула вперед руки и только сейчас заметила небольшую бирку, пришитую к рукаву.
Линда понимала, что такое платье не может быть дешевым — наверное, раза в два-три дороже, чем самое дорогое платье в лавке у Маргариты, — но она взяла с собой все деньги в полной уверенности, что их хватит. Поэтому, взглянув на цену на бирке, она громко ахнула, покраснела, ощущая прилив крови к щекам, вся покрылась холодным потом и страшно испугалась, что на шелке останется пятно.
— Да, конечно, платье дороговато, — сказала миссис Додсворт. — Но это понятно, ведь нам его только что прислали из Парижа. Мне даже и говорить вам не стоит, что в таком платье вы будете в центре внимания клуба. Все только на вас и будут смотреть.
Линда снова посмотрела на бирку — может быть, она ошиблась? — но нет, все нули, похожие на открытые детские ротики, были на месте.
— Вам завернуть, мисс Стемп?
— Я, наверное, не возьму его.
— Боже мой, но почему?
Линда ответила, что платье, кажется, на ней плохо сидит, но миссис Додсворт, прищурившись, возразила:
— Ерунда! Я же сказала — мы можем выпустить оборку.
Она внимательно, оценивающе посмотрела на Линду и спросила:
— Можно спросить, какое платье вы бы хотели?
Линда замялась:
— Что-нибудь не такое…
— Я вас слушаю.
— Не такое…
— Вычурное?
— Вычурное, да. Видите ли, это совсем не мой стиль.
Обе — и Линда, и миссис Додсворт — одновременно взглянули на скромное платье Линды, мешком повисшее на деревянном колышке.
— Вы ограничены какой-то суммой, мисс Стемп? — спросила миссис Додсворт.
До приезда в Пасадену Линда не задумывалась, бедна она или богата, но теперь она ясно понимала, что у нее ничего не было и никогда не будет, что деньги, заработанные на кухне, ничем ей не помогут.
— Может быть, вы оформите мне его в кредит? — предложила она. — У меня нет с собой денег.
— Где вы живете, мисс Стемп?
— На ранчо Пасадена.
— На Пасадене? Так вы гостите у Пуров?
Линда покачала головой, и миссис Додсворт осведомилась:
— Что вы сказали?
— Я там работаю, — ответила Линда.
— Работаете? — переспросила миссис Додсворт и изумленно повторила: — Работаете?
Линда, понимая, что губит себя, все же сказала:
— Да, на кухне.
Миссис Додсворт фыркнула и принялась задергивать шторы и запирать магазин; Мистер Хаггинс не отставал от хозяйки ни на шаг, тычась мордой ей в каблуки. Миссис Додсворт сердито повторяла, что ей некогда шутить, недосуг вот так вот развлекаться, и сердито закончила:
— Всего хорошего, мисс Стемп!
— Извините, что побеспокоила вас… — сказала Линда, вся пылая под тонким шелком; она чувствовала, что платье не может удержать этот жар, и ей очень захотелось выпить воды.
Она хотела было расстегнуть пуговицы на спине, но не могла дотянуться до них. Миссис Додсворт, все так же сердито беседуя с Мистером Хаггинсом, опустила штору на стеклянную дверь и перевернула табличку стороной, где было написано: «ЗАКРЫТО».
Сердце Линды забилось тише, как будто было не ее. Она вдруг почувствовала себя самозванкой, в этом платье тонкого шелка, с жалкой кучкой долларов в кармане. Платье ласково обнимало ее, ласкало, и она в последний раз посмотрелась в зеркало; купить платье теперь уже хотелось просто до крайности, так, что где-то внутри закололо.
— Может быть, вы сделаете скидку, миссис Додсворт? Все-таки совсем скоро Новый год, а вы уже закрываетесь…
— Здесь вам не распродажа! — сурово ответила та и отрицательно покачала пальцем.
Линду обдал запах лака для волос и розовой воды; Мистер Хаггинс тем временем принялся за мозговую косточку. Линда не могла сама расстегнуть пуговицы, но просить помощи ей было очень стыдно, и она хотела только одного — как можно быстрее исчезнуть из магазина. И как только могла она оказаться такой простодушной?
— Ты не отсюда, — сказал ей Брудер несколько недель тому назад. — Держи это в голове, Линда. А если забудешь, тебе быстро напомнят.
Зазвонил телефон. Миссис Додсворт поспешила к нему, на ходу бросив Линде, чтобы та сняла платье.
— Не могу, — жалобно произнесла Линда, и миссис Додсворт метнулась обратно к Линде, быстро, сердито расстегнула платье и снова кинулась к телефону.
Линда, стоя в примерочной, позволила платью соскользнуть на пол и увидела в зеркале свою плоть, оживленную серебристым шелком, тело, на которое смотрел и прижимал к себе Брудер, жар стыда, который она сейчас переживала. Из-за шторы доносился голос миссис Додсворт:
— Да, она здесь… Да, она сказала… Нет, я понятия не имела… Правильно… Да, я понимаю… Нет-нет, обязательно сделаю… Действительно… Да, конечно. Нет, огромное вам спасибо!
Одевшись в то, в чем она пришла, Линда отодвинула штору и протянула платье миссис Додсворт. Оно повисло бесформенной тряпкой и стало похоже на сдувшийся воздушный шар. Миссис Додсворт хорошенько его встряхнула и сказала:
— Красивое, правда?
Говоря что-то себе под нос, она разложила его на красной оберточной бумаге, Линда пошла к двери, Мистер Хаггинс заворчал, а миссис Додсворт спросила:
— Что же, вы не хотите покупать это платье?
— Я подумала, что…
— Вам показать что-нибудь еще, мисс Стемп?
— Но, миссис Додсворт…
— А вечерние туфли у вас есть?
Линда опять сказала «нет»; зачем миссис Додсворт понадобился этот допрос? С ее деньгами здесь нечего было делать. С таким же успехом она и вовсе без гроша могла бы зайти в этот магазин.
— Не волнуйтесь, мисс Стемп. Все решено. Так, у вас есть накидка? Вечером может быть прохладно.
— То есть, миссис Додсворт?
— Это звонил капитан Пур. Он сказал, что видел, как вы заходили в магазин. Он настоятельно попросил, чтобы счет я отослала ему. Прошу прощения, что я не разобралась, в чем дело. Мне нужно было внимательнее вас слушать, мисс Стемп. Я не сразу поняла…
Миссис Додсворт сделала шаг навстречу Линде, Мистер Хаггинс потерся о ее ногу мокрым носом. На тротуаре появились две девушки-упаковщицы и прижались лицами к витрине магазина. Они мечтательно рассматривали платья и роскошный интерьер бутика. Девушки не узнали Линду — они смотрели прямо через нее, на ее месте могла сейчас оказаться любая другая женщина. Держась за руки, они смотрели на платья, которых никогда не могли бы себе позволить, а потом ушли, и ночью на вечеринке, за скромной дверью на боковой аллее, каждая из этих девушек, которую тискал такой же бедный, как она, парень, мечтала о том, чтобы платье, задранное неумелой рукой, было от Додсворта.
Миссис Додсворт спросила:
— Вы хотели бы еще что-нибудь посмотреть, мисс Стемп?
От удивления Линда не могла ничего ответить.
— Может быть, шаль?
Линда не знала, что еще ей может понадобиться. Может быть, для новогодней ночи хватит одного лишь платья?
— Или шляпку?
— Шляпку, миссис Додсворт?
— У меня есть очень миленькая, белая, с вуалью, отделанной стразами.
— С вуалью?
— Только что получили. Взгляните, мисс Стемп. Разве не красивая? Белая, пушистая, точно первый снежок! Перья орла, уж будьте уверены! — Расхваливая свой товар, она и сама взмахнула руками, точно большой ястреб.
— Перья орла?
— Ну да, я слышала, что говорят об охране природы, но увидела ее в каталоге, который пришел из Нью-Йорка, и заказала две штуки! Одну купили сразу же. А вот вторая только вас и дожидалась!
Она надела шляпку на голову Линды, обе женщины — пожилая и взрослеющая — посмотрели в зеркало; Мистер Хаггинс снова принялся за свою кость. Линда чувствовала, как из нее уходит что-то неясное, похожее на это отражение в зеркале, и по ее телу пробежал холодок — ранний предвестник сожаления.
В тот вечер Уиллис заехал за ней, облаченный в енотовую шубу, бобровую шапку и ботинки, покрытые косматой шкурой полярного медведя. Оказалось, темой бала была Антарктика и все гости должны были одеться в меха. Для Линды он привез шубу из гризли, на подкладке которой золотыми буквами была затейливо вышита монограмма:
ЛП
— Это шуба Лолли?
Но Уиллис не ответил. Шуба оказалась тяжелой, ворс — густым и курчавым, Линда продела руки в рукава и прямо согнулась под ее весом.
— Я поеду в ней? Мне, наверное, будет неудобно?
— Не надо ничего делать, — ответил Уиллис. — Все будут в мехах, но если вы не хотите… А я хочу, чтобы вы ее примерили.
Уиллис тронулся с места и, пока машина спускалась по холму, проезжала Линда-Висту, а потом Мост самоубийц, не произнес почти ни слова. Линда не знала, что ждет ее в охотничьем клубе «Долина», она смотрела на себя в зеркало и сама замечала, что на лице у нее написано волнение. В шубе ей становилось все жарче, она почувствовала, что над верхней губой появились капельки пота. Линда накрасилась помадой Розы, ее ярко-красный рот как фонарь сиял в полумраке машины, губы отдавали воском и чем-то ненастоящим; она подумала — наверное, такие губы у кукол, у красивых таких, маленьких. Это вызвало в ее памяти другое воспоминание — однажды Роза, на цыпочках пройдя через холл, подвела Линду к закрытой на замок двери, открыла его одним из ключей, висевших на связке, и они заглянули в комнату, где хранились сотни кукол Лолли — голых, розовых, со сколами на телах, что делало их похожими на старые щербатые тарелки.
— Вы что-то сказали? — спросил Уиллис.
— Ничего.
Линда опустила стекло; ее тут же окутал прохладный воздух, принес с собой запах лаванды, рисовой травы, выхлопа машины. И еще — слабый аромат из апельсиновых рощ.
— Мы с вами повеселимся, правда? — обратился к ней Уиллис.
И вдруг Линда, когда-то совершенно не знавшая, что такое страх, услышала в своем голосе колебания и даже боязнь взрослой женщины:
— Вы думаете, я им понравлюсь?
— Ах, Линда, — начал Уиллис, снял руку с руля, положил ее Линде на плечо и погладил его через шкуру медведя. — Понравитесь ли вы им?
Он расхохотался — не жестоко, но насмешливо — и, когда заметил, что она не смеется, сказал:
— Не говорите глупостей.
Ей понравилась эта близость, точно так же как нравилось когда-то, как Эдмунд, похлопывая ладонью по своей кровати, просил ее присесть и они заводили долгий разговор, — а может, то был не просто разговор и Линде надо бы сознаться в этом самой себе? Что за девушка была Линда Стемп? Что за девушка из нее получилась? Она смотрела в окно, за которым сменяли друг друга особняки Ориндж-Гроув-авеню; было видно, как горничные задергивают в них на ночь шторы. «Куда я еду?» — спросила себя Линда, глядя в ночную тьму, и, пока машина летела мимо сырых лужаек и свет ее фар отражался в воде бассейнов, Линда погрузилась в вязкие, неторопливые размышления, похожие на глубокий колодец, где тихо капает вода; с внешним миром ее связывала лишь рука Уиллиса. Она все так же лежала у нее на плече. Рука была маленькая, но сильная, и, когда он дотронулся до нее, не отпуская руля другой рукой, его енотовая шуба распахнулась и белая бабочка блеснула, словно яркая, во все зубы, улыбка в темной пустой комнате.
Клуб украшали тысячи цветов; по перилам вились лилии, душистый горошек обрамлял выполненные с натуры пейзажи каньона Итона и Чертовых Ворот, цветы львиного зева как будто кусали воздух. В бальной зале над оркестром висели цифры «1925», сделанные из белых хризантем, а в петлицах у официантов были камелии сорта «розовое совершенство». Приглашенных собралось несколько сот — и члены клуба, и их гости, — и на каждом было или пальто, или пончо, или свитер, или шаль, сделанные из меха: рыжевато-коричневая пума, серый, жесткий койот, черный тюлень и темно-желтый морской лев, чернохвостый олень, бледно-серый лось, глянцевая выдра, остроносый скунс, длиннохвостые ласка и куница, пекан с белым кончиком хвоста; горностай, норка и серебристый соболь, из которых шили шубы; красная лиса, желто-серый опоссум, черный медведь, старая зебра и ягуар, жесткоперый пингвин.
Линду и Уиллиса встречал человек с тепличной орхидеей, приколотой к жилету из козьей шкуры. Он представился Карлайлом Войдом, двоюродным братом Уиллиса. Он был узкокостным, заметно прихрамывал — когда ему было шесть лет, сестра Грета толкнула его под колеса экипажа, — и поэтому он ходил, опираясь на посеребренную трость. Карлайл подхватил Линду под одну руку, Уиллис — под другую, и через бесчисленные шкуры они протиснулись в бальную залу, где на нее немедленно вскинулось множество любопытных глаз.
К Линде протянулись хрупкие руки, похожие на цветки калл, и церемонно прозвучало:
— Здравствуйте!
Линда мигом поняла, что если не о ее репутации, так о существовании уже знают все: по залу как блоха скакала новость — Уиллис Пур появился на новогоднем балу с незнакомкой. Даже за музыкой Линда различила шепоток: «А кто это такая?» Голоса слышались из каждого уголка зала: от женщин, завернутых в длинные меха, струившиеся серебристой колонной, от наманикюренных мужчин в куртках первых поселенцев, от одетых в белые смокинги музыкантов оркестра, игравшего венский вальс.
— Потом дадут джаз, — сказал Уиллис. — Вот тогда и повеселимся.
Кто-то спросил, откуда Линда родом, и она разорвала круг молчания своим ответом. Потом Карлайл спросил:
— Из Приморского Баден-Бадена? Вы рыбачите?
— Я охотилась за лобстерами.
От этого ответа у многих округлились глаза и повернулись шеи.
— Вы ставили ловушки? — спросила какая-то женщина. — На самом дне океана?
Какой-то мужчина фыркнул:
— Вы хотите сказать, что ловили их собственноручно?
Еще одна женщина произнесла:
— Я так люблю лобстеров! Спорим, ты, Грегори, не знал этого обо мне? — (Грегори ответил, что прекрасно знал.)
Кто-то спросил:
— Где можно купить ловушку для лобстера?
Линда ответила, что делала их сама при помощи киянки, деревянных плашек и вязальной спицы.
Кто-то недоверчиво ахнул:
— Неужели сама?!
Женщина воскликнула:
— Вы опускались на самое дно океана и рыбы плавали вокруг вас и кусались?
Она даже открыла от любопытства рот, и все, кто сидел за столом — каждый богатый и красивый, богатый и толстый, богатый и невзрачный, богатый и застенчивый, — обхватив подбородки руками, подались вперед и внимательно слушали, как Линда рассказывала о встрече с синей акулой.
— Не может быть! — вскрикнула женщина. — Не может быть! Вы смотрели на нее и хотели умереть!
Миниатюрная девушка с влажно блестевшими глазами, в шляпке, украшенной пером кондора, развязно подошла к столу и опустилась на колени Уиллиса.
— Капитан Пур, а где же Лолли? Вы же не хотите сказать, что опять поместили ее под замок? — спросила она.
Молодая женщина поднялась, юбка в складку задралась на ней так высоко, что всем стали видны подвязки и серебристые шелковые трусики. Она сказала, что собирается пойти к бассейну, и крикнула:
— За мной!
Поднялись несколько человек, и вскоре Линда осталась за столом в компании Уиллиса и Карлайла.
— Где же вы отыскали старичка Уиллиса? — поинтересовался Карлайл.
— Это не я, — ответила Линда. — Это он меня отыскал.
Через двадцать минут один из мужчин вернулся от бассейна — его глаза сияли, а щеки цвели румянцем. Он сказал:
— Не хотите пойти с нами, мисс Стемп?
Его спутница, рыжие волосы которой были туго закручены наподобие колбас, хлопнула его по руке и сказала:
— Хью, это уже перебор.
Вскоре за столик вернулись и другие, с каким-то маслянистым блеском в глазах. Заговорили медленнее, как будто языки прилипали к гортани.
— Что ж, — произнес Уиллис, — пойдемте на воздух.
С этими словами он провел Линду на террасу. Бассейн подсвечивал бело-лунный свет от подводной лампы, а на воде, как звезды, плавали сотни цветов магнолии. На лестнице стояла женщина, держа в руках золотистые сандалии; подол ее шубы из нутрии основательно промок, она тянулась к воде, муж стоял рядом и умолял:
— Милли, дорогая, сними же ее!
Милли повторяла:
— Джимми, да перестань ты! Эта самая нутрия в воде и живет!
Толстый молодой человек, сняв пиджак, старался удержаться на доске для прыжков в воду, в здании Линда видела членов клуба — по крайней мере, весь вечер она слышала, что эти люди называли себя именно так, — они курили, танцевали, лакомились устрицами, посасывали стебли сельдерея, окуная их сначала в запрещенный джин. Человек двадцать молодых членов клуба толпились в домике у бассейна, быстро передавали друг другу фляжки, опрокидывали их содержимое в стаканы с апельсиновым и томатным соком, а то и прямо в кофе; некоторые молодые люди пили из фляжек, пачкая слюной рукава меховых шуб, а их подруги, жены или сестры заботливо махали на них веерами, а потом и сами отхлебывали из тех же фляжек.
— Выпьем чего-нибудь? — предложил Уиллис.
Линда согласно кивнула, и кто-то подал ей чашку с апельсиновым бурбоном, который разводили в двух китайских вазах где-то в глубине особняка; пойло отдавало бензином, и проглотила она его быстро; на вкус оно оказалось еще противнее.
— Как вы? — раздался сзади женский голос, но Линда не узнала его.
Она обернулась и увидела Конни Маффит в короткой леопардовой шубе и шали цвета анаконды; золотистые волосы были прямо приклеены к голове, и это делало ее похожей на блестящий елочный шар. Она приветливо махала рукой и шла навстречу Линде, когда мужчина в цилиндре, обтянутом слоновьей кожей, вдруг перехватил ее и увлек в вихре танца.
От медвежьей шубы и тесноты у бассейна Линде стало жарко, хотелось присесть и выпить воды; она чувствовала, как капельки пота усеяли ее лицо, как взмокло ее платье, покрывшись мокрыми пятнами. Линда огляделась, ища Уиллиса, но перед ней мелькали только лоснившиеся лица и мех. Он бросил ее; выпитое ударило в голову, так что перед глазами все закружилось, она чувствовала себя теплой, противно-липкой, и тут ее схватил за руку незнакомец со словами:
— О, какое платье!
Кто-то подхватил:
— А какая шубка!
Еще один голос произнес:
— Я только что слышал вас, до чего у вас интересная жизнь!
Линда уже успела захмелеть и думала, до чего вокруг милые люди: она чувствовала себя совершенно свободно и даже забыла, что она здесь впервые: на какой-то миг все это показалось ей таким же знакомым, как ее собственная жизнь.
Она вернулась к бассейну: толстый молодой человек все стоял на доске для прыжков в воду, с брюк у него свисали подтяжки; группа пожилых женщин с белыми от пудры лицами взволнованно переговаривалась, что это уже чересчур. Члены руководства клуба пробовали отговорить молодого человека от его затеи, но он никого не слушал, наклонился вперед и тяжело, с оглушительным всплеском рухнул в бассейн. Линде вдруг стало противно и тут же захотелось уйти, но она нигде не могла разыскать Уиллиса, а что-то ей подсказывало, что лучше не возвращаться в бальный зал одной, а спокойно посидеть на холодной скамейке, считая звезды на ночном небе. Она ушла в павильон, выходивший на теннисный корт. Здесь было тише, музыка не так докучала, ветер шумел в листьях пальм, сухо шуршал плющ. Линда наклонилась над перилами, а оркестр в отдалении играл мотив, подхваченный нестройным хором: «Да-да-да, мой повелитель! Я к услугам вам, мадам!»
На ее руку опустилась рука, и у Линды перехватило дыхание.
— Мы не всегда так себя ведем, — сказал Уиллис.
Она убрала свою руку.
— Люди веселятся, встречают Новый год. Выпускают пар, так сказать… Линда…
Она обернулась. Вдруг захотелось выкупаться, сесть в горячую ванну, оказаться в облаках пара. В голове пронеслось — надо обязательно это сделать, как только она вернется в Пасадену, и тут Уиллис сказал:
— Я хочу, чтобы вам здесь понравилось. Я надеялся, что вы захотите остаться.
— О чем вы?
— Линда, разве вы не чувствуете то же самое?
«Что — то же самое?» — то ли подумала, то ли выговорила она. Только могла ли она сейчас вообще говорить?
— Вы ведь не хотите возвращаться, правда? На эту маленькую ферму, к своим ловушкам для лобстеров?
Она ответила, что хочет; ей придется вернуться, потому что там живут брат, племянник, старый отец, за которым нужен уход, они ждут ее к весне, и неужели ей так и придется до конца жизни готовить работникам еду? Ей хотелось для себя совсем другого, гораздо большего, и она не сомневалась, что Уиллис это понимает — понимает, наверное, даже больше, чем она сама.
— Я не об этом, — ответил Уиллис. — У меня такое ощущение, что в Пасадене вам нравится.
Она не нашлась с ответом, но правда была такова: с каждым часом, с каждой минутой этого новогоднего бала «Гнездовье кондора» все более отдалялось от нее, и сейчас ей казалось, что жизнь у нее стала двойной: Линда Стемп из Приморского Баден-Бадена обратилась в эту молодую женщину, которой в полночь сравняется двадцать два года, у которой на плечах тяжелая шуба из гризли и у которой щиплет в горле от бутлегерского пойла на апельсиновом соке. Они существовали одновременно, как две половинки устрицы, соединенные хрупкой оболочкой, и, если бы ее спросили. Линда не сразу бы ответила, кем она себя чувствует.
Пара, явно искавшая уединения, подошла к павильону и заглянула в его темноту. «Кто-нибудь есть?» — произнес мужчина. «Вы кто?» — прошептала девушка. Разглядев силуэты Уиллиса и Линды, они избрали себе ложе из плюща. Девушка шепнула еще раз:
— А ты заметил, кто она?
Перила в павильоне были холодные, Уиллис потер руку Линды, его дыхание окутывало их обоих. Холодный лунный свет лился на заднюю линию теннисного корта, проходил через сетку, освещал стояк для питьевой воды. Было так светло, что она могла прочесть таблички, привинченные на Стену чемпионов: «Уиллис Пур, чемпион в мужском одиночном разряде, 1919–1922»; «Мисс Лолли Пур, чемпионка в женском одиночном разряде, 1919–1922»; «Уиллис и Лолли Пур, чемпионы в смешанном разряде, 1919–1924». Уиллис сказал:
— Она отличный игрок. Вы не смотрите, что она такая хрупкая.
Линду, конечно, можно было обмануть, но насчет Лолли она не заблуждалась.
Уиллис снова спросил:
— Вы что-то сказали, Линда?
Она покачала головой, и ее подбородок дрогнул от прикосновения его пальцев и оттого, что они скользнули ниже, по шее.
— Так вы останетесь?
— На балу?
— Нет, не на балу.
Она ответила, что, когда сезон закончится, дел у нее больше не будет.
— Работу мы вам найдем.
Она спросила:
— Какую?
Он ответил:
— Перестаньте, Линда.
Им было видно, как на террасу вышли официанты, зазвенели часы, как все собрались в бальной зале, вокруг бара для джентльменов, бассейна, в проемах всех дверей, и все вместе — пятьсот самых достойных жителей Пасадены, официанты-ирландцы, жгучие брюнетки с кухни, суровые дворецкие на парковке по другую сторону забора — принялись отсчитывать последние секунды до двадцать пятого года: «десять… девять… восемь», и, когда пробило полночь, оркестр грянул «Доброе старое время», все сбросили свои меха и предстали в смокингах, фраках, вечерних платьях из бархата, украшенных стеклянными бусами и золотыми цепочками. Толстый молодой человек, плавая в бассейне, орал: «Полдороги до Нового года!» Уиллис расстегнул свою шубу, небрежно бросил на пол, помог Линде снять ее медведя, взял за запястья и нежно поцеловал. Линда ощущала жар его тела, сильный вкус бурбона у него на губах, его грудь прижалась к ее груди, он чуть нагнул ее так, что она оперлась спиной о поручень, и крепко держал в своих объятиях: ей хотелось и чтобы он не делал этого, и чтобы он не переставал. Он подвел ее к плетеной скамейке за павильоном и разостлал в ширину медвежью шубу. Он целовал Линду, луна светила, жар его тела удивлял ее, она ловила ртом воздух, Уиллис не останавливался, она сама целовала его — ей казалось, что так и нужно, — из бального зала слышались ритмичные звуки танца, и рука Уиллиса, мягкая оттого, что много лет не знала тяжелой работы на ранчо, опускалась по ее шее, по лифу платья, которое он купил для нее, заплатив больше, чем она заработала за все это время, и больше, чем она заработала бы потом, а потом… потом… рука двигалась так уверенно, как будто у него было на это право, как будто платье принадлежало ему; впрочем, не так ли оно и было на самом деле? Линде то хотелось, чтобы он перестал, то чтобы не останавливался, и она все не могла придумать, как же объяснить ему это. Вот что сделал с ней Уиллис; он лишил ее дара речи. Его рука двигалась дальше, она отталкивала ее; рука возвращалась, она снова ее отодвигала; рука ложилась на грудь, на живот, забиралась между ног. «Уиллис, не надо!» — тихо вскрикнула она, но одна его рука прижимала ее к себе, а другая гладила; она пошевелилась, будто играя, потом сделала попытку вывернуться, но его рука просто прижала ее к нему. Она позволила ему одурачить себя: он оказался не мальчиком, но взрослым мужчиной, вот и все. Волоски шубы кололи ее, Уиллис взмок от пота, его быстрые липкие руки бродили по ней, она произнесла было: «Что, если нас увидят?» — но он не хотел, да и уже не мог остановиться; дирижер оркестра объявил выступление трио «Полуночники», гости восторженно заревели, холодный воздух новогодней ночи разорвали звуки саксофона и трубы. Так Линде Стемп и запомнилась эта ночь: ей не пришлось выбирать. Судьба, которую она сдерживала как могла, вдруг развалилась, как непрочная каменная стена, похоронив под своими обломками новогоднюю ночь, и Линда не успела ничего для себя решить. Линда, всегда ходившая распрямив спину, теперь чувствовала, как эта самая спина трепещет под нетерпеливыми руками Уиллиса; Линда разрешила событиям ночи идти своим чередом, позволила Уиллису прижаться к себе, не сопротивлялась его пальцам, умело расстегнувшим крючок за крючком, как будто он долго учился этому, слушала, как он выдыхает прямо ей в грудь: «О… Линди… Линди…» Она подумала, кого это он зовет — ведь у нее совсем другое имя. «У тебя будет это все», — задыхаясь, произнес он. «Что — все?» — не поняла она. Он не останавливался; капли пота падали с его бровей ей в глаза и рот, она кашляла, давилась, дыхание их смешалось, в ее ушах слышался только его голос: «Линди… Линди… Линди…». Под ней что-то задвигалось — скрипнула плетеная скамья, где-то на платье лопнул шов, шуба из гризли как будто ворчала, сердясь, что ее так измяли, быстрые розовые ладони лупили по барабану в оркестре, горячий, мокрый рот Уиллиса коснулся ее шеи, покусывал, ласкал ее, послышался по-океански соленый запах крови, медаль за отвагу, которую он так и не снял с пиджака, отпечаталась у нее на груди зеркальным отражением, как будто клеймо, которое ставят на скот. Линда сдалась, стала под ним мягкой, податливой, отдалась на волю новогодней ночи; как река лилась музыка оркестра; он играл до зари, а капитан Пур все шептал, нежно, тихо; они вымокли, будто вышли из воды, и капитан радостно переделал старую знакомую песню:
Когда они уезжали из клуба «Долина», когда над горами занималась заря, Уиллис с Линдой вышли из ворот и заметили изморозь на траве лужайки. Слуги уже разошлись по домам, и Уиллис оставил Линду, чтобы подогнать машину. Только он ушел, как из-за живой изгороди появился человек в котелке. «Ну как, повеселились?» — развязно спросил он.
Линда ответила, что повеселилась, натянула на себя шубу и застегнула все пуговицы.
— И что здесь было такого особенного? — спросил кто-то из-за спины человека.
Линде не было видно, кто это, но она так устала, что ответила, почти не слыша себя:
— Музыка и танцы. А еще сотни разных мехов.
— Это у вас такая медвежья шуба? — спросила женщина, мужчина наклонился, вынимая фотокамеру из сумки, которая стояла у его ног, и Линда увидела, что за ним стоит женщина с серебристыми кудрями, молодая, но уже с тяжеловатым лицом. Лицо было знакомое, женщина многозначительно улыбалась, как будто знала, что Линда обязательно должна что-то припомнить.
И тут Линда вскрикнула:
— Шарлотта, ты?
— Конечно!
Черри Мосс протянула Линде свою карточку: «репортер, светская хроника и новости».
— Бог ты мой! Только посмотрите — моя старая подруга Зиглинда Штумпф! Уолли, — сказала она и тронула мужчину за локоть, — сними-ка ее хорошенько. Мы уже тысячу лет знакомы.
Уолли защелкал аппаратом, ярчайшая вспышка магния осветила всю лужайку, и от неожиданности Линда прикрыла глаза рукой. Она ненадолго ослепла, ничего не видела вокруг и, щупая рукой воздух, звала:
— Шарлотта, где ты?
— Черри здесь. Ты что, моргнула, когда Уолли тебя снимал?
Зрение вернулось к Линде, и она увидела, что Черри стоит рядом с ней, держа в руке блокнот и по своей привычке покусывая губу. Она покачивалась на носках, как будто провела смертельно скучный день, Линде отчего-то стало очень неловко — то ли от выпитого, то ли по какой-то другой причине. Ей было то холодно, то жарко, медвежья шуба душила своим весом.
— Не скажешь, с кем ты была сегодня на балу? — спросила Черри.
— С капитаном Пуром, — ответила Линда, и тут из-за портика выехал автомобиль, из него выскочил Уиллис и сердито крикнул Линде, чтобы она садилась.
Она не пошевелилась, и тогда он почти толкнул ее, она уткнулась ему в плечо, и их ослепила новая вспышка магния. Уиллис просто затолкал ее в машину. Они поехали к мосту. Линда обернулась через плечо и увидела, как Черри, согнувшись, строчит в своем блокноте, и, когда Уиллис, отдышавшись, произнес: «Ради бога, Линди, никогда не заговаривай со сплетницами», Линда все поняла.
На голове Черри дыбились кудряшки, карандаш писал строчку за строчкой, машина уезжала по бульвару, и, когда Черри подняла голову, они отъехали уже слишком далеко и лицо Черри показалось Линде бледным овалом. За ночь случилось столько всего, что Линда даже подумала: а может быть, это призрак, воспоминание или предзнаменование, но только не холодная правда, не сенсационная новость дня.
Но сенсация не заставила себя ждать и появилась в тот же вечер: развернув номер «Америкен уикли» и перепачкав пальцы темносерой краской, Линда прочла:
Угадайте, кто из потомков основателей Пасадены привел на Антарктический бал в охотничий клуб «Долина» собственную стряпуху? Девушка куталась в коричневую медвежью шубу, позаимствованную — вероятно, совершенно случайно! — из гардероба младшей сестры наследника; она лежала дома и не смогла прийти. Что же, интересно, у нее за болезнь?
Темная, неразборчивая фотография изображала Линду и Уиллиса, усталых от счастья; его рука лежала на ее плече, а она склонилась к нему головой. Даже на таком плохом снимке было заметно, как блестят у нее глаза, и любой читатель, вытряхнувший «Америкен уикли» из своей газеты, — «Америкен уикли» обычно засовывали между страницами самых лучших и богатых газет Америки, таких как «Стар ньюс», — заметил бы знаки Эроса на губах и шее Линды Стемп.
Само собой, заметил это и Брудер, развернув газету, он положил ее на стол под перечным деревом; работники выворачивали шеи, чтобы разглядеть снимок в газете, они хмыкали и присвистывали, когда видели, как Линда суетится в кухне, готовя им завтрак, а Мьюр Юань и другие мужчины шутили, что больше уже Линде в кухне делать нечего. Брудер сидел во главе стола и смотрел в развернутую газету, обхватив голову руками. Ему не хотелось верить, но фотография не требовала никаких доказательств. Он всегда терпеть не мог эту Шарлотту, Черри, или как она там себя называла, но сейчас, даже презирая ее, он готов был сказать ей спасибо за то, что она открыла ему правду. Эта была та же самая правда, которую Линда показывала Брудеру, но почему-то он не замечал, что она всегда отводила глаза. Только заголовок в газете объяснил ему то, что он уже давно должен был понять, и Брудер сидел молча, переполненный яростью. Рабочие, наверное, знали, что его предали, все вокруг, наверное, знали, и Брудер мучился от унижения, до того ошеломленный, что не знал даже, как успокоиться.
— Не верь всему, что читаешь, — сказала Линда.
— А как же фотка? — ответил Брудер.
— Ерунда. Такое может кого угодно сбить с толку, — неискренне рассмеялась Линда, и ее голос, высокий и ласковый, прозвучал совсем не так, как всегда; она не знала, как даже самой себе объяснить то, что произошло. Будущее настало, но она не знала, где оно ждет ее.
К ночи Уиллис освободил ее от обязанностей по кухне, посадил в машину, навсегда отвез наверх, на холм, а к следующему вечеру — хоть она и не догадывалась об этом года четыре или даже пять — крошечный шарик у нее в чреслах закраснел и превратился в шанкр, а Брудер уехал с ранчо прямо среди ночи, при неверном свете луны.
Через несколько недель Уиллис купил Линде обратный билет с Раймонд-стрит-стейшн и оставил ее на перроне со строгим наказом:
— Подумай об этом, Линди. Что еще тебе делать? Не понимаю, почему ты не можешь сразу сказать «да».
Линду измотали головная боль и усталость; она ехала в поезде вдоль побережья, положив на колени пальто с пятном от желе на манжете. Пальцы щупали опухшие лимфоузлы на шее, пробегали по нахмуренным бровям, и у нее было такое чувство, что в «Гнездовье кондора» возвращается кто-то совсем другой, бледная копия бывшей Линды. Она похудела, в окне отражалось впалое лицо; под юбкой появилась какая-то красная сыпь, как будто ее накусала мошкара, но Линда не обращала на это внимания. По утрам ее мутило, кровь в теле текла как-то вяло, и Линда стала просто не похожа на себя — это она знала точно. Она даже пожаловалась Уиллису: «Сама себя не узнаю» — и сказала об этом Розе; написав Эдмунду, что она возвращается в «Гнездовье кондора», она сообщила то же самое: «Последнее время сама себя не узнаю» — и добавила: «Но в остальном все хорошо».
Линда прижалась лицом к стеклу, а поезд все бежал вдоль берега. Спокойная гладь океана почти не волновалась, было время отлива, и она видела, как по мелководью бродят рыбаки, как болтаются на воде буйки и как на горизонте двое гребут в каноэ. Окно было с трещиной, по ее лицу, как вуаль, струился сырой соленый воздух, она чувствовала запах океанского берега и засыхающих на нем водорослей; поезд проехал мимо бухты, где какие-то мальчишки и девчонки тыкали палками в тушу выброшенного на берег кита и швыряли камни в его огромную, точно резиновую, голову.
Линда ехала домой потому, что не знала, как ей теперь быть. Она поговорит с Брудером. Она попросит Эдмунда о помощи. Она повторяла себе, что никто ее не знает так, как он, и его письма — она ответила только на одно — лежали сейчас у нее в сумке, перевязанные шпагатом, потертые, кое-где порванные; одно было залито шампанским, пролившимся из бокала. После Нового года он написал, что Брудер вернулся в «Гнездовье кондора»: «Он выставил меня из моего же дома. Теперь я с сыном живу в „Доме стервятника“. Он ведет себя здесь как хозяин и говорит, что хозяин здесь он».
Добравшись до Приморского Баден-Бадена, Линда пошла по мощеной дорожке к «Гнездовью кондора», сжимая в руке ручку сумки, где, завернутое в бумагу, лежало то самое серебристое платье, ушитое Эсперансой. Она ждала, что Эдмунд с Дитером выбегут ей навстречу, а за ними появится Брудер. Их руки, пропахнувшие луком, обнимут ее на самом краю поля, луковый запах ударит ей в нос, рабочие, грязные пальцы испачкают блузку, и они скажут: «Ну наконец-то ты дома! Добро пожаловать!»
Но никто не вышел ей навстречу, а перед собой она увидела поставленный кем-то знак:
ГНЕЗДОВЬЕ КОНДОРА
ВХОД ЗАПРЕЩЕН!
Линда позвала отца, брата, потом Брудера, но ее голос не был слышен за шумом океана. Она крикнула снова, но было ветрено, Линда не слышала даже саму себя, и ей стало очень одиноко. В груди острой иголкой кольнуло сожаление.
Она нашла Эдмунда в «Доме стервятника» — он возился, вынимая Паломара из запачканных грязью штанишек. Казалось, Эдмунд так изнурен работой, что у него нет сил радоваться встрече. Мальчик что-то неразборчиво говорил, ссорясь с отцом, его маленькие ножки сияли белизной на синем одеяле. Мальчик дрыгался, Эдмунд кричал, чтобы он перестал; в конце концов сын пнул отца ногой и получил шлепок в ответ.
— Давай помогу, — предложила она.
— Я не поверил, когда ты написала, что возвращаешься домой, — сказал он, и лицо его дрогнуло. — Даже сейчас не верю, что ты здесь.
Маленький Паломар кинулся к Линде; штанишки сползли у него до колен, от холода он весь покрылся мурашками. Он обнял ручонками ноги Линды, чуть не свалив ее, а она опустилась на колени, вынула его из грязных штанишек и переодела в чистые.
Потом вышел Дитер, но не узнал Линду.
— С войны? — спросил он. — Из Франции?
Лицо у него было сине-белое, глаза пустые, правая рука висела неуклюжей клешней. Он постарел, и разум изменил ему раньше, чем тело.
— Однажды утром проснулся — и все, — сказал Эдмунд, махнув рукой, чтобы показать мимолетность секунды, а может быть, и всей жизни. — Не читала мои письма?
Но и Эдмунд показался ей опустошенным; на него легли все тяготы домашнего хозяйства, которое раньше вела Линда. Нужно было присматривать за Дитером и Паломаром, и каждый день казался Эдмунду бесконечным: он вставал до рассвета, ложился поздно, варил еду отцу и сыну, мыл их, менял постельное белье, стирал, тушил капусту — любимое блюдо Дитера, пек лепешки из кукурузной муки, которые Паломар мог жевать день напролет, мыл шваброй полы, которые пачкали старый и малый. От ежедневной однообразной работы Эдмунду казалось, что он похоронил себя заживо и вынужден был вести жизнь совершенно другого человека.
— Я приехала навестить вас, — сказала Линда.
— А почему именно сейчас? До этого некогда было?
— Я приехала поговорить с тобой. Рассказать тебе, что случилось… — начала Линда, и тут ее отвлекло движение за окном в поле.
Она перевела туда взгляд и увидела Брудера, толкавшего тачку. Ей нездоровилось, и она подумала, уж не кажется ли это: он выглядел точно так же, как в тот день, когда приехал в «Гнездовье кондора». Линда присела на постель брата, коснувшись его ногами и опустив руки на колени, а он поднял ее ладонь и погладил ее холодными пальцами. Это было жестоко, но честно: она сразу же поняла, что их жизни разошлись, но в то же время чувствовала, будто бы детство закончилось всего час назад. Она назвала его по имени. Он назвал по имени ее.
Зигмунд…
Зиглинда…
Линда не знала, что Брудер, работая в поле, в вечернем свете прекрасно видел, как они сидели на продавленном матрасе, точно старики, прижавшиеся друг к другу, словно спасаясь от трудностей жизни. В одном кармане у Брудера лежала страница из «Америкен уикли» с фотографией и статьей Черри; в другом — нож с рукояткой в виде ноги оленя. Из Пасадены он не унес с собой ничего — только этот нож, газету и тяжелое желание мести.
Иногда спрашивают: когда мужчина становится таким, каков он есть? Про себя Брудер мог сказать точно: это произошло с ним в ночь на новый, тысяча девятьсот двадцать пятый год. Он очень верил в нее, а в тот день сразу перестал и, хотя любил ее всю жизнь, простить так и не сумел. Вопреки самому себе он желал ее смерти, но при мысли о таком будущем к его глазам подступали слезы, луковицы в тачке воняли и перекатывались, точно отрубленные головы, и Брудер до позднего, темного вечера отправлялся бродить по берегу океана.
От нее он больше ничего не хотел — только коралловую подвеску, которую собирался когда-нибудь забрать. Он воображал, как рвет цепочку с ее шеи, как снимает с нее подвеску; в тот миг Линда думала о том же, сидя в кровати и трогая горло, будто пережатое невидимой рукой. Со сна она не поняла, где находится, потом услышала грохот волн и прикинула, что время уже позднее — глубокая ночь. Почему-то в голову пришла мысль, что она — маленькая девочка, что Дитер с Валенсией спят рядом, в соседнем доме, но потом Линда все вспомнила. Вокруг нее были подарки Уиллиса съемный воротник из белого медведя, перламутровый театральный бинокль, серебристое платье на вешалке, шевелившееся под ночным ветерком. Она выбралась из кровати и осмотрела сыпь на бедре. Сыпь была твердая и красная; в подмышках опухли лимфоузлы, но Линда не понимала, что с ней происходит, по крайней мере вначале. Роза сказала ей: «Со мной тоже так было. Это все проявляется в первые месяца два. А как у тебя с желудком? Спишь хорошо? Не подташнивает? Перед обедом, по утрам не устаешь?».
На этот допрос Линда ответила утвердительно, и тогда Роза заявила:
— Тебе к доктору Фримену надо, и срочно!
За окном Линда заметила какое-то движение. Она отодвинула штору и увидела, что Эдмунд что-то делает в сарае, орудуя киянкой и тесаком. У стены стояли совсем маленькие доски белой сосны, и Линда не понимала, что он делает. Эдмунд начал обстругивать доски рубанком, и тут до нее дошло — он мастерил кровать для Паломара. Лампочка из сарая освещала его холодным золотистым светом, и Линда видела, как спокойно сейчас его лицо, как умело управляется он с киянкой, зажимая губами пару винтов. Эдмунд опустился на колени, положил на доску отвертку так, чтобы она не скатилась, как следует прошелся по доске шлифовальной шкуркой. Эдмунд словно бы пребывал в трансе, защищался от действительности, нависшей над всеми ними. Линде это было понятно по его сосредоточенности, по тому, как невидяще смотрели его глаза из-под очков, как небрежно спадали на лоб волосы. Он закрепил следующую доску, и Линда остро почувствовала, что он был готов помочь ей, — до этого жизнь обоих не была гладкой, но теперь все должно было наладиться.
Она приехала в «Гнездовье кондора», чтобы все исправить, и дольше ждать была не намерена. В ночной рубашке, босиком, она пошла к нему, и ночной ветер раздувал тонкую ткань, точно шар. Луна лила ей на лицо серебристый свет, ее словно бы несло через поле к Эдмунду: молодая женщина всего лишь двадцати двух лет, по имени Линда Стемп, точно ночная бабочка, летела на золотой свет, лившийся из двери сарая. Подходя к нему, она уже знала, что все скажет брату, откроется. Она попросит у Эдмунда совета, она расскажет ему все-все о новогоднем бале, о том, как и почему ее сердце оттолкнуло Брудера, как она хочет, чтобы брат помог ей его вернуть. В ночном воздухе висела водная пыль с океана. В желудке было беспокойно; ее точно окатывало холодной, скользкой от рыбы океанской волной. Эдмунд был занят своим делом и не заметил, как она подошла. В рукава и ворот ночной сорочки у нее была продета розовая лента. Это был подарок от магазина Додсворта; еще она получила ожерелье из крупных, размером с горошину, жемчужин. «Тебе нужно что-нибудь еще, кроме этого осколка коралла», — сказал тогда Уиллис. И вот теперь женщина в белоснежной сорочке подошла к Эдмунду, он выпрямился, взглянул на нее, и спокойствие, которое она видела на его лице, вмиг исчезло — как горлышко вазы, когда на нее обрушивается тяжелый удар киянки.
Она опустилась на колени в проеме двери рядом с ним. Ноги их соприкоснулись, и влажный воздух осел на лице Эдмунда. «Для Паломара», — пояснил он, вворачивая в дерево штыри, с усилием крутя отвертку, точными, звонкими в ночной тишине ударами вгоняя их в доски.
Линда осторожно произнесла:
— Мне нужна твоя помощь.
Он не остановился, все так же с усилием работая руками; в губах был зажат теперь лишь один винт, и его кончик лежал у него на языке. Ощущал ли он этот привкус железа? Слышал ли Эдмунд ее мольбу?
То, что ей нужно было высказать Эдмунду, было, в сущности, совсем просто, но теперь она боялась, что не сумеет подобрать нужные слова. Сможет ли тесная рамка предложения вместить всю полноту правды? Но такова была теперь ее жизнь: один хотел ее, и она не совсем понимала почему; другой не хотел, и этого она тоже не понимала.
— У меня тут… — начала она.
Руки Эдмунда замерли. Он медленно оборачивался к ней, глаза его расширялись, точно от боли, а открытый рот зиял, будто провал.
— Эдмунд, — продолжила она сбивчиво, — у меня будет… Я, я…
Ее затрясло от унижения и неуверенности, и с громким, жутким всхлипом она договорила:
— Я не знаю, как мне теперь быть.
— Что он с тобой сделал?
С этими словами Эдмунд схватил киянку с такой силой, что у него покраснели костяшки на пальцах, как птица, взвился с места и побежал через поле, раскинув руки; головка киянки сияла под лунным светом. Сильные ноги и ветер легко несли его: он без всяких усилий поднимался в гору, точно стервятник, набиравший высоту, и бешено тряс головой.
Ошеломленная Линда стояла и думала только одно: «Эдмунд! Эдмунд!» Она не знала, куда он кинулся, почему побежал от нее. Он уже добрался до утеса и перемахнул через него стремительно, точно ласточка.
Линда помчалась следом, окликая его по имени. Ей показалось, что с берега донесся голос Эдмунда: «Ты ее больше пальцем не тронешь!»
Эдмунд звал Брудера, его голос отдавался от песка, и тут Линда поняла. Эдмунд представил себе, как она лежит в апельсиновой роще, а над ней склоняется Брудер. Похоже ли было то, что привиделось брату, на то, что видела она сама, — поздно ночью? В горячечной полудреме, с простыней, зажатой между ног?
Линда добежала до края утеса и крикнула:
— Эдмунд, стой! Оставь его!
Ведь Линда Стемп (Линди… Линди…) еще не призналась себе, что за нее уже все решено, что она сама уже все решила. Как же это случилось, а она об этом даже не знала?
— Судьба, — сказал Уиллис. — Ты и я — это судьба.
Снизу до нее, до верха утеса, ветер донес слабый отзвук голоса.
Линда стояла на самом краю, где круто обрывались скалы: спокойно поднимался прилив, чернел океан, белели барашки волн, разбивавшихся на мелкие брызги, блестевшие на остатках лестницы. Она спустилась на берег, но никого не застала. На мягком песке виднелись следы. Линда пошла по ним — к югу, за поворот, мимо Джелли-Бич. Ноги вязли в песке, она бежала, сбиваясь с дыхания, останавливалась и снова бежала.
Сначала Линда услышала их голоса, а потом увидела и их самих. «Не отнимешь ее у меня!» — воскликнул Эдмунд, послышался треск, как будто кололи дрова, шлепок, словно кто-то упал навзничь, потом песок сменился скалами, она добежала до Соборной бухты и сразу заметила их: поднятая рука Брудера быстро опускалась, как будто он что-то бросал; Эдмунд валился к ногам Брудера. Послышался неожиданный звук — как будто лопатой черпают грязную жижу. Над головой Эдмунда блеснуло что-то небольшое, похожее на монету, океан взревел, а потом все затихло. Она во все глаза смотрела на них, но не понимала, что видит.
Прошло много времени — недели, месяцы, потом годы, — и тогда только Линде стало ясно, что случилось.
Она стояла на самом краю утеса. Она слышала, как плачет в темноте Брудер. Ей он крикнул, чтобы она не подходила. Перепуганная Линда послушалась и, стоя на берегу, смотрела на две фигуры — одна стояла, другая лежала. Потом что-то подсказало ей, что нужно отвернуться. Она встала лицом на север и начала думать о бесконечной ленте берега, о бухтах, заливах и мысах, которые она огибает, и мысленно двигалась все вперед и вперед по этой ленте. Линда попробовала было приблизиться к Брудеру, но поскользнулась на облепленных водорослями камнях, поранила руку, запачкала кровью сорочку, а Брудер — черный силуэт на черном небе — заорал: «Линда, иди домой! Уходи отсюда!» — а потом добавил очень тихо — наверное, не хотел, чтобы она услышала: «Теперь ничего не поделаешь. Ты опоздала».
Перевод Е. Калявиной.