24817.fb2 Пасадена - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Пасадена - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 7

Часть шестаяЗАРАЗА

Гонима из дворца она,

Виной тому — не спесь, не стыд.

Презреньем не укрощена

И в униженье не скорбит.

Эмили Бронте

1

Июльским днем тысяча девятьсот тридцатого года, третьего подряд года страшной засухи, Линди Пур сидела за рулем «золотого жука» Уиллиса, направляясь через Мост самоубийц дальше, на запад. Солнце светило ей прямо в глаза, ее терзала обычная головная боль, отдававшаяся тяжелыми ударами в висках, и от этого — от отсвета и боли — она почти ничего не видела. Но на мосту негде было остановиться, и поэтому она притормаживала, сильно нажимая на педаль. Машина сзади яростно засигналила, Линди сделала водителю знак проезжать вперед, но он не мог этого сделать из-за встречного транспорта. Водитель снова нажал на клаксон; она заметила, что он от души ругается, раскрыв рот в ореоле рыжей, жесткой как проволока бороды. Он не переставая гудел и, когда встречных машин стало меньше, обогнал ее на узком мосту, бросая злобные взгляды и изрыгая гадости по адресу «бабы за рулем». Потом он исчез из виду, а Линди продолжала медленно ехать по мосту, вдыхая слабо чувствующийся запах старого русла, совсем пересохшего, потому что засуха продолжалась с самого двадцать восьмого года. Снизу поднималась белесая пыль, стадион «Розовая чаша» затих, пошел трещинами, опустел и, казалось, сам, как гигантский котел, излучал жару. Газеты писали, что температура еще поднимется до ста девяти градусов по Фаренгейту. Солнце нещадно жгло, пока она не добралась до западного конца моста и не укрылась в тени апельсиновой забегаловки.

Она ехала домой с заседания клуба «Понедельник», которое, как всегда, проходило в Дамской гостиной отеля «Хантингтон». Члены клуба — двенадцать женщин — встречались в последний понедельник месяца и вели беседы о литературе, географии, о чем хотелось — хотя бы о том, что возникла новая, но крайне неприятная проблема безработных горничных, которые по вечерам толпились у Раймонд-стрит-стейшн. В тот понедельник все дамы — в их числе были миссис Элли Сикмен, миссис Сара Вули, миссис Э. Б. Рок, миссис Конни Риндж — обсуждали, или, как выражалась Конни Риндж, «сцепились» из-за «Истории упадка и разрушения Римской империи» Гиббона. За несколько дней до собрания в верхних комнатах по всей Пасадене начинали шуршать страницы — на тенистой Оук-Нолл, на широкой Хиллкрест, на обсаженной оливами Ломбарди, на холмах Линда-Висты, обиталище скунсов и койотов; на каждой улице горело золотом одинокое окно, за которым тонкая целеустремленная рука переворачивала страницу за страницей, пока спали соседи, пока ветер гнул верхушки кипарисов, пока храпел и пускал полуночные ветры муж, пока дети, сопя, отковыривали краску со столбиков кроватей, а гувернантки стонали во сне. Но члены клуба «Понедельник» были женщины упорные — почти все задуманное у них получалось; у каждой был именной браслет белого золота с выгравированным на внутренней стороне девизом — словами Абигайль Адамс: «Высокопарных слов у нас слишком много, а дел, соответствующих им, — слишком мало». К определенному дню каждая из дам должна была закончить чтение Гиббона, чтобы со знанием дела рассуждать о перипетиях упадка великой цивилизации.

Но за две недели до собрания Линди не сумела разыскать Гиббона в библиотеке Уиллиса. Большинство книг в ней остались еще от его отца, и за несколько лет Линди стало ясно, что их касалась разве что метелка, которой Роза смахивала пыль. В книжном магазине Вромана Линди спросила Гиббона у одного из клерков — мистера Рейнса. Он принес ей три тома сразу, прижав их к груди. Молодой мистер Рейнс, выпускник Стэнфордского университета, отвечал за исторический отдел и, пока Линди изучала три тома, оперся о дубовые полки; рукава его рубашки были подвернуты, и он согнул над головой одну мясистую полуоткрытую руку. Позади него, в стеклянной витрине, стояла коллекция Адама Вромана — обожженные солнцем маски духа качина, сложенные одеяла племени навахо, десятки японских статуэток нэцкэ. Над полками висели снимки индейцев племени хопи: вождь племени, запечатленный в профиль на фоне горной цепи, женщина с косами, заглядывающая в корзину, сделанную из тыквы, смуглый мальчик — житель горной деревни. Мистер Рейнс пояснил, что, хоть сам он и специалист по истории Запада, в Стэнфорде его научили: чтобы установить истину, обращайся к первоисточнику. Пока Линди изучала книги, он перебирал предметы на полочках. Историк-лауреат писал:

«Вот они, руины Рима, воплощение его древнего величия! Ни время, ни варвары не могут приписать себе заслугу его полного разрушения; это дело рук его граждан».

— Кто может быть полезнее Гиббона в наше трудное время? — говорил мистер Рейнс, провожая Линди до машины.

Он предложил ей приехать к нему, когда она закончит книгу, и поговорить о прочитанном. Это можно было сделать в испанской библиотечной комнате, сказал он, глядя куда-то во двор. Потом он перевел глаза на нее, и между ними что-то пробежало — какая-то теплота, которую Линди уже никак не могла принять. Молодой человек предлагал ей дружбу, а она отказывалась. Она не торопилась давать никаких обещаний, и мистер Рейнс, лет двадцати трех — двадцати четырех, сделал шаг назад по залитой солнцем улице и произнес:

— Надеюсь, я не сказал ничего оскорбительного, миссис Пур. Я не думал…

Она любезно ответила молодому человеку, что все в порядке.

Через две недели клуб «Понедельник» собрался в Дамской гостиной, с обитыми тканью сиденьями у окон и рельефным бордюром на стенах в виде плодов маракуйи. Дамы жевали легкий салат из редиса и персиков со специями, наслаждались прохладой под электрическими вентиляторами и вместо Гиббона обсуждали, насколько сильно уменьшились самые крупные состояния городка. Элли Сикмен возглавляла Комитет спасения бедных и рассказывала участницам «Понедельника», что в этом году работать ей стало гораздо труднее. «Тридцатый, дамы, это совсем не двадцать девятый. Мы живем в другое время», — говорила она со знанием дела: ее муж занимался производством льда, и состояние его таяло буквально с каждой минутой. Вскоре Сикмены уволили трех своих «девиц» — так она называла черных как вороново крыло горничных. Потом закрылся дом Сикменов на Ориндж-Гроув-авеню, заросла лужайка, одна ирригационная система которой стоила тысячу долларов в год; потом куда-то исчезли и сами Сикмены, взяв с собой лишь чемоданы и грудного младенца. Но что знала Элли Сикмен о будущем тогда, убийственно жарким летом тридцатого года? Что знали о нем все собравшиеся в Дамской гостиной? Они собрались, чтобы поговорить о прошлом. Одна — Сара Вули, особа с длинным ртом, похожим на узкий ящик, с тяжелыми веками, придававшими лицу что-то коровье, особенно когда она заводила речь о состоянии ее матери, сделанном на производстве молочных продуктов, — сказала, что участницы «Понедельника» имеют уникальную возможность обращаться к истории, тогда как другие только и волнуются о том, как прожить день. «Дамы, в этом отношении у нас привилегия», — сказала Сара, избранная на тысяча девятьсот тридцатый год председателем клуба, и поэтому теперь она всегда носила при себе в сумке молоточек вишневого дерева, чтобы наводить порядок на собраниях и не нарушать повестку дня. Молочная империя Вули счастливо пережила все потрясения — продажи говядины упали, а творога, наоборот, резко пошли вверх; так продолжалось пятнадцать лет, и дочь Сары успела получить негласное, но всем известное прозвище «творожная принцесса Пасаденская».

А вот представление Линди о будущем и ее самой, и этого города, ставшего ее домом, были очень неясными. Как только она начинала думать о том, что впереди, головная боль становилась просто невыносимой и тут же отбрасывала ее назад, в прошлое: то казалось, что годы рядом с Уиллисом пролетели мгновенно, то — что тянулись нескончаемо долго; в сентябре маленькой дочери исполнялось пять лет. «Я не маленькая!» — сердито кричала Зиглинда, стуча кулачками по ногам Линди или по стене над кроватью, когда она прыгала мячиком, не желая ложиться спать. Зиглинда получилась жгучей брюнеткой: глаза были похожи на два черных уголька, по шее вниз спускался темный водопад волос. Про нее говорили: «Вот ни капли не похожа на капитана Пура! Линди, она просто вылитая ты!» Линди неизменно поправляла: «Вы ошибаетесь. В ней очень много и от дяди — Эдмунда». Целыми днями, взяв с собой рогатку, девочка бродила по зарослям кустов, по склонам холмов над Чертовыми Воротами, стреляла в белок камнями, острыми на концах, как стрелы. В год и три месяца она выучилась плавать, сначала в бассейне, на руках у Линди, а в два года уже смело ездила на Белой Индианке Уиллиса. Но как ни любила Зиглинда бегать босиком по траве среди кустов и разъезжать в грузовике с Хертсом и Слаймейкером, самой большой ее страстью были коробки с платьями из магазина Додсворта и заячьи шапки из мехового магазина в холле гостиницы «Виста». Линди знала, что дочь лишь наполовину похожа на нее, и потому она любила ее еще больше и чувствовала досаду; а уж когда ее терзала головная боль, опухали и становились горячими суставы, грудь у Линди прямо разрывалась от сожаления.

Сара Вули продолжала уводить разговор от Гиббона на то, как бы помочь менее удачливым жителям Пасадены. Девушки увольнялись с работы — в полупустых гостиницах делать было нечего, заколоченные особняки «приходили в упадок», как высокопарно выражалась Элли Сикмен. По вечерам они выходили и занимались тем, что участницы «Понедельника» стыдливо называли «романтическим трудом». «Да я бы просто умерла на месте, если бы увидела хоть одну из своих девиц за таким занятием!» — возмущалась Элли; однако, когда через год это все же произошло, Элли Сикмен благополучно пережила потрясение и даже прикинула из любопытства, сколько может заработать девушка от заката до рассвета. Потом Элли Сикмен и сама говорила: «По-моему, для многих девиц другого выхода просто нет».

— Нужно сделать хоть что-то! — патетически восклицала Сара Вули. — Эти девушки только и умеют, что убирать и готовить, и что же нам с ними делать? Еще чуть-чуть — и они на самом дне!

— Нужно дать им образование, — заявила Конни Риндж.

В то время, когда Линди жила в Пасадене, медноволосая Конни Маффит успела выйти замуж и развестись с человеком по имени Дж. У. Риндж, голливудским продюсером, который вскоре после свадьбы попал в какой-то скандал с налогами и взятками. Это короткое несчастное замужество — тысяча двести гостей на свадьбе, потом домик под сенью дубов в Сан-Марино, где никому не были слышны ее полуночные рыдания, потом ее, зареванной, дорога домой, к родителям в Бельфонтейн, — изменило Конни, сделало ее мягче, жалостливее. Линди и Конни сдружились: каждая лишь наполовину жила той жизнью, которую другие ожидали для них: вместе они охотились в предгорьях на рысь, пока охоту не объявили незаконной; играли в одной паре в теннис в охотничьем клубе «Долина»; вместе быстро, как плющ карабкается по стене, всходили по общественной лестнице. Они следили за тем, чтобы у каждого мальчика из Общества попечения о детях и каждой девочки из Вебб-Хауса на зиму был теплый свитер и соответственно брошюра о средствах контроля над рождаемостью. Конни показала Линди ту сторону Пасадены, о которой Уиллис даже не подозревал: кружки любителей поэзии, научные лекции в Технологическом институте и Обществе художественных ремесел Пасадены, где мужчины и женщины в блузах и беретах рисовали сказочные силуэты платанов.

— Нужно организовать школу! — предложила Конни участницам «Понедельника». — Там эти девочки могли быть изучать чуть меньше домоводства и чуть больше современных профессий.

— Да, школу для девочек, — подхватила Линди. — Так их можно будет готовить к будущей жизни.

— Уважаемые дамы! — обратилась ко всем Сара. — Давайте подкинем мужьям мысль об учреждении фонда.

— Фонда для женской школы, — повторил кто-то.

— Если уж мы этого не сделаем, то кто же тогда? — сказала Линди.

Все женщины согласились, что о будущем девушек никто не думает.

Но участницы «Понедельника» не совсем хорошо понимали, чему именно можно научить безработных горничных, кухарок, прачек, нянек, домработниц и уборщиц. Как угадать, что за профессия потребуется девушкам? Этот вопрос живо обсуждался в Дамской гостиной и не давал покоя участницам «Понедельника». А действительно, какая? Об этом думала и Линди, но только не как о некоем абстрактном будущем. Ну что здесь можно было сделать? Разве судьба не всегда берет свое? Потирая виски, она вспомнила, как уверена когда-то была, что участь любой девушки — в ее руках, что ни одна неудача не в состоянии разрушить ее планы. И все же в какой-то момент перед ней предстала суровая правда, спорить с которой было невозможно. По вечерам, укладывая Зиглинду спать, Линди иногда говорила ей, что во взрослой жизни все будет не так, как сейчас.

— Никто не скажет тебе, что делать, — говорила Линди.

— Мама, но ты же всегда мне это говоришь! — возражала дочь.

Она была еще слишком маленькой, чтобы до конца понять слова матери, но глазенки у нее сверкали, как будто что-то до нее все-таки доходило. Вот и все, на что надеялась Линди.

С годами Зиглинда и Паломар стали лучшими друзьями, и Линди нередко заставала их круглое, как дыня, лицо Паломара постепенно становилось точной копией Эдмунда — за ловлей бабочек на берегу пруда для разведения форели, которым Уиллис перестал заниматься с двадцать девятого года. После смерти Эдмунда Линди взяла на себя заботы о Паломаре, а когда стала женой Уиллиса, племянник оказался ее единственным приданым. Уиллис ошибся в своих предположениях — он-то думал, что после смерти Эдмунда «Гнездовье кондора» отойдет к Линди; но, как она объяснила, ферма принадлежала Брудеру.

— Но его же посадили!

— Да, и из тюрьмы он распорядился, чтобы на его землю никто и ногой не ступал, — ответила она.

Даже Дитера перевезли в убогую комнатушку за магазином Маргариты; каждый месяц Линди посылала по почте чек в уплату за еду и уход за ним. Когда все это открылось Уиллису, Линди заметила в его глазах удивление. Они как бы говорили: «До чего же странная девушка, на которой я женился!» Линди не принесла в этот брак ничего, кроме себя самой, Паломара да растущего живота, младенец в котором пинался с каждым днем все сильнее и больнее.

Любовь Линди к племяннику могла сравниться лишь с собственнической страстью Лолли. Лолли, которую с младенчества растили будто под стеклянным колпаком, привязалась к мальчику точно так же, как маленькая девочка привязывается к желтогривому пони или кукле с фарфоровой головкой. Линди и Лолли растили детей, а Уиллис, не собираясь нанимать нового управляющего, сам смотрел за рощами и понемногу распродавал свои владения, потому что желающих было хоть отбавляй: участки по четыре, семь, тринадцать акров уходили домостроителям, укладчикам асфальта и автомобильным компаниям, выкупившим право проезда. Со временем он стал принимать любые предложения, повторяя: «А зачем мне столько земли?» Потом он вообще перестал говорить о своих сделках; случалось и так, что Линди читала о них только на странице «Стар ньюс», где печатались объявления о продажах.

Но тихим, будто замершим, летом тридцатого года, когда каждый месяц удваивалось число безработных, когда от горничных и частных секретарей избавлялись во всех без исключения особняках, когда на жаре без дела толклись бригады строителей, когда затихли бетономешалки, капитан Пур только и думал об одной сделке, которая, как он выражался, раз и навсегда решит судьбу Пасадены. Капитан Пур и застройщик по имени Джордж Ней стали ярыми сторонниками строительства большой магистрали из Пасадены в Лос-Анджелес; извилистая бетонная лента, как они рассчитывали, пройдет по старой реке и закроет ее песчаное дно. Уиллис стал просто одержим этим проектом, легко раздражался теперь по любому поводу и все время уезжал куда-нибудь с ранчо — то на совещание по планированию в отделанной деревянными панелями библиотеке охотничьего клуба «Долина», то в выложенные плиткой, звонкие коридоры городского совета, где во дворе журчал фонтан; так он мог удалиться от Линди, ее ознобов, красных глаз, мягких узлов на коже. Капитан Пур вместе с другими «стопроцентными» с головой ушел в планирование этой новой парковой автострады — так они ее называли, делая акцент на слове «парковая». Намерением этих энтузиастов было сделать Пасадену флагманом развития маленьких городов; кроме того, присутствовало и сильное желание продать принадлежавшие им пустые, заросшие лесом участки по самой выгодной цене. Эти люди были почти такими же, как и сам Уиллис: майор в отставке Хайрам Уодсворт, которого дети любили гладить по белой бородке, похожей на козлиную; Уоллес Бардетт, промышленник из Огайо, соорудивший в Линда-Висте особняк, похожий на тот, что описал Байрон в «Шильонском узнике»; Чарльз Саттон, прямодушный худощавый владелец нефтяного месторождения Эль-Сегундо, с которого в сутки он получал по тысяче баррелей нефти; Милфорд А. Паддингтон, внук железнодорожного барона-разбойника, ярый ненавистник железных дорог («Куда им до любой машины!» — был его лозунг), из-за чего крохотное, богатое сердце его девяностодевятилетнего деда не раз заходилось в приступе.

В августе тридцатого года парковая дорога существовала еще только в воображении застройщиков, хотя оно рисовало весьма живые картины. Не всем нравилось, что по Арройо-Секо потечет шестиполосная бетонная река. Не один «любитель природы» — так называл их Уиллис — предсказывал, что в час здесь будет проезжать более пятисот машин, и этот прогноз Уиллис насмешливо называл «истеричным и неподкрепленным фактами». «Есть еще такие, у которых не сломаны конюшни, — не раз говорил он, — они только и мечтают вернуться во времена мулов и фургонов». Он же, Уиллис Пур, гордо повторял, что он — человек совсем другого сорта; как отец, он смотрел только вперед, и, бывало, сидя за завтраком, он, впадая в раж, ударял себя в грудь или произносил свою тираду со ртом, полным земляничного варенья, отчего хихикала маленькая Зиглинда. Уиллис регулярно разражался пылкими речами перед Линди, как будто репетировал важное выступление перед аудиторией, и если она слушала, то говорила ему: «Того, что разрушено, уже не вернешь».

Первый раз они поссорились из-за имени девочки; когда медсестра подала Линди орущего, в серой смазке младенца, она сразу же поняла, что хочет назвать ее Зиглинда. «Ну что это за имя? — возразил Уиллис. — Эмигрантское какое-то». Имя как имя, ответила Линди, и грудь молодой матери сковал страх. Оставшись в своей комнате, она гневно раскричалась, что ей никто не смеет указывать, как называть собственную дочь, голос ее заглушал крики младенца, а пот, лившийся с нее градом, мешался с кровью, пачкавшей простыни. От всего этого на лице молодого палы Уиллиса появилась счастливая широкая улыбка, и Линди поняла, что испугала его — как будто в первый раз он заглянул в туннель ее души, осветив его холодным светом карбидной лампы.

С годами Уиллис понял: легче утаивать кое-что от жены, чем спорить с ней. Он не сказал ей, что в начале лета тридцатого года продал двести акров земли дорожной компании Пасадены; это был самый дикий уголок ранчо, где Линди учила дочь ездить верхом на маленькой лошадке и стрелять из старинного винчестера образца тысяча восемьсот семьдесят третьего года — на ложе у него была прикреплена серебряная пластина с портретом обнаженной красотки из бара. Уиллис не заботился о том, чтобы посвятить жену в эту сделку, и Линди узнала о ней только из «Стар ньюс». На ее вопрос он ответил, что продал землю не для того, чтобы разрушить Пасадену, а, наоборот, чтобы сохранить ее. «Мы ведь хотим, чтобы шоссе подходило прямо к нашим воротам, да? Это будет как железная дорога, — предсказывал он. — Не захочешь же ты оставаться на обочине!» Но Линди сомневалась, правильно ли он делает; поток открытых двухместных машин, «испано-сюиз», гудение грузовиков на Колорадо-стрит служили для нее явными знаками того, что будет дальше. Когда она отважилась сказать об этом мужу, он беззаботно отмахнулся: «Ты-то что из-за этого волнуешься?»

В последнее время — особенно жарким летом, когда весь город охватывало какое-то нервное состояние, а Линди с Уиллисом по ночам мучились от жары, даже лежа на открытой веранде, — она все чаще задумывалась, не уехать ли из Пасадены, пусть даже ненадолго. Это желание сменить место было неопределенным, но не отпускало ее ни на миг. Линди и сама не знала, что хотела найти за воротами, за горами Сьерра-Мадре, от которых ложились по утрам длинные тени; были дни, когда больше всего ей хотелось увидеть океан и ощутить на коже твердую корку соли. Иногда она сажала Зиглинду в машину, и они отправлялись в Санта-Монику. На пляже клуба «Джонатан» Линди усаживалась в кресло из тика и смотрела, как дочь строит замки из песка. Неписаное, но строго соблюдаемое правило запрещало матерям подходить к детям, когда те играли на песке. Молодые девушки, лет семнадцати-девятнадцати, светлокожие, узкобедрые, входили в воду в купальниках из прорезиненных тканей и камвольной шерсти, натирали друг друга кокосовым маслом, но этого никогда не делали ни матери, ни жены. Линди видела, как на пляже, вдалеке от отделенного канатами песка клуба «Джонатан», семьи мексиканцев катались на досках, а матери, моложе, чем она сама, заводили в воду маленьких обнаженных детишек. Отцы семейств рыли в песке ямы, жгли костры, на закате солнца открывали корзины для пикников с лепешками и пирожками, а Линди с Зиглиндой шли по пляжу к парковке. Молодые матери, детишки с сиявшими на солнце попками, мужья и братья с густыми усами… Линди знала, о чем они будут говорить, когда солнце заскользит к горизонту и края облаков окрасятся оранжевым. Но Уиллис не любил, когда Линди ездила по ночам; ему не нравилось, что Зиглинда обедает «в общественном месте»; он отворачивался от жены, если замечал следы соли на ее разгоряченном, теплом лице. Раньше она спорила с ним, а теперь перестала. Она звала его снизу лестницы, кладя руку на ножку купидона. Уиллис бегом спускался по ступеням, целовал ее в лоб и говорил: «Нет-нет… Я и не думал говорить тебе, что делать».

А на самом деле он думал об этом.

Кроме ежедневных поездок в Санта-Монику, вечеров под шатром теннисного павильона клуба «Долина» или прогулок в горах, Линди решительно некуда было отправиться. Уиллис, чувство самодостаточности которого не простиралось дальше въездных ворот, не любил покидать ранчо и говорил: «А кто будет смотреть за хозяйством? Роза? Хертс со Слаем?»

Зиглинда родилась через несколько дней после того, как Линди дала показания на суде Брудера. Девочка появилась на свет с горлом, обмотанным кровавой пуповиной, отчего лицо у нее было синюшного цвета. Когда доктор Бёрчбек перерезал пуповину, раздался страшный крик, такой высокий и резкий, что сестры из двух соседних отделений сбежались в родильную палату посмотреть, что это за чудо-юдо родилось. Прижимая пальцы к губам, они глазели на крупную синюю новорожденную, и каждая думала про себя: «Бедная мамаша… трудно же ей пришлось». И все-таки через две недели Линди снова стала работать на ранчо, помогала Хертсу и Слаю готовить дом к приезду новых сезонников, драила деревянные полы в хибарке Юаней. Вскоре прошел слух, что Брудеру вот-вот вынесут приговор, и Линди проехала вдоль побережья, чтобы услышать, как судья Динкльман оглашает будущее Брудера. Она настояла на том, чтобы взять девочку с собой, и Зиглинда, кричавшая каждый день до хрипоты, заснула как по волшебству и мирно проспала все заседание. Брудер все время вертелся на своем месте, и Линди не поняла, заметил он ее или нет. Она очень надеялась, что дочь проснется, закричит и привлечет к ним всеобщее внимание. Он заметит ее; он увидит, что она пришла. Но Зиглинда спала, как будто ее опоили каким-то зельем; Линди несколько раз сильно ущипнула ее, скручивая кожу, но даже это не разбудило девочку.

Поверенный вывел Брудера из зала суда, и, выходя, тот сказал судье Динкльману и мистеру Айвори: «Я еще за этим вернусь». И судья, и прокурор озадаченно переглянулись — ни тот ни другой не поняли, что бы это значило, стали складывать бумаги в папки, и день на этом закончился.

На следующий день Линди получила пакет. Он оказался от Брудера и был отправлен за день до того, как его забрали в Сан-Квентин. Она отнесла пакет к себе в комнату, попросила Розу оставить ее одну, села на кровать — здесь она спала во время беременности, здесь же спала и сейчас, хоть и не всегда в одиночестве, — разорвала коричневую бумагу и увидела старый передник Валенсии с потрепанными завязками. Она потрясла передник — нет ли в кармане записки, — но ничего не оказалось; Линди поднесла передник к лицу, но от него ничем не пахло, ничего не сохранилось, ничего не осталось.

Это было последнее, что она получила от Брудера, и почти за пять лет, прошедших с тех пор, не пришло никаких новостей ни из «Гнездовья кондора», ни из Сан-Квентина. Дитера перевезли в дом престарелых и умалишенных, расположенный у самого океана, и, когда Линди приезжала навестить отца и входила к нему в комнату, он совершенно не узнавал ее. На нем всегда была старая военная форма с эполетами, он безостановочно говорил по-немецки, Зиглинда пугалась дедушки, и они быстро уезжали, оставляя у постели сумку с апельсинами, чтобы Дитер помнил, что к нему приходили.

Теперь, остановившись в апельсиновой забегаловке, по дороге домой с заседания клуба «Понедельник», почти ничего не видя от лихорадки, которую доктор Бёрчбек как-то назвал «женской реакцией на жару», Линди Пур чувствовала себя так, будто тоже не помнила саму себя. Пять лет назад, когда Уиллис увидел фартук Валенсии, небрежно свисавший со спинки кровати Линди, он со смехом спросил ее: «Твоя была тряпочка?» Линде было трудно ответить, потому что она не знала — не знала, что было ее, а что нет, какая жизнь была ее, а какая — нет. Старый потрепанный фартук был и знакомым, и чужим, жестким от пыли и дыма, и, когда Линди вскоре после свадьбы сказала мужу, что фартук не ее, Уиллис велел Розе выкинуть его со словами: «Разве что сама захочешь надеть».

В первый год после того, как Линди сделалась миссис Уиллис Пур, она все так же поднималась на заре, спускалась вниз по холму и пила кофе вместе с работниками. Уиллис нанял новую стряпуху — девушку из Салинаса, которая слегка заикалась, но обращалась с капитаном Пуром весьма почтительно. Стряпуху звали Карнасьон, и красный бутон ее рта неизменно поджимался, когда Линди — к которой Карнасьон обращалась не иначе как «сеньора» — входила в кухню дома для работников и заглядывала в кастрюлю. Линди так же ездила на грузовике в Вебб-Хаус, подвозила девушек-упаковщиц, и теперь, когда они поняли огромную разницу между собой и хозяйкой ранчо, никто уже не садился на переднее сиденье рядом с ней. Через маленькое окно кабины грузовика Линди было слышно, о чем сплетничают девушки, и она радовалась, что говорят они все об одном и том же, что вечером каждая устало закроет глаза после длинного дня на упаковке и помечтает о том, о чем мечтает каждая приютская девушка. В зеркало заднего вида Линди видела, как внимательно девушки рассматривают особняки на Ориндж-Гроув-авеню. Линди знала, что особенно им интересны окна спален: знала она и то, что, если бы ей вздумалось предупредить их, что таится за римскими ставнями, ей все равно никто не поверил бы. Ведь для них Линди была воплощенным доказательством, что возможно все, и даже для них. «Если ты смазливая…» — донеслись до нее как-то слова одной из девушек.

Сезон двадцать пятого — двадцать шестого годов оказался последним в череде нескольких подряд дождливых зим и последним, когда Уиллис разрешил Линди работать. «Линди, милая, ты можешь делать все, что угодно. Почему тебе нравится проводить целые дни в апельсиновой роще? Тебе это не к лицу». Поначалу она не обращала внимания на его слова, каждое утро с рассветом шла в рощу и, пока поднималось солнце, пила кофе с Хертсом и Слаем. Она наблюдала за упаковкой, следила за девушками: если кому-то становилось плохо, Линди поднимала бедняжку со стула, вела к вентилятору, стоявшему в углу, а потом ополаскивала лицо из фонтана. Она брала Зиглинду с собой, и девочка спала в ящике из-под апельсинов, который Хертс заботливо выстлал фланелью. Бывало, Уиллис посылал Лолли с просьбой, чтобы Линди вернулась домой. Иногда Лолли говорила: «Он волнуется о тебе, Линди».

В первые годы брака Уиллис настоятельно просил сестру ввести Линди в ее, Лолли, круг общения. «Мы же теперь сестры», — говорила Лолли, подсказывая Линди, что надеть, в какой магазин зайти, твердила, что ее женские клубы, членство в которых очень ограниченно, будут только рады принять Линди в свои ряды. Линди вошла во вкус чая с танцами и котильонов, когда муж и золовка поддерживали ее под локти. Они возили ее на ночные джазовые вечеринки, проходившие на террасе гостиницы «Виста» или у бассейна «Мидуика». Уиллис ездил вместе с ней на балы, для которых ей приходилось натягивать длинные, по локоть, кожаные перчатки и держать под руку мужа, пока он, извинившись, не просил «отпустить его на волю, подышать свежим воздухом». Одно время ей даже хотелось войти в это новое для нее общество, и она научилась у Лолли завивать волосы щипцами, а у Уиллиса — пьянеть от сдобренного лимонным соком фруктового пунша. Лолли возила ее к Додсворту выбирать вечерние платья, к Нешу — покупать льняные костюмы, но, открывая бесчисленные коробки, разбросанные на постели, Линди почти сразу же начинала ощущать знакомое одиночество, от которого так и не сумела отделаться. Как-то раз Линди с Лолли прогуливались по саду «Камелия», на скамье под елью Линди заметила мужчину. Он сидел к ним спиной; черные волосы разметались по воротнику костюма. Рядом на скамью присела малиновка и стала короткими прыжками приближаться к нему. «Брудер», — подумала Линди и остановилась как вкопанная; солнце пробивалось сквозь листву, от дорожки поднимался жар, и Линди поняла, что настал тот самый решительный момент, которого она все время ждала, — Брудер вернулся. «Ты его знаешь? — спросила Лолли, тоже посмотрела на мужчину и сказала: — Брудер?» Обе названые сестры подошли к скамье; предвкушение жгло их так же сильно, как солнце жжет содранную кожу, но тут мужчина обернулся, и оказалось, что они его совершенно не знают.

Нет, это никак не мог быть он — Брудер тогда сидел на деревянной скамье под окном, забранным решеткой, и вдыхал соленый, пропахший гнилыми водорослями морской ветер. Линди никогда не забывала слов мужа: «Ты его туда упекла».

Это было осенью двадцать девятого года, почти сразу после того, как разразилась Великая депрессия и Уиллис стал допоздна засиживаться в библиотеке, а Линди начали снова терзать приступы лихорадки. Они налетали неожиданно, страшно, Линди вся покрывалась потом, холодела, в голове крутились мысли о расплате за грех. Она ложилась в постель, Зиглинда тянула ее за потную руку и приставала с вопросом: «Что с тобой, мамочка?» Только Линди и сама не знала, что с ней; не мог ничего сказать и доктор Бёрчбек; мягкими, как вата, пальцами он щупал ее пульс и спрашивал: «Женские неприятности?» На этом он прощался, благоразумно решив про себя, что дальше идти не стоит. «Я не тот врач, который вам нужен, миссис Пур», — сказал он в оправдание. Нечего было и думать, что лихорадка пройдет сама по себе, как это нередко случается; нечего было и думать, что сама по себе затянется и залечится открытая рана в паху. Линда не понимала точно, что с ней происходит, и поэтому нисколько не волновалась. Она начала сторониться Уиллиса; впрочем, он и сам слышал, как доктор Бёрчбек говорил о какой-то женской болезни, и держался теперь на расстоянии. И только когда Роза твердо сказала: «Сходим-ка мы к доктору Фримену», перед Линди предстала суровая правда о заразе.

Именно она, эта зараза, и терзала Линди.

Итак, раскаленным июльским днем тридцатого года, на третьем году страшной засухи, за семь лет до ее конца, на западной стороне Моста самоубийц, за пару миль до въезда в Пасадену, Линди Пур прижалась щекой к рулю «золотого жука». От боли в голове как будто тикало, солнце пробивалось даже через навес забегаловки, тома Гиббона лежали рядом на пассажирском сиденье, а перед ней разворачивалось все ее прошлое, правда не слишком четко и ясно. Перед глазами зияла черная, провальная пустота, и она смотрела в нее, ничего не различая, но чувствовала буквально все, что когда-то ее коснулось. Прошлое было здесь, рядом, и корни у него были сильнее, чем ее нынешняя жизнь, чем сегодняшний день; оно было более осязаемым, чем дыхание, которое с трудом выходило из ее легких, а потом кто-то постучал пальцем по оконному стеклу «золотого жука», и сначала ей показалось, что это пульсирует головная боль, но затем Линди расслышала: «Эй… Эй…» — и тут же подумала — сердце ее испуганно екнуло, но лишь на миг, и опять спокойно забилось, — что это Брудер, что он наконец вышел из тюрьмы и теперь, через столько лет, пришел за ней и вот стоит по другую сторону стекла.

Но стучали настойчиво, и когда она через силу открыла глаза, то увидела Черри.

— Линди, что это с тобой? — взволнованно спрашивала она.

Они ни разу не виделись с тех пор, как Черри была репортером на суде Брудера, и Линди почувствовала неожиданную нежность к старой подруге, которая знала ее еще по той, прошлой, жизни. Линди начала было говорить, что она просто страшно устала, что в эти жаркие ночи она совершенно не высыпается, но Черри перебила ее, не дослушав:

— Да видела я, как ты по городу ездила! На тебе просто лица не было!

— Лица не было? Как это, Черри? Ты что, давно следишь за мной?

Но Черри отрицательно покачала головой и сказала, что заканчивает с репортерством.

— Я переживала за тебя, — пояснила она.

Линди спросила, почему она решила оставить свое горячо любимое дело.

— Я выхожу замуж, Линди.

— Замуж?

— Ну да, за Джорджа Нея. Знаешь его? Он несколько лет как приехал в Пасадену. Застройщик. Они с Уиллисом вместе строят шоссе.

На память пришло только, что при упоминании этого имени Уиллис презрительно фыркал.

— Он сказал, что женится на мне, если я брошу свое репортерство, — продолжила Черри. — Сказал еще — копаться в чужих жизнях — не дело почтенной дамы.

— И что, ты к нему прислушиваешься?

— Джордж прав. Жить жизнью других не слишком пристойно. Я готова покончить с этим делом.

Линди ответила, что ничего не поняла; возможно, причиной было то, что у нее сильно кружилась голова — перед глазами все плыло.

— Вот напишу еще одну статейку, Линди… — сказала Черри, понизив голос. — Я надеюсь, она принесет хоть немного пользы. И потом уж отложу перо навсегда!

Линди сказала, что ей нужно домой, к дочери. Черри в ответ заметила:

— Линди, с тобой точно что-то не так. Найдешь меня, если я смогу помочь? Позвонишь мне, Линди?

Сквозь закрытое стекло Линди кивнула — да, конечно, позвоню.

2

К августу Пасадена пустела — кто мог, уезжал в более прохладные Санта-Барбару, Бальбоа, Лa-Джолу; кто оставался, выносили на спальные террасы раскладные кровати и развешивали гамаки. Расспросы Черри привели Линди в смятение, ей стало страшно оттого, что старая подруга могла заподозрить ее падение, и через неделю Линди выехала из ворот ранчо и отправилась в город. Солнце пекло, как и прежде, ей хотелось пить, и, не доезжая до Моста самоубийц, она притормозила у апельсиновой забегаловки. Стойка для соков была сделана в виде гигантского апельсина, прилавок был грязный, а радио играло ту же песню, которую накануне вечером Линди слышала в исполнении трио на вечере у Конни Риндж. Линди с Уиллисом танцевали у бассейна, под розовыми бумажными фонарями, висевшими на проволоке, натянутой между дубами. Трио играло модный мотив «Моя синеглазочка», Уиллис казался холоден к ее прикосновениям, но держал ее крепко, как будто не хотел отпускать, и даже сказал: «В последнее время на тебе просто лица нет». Она спросила, что он хочет сказать, но тут между ними вклинилась Конни, прогнала Уиллиса прочь, и Линди закружилась с Конни, а Уиллис отошел под тень клена, где висели качели, сел на них и стал раскачиваться. «Все в порядке? — спросила Конни, приподняв подбородок Линди пальцем, затянутым в перчатку. — Затосковала после пяти лет совместной жизни?» Линди ответила, что дело гораздо серьезнее. «Не переживай, пройдет», — отмахнулась Конни, увлекая Линду в фокстрот вокруг бассейна под мелодию «Станцуем под джаз, беби», которую выводил певец в смокинге с шелковыми лацканами сливового цвета.

Девушка за прилавком кинула апельсин в машину; опустилась металлическая пластинка, прижалась к треугольному лезвию, а потом две половинки апельсина лента конвейера понесла к соковыжималке. Девушка спросила Линди, желает ли она попробовать их новинку — апельсиновый шербет, и воскликнула: «Вкус у него просто божественный!» За столиком рядом со стойкой молодой человек совал ложечкой шербет в рот девушке, она хихикала, болтала ногой и повторяла: «Билли, не надо! Хватит, Билли!» Но молодой человек со сломанным носом, который после неудачной операции был свернут на сторону, продолжал кормить девушку, а она все смеялась, открывая рот с оранжевым языком, и шербет тек по ее горлу. «Это уже перебор, Билли! — говорила она. — Ну, Билли, мне уже не до шуток. Хватит! Билли, перестань, меня тошнит уже!» Потом раздался голос: «Мадам, только апельсиновый лимонад? Мадам…»

Линди припарковала машину недалеко от Вебб-Хауса. Как всегда, там уже успели поселиться новые девушки, и две кудрявые девицы, стоявшие на крыльце, не узнали проходившую мимо них Линди Пур. Где-то год назад у миссис Вебб были какие-то неприятности — вроде бы она недоплачивала девушкам. В местных газетах появились скандальные заголовки, снимки миссис Вебб в накидке с высоким воротником, часто повторялось обвинение, выдвинутое одной из девушек: «Рабство двадцатого века!» Миссис Вебб больше не заведовала домом; она вышла на пенсию и, как говорили, жила в маленьком доме на Авалоне и разводила овец на шерсть.

В начале лета закрылся магазин Эрвина. Однажды после обеда в его витрине появилось объявление «ВСЕ НА ПРОДАЖУ», но желающих купить хоть что-нибудь так и не нашлось, как ни зазывал мистер Эрвин покупателей, стоя в дверях своего заведения. Через два дня он повесил табличку «Закрыто» и уехал во Флагстафф; лишь электрические вибрационные устройства собирали на витрине пыль и любопытные взгляды. Теперь темная витрина отражала только Линди, стройную в платье с поясом; недавно она сделала стрижку, которую ее парикмахер называл «короткий боб». «Она вам очень идет, миссис Пур. Очень идет, просто необыкновенно», — льстил он ей.

Она позвонила в звонок и, стоя в жаркой аллее, ждала, пока по другую сторону стекла с пузырьками не покажется темный силуэт. Заскрипели замки, и мисс Бишоп, махнув рукой, пригласила Линди подняться по лестнице. «Он задерживается», — пояснила сестра, крутя вокруг пальца кольцо от ключей. Линди помнила, какой крупной была мисс Бишоп, когда она в первый раз пришла к доктору Фримену, но теперь перед ней стоял скелет, на котором, как тряпка, болталась кожа. Вид у нее был совсем изможденный, словно таскать на себе собственную кожу было для нее теперь непосильно.

Линди присела на кушетку, а мисс Бишоп, ставя в воду листья папоротника, спросила:

— Как самочувствие?

Линди ответила, что так же, рассказала, как ее терзают ознобы и как быстро и сильно она утомляется.

— Бедняжка, — посочувствовала мисс Бишоп. — Сейчас посмотрю, как там доктор.

Она скрылась за дверью в стеклянных пузырьках, послышались приглушенные голоса, на пороге показался доктор Фримен и пригласил Линди войти. Пока Линди раздевалась, он вышел из кабинета. Она повесила платье на вешалку и, оставшись в одной сорочке, опустилась на мягкий смотровой стол, ощущая ногами тепло резины. Мисс Бишоп, стоя перед черным вентилятором, купленным на распродаже у Эрвина, сетовала на жару. «Я просила доктора, чтобы он купил два», — жаловалась она, и ее челка развевалась от потока воздуха. Мисс Бишоп говорила, что в последнее время доктор непонятно почему очень занят, неодобрительно цокала языком, уверяя, что это ему просто так не пройдет. «На прошлой неделе он даже отпуск отменил!» — восклицала она и рассказывала, что сама-то собирается отдохнуть — проедет на машине по побережью до Сан-Диего, проведет пару дней в Тихуане и день в Энсенадо-Бич. У мисс Бишоп есть подруга по имени Молли Пир, они снимут на двоих бунгало в Алтадине, потом поедут на машине в Мексику и оттуда вернутся на работу к Молли — в компанию, занимающуюся поставками автомобилей «додж». Мисс Бишоп начала было рассказывать о том, что для пересечения мексиканской границы нужна какая-то особая страховка, но тут в кабинет вошел доктор Фримен.

— Как дела, миссис Пур? — задал он первый вопрос.

Она ответила, что все так же — не хуже и не лучше.

— Новых симптомов нет?

Линди рассказала о головных болях, о нытье в суставах, о том, что стали беспокоить глаза.

— Как будто в них колют иголкой, так что иногда я почти ничего не вижу, особенно левым глазом.

Доктор Фримен посветил ей в глаза фонариком и что-то записал в блокнот.

— Вы принимаете висмут и сальварсан?

Она ответила утвердительно и подумала, не от них ли ей стало хуже. Перелистывая ее историю болезни, доктор Фримен спросил:

— Я ведь назначал вам обоим препараты мышьяка, так?

Линди кивнула; препараты мышьяка ей вводили внутривенно; с иглой в сгибе локтя она подолгу лежала вечерами на покрытой клеенкой кушетке, чувствуя, как по телу разливается легкий холодок. Он прописал ей еще и растирания ртутью; мисс Бишоп втирала холодную пасту в каждую пору ее тела, облачившись предварительно в длинный фартук наподобие тех, какие носят кузнецы. Доктор Фримен лечил и ее лихорадку, для чего на два часа она ложилась в «электрокабину Кеттеринга» — нечто похожее на гроб, с электрическими лампочками внутри. Доктор Фримен договорился с Эрвином об аренде этой кабины, а когда Эрвин закрыл свой магазин, доктор сказал, что все равно больше не будет применять это высокотемпературное лечение, потому что не очень-то верит в его пользу. Почти год Линди по совету Фримена принимала очень горячие ванны, практически из кипятка, и Уиллис находил такое лечение не только странным, но и весьма расточительным. Бывало, что Линди засыпала в своей ярко-зеленой ванне, просыпаясь, лишь когда нос уходил под воду.

— Новые очаги поражения есть? — спросил Фримен.

— Только один, на бедре, — ответила она и показала доктору ногу.

Он нагнулся и стал осматривать опухоль, похожую на резиновый шарик. Потом вынул из кармана рулетку, приложил ее к телу Линди и сказал мисс Бишоп:

— Опухоль диаметром треть дюйма.

Мисс Бишоп записала это, а Линди откинулась на кушетку и стала смотреть в потолок; доктор Фримен тем временем прощупывал мягкое образование. Она давно поняла, что Фримен делает такого рода работу исключительно из денежных соображений — деньги он просто греб лопатой. Однажды мисс Бишоп призналась с несвойственной ей откровенностью: «Он очень рад, что помогает всем этим девушкам, но, если бы ему столько не платили, не задержался бы здесь и дня. А сейчас он столько зарабатывает, что уйти просто нельзя!» Линди это было очень понятно; без необходимости она бы тоже не пришла сюда. Тогда бы их жизни не пересеклись: казалось, что приемная доктора Фримена на тихой аллее находится очень далеко от ворот ранчо. Когда Линди присаживалась на обитую велюром кушетку, ей иногда казалось, что она путешествует во времени, только не назад, а вперед. Ей было жарко, под грудью и под мышками было мокро, доктор Фримен просил ее раздеться и склонялся над бумагами, пока она выходила из шелка цвета слоновой кости; одежда грудой падала на пол, и она всегда вспоминала Зиглинду — дочь любила раздеваться догола у бассейна. Левой рукой доктор Фримен поднимал ее правую руку, а правой рукой прощупывал кожу вокруг груди. Потом он поднимал ее левую руку и делал то же самое, осторожно двигал груди то в одну, то в другую сторону, осматривал кожу между ними. Ей не было ни стыдно, ни противно — она тупела, как будто бы выходя из своего тела, пока доктор клал ее обратно на кушетку, внимательно рассматривал, ощупывал, что-то записывал, проверял ее рефлексы молоточком с резиновой головкой.

Одевшись, Линди снова присаживалась на велюровую кушетку, доктор Фримен садился за стол, мисс Бишоп вставала у подоконника, а за ее спиной возвышалась выложенная камнем башня Вебб-Хауса. Лопасти вентилятора вращались в черной клетке, и поток воздуха от них медленно шевелил листья папоротника.

— Вы ходите ко мне уже почти год… — начал доктор Фримен. — Увы, прогресса мы почти не наблюдаем…

Он снова повторил, что, к его сожалению, она не обратилась за помощью сразу после того, как заметила первые признаки, когда у нее на бедре появился первый шанкр. Линди, как всегда, повторила, что ничего не знала об этом.

— Сначала это было похоже на комариные укусы, — сказала она.

Он упрекнул ее за небрежность, сказал, что она поступила как все «женщины, которые не обращают на это никакого внимания». Изможденное лицо мисс Бишоп дрожало, как будто она знала, что в таких вопросах доктору не хватает проницательности. Вторая опухоль образовалась месяца через два после первой, но весной двадцать пятого года Линди ее не заметила. У гроба Эдмунда ее бил озноб и она чувствовала себя разбитой, как при простуде; его зарыли под тюльпанным деревом, и с Линди были только Дитер, отец Пико, Маргарита и Черри Мосс, которая все время строчила в блокнот и не сводила глаз с Брудера — он стоял в стороне от могилы и ждал, когда за ним приедет помощник шерифа. Паломар плакал, теребя волосы Линди. А Уиллис передал, что он пришлет за ней машину. Ей было не до себя, призналась Линди доктору Фримену.

— Мне было некогда, — сказала она и добавила: — Да я ничего и не знала.

— У вас начинается то, что мы называем ранней третичной стадией, — сказал доктор Фримен. — И сейчас большая вероятность того, что болезнь перейдет из хронической… скажем так, в резко ухудшающуюся.

Он объяснил, что теперь спирохеты начнут поселяться или в сердечно-сосудистой, или в нервной системе.

— А может быть, и в той и в другой. Сифилис сердечно-сосудистой системы ухудшает состояние аорты и других тканей, окружающих сердце; затрагивает он и само сердце. Нейросифилис может поразить мозг, и это закончится… — Он приостановился, как будто опасаясь, что сказал уже слишком много. — Пожалуй, лучше всего назвать это изменением личности. Изменением самого человека. Вы можете остаться Линди Пур, но действовать будете, как кто-то другой. Иногда больной не узнает сам себя…

Он, наверное, заметил, как от лица Линди отлила кровь, потому что стал запинаться:

— Но у вас я ничего такого не замечаю, миссис Пур. Ничто не говорит о том, что ваша болезнь приняла такой оборот. Прекрасно видно, что вы осознаете, кто вы есть.

Кушетка была мягкой, и Линди почти утопала в ней. Она пододвинулась к краю и с большим трудом поднялась на ноги. Ее снова поразила неумолимая двойственность жизни: то, что рассказал ей доктор Фримен, было страшно, но вовсе не неожиданно. Все эти годы красный шанкр, на вид не плотнее и не страшнее обычного фурункула, и не пугал ее, и в то же время заставлял беспокоиться о будущем. Бывало, Линди с беспощадной ясностью видела настоящее и оставшиеся ей годы, как водитель одновременно видит и дорогу перед машиной, и всю длинную белую полосу шоссе.

— Почему же не заболел Уиллис?

— Простите, что вы сказали, миссис Пур?

— Мой муж… Почему же он не болеет?

— Ваш муж? Знаете, без осмотра я не могу ничего сказать. Вы точно знаете, что заразились от него?

Вопрос удивил ее: от кого же, если не от Уиллиса? Больше ведь никого не было. Она ответила доктору, что уверена — это он.

— Если это так, то болезнь останется скрытой еще много лет, — ответил Фримен. — Многие вообще никогда не заболевают, и в этом одна из загадок болезни. Вы и сами можете сказать, кого она выбирает. Кого, так сказать, выделяет… — Доктор Фримен провел Линди к кушетке, усадил ее на мягкие подушки. — Я уверен, вы поговорили об этом с капитаном Пуром.

Она не ответила, вспомнив, как однажды вечером она подошла к Уиллису со словами: «Мне нужно тебе кое-что рассказать». Он смотрел сквозь нее, мрачный от такого удара, уверенный в том, что он ни в чем не виноват. Он сказал ей, что ничего не знал об этом. «А ты уверена, что не заразилась раньше? От него, например?» Она ответила, что точно знает, когда спора попала ей в кровь, но Уиллис потребовал, чтобы она никому ни о чем не говорила. «Ты ведь никому не говорила об этом, никому, Линди? Иначе мы погибнем! Ты погибнешь, Линди!» Но кому можно было рассказать о таком?

— Я не хочу, чтобы ты снова заводила разговор об этом, — сказал тогда Уиллис. — Я хочу делать вид, что ты мне ничего не сказала. Я хочу делать вид, что спал, видел дурной сон, а вот теперь проснулся.

Он поспешил к мойке, где стал яростно тереть ладони проволочной щеткой. Линди уже давно знала, что вышла замуж за труса. Ожидать от него чего-то большего значило бы отрицать простую и страшную истину.

Доктор Фримен сел в кресло у стола и сказал:

— Знаете что, миссис Пур, если только вы не против, я хочу попробовать кое-что новое.

Мисс Бишоп подняла голову от бумаг, как будто и она впервые об этом услышала.

— Майо сообщает об успешном лечении малярии, и это весьма многообещающе при лихорадке. Я введу вам внутривенно пять-десять миллилитров зараженной малярией крови…

Фримен сказал, что ей будет то жарко, то холодно и в конце концов у нее начнутся судороги при лихорадке.

— Они будут идти циклами, каждые два-три дня. Я бы хотел, чтобы вы прошли десять-двенадцать таких циклов, а потом я начну давать вам хинин, чтобы снять приступы. Все вместе это займет чуть больше месяца.

Линди вжалась в кушетку. Ей и дальше предстояло выносить все одной. И не оттого, что это стыдно, а оттого, что выбора у нее не было — как много лет назад, когда ей хотелось, чтобы никто не догадался, что у нее идут месячные. Ей не было еще и тридцати лет, и инвалидом становиться совсем не хотелось. Она еще упорнее отказывалась признать, что была сделана ошибка и что ошибку сделала, возможно, именно она. После рождения Зиглинды она вернулась в свою комнату с кроватью под балдахином, и год или два после того Уиллис стучался поздно вечером в дверь, когда хотел ее. Он всегда вежливо осведомлялся, не против ли она. И поначалу она была вовсе не против — его руки отводили от нее одиночество, пробуждали желание. Но уже давно он даже не целовал ее, и, прикасаясь щекой к мягкому велюру, Линда очень надеялась, что он теперь не будет и пытаться. Иногда ей нравилось закрывать глаза и представлять себя в роще, молодой девушкой-рыбачкой, оказавшейся в саду, перед которой лежало светлое, незамутненное будущее; но теперь это было уже совсем не так. Кажется, это Лолли сказала ей на прошлой неделе, когда они были у Додсворта: «Ты стала такой же, как мы, Линди. Сейчас почти никто и не поверит, что ты родилась не в Пасадене!»

— Миссис Пур! — позвал ее доктор Фримен. — Миссис Пур!

Линди потрясла головой и вернулась обратно в август, в тихую приемную над аллеей.

— Я бы не хотел откладывать лечение, — сказал Фримен. — Начнем на следующей неделе.

Мисс Бишоп перелистала ежедневник и назвала время.

— Это подойдет, миссис Пур?

— Что?

— Вы сможете приехать на следующей неделе? Перед тем как мы начнем, вам нужно будет уладить все дела. Месяц вы будете не в лучшей форме. Вы сумеете, миссис Пур?

Голоса куда-то уплывали; в зеркале Линда увидела, что неправильно застегнула блузку. Она сделала все как нужно, только не узнавала отражения в зеркале; кто там был — она? На нее смотрела чужая женщина, с плоской сумочкой на запястье, с хорошо постриженными и тщательно уложенными волосами, с твердо сжатым, ничего не выражавшим ртом, и тут как будто чья-то спокойная рука легла на плечо Линди, провела ее через дверь приемной, потом на лестницу, в аллею, где от мусорных урн отражался яркий свет солнца, мимо пустых витрин магазина Эрвина; вокруг заклубились выхлопы от спешивших куда-то машин, и Линди пришла в себя только за рулем «золотого жука», на горячем сиденье, за приборной панелью, обжигавшей пальцы. В потоке горячего воздуха, перелившегося из июля в август, не остывавшего до сентября, лихорадка прямо обрушилась на Линди; она сидела, вся мокрая от пота, с полными слез глазами: только она включила зажигание, чтобы двинуть машину вперед и медленно, будто в тумане от переживаний и болезни, ехать домой, как, подняв глаза, увидела перед капотом человека.

В этот раз сомнений быть не могло.

Перед капотом стоял Брудер.

Он был в хлопчатобумажном костюме, за пять лет на висках успела появиться ранняя седина. Он подошел к окну — она торопилась, но не успела его закрыть, просунул голову в машину, позвал «Линди», она торопливо ответила: «Да, да», он спросил:

— Что ты с собой сделала?

— Как это понимать?

— Что с тобой стало, Линди?

Этот вопрос крутился у нее в голове, пока она ехала из города на ранчо; Брудер следовал за ней в своем «пирс-эрроу», и лицо его отражалось в зеркале заднего вида ее машины.

3

Он ехал за ней по холмам, к давно уже заросшим воротам; в зеркало заднего вида Линди смотрела на Брудера, думала о давно прошедших вечерах, когда они вместе возвращались на ранчо — она в фургоне, он следом на грузовике. Но Брудер, с седыми висками и морщинами вокруг рта, встал перед ней, как будто прошло не пять лет, а больше. Кожа его потемнела и загрубела, борода стала жесткой и клочковатой, и казалось, ему неловко в костюме. Рукой он защищался от солнца, но не мог оторвать глаз от скругленного кузова «золотого жука» и темной головы Линди над водительским местом. Она неторопливо ехала вверх по пологим холмам, солнце пробивалось сквозь листву дубов, их стволы почти вросли в мостовую. Он знал: она сейчас думает о том, что он выглядит старше, но и она постарела, хотя красота ее не увяла. В глубине души он ждал, что так и будет, — слишком часто она подставляла лицо солнцу; ему было бы легче вернуться в Пасадену, если бы она раздалась в талии и согнулась под бременем жизни, которую сама для себя выбрала. Он заметил, что она осталась тонкой, — Черри дала ему понять, что это плохой знак, — но дивная противоположность сохранилась: на сумрачном лице молниями сверкали красивые черные глаза.

Но Брудер приехал в Пасадену не за тем, что безвозвратно потерял, и он гнал из головы мысли об обладании, а по спине его бежал холодок.

Руки Линди дрожали на руле; она чувствовала себя так, будто увидела призрака. По ее расчетам, они должны были встретиться лет через пятнадцать, не раньше. По ее расчетам, ко времени, когда он выйдет из ворот Сан-Квентина, на пароме переправится через залив к железнодорожной станции, сядет на поезд и поедет на юг, она успеет состариться, и Брудеру тоже прибавится лет. По ее расчетам, все эти тяжкие, холодные годы погасят последнюю искру страсти, она спокойно примет своего бывшего возлюбленного в доме своего мужа, и оба будут вспоминать то, что случилось двадцать лет назад, — Линди полагала, что нет ничего безобиднее укрощенной памяти. Но оказалось, она ошиблась — Брудер был здесь, рядом с ней, прикрывался рукой от солнца и, как она подозревала, нарочно облачился в костюм, чтобы поразить ее воображение. Он сбежал? Или в тюрьме случился бунт, или заключенные сделали ложками подкоп? Может быть, он тайно переплыл бухту Сан-Франциско и голова его, похожая на тюленью, мокро блестела над водой?

Брудер же, сидя в «пирсе-эрроу», точно знал, что она перебирает сейчас в уме, какими способами он мог бы добраться до Пасадены. Ее лица он сейчас не видел, но ему это не мешало; точно так же он знал, что освободился по такой причине, о которой она даже не догадывается.

Линди вышла из машины и открыла железные ворота; поднялось желтое облако пыли, скрыло ее, но она различала его, и Брудер тоже ни на минуту не терял ее из виду — в пыли блестели белки ее глаз. Солнце жарило изо всех сил, головная боль не отпускала, но неимоверная усталость, накопившаяся за последние недели, заметно шла на убыль. Ей казалось, что, если нужно, она легко взбежит в гору — прямо до просторной лужайки и лоджии, — и кровь стремительно текла в ней. А еще ей казалось — как здорово, если бы оба они вышли из своих машин у самых ворот и вместе взбежали бы в гору; она представляла себе, как мерно поднимается и опускается у них обоих грудь от прерывистого дыхания, как смыкаются руки, когда они останавливаются у лужайки, представляла, как от них обоих пышет жаром, чувствовала запах пота, запах мускуса от работающего сердца.

Она стояла рядом со своей машиной, размышляя обо всем этом, когда дверца «пирса-эрроу» открылась, Брудер вышел и спросил ее:

— Линда, ты как?

— Линди.

Брудер вопросительно вздернул подбородок.

— Теперь меня зовут Линди.

— Линди?

— Линди Пур.

Брудер сел в «пирс-эрроу» и с грохотом захлопнул дверцу. Ее мечты развалились сами собой, она тоже села в машину, и они двинулись друг за другом, как два обычных водителя в обычном потоке машин. В ее машине пропал прием радио, как только она повернула в сторону холма. Она ехала по иссохшей летней лужайке в полной тишине — только ветер обдувал машину, а сзади мерно гудел «пирс-эрроу». Подъезжая к дому, Линди чувствовала, как палатка ее души упала под бременем досады: Уиллис с Лолли наверняка будут сидеть на лоджии, слушать музыку, читать газеты, у их ног будут играть дети. Линди уже чувствовала в себе какое-то раздвоение и тихо ненавидела Уиллиса — ведь это было из-за него. Мужу очень не понравится, что она привела за собой в дом беглеца: Лолли побледнеет от страха, начнет нервно постукивать кулачком по груди. Они всегда считали Линди безрассудной; Уиллис называл ее своей «девушкой с Дикого Запада». «Я притащил ее с самого фронтира», — бывало, похвалялся он, содрогаясь при мысли о том, какой была когда-то Калифорния, и утешаясь тем, какой она уже стала и какой постепенно становится. Про Калифорнию говорили, что самое постоянное в ней — это стремительные перемены; как ни старался Уиллис выяснить, кто первым сказал это, он так и не сумел сделать этого; историк из Романской библиотеки в Уолнате дал ему неопределенный ответ: «По-видимому, капитан Пур, эта поговорка возникла задолго до того, как здесь появились испанцы». Тем не менее Уиллис процитировал ее в своей очередной речи о проекте строительства шоссе.

И вот теперь, подъезжая к дому на машине, Линди опасалась, как ее муж воспримет появление Брудера. Уиллис наверняка будет внимательно смотреть, как Линди разговаривает с Брудером; он заметит, что она не улыбалась много месяцев, зато сегодня, в этот день в самом начале августа, к ней вернулась радость, плечи ее расправились, а голова подалась вперед — так внимательно слушает она гостя. Лолли заохает и заахает, будет смотреть на него, прикрыв лицо рукой; она поднимется с кресла и в крепдешиновом платье окажется такой тоненькой, что можно будет заключать пари — а существует ли она вообще, или это всего лишь хрупкие кости, еле удерживаемые хилой плотью. Она весила всего лишь восемьдесят пять фунтов, и из-за двери ванной до Линды доносились крики ужаса, — значит, весы показывали Лолли, что к ее тщедушной плоти добавились несколько новых фунтов. Линди замечала, как тесно смыкались губы Лолли, когда за столом по кругу передавали тарелку с филе говядины под соусом. Теперь Линди представляла, как Лолли протягивает Брудеру стакан лимонада и лакричную палочку и вместе с Уиллисом пристально разглядывает его, как будто перед ними — посыльный из магазина Модела.

Но Линди не могла и предположить, что было у Брудера на уме. Она до сих пор не знала, на что у него были права. Она не знала, что клочок бумаги, на котором Уиллис накорябал свое завещание, лежал в нагрудном кармане пиджака Брудера; она не знала, что в тюрьму он сел только с этой бумажкой и что только ее выдали ему на прошлой неделе, когда он освободился.

На «золотом жуке» она проехала через ворота и увидела перед собой свою семью: Уиллиса, сидевшего в кресле со спинкой, расширявшейся, точно веер, и Лолли на скамейке-качелях с подогнутой под себя ногой. Она читала, он просматривал газеты, и у обоих на жаре был томный, расслабленный вид. Дети строили дом из деревянных кубиков, и Зиглинда спорила с Пэлом, что он неправильно ставит амбар. У Линди всегда было смутное ощущение, что к этой семье она не принадлежит. Все здесь ей остались чужими, кроме дочери, и чувство ее к ним ненамного отличалось от чувства к любым другим незнакомцам — простое сопереживание, и не более. Но чувствовала ли Линди хотя бы это? Нет, в ней не было даже и этой малой крупицы чувства к людям, которые давно уже стали неотъемлемой частью ее самой. Она пробовала потушить в себе долго тлевшее безразличие, но так и не сумела этого сделать. Видя лицо Брудера в зеркале заднего вида, она повторяла себе, что мы часто перестаем любить тех, кого любим. Любовь не вечна, она будто прыгает через пропасть — ну разве не так? Вот как она думала, прекрасно понимая, что не один раз и сама сваливалась в эти бездонные ущелья. В зеркале отражался Брудер, но вместо него вполне могло быть все ее прошлое, вся память, по волнам которой можно было плыть от одного берега воспоминаний до другого. Он приехал в новом костюме, но привез с собой все до самого последнего воспоминания.

Когда Уиллис заметил Линди, лицо его как-то само собой сурово нахмурилось. Лолли подняла голову, по-детски махнула ей; апельсиновые деревья сорта «аркадия», высаженные в керамические бочки, источали на жаре до того сладкий аромат, что Линди отбросила все свои мысли и не остановила машину, а проехала через ворота за дом, а потом спустилась по холму к ранчо. Она не хотела видеть, как отнесется ее семья к человеку, который ехал за ней следом, она прибавила скорости, Брудер не отставал от нее, хотя «пирс-эрроу» еле протиснулся между въездными столбами, а потом и в ворота, и обе машины понеслись по наезженной грязной дороге вниз, в долину, где все дрожало в летнем мареве.

Они остановились под перечным деревом, Линда вышла из машины, громко хлопнул дверцей Брудер, и день затих; роща стояла сухая, больная, листья свернулись и пожухли, оросительные каналы пересохли, солнце прожгло ржавую крышу бывшей упаковки. В мареве особняк казался далеким белым силуэтом на грязно-белом небе.

— Все по-прежнему, — заметил Брудер.

Она ответила, что он ошибается.

Он оглядел себя, пожал плечами, словно извиняясь за костюм и приглаженные тоником волосы. У него были свои причины, не связанные ни с Линди, ни с кем-либо другим. Он напоминал об этом себе всякий раз, когда ветер поднимал ее волосы и прижимал их к шее, всякий раз, когда лицо ее светлело и она говорила: «Поверить не могу, что ты здесь».

Она спросила, откуда он приехал; он ответил, что из «Гнездовья кондора»; она ответила, что не понимает. «Я продал пару акров, купил себе костюм и машину», — пояснил он, и до Линди опять не дошло, о чем речь. С тех пор как больше пяти лет назад почта принесла ей поношенный фартук, о нем не было ни слуху ни духу. Она писала ему раза два или три, но конверты возвращались с пометкой «Возвращено заключенным». Много лет подряд, если ей случалось прочитать заметку о тюрьме Сан-Квентин, где держали осужденных пожизненно, ей рисовалась одна и та же картина: Брудер в застиранной тюремной робе стоит один в унылом дворе, вцепившись пальцами в решетку, а в глаза ему бьет безжалостный, ослепляющий солнечный свет. Он смотрит на залив, на отверстую пасть Золотых Ворот, где резвятся морские львы, зажав в зубах серебристую рыбу. Бывали дни, когда она изо всех сил гнала прочь мысли о нем, но это ей почти никогда не удавалось, и ее охватывал ужас от того, что она сделала или не сделала. Разве она не видела того, на что смотрела и все же не заметила? Разве она не дала точные, какие могла, показания? Линди снова и снова убеждала себя, что вовсе не выгораживала Эдмунда и не топила Брудера; нет, она встала на сторону правды или того, что было для нее правдой. Но даже после многих лет, прожитых в Пасадене, а особенно невыносимо жаркими летними днями, когда трудно было даже соображать, Линди никогда не забывала, что Брудера осудили по ее показаниям. Черри потом рассказала ей то, чего она не видела: он стоял у стойки, впервые в жизни надев галстук, говорил, как у Эдмунда с лица слетели очки, как он споткнулся о ловушку для лобстеров, как в ночном небе взметнулась киянка. Он подробно говорил, как все произошло, но было уже поздно: присяжные решили все еще до того, как он положил руку на истрепанную судебную Библию. «Если так все и было, почему же миссис Пур вчера не рассказала об этом?» — спросил мистер Айвори. Своими ушами и дрожавшими ноздрями он напоминал Линди гончую, и что могло случиться в тот вечер другого, чем ей казалось, что она видела, а присяжные согласились, что она должна была видеть именно это? Она стала ясно понимать, что Эдмунд с Брудером самой судьбой были созданы для того, чтобы уничтожить друг друга, — каждый по-своему должен был устранить другого из своей жизни. Всего лишь за один вечер ей открылась дорога к воротам ранчо. Сейчас было такое чувство, что это судьба, — так всегда ощущается неизбежное. Ей казалось, что она никогда и не жила в другом месте; что об Эдмунде и Брудере она давным-давно прочла в книге, которую нашла в библиотеке Уиллиса или которую ей посоветовал мистер Рейнс в магазине Вромана, и они представлялись ей людьми, которые являются в снах и кажутся более настоящими, чем любой обитатель Пасадены. Настоящими потому, что они не были настоящими — уже не были. А вот сейчас настоящий Брудер обходил дом для рабочих, зажав в руке шляпу… Ах, Линди, Линди! Зачем ты взвалила на себя такой непосильный груз — так и не узнать как следует мужчин, которые были с тобой рядом? Так по-настоящему и не узнать саму себя?

— Освободился, — сказала она и добавила, что не понимает, как это могло случиться, ведь срок у него был, кажется, двадцать лет; лихорадка заставила Линди скривиться от боли. Заметил ли Брудер, как сузились у нее глаза? Да, заметил, потому что подошел к ней и сказал:

— Я уже почти неделю в «Гнездовье кондора».

Она подумала, известно ли ему, что в начале лета она воровски появилась на ферме, затаилась во дворе и украдкой предавалась воспоминаниям. Остались ли следы ее пальцев на пыльных ручках? Следы, ждавшие, когда он вернется? Он этого не сказал. Нет, он рассказывал, как неподалеку выловили барракуду длиной почти пять футов, как он починил и снова закинул в океан ловушки для лобстеров. Он спросил ее, куда она поместила Дитера. «Хочу вернуть его домой», — пояснил он, и в его голосе Линди послышалось осуждение.

Они стояли рядом, и Линди не покидало неясное ощущение, будто Брудер что-то ей передает; через нее словно тек какой-то дух. Она чувствовала, как что-то прикасается к руке, но, опустив глаза, увидела, что это не Брудер, — он стоял поодаль, в двух футах, на небольшом, но опасном расстоянии. Что-то и притягивало, и отталкивало ее. Сердце в ее груди подскакивало, как буек на высокой волне; она ощущала биение пульса. Первый раз она боялась показаться ему глупой. «Глупая женщина» — так отзывался Уиллис об Элли Сикмен, Конни Риндж и даже о Лолли. «Не глупи, Линди», — не раз говорил ей Уиллис. За такое оскорбление Линди готова была кинуться на мужа с кулаками, но из уст Брудера оно ее просто сокрушило бы своей неудобной правдой.

— Какими судьбами?

Дверь дома распахнулась, из нее показались Хертс со Слаймейкером, оба пожали Брудеру руку, похлопали его по спине и встали, как всегда, рядом, сложив на груди руки, как будто поздравляли его с возвращением.

— Ты живое доказательство, что истина — это свобода, — сказал Слаймейкер.

— Я тебе говорил, что не надо было от нас уезжать, — подхватил Хертс.

Время пощадило его худощавую фигуру. А вот Слаймейкер сдал гораздо сильнее — его волосы побелели, как сухая полынь. На спине у него стал заметен загривок, подбородок был как будто обслюнявлен, но глаза оставались все теми же — синими и ясными. Много лет Хертс говорил: «Да у него все в глазах написано. Мне только раз в них взглянуть — сразу все вижу». Сейчас оба повторяли, что Брудеру просто страшно не повезло, что он так влип, и что только истина позволила ему выйти через пять лет — и то не быстро, как сказал Хертс. Оба чуть не прыгали от радости, что снова видят своего старого начальника; Хертс со Слаймейкером признавались, что скучали по Брудеру, хотя прекрасно его знали и понимали, что надеяться на ответное признание совсем не стоит.

Хертс вытащил из кармана газету и сказал:

— Мы об этом только сейчас узнали, из вечернего выпуска. Я прочитал — и тут же через всю рощу кинулся Слаю рассказывать.

— А я подумал, кто-то умер, — он несется за мной, газетой машет. Он ее сложил, как будто хотел старую собаку по носу ударить, и все твердил: «Вот ты не поверишь, ну ни за что не поверишь!»

— Да я бы и не поверил, если бы тебя здесь не увидел, — сказал Хертс и разложил газету на столе; она развернулась как бы сама собой на последней странице, где была статья Черри Мосс — псевдонимом Болтушка Черри она с прошлого года не пользовалась, — под заголовком:

СНЯТОЕ ОБВИНЕНИЕ.

ЗАКЛЮЧЕННЫЙ ОБРЕЛ СВОБОДУ

Фотографии не было, статья заняла всего две колонки. Линди взяла газету и только тут начала все понимать. Ее трясло, буквы плясали перед глазами, глаза не могли сфокусироваться на тексте, как будто она не умела читать и складывать слова, но потом она моргнула, и ей все стало ясно.

— Можете поверить? Прилив опускался, а не поднимался, — сказал Хертс. — Уж эта Черри!

Это была не вся статья, но больше они ничего не сказали. Линди в тишине прочла ее и, закончив, спросила:

— Ты уже неделю как освободился?

— А что ты самое первое сделал? — спросил Хертс.

— Поехал на пароме в город и напился до чертиков? — спросил Слай.

— Я бы снял номер в шикарной гостинице, — сказал Хертс, — чтобы простыни были накрахмалены тверже, чем лед, и дрых бы там дня три.

— А я бы на автобусе доехал до Сансет-Бич, — сказал Слай, — разделся бы догола и наплавался вволю, чтобы почувствовать себя свободным, как рыба. Что ты сделал, Брудер?

— Я поехал домой.

Хертс и Слаймейкер согласно закивали — это было им понятно, хотя теперь дом у них был только один — тот, в котором они жили на ранчо Пасадена.

— А как тут, все было в порядке, пока я отсутствовал? — осведомился Брудер, по-хозяйски осматриваясь кругом.

Но Хертс со Слаймейкером ответили, что, пока он отсутствовал, не все было в порядке. Много говорили о том, что по долине проложат шоссе и бетон, кажется, Уиллиса интересовал куда больше, чем цитрусовые. Зимы в последнее время стояли сухие, все побурело и умерло по-особому, по-калифорнийски, — будто больше нет надежды, что через трещины в земле сумеет пробиться новая жизнь. После нескольких лет засухи было трудно представить себе, что в русле текла река, на холмах росла трава с вкраплениями золотых чашечек маков. Даже старики не помнили такого года, когда в горах не ложился снег, и их цепь стояла голой и блеклой, похожая на голодную собаку. Скудные, мутные вешние воды еле заполнили старое русло реки. «Да я и то больше отливаю», — сказал Слаймейкер. «Сходи к Чертовым Воротам, — добавил Хертс. — Загляни в резервуар. Воды городу осталось на один глоток. С тех пор как тебя увезли, все полетело в тартарары».

Хертс со Слаймейкером были ребята добросовестные, но, как и все прочие жители долины Сан-Габриел, хорошо жили, когда устанавливалась сырая зима, жили еще лучше, когда воды заполняли каньоны, а потом туговато — на исходе зимы, когда становилось сухо. Память у них была глубокая, но неточная, в годы дождей они забывали о засухах, а в долгие, тощие годы засух чесали в затылке и забывали, что из горных источников била ледяная вода Конечно же, многие привыкли, что бурлящие воды неслись по бетонным желобам из долины Оуэнс, но Хертс со Слаймейкером не были столь доверчивыми; они твердо знали, что в любой день сверху может протянуться рука и перекрыть этот кран. Вода, белая, точно пена, казалось, никогда им и не принадлежала — она текла в Лос-Анджелес, за нее взимали плату, как за бензин на заправке, и Уиллису Пуру очень не нравилось, что свою же воду он покупает у какого-то чужака из соседнего округа. Нет, на его земле его работники — Хертс со Слаймейкером — будут качать воду из его колодцев. «Ребята, когда последний высохнет, тогда и пойдете домой», — говорил Уиллис. Он так шутил, потому что никогда серьезно не думал, что его колодцы пересохнут все разом; он не думал так потому, что его отец, уже давно к тому времени покойный, никогда бы не выбрал для себя никчемный участок земли. Но к лету тридцатого года со дна колодцев стало слышаться эхо, вода еле сочилась из них, и ее жалкий ручеек годился разве что на то, чтобы смыть озабоченность из глаз Хертса и Слая.

Брудер ушел от них дальше в рощу, и Линда двинулась за ним. Она не знала еще, что скажет ему, что предложит. Если Черри в своей статье написала правду, выходило, что Линди рассказала сплошную ложь? Концы никак не сходились с концами, но Брудер стоял сейчас перед ней живым подтверждением: освободившийся заключенный, с которого сняли обвинение, то есть отменили решение судьи. Показания Линди пересмотрели в этом новом свете и объявили бесполезными. В статье Черри бросались в глаза слова: «Миссис Линди Пур дала показания против мистера Брудера, но, как записано в протоколе, однажды упомянула, что было слишком темно и невозможно было разобрать, "где что стояло и где кто находился"».

— Тихо совсем на ранчо, — заметил Брудер. — Как дела идут?

Она не совсем поняла, с чего это вдруг благосостояние ранчо так его волнует, но ответила, что года три назад Уиллис закрыл упаковку и передал все дела бирже производителей фруктов. Рабочие больше не оставались жить на ранчо весь сезон; они трудились теперь поденно, а тяжелые ящики, в которые они ссыпали апельсины, тут же на грузовиках отвозили на кооперативную упаковку в Бёрбанк.

— Я чуть ли не на коленях умоляла Уиллиса не закрывать упаковку, — сказала Линди, — просила его подумать о девушках. Что с ними станется? А он ответил, что ему вовсе не улыбается кормить каждую девицу в долине Сан-Габриел.

— Он прав. Хочешь управлять ранчо как следует — отбрось все чувства в сторону.

— Девушки, почти все, ходили ко мне и просили хоть какой-нибудь работы — полы мыть, белье штопать, готовить для детей. Но я смогла взять только Эсперансу. Она теперь живет в комнате рядом с Розой и помогает Лолли возиться с Паломаром.

Но Брудер не выказал никакого интереса к девичьим судьбам. Он осматривал рощи как-то официально и хладнокровно. Он повертел в руке молодой апельсин и своим ножом с ручкой в виде оленьей ноги снял с него длинную ленту кожуры. Апельсин был небольшим, твердым, сухим, и Брудер нахмурился. Он приподнял зеленую юбку ветвей и ковырнул ногой землю у корней. Чем дальше они с Линди уходили, тем чаще он качал головой. Линди раздумывала, что это он делает и зачем вернулся в Пасадену осматривать рощи; казалось, их состояние волнует его гораздо больше, чем ее здоровье. Она размышляла, что он мог узнать о том, как она жила все эти годы. Какие новости просачивались через тюремную решетку? Вот хотя бы знал ли он о том, как трудно появлялась на свет Зиглинда? Жуткий крик, казалось, слышала вся Пасадена — о нем после долго шептались по всем углам. Линди подумала — нет, об этом он никак не мог прознать, ведь тогда он написал бы ей. Даже если это было не так, ее успокаивала эта мысль. Ничто не получилось так, как было обещано, но Линди пришлось признать, что никаких уз обещаний в действительности никогда не было — они существовали только в ее воображении. Трудно было смириться с тем, что она ничем не отличается от других женщин, что ее удел был самым обыкновенным и совершенно не новым. Но возвращение Брудера — только что его рука коснулась рукава ее блузки! — говорило о том, что, возможно, все еще будет по-другому. Могло случиться, что противостоять судьбе еще не очень поздно. Могло случиться, что Брудер придумал, как поможет ей свернуть с предначертанного пути! В его глазах блестело что-то такое…

Но она очень ошиблась, вообразив, что легко читает мысли Брудера. Для Линди он ничего такого не замышлял. Размышляя трезво и холодно, пристально вглядываясь в свое будущее, он думал о ней всего лишь как еще об одной преграде между собой и тем, владельцем чего его сделали. Бывало, что холод отодвигался и уступал место более теплым чувствам, какие посещают любого человека. Но в последнее время он научился бороться с этими порывами, безжалостно вырывать их с корнем.

Они подходили к мавзолею. Деревья на склонах холмов за последние два года как-то обессилели, верхние ветки стали походить на скелет, нижние давали все меньше плодов. Уиллис опрыскивал их против белокрылки, тли, цитрусового клеща и меланоза, и плоды покрылись ржавой коркой серы. Акров на шесть вокруг мавзолея было настоящее запустение — мраморный храм стоял в окружении полумертвых деревьев. Брудер подобрал листок из-под одного из них, потер его в пальцах — остро запахло апельсиновым маслом.

— Ты ведь знаешь, что ему досталось? — спросил Брудер.

Она отрицательно покачала головой и подумала, что он намекнул на нее: что Уиллис взял себе в жены такую, как она, Линди. Она всегда была верна Уиллису, точно так же как до него Эдмунду, и в каком-то смысле оставалась верна и Брудеру. Но как разобраться в прихотливых ходах разума, в движениях сердца? Да, хранила верность, но лишь технически, если можно так выразиться. Она снова подумала об уроке, который наконец-то усвоила. Любовь может прийти, уйти, вернуться опять. Никто не способен каждый день выдавать одно и то же количество любви. Так ли это было? Линди могла лишь надеяться; приходилось в это верить, — разве сама она не жила именно так, порой даже не осознавая этого? Да, она верила лишь в то, что сердце то трепещет, то вновь становится спокойным, — ведь, если бы это было не так и она была исключением, то, хочешь не хочешь, ей нужно было бы признать то, что каждый отрицает всеми силами: что сердце в ее груди чуть чернее, чем все остальные.

— А болезнь-то расползается, — сказал Брудер и прикрыл глаза.

Она спросила, о чем он. Он пояснил, что нематода проникла и в эту часть рощи.

— Она съедает мелкие корешки и перекрывает доступ питанию. Дерево умирает медленно, много лет. — Он повторил: — Болезнь-то расползается, — добавил: — Она уже у вас.

Он произнес это с большим волнением, чем Линди от него ожидала: это показалось ей добрым знаком. Она спросила, что же теперь делать.

— Ничего. Деревья срубить, землю поджечь, — был ответ.

Он сказал, что коварная нематода поразила не всю рощу, а прошла пятнами, оставив после себя залысины погубленных деревьев.

— Почему же Уиллис об этом не знал?

— Может, и знал, — ответил он и вдруг добавил: — Ты счастлива, я думаю.

Она не ответила.

— Вид у тебя не очень счастливый, — продолжил он.

— Столько времени прошло… По-твоему, ты с первого взгляда видишь, счастлива я или нет?

— Ты, может, и сама этого не знаешь, Линди.

Его резкость очень задела ее, она шагнула назад и снова подумала, для чего ему понадобилось повидать ее. Она ожидала от него нежности, робкого прикосновения руки. Вместо этого он сказал:

— Вижу, Пасадена тебе впору.

Его голос прозвучал мягко, но обвинил ее во лжи, и она ответила:

— Это теперь мой дом.

Он спросил, как Лолли, и Линди ответила, что она нисколько не изменилась.

— Только слишком уж она трясется над Паломаром, — добавила она.

— Любит, наверное, мальчишку, — ответил Брудер. — Любит будто родного — ты так не умеешь.

Это замечание удивило Линди; он как будто все знал об их жизни.

— Может, больше, чем ты сама его любишь, — продолжил он.

На это Линди ответила, что любит Паломара, что сделала для этого мальчика гораздо больше, чем многие думают.

— Я не о нем, — сказал Брудер.

Не о Паломаре? Тогда о ком же?

— Об Уиллисе? — спросила Линди, но Брудер прервал ее словами:

— Ты не сказала правду.

— Я рассказала им, что знала. Что видела.

— Ты видела только половину.

— Что видела, то и видела, — ответила она и спросила: — Что тогда случилось?

— Ты сама прочла в статье Черри.

— Расскажи, — попросила она.

Он приостановился, потому что не был уверен, хочет ли рассказывать ей; он думал — может быть, она была достойна знать об этом деле только из газет, то есть ровно столько же, сколько и все остальные. Но разве он не думал об этом все эти пять лет? Каждый вечер, ложась в камере на койку, Брудер представлял себе тот день, когда встретится с Линдой и скажет ей, что не убивал ее брата. Он представлял себе, как они воссоединятся, представлял, как сожмет ее хрупкие запястья. Он не раз репетировал слова: «А разве каждый из них не хотел меня убить? Каждый, по своим собственным причинам?» Линда спросит, о ком он говорит, и Брудер даст свой ответ: «Сначала Уиллис, потом Дитер, а потом этот бедолага Эдмунд».

И вот Брудер начал рассказывать свою версию того, что случилось и что Линди поняла совершенно неверно.

— Я был на берегу… — начал он.

— Я тебя видела. Зачем ты там оказался?

— Почему ты только сейчас об этом спросила? Все могло обернуться иначе, если бы ты давным-давно задала этот вопрос.

Его голос прозвучал гулко, глаза не отрывались от нее, но она совсем не боялась.

— Зачем ты оказался там в тот вечер?

— Твой брат был человек мстительный.

— Почему ты так говоришь?

— Он меня ненавидел.

— И что, ты его за это винишь?

— У него на уме только и было что развалить ферму. Но как развалить — это он хорошенько не обдумал. Только себя и погубил.

— Ты что, приехал, чтобы сказать мне это?

— Я приехал, чтобы посмотреть ранчо, увидеть, каких дел он тут наворочал.

— Ничего он не наворочал, я бы сказала.

— Ты так уверена, Линди? — спросил Брудер, потянулся за ее рукой, она отстранилась было, но он все-таки прижал ее к груди; как будто и не было всех этих лет, как будто она была совсем девчонкой и силилась понять, что это за человек такой — Брудер.

— Ну вот… Я, значит, говорил, что ты не знаешь, — весь остаток своей жизни твой брат только и делал, что разваливал «Гнездовье кондора». Он опрыскивал луковые поля щелоком, пробовал поджечь все в старом русле, только не сумел — в марте кусты еще слишком сырые. Он будто бесновался: ломал через колено удочки, выпускал кур на дорогу, швырял навоз в колодец. Ему казалось — я не знал, что он вытворяет, но я наблюдал за ним, не спеша прикидывал, когда смогу его застукать и, может быть, повесить, а может, просто вышвырнуть с фермы раз и навсегда. Я знаю, Линди, ты считала его умным человеком, но как раз умом-то он и не блистал. Читал он очень много, а знал очень мало. Ты, конечно, знаешь — такие люди бывают. Уроки истории их ничему не учат.

Линди ответила, что не будет этого слушать, но Брудер ответил, что слушать ей все-таки придется: «Ты, Линда, не уйдешь, ты никогда этого не умела», — и он был прав; она, не двигаясь, стояла рядом с ним.

— Ты же хочешь знать, — настаивал он. — Тебе нужно знать всю правду.

Не давая ей вставить слово, он продолжил:

— Он воображал себя этаким тайным агентом — уничтожал урожай, портил инструмент. В тот день, когда все это случилось, когда ты была с мальчиком в доме, он на лодке сплавал к буйку и перерезал веревки ловушек.

— Зачем?

— Уж не для хорошего. Просто хотел, чтобы в твои старые ловушки никогда больше не попался ни один лобстер.

— Никакого смысла в этом нет, — отрезала Линди.

— Никакого, — согласился Брудер и добавил: — А все-таки есть.

— Откуда мне знать, врешь ты или нет?

— Откуда? Да оттуда, что я тебе никогда не делал того, что ты мне сделала.

Она хотела было возразить, но Брудер остановил ее и продолжил свой рассказ:

— Ранним вечером ловушки прибило к пещере в Соборной бухте, и я собирал их по всему берегу. Это, Линди, были твои ловушки. Делала ты их очень умело — тут я отдаю тебе должное. Много лет я их почти не чинил, и они мне верно служили. До того я, помню, думал, что наконец-то ты меня больше ничем не удивляешь, но в тот вечер ты снова умудрилась это сделать — ты здорово умела обращаться с киянкой, гвоздями, тонкими дощечками. Это и была моя ошибка — видишь, я охотно ее признаю. Нельзя было думать, что ты больше ничем не можешь меня удивить. Но в тебе еще немного осталось, правда ведь, Линди?

— Немного чего?

— Дайте мне закончить, миссис Пур.

Те несколько счастливых месяцев, что они проработали рядом — она в кухне, а он в рощах, — ощущались теперь довольно большим отрезком времени, гораздо более длинным, чем были на самом деле: короткие, считаные недели.

— Отличные были ловушки, спокойно так лежали себе прямо на водорослях. Шесть прибило к пещере, и я одну за другой перетаскал их к входу в пещеру. Я все это рассказал присяжным, только они не собирались мне верить, правда ведь, Линди? Так вот, делал я эту рыбацкую работу, не больше и не меньше, и тут я услышал, как кричит и вопит твой брат, а потом увидел, что он несется ко мне.

Как ты совершенно верно заметила, Линди, ночь была темная, даже темнее, чем обычно, как будто выключили переливающуюся подсветку океана. Я слышал Эдмунда, слышал его странные крики — нервные вопли человека, который орет не своим голосом. Я даже заметил, что в его руке блестит что-то металлическое, но что это такое, не разглядел. Я стоял рядом с горкой ловушек для лобстеров и хочу, чтобы ты представила себе, как выглядит на темном берегу горка из ловушек высотой больше шести футов. Представляешь это, Линди? Никак. «Никак?» — спросишь ты. Вот именно — никак. Дощечки черные, и просветы между ними тоже черные, и через ловушку можно смотреть точно так же, как смотрят через зарешеченное окно. Но об этом должен был знать я, а не вы, миссис Пур.

Я стоял, смотрел на твоего брата и не мог даже догадаться, почему он так сердит, почему вдруг его дела, перестав быть секретными, открылись, но он бежал ко мне, и это было совсем не страшно — не боимся же мы старой собаки, когда она жмется к ноге. Я ждал его. Темнота стояла такая, что лица его невозможно было разглядеть, но он сильно ругал меня, и ты… только ты, Линди, можешь сказать, прав он был или нет.

В руках Эдмунд держал киянку, и за миг до того, что он собрался сделать, я увидел, что с лица у него слетели очки, но это его не остановило, он бежал все так же быстро — точно бык, когда мчится прямиком на лезвие. Потом, помню, твой брат оттолкнулся от валуна и прыгнул прямо на меня, подняв свою киянку. Только тогда я понял, что он хочет меня убить, но это показалось мне просто смехотворным, и тут и Эдмунд, и я разом поняли, что он сделал две ошибки. Первая была невелика и, скорее всего, не стала бы роковой. Валун, от которого он оттолкнулся, был покрыт водорослями, скользкими, точно резина, он не удержался и поэтому прыгнул гораздо ближе, чем, наверное, рассчитывал. А вот другая ошибка оказалась пострашнее. Понимаешь, только когда он уже оттолкнулся от скользкого камня, он заметил почти невидимую горку ловушек, которая стояла между нами, но тело его уже неслось вперед, и приземлился он не на меня, а на них. Треск раздался такой, точно от ледяной горы оторвался огромный айсберг.

Ловушки для лобстеров, конструкцией которых я совсем недавно так восхищался, сломались под его тяжестью, и Эдмунда отбросило на несколько футов к входу в пещеру. А самое удивительное — и для Эдмунда, и для меня — было то, что киянка вырвалась у него из руки, взлетела вверх футов на тридцать и вдруг остановилась, как бы зависла в воздухе на короткий миг. Там, наверху, киянка блеснула в темноте, как далекая звезда. Потом она стала падать, перевернувшись вниз головкой, летела, как бумеранг, все быстрее и быстрее, и, когда она долетела до меня, я попробовал схватить ее, но не сумел; подчеркиваю — попробовал, вот откуда взялись отпечатки. И вот до того, как потом случилось все остальное, киянка угодила прямиком в висок твоего брата.

— Почему же ты не рассказал об этом в суде?

— Рассказать-то я рассказал. Но до этого уже выслушали тебя. Не помнишь фотографию, которую тебе показывал мистер Айвори? Лес-топляк?

Линда ответила, что она это очень хорошо помнит.

— Это был совсем не топляк, а те самые ловушки, которые расколотил твой брат.

— Я говорила мистеру Айвори — не понимаю, что это такое. Откуда мне было знать это, Брудер?

— Не помнишь, как мистер Айвори настаивал, что этот топляк выбросило приливом уже после того, как погиб Эдмунд? Помнишь, Линди? Помнишь?

Она ответила, что помнит.

— Черри доказала, что он ошибался.

— Как же она это узнала?

— Пришла навестить меня и все расспросила. Она хороший репортер. Полуправда ее никогда не устраивала. Она не поленилась отправиться в архив полиции и разыскала там пленку — ее успел нащелкать тот офицер, которого потом выслали из Ошенсайда. Помнишь его? У него еще нос в веснушках был, и морщил он его всякий раз, как видел мух на этой смертельной ране. Как будто загораживался своей камерой. Он делал фотографии по всему побережью и спрашивал — только тебя, не меня: «Так что же здесь все-таки случилось, а?» Ты же помнишь его, помнишь, Линди? Черри отправила пленку на увеличение. Когда сделали снимки, на них не оказалось ничего нового — тело на берегу, киянка в стороне, океан — красивый и совершенно бесполезный. Но на одной фотографии виднелась горка из дощечек. «Ну и зачем вы показываете мне этот топляк?» — спросил обвинитель, когда Черри принесла ему в контору эти снимки. Ей ничего не надо было говорить. Ведь в голове у нее уже крутилось начало будущей статьи: «Уважаемый читатель! Помните историю со смертельным исходом, которая случилась на берегу лет пять назад?»

Потом Черри разыскала отчет о приливах за весну двадцать пятого года. Оказывается, когда убили Эдмунда, прилив падал, а не поднимался. Он не намыл деревяшки после его смерти. Они раньше лежали там — прямо на пути Эдмунда. И когда Черри вместе с мистером Айвори внимательно рассмотрели увеличенный снимок, то заметили в груде дерева очки, а сам этот топляк оказался всего-навсего поломанными ловушками для лобстеров.

Линди с Брудером долго сидели на ступенях мавзолея, ветер спускался с холмов и тряс умиравшие деревья. Цитрусовый аромат был острый, но его перебивал запах иссохшей земли. Ветер кружил листья вокруг столбов, нес их к подножью мавзолея.

— Я так понимаю, что дела у тебя так себе, — сказал Брудер.

Так вот зачем он приехал? Осведомиться о ее здоровье? Ехал так далеко, не снимая ногу с педали, лишь потому, что волновался за нее?

— Кто тебе сказал?

— Черри. Да она ничего такого не говорила — просто сказала, что с тобой что-то не так.

Линди благодарно опустила голову ему на плечо.

— Так вот почему ты здесь… — начала она, готовясь рассказать ему о приступах лихорадки, высыпаниях и постыдной боли в пояснице.

— Я приехал, чтобы посмотреть, как ранчо, — ответил он. — Слышал, оно хиреет с каждым днем.

Его жестокость, перемешанная с нежностью, просто ошеломила ее, так что она не сумела понять, что у него на сердце. Здесь она была слепа; так Эдмунд, вечно теряя очки, не умел разглядеть мир вокруг себя. Она отстранилась от Брудера, попробовала было встать, но тело не слушалось, суставы не повиновались, а головная боль накатывала, точно прилив. Линди очень хотела подняться и уйти, но она осталась на ступенях, рядом с ним. Их разделяло не больше фута, но воздух между ними холодел каменной стеной.

— А я подумала, ты приехал со мной повидаться, — сказала она.

Почему, почему же мы не можем понять, что сердце умеет и любить, и ненавидеть одновременно? Линди и Брудер сидели совсем близко, но их как будто разделял целый океан. Брудер выковывал в себе броню против всяких чувств, и она становилась все прочнее и прочнее. А Линди ощутила острый укол старой любви. Августовское солнце немилосердно грело мрамор и бросало на него сухие тени ветвей умирающих деревьев. Потом в роще раздался звук шагов, и кто-то подошел к мавзолею.

— Линди! — позвал Уиллис.

Его лицо пылало, грудь тяжело поднималась.

— Линди, — повторил он, — пожалуйста, иди сейчас же в дом. Тебя искала Зиглинда, да и я тоже.

Линди встала, подошла к мужу, а когда обернулась, Брудера уже не было.

Потом, стоя с мужем на ступеньках особняка, Линди спросила:

— Зачем тебе всегда себя так вести?

Муж ничего не ответил — он внимательно разглядывал ее, как будто хотел увидеть приколотый к платью листок бумаги, который все ему объяснит. Она смотрела в его тусклые, с золотистыми крапинками глаза и видела перед собой растерянного человека: но она и сама не знала, что делать.

— Я думал, ты обрадовалась, — сказал он.

— Я обрадовалась бы гораздо больше, если бы ты отнесся к мистеру Брудеру как к любому другому моему гостю.

Лицо его изменилось, на виске забилась жилка.

— Ты видишь себя совсем не так, как я тебя вижу, Линди. Даже в зеркале тебе не видно, как пылают у тебя щеки. Ты этого не замечаешь, а я вижу. И он тоже видел.

— Что он видел?

Уиллис хотел было положить свою руку на ее; Линди с трудом отодвинулась.

— Ты его не знаешь, — произнесла она.

— Очень хорошо знаю, Линди. Это как раз ты его не знаешь, — ответил Уиллис и добавил: — Пожалуйста, не встречайся с ним больше.

— Не могу сказать точно, приедет он еще раз или нет, — сказала она, не зная еще, что Брудер не появится в Пасадене много лет, да и потом приедет лишь для того, чтобы запереть здесь все и поскорее сбыть ранчо с рук. Тогда Линди думала, что, может быть, он еще вернется к ней.

— Если ты меня любишь, ты не будешь больше с ним встречаться.

— Если он окажется у двери, вряд ли я сумею ему не открыть.

— Сумеешь.

— Нет, не сумею.

— А я знаю, что ты не откроешь.

Из детской послышался голос Зиглинды — она звала Линди. Девочка плакала, от жары ей хотелось пить, Линди представила, как дочь трет кулачками глаза, а кудряшки на ее голове совсем взмокли от пота.

— Мамочка! — плакала она.

— Дочка! — отозвалась Линди.

Наступали сумерки, желтый свет рисовал контур острых кипарисов вокруг за окном. Уиллис открыл окно, и стало слышно, как лепечет во дворе фонтан-дельфин и гремят медные сковороды на кухне. Зиглинда снова заплакала, Линди взглянула на лестницу и сказала мужу, что ей нужно идти. «Я нужна другим» — вот что прочитал муж на ее лице. Она не хотела, но так вышло, что уже давно ее сердце принадлежало всего нескольким людям. Один раз она решила для себя, что ее полнокровное сердце сумеет вырастить столько ярко-красных цветов любви, что ими можно будет засадить весь мир; любовь эта будет бесконечной, как весна, которая за один апрельский вечер украшает апельсиновые деревья белой шалью цветов; ее хватит на всех. Но это было давно, очень давно.

— Мамочка!

— Да что же она так заходится!

— Мамочка, я пить хочу!

Из комнаты по другую сторону холла раздался гневный голос Пэла: «Лолли, Лолли! Пойди к ней, скажи, пусть замолкнет!»

Дети принялись теперь кричать друг на друга — каждый из своей комнаты.

Линди поднялась по лестнице. Она чувствовала, как муж отдаляется с каждым ее шагом, как от подсвечника, похожего на дерево, тень падает поперек его лица. Она шла медленно, колени подкашивались, поясницу точно жгло огнем, красный жесткий шарик шанкра остро болел, и эта боль определяла ее будущее, и, когда Линди дошла до верха, мимо нее с туго закрученными волосами, шурша юбкой, пронеслась Лолли и крикнула на бегу:

— Бегу, Пэл, бегу, маленький!

4

Но Брудер не вернулся повидаться с Линди: по почте не пришло письма, молчал телефон в нише под лестницей, не звонил у ворот заржавленный звонок. Она спросила Розу, слышала ли та что-нибудь о Брудере. «Да нет; знаю только, что он снял бунгало в "Висте"», — ответила она. Черри сказала, что несколько раз видела его в пригородах Пасадены — на теннисных кортах «Мидуика», в окне булочной, на дневном спектакле в театре Клюна. «Он не всегда один», — прибавила она.

— И с кем же?

— Линди, я ведь говорила тебе, что забросила свое репортерство. То была другая я, другая Черри.

Как-то днем Лолли с Линди повезли детей за Чертовы Ворота, где на самом дне резервуара чернело низкое зеркало воды. На тропинке дети побежали вперед, и топот их маленьких ножек заставлял ящериц прятаться по норам. Лолли шла вперед, неся зонтик от солнца и кожаную сумку с провизией. Детей не было видно, но Линди слышала раздраженные крики Зиглинды и мягкие смешки Пэла. Лолли, казалось, сильно дуется на что-то, и сначала Линде было даже любопытно, почему так разобиделась ее золовка — с такой силой колотила она ручкой зонтика по вечнозеленым веткам.

Они остановились, и Лолли передала Линди сумку. Линди спросила, в чем дело.

— В тот день, когда приехал Брудер, — ответила Лолли, — ты даже не пригласила его войти. Ты оставила его для себя.

— Уиллис не хотел видеть его в доме.

Лолли задумалась над ответом, и по ее лицу Линди сразу поняла, что он ее не устроил. По сильной жаре они пошли дальше. Кустарник был сухой, колючий, цеплялся за одежду, царапал открытые запястья. Стоило попасть сюда маленькой искорке, все горы вспыхнули бы мигом, точно оранжевый факел.

Женщины снова остановились, и Лолли крикнула Пэлу, чтобы он подошел попить. Он ответил, что не хочет, и по звуку удаляющихся шагов они поняли, что он двинулся дальше.

— Пригласишь к нам мистера Брудера? — спросила Лолли, и Линди заметила, как в ее глазах блеснул огонек измены. — А то ты как будто скрываешь его от меня.

— От кого — от тебя?

Прошло много лет, но Лолли так и оставалась наполовину ребенком — для ведения домашнего хозяйства вовсе не обязательно было взрослеть. На дорожке смолкли голоса детей, на миг стало совсем тихо — только свистели в соснах сойки и сновали под кустами белки; потом послышался голос Зиглинды: «Мама, мы тут!»

— Ты его любила, Линди?

В Линди что-то сломалось; слишком долго она сдерживала себя, и вот теперь ее прорвало как плотину. Про себя она ругнулась на Лолли за то, что она так и осталась девчонкой, а вслух произнесла:

— Что ты знаешь о любви?

— Я знаю, что такое любовь.

— Мам! — крикнула Зиглинда. — Где вы, мам?

— Здесь!

— Мам, идите сюда! Я боюсь! Здесь дядя!

Девочка испуганно вскрикнула, ее голос эхом отлетел от стенок каньона; потом послышался плач Пэла.

Линди с Лолли кинулись по дорожке. Голоса слышались из-за зарослей сумаха, дети громко вопили, Линди ломала голову, что же случилось. От страха ее охватило холодом, и когда Линди с Лолли добежали наконец до детей, то увидели, что они трясутся от испуга, стоя в длинной тени Брудера.

Он возвышался над ними, прикрывая их головы рукой. Костюм его был совсем серым от пыли, на колене брюк ярко зеленело пятно от травы. Он сказал:

— Вижу, вы погулять вышли.

— Что ты здесь делаешь? — выдохнула Линди.

Дети кинулись от него — Зиглинда вцепилась Линди в ногу, а Пэл схватился за руку Лолли. Носик девочки подрагивал, как будто ей было одновременно и страшно, и интересно. Пэл замер рядом с Лолли. Сейчас он напоминал Линди Эдмунда: грустное, почти взрослое лицо и тело маленького мальчика, поникшие глаза, уже в таком возрасте нахмуренные брови, опущенные вниз уголки рта.

Линди ждала, что Лолли накинется на Брудера за то, что он перепугал детей, но та молчала — лишь приподняла подбородок и улыбнулась.

— А мы только что о вас говорили, — сказала Лолли.

— Вряд ли я мог быть интересной темой для ваших разговоров.

В Линди точно распахнулась дверь. Она чувствовала себя так, будто ее эмоции наконец-то вырвались наружу здесь, в зарослях дикого кустарника, затопили тропинку и поваленное дерево, на которое Брудер поставил ногу, открыв солнцу лодыжку. Она боялась, как бы они с Лолли и даже дети не прочли всего по ее лицу: ни холодной ревности, ни сожаления, готового прорваться слезами. Ей хотелось разрыдаться и рассказать Брудеру — вот только что? С чего ей теперь начать? За много лет слова успели утратить для нее свой вкус. Она снова задумалась, почему он не знал, каково было ей; неужели это было не так же очевидно, как струйка дыма, поднимающаяся к небу? Впрочем, может быть, и знал — знал, но теперь ему было уже все равно. Она ясно понимала сейчас, что случилось то, чего она больше всего боялась: он увидел ее сердце и отвернулся от него… Дверь в ее душу захлопнулась, громко скрипнув петлями.

— Мам, а я не испугалась, — сказала Зиглинда.

Она, в платье цвета подсолнуха, повернулась на одном месте и присела в реверансе.

Пэл смотрел на все широко открытыми глазами, теребил юбку Лолли, и по его нерешительному виду Линди чувствовала, что мальчик понимает что-то о Брудере.

— Пэл хочет идти, — сказала Лолли, — всего хорошего, мистер Брудер.

Она взяла мальчика за руку, они сбежали вниз по дорожке, и снова наступила тишина.

Когда они скрылись из виду, Линди сказала:

— А ведь Лолли сейчас призналась, что ты ей небезразличен.

— Я-то?

Он ухмыльнулся, и Линди подумала: не из-за нее ли?

— Ты о ней не все знаешь, — сказала Линди. — Это Лолли…

— Что?

— Лолли рассказала Уиллису, что случилось тогда ночью.

— Ты это помнишь, да?

— Не издевайся надо мной.

— Откуда ты это знаешь?

— Уиллис рассказал.

— Зачем же она это сделала?

— Затем, что любила тебя уже тогда.

— Лолли? Меня? — произнес он, подумал немного и добавил: — С чего бы я ей сдался?

Брудер загадочно усмехнулся, и Линди поняла, что ей он ничего не расскажет.

Все эти годы для нее тоже тянулись долго, будто и она была в неволе. Не один только Брудер смотрел из окна, тоскуя о свободе. Ранчо стало ее тюрьмой; когда она спускалась вниз, под ее ногами противно скрипели ступеньки, а Уиллис кричал из библиотеки: «Линди! Ты ведь никуда не собралась?» Розовая кровать стала ее капканом, въездные ворота — дверью в ловушку, а вот теперь болезнь приковала ее к постели. Брудеру можно было рассказать очень много. Но по его хмурому лицу она видела, что слушать он больше не будет; по его глазам ей стало ясно, что он и так уже узнал о Линди Пур все, что ему было нужно.

Прочитав статью, она позвонила Черри и спросила:

— Что он тебе рассказал?

— Все, что рассказал, есть в статье, — ответил Черри.

— А обо мне он что говорил?

— Ничего, Линди.

— Когда ты была у него в тюрьме, он обо мне спрашивал?

— Нет, Линди. Твоя судьба была ему понятна и так.

— Так откуда же он узнал?

И Черри, которая как раз планировала свою брачную церемонию с Джорджем Неем в городском совете, ответила:

— Как же так? Ты и правда не знаешь, Линди? Найди меня, если будет нужна помощь. Позвони, когда я понадоблюсь.

В трубке зазвучали гудки отбоя, и Линди надолго запомнила их; они слышались ей даже сейчас в свисте соек.

Линди с Брудером опустились на ствол упавшего дерева. Ее вдруг охватила невыносимая усталость и начало трясти в приступе лихорадки.

— Зиглинда, подойди, сядь рядом, — сказала она, протянула к дочери руку, но девочка потянулась к Брудеру, села к нему на колени и поцеловала в щеку. — Это твоя дочь, только твоя.

День был испорчен; Линди закрыла глаза, им было больно от нещадного солнечного света. В дубах шелестел легкий ветерок, и она вспоминала о том, уже далеком, дне у минерального источника, о том, что она так робко пыталась себе объяснить, о том, как он сделал неуклюжую попытку открыть ей свое сердце. Но день этот вспоминался ей неверно: ей казалось, что он рассказал ей все свои секреты, а на самом деле он не говорил почти ничего. Она давно уже уверила себя, что, кроме нее, этих секретов он никому не открывал. На какой-то миг Линди снова представила их вдвоем — влюбленной парой под жарким летним солнцем, с залепленными пылью глазами, пересохшими от жажды ртами, бешеным стуком сердец. Время прошло, ничего не изменилось, и она перенеслась мыслями в один из первых дней Брудера в «Гнездовье кондора»; она закрыла глаза, и воображение унесло ее с тропинки над Чертовыми Воротами туда, далеко, домой.

Но тут Брудер прервал молчание.

— Ты представь только: Лолли Пур и я.

Если бы Линди открыла сейчас глаза, то увидела бы хищную улыбку и замершее, серое от испуга лицо Зиглинды. Но она крепко зажмурила веки, не желая подчиняться жгучей правде дня, а потом Брудер расхохотался, смех его эхом пронесся по каньону, как будто отражаясь от чего-то глубокого, и раскатился по всем горам, выжженным холмам вокруг Чертовых Ворот.

5

Через неделю Линди поехала к доктору Фримену и на этот раз прихватила с собой Розу. Белесая от солнца пыль дороги слепила глаза, диктор сообщал по радио, что днем температура повысится. Когда они переехали мост и оказались в городе, машину обдувал сухой горячий ветер. Все больше говорили о том, что по старому руслу проложат скоростное шоссе и далее мост сделают шире. Линди воображала бесконечную серую ленту, которая запутывается все больше и больше и покрывает все в округе — каждую, самую мелкую дыру в земле зальет бетон; она закрыла глаза, снова открыла и в короткой темноте увидела узкую белую дорогу от ворот Пасадены до самого «Гнездовья кондора». На дорожном полотне не было ни единого нефтяного или масляного пятна — как будто перед ней раскатали светлое полотенце.

В приемной доктора Фримена Роза с Линдой опустились на кушетку, чтобы подождать. За долгие годы велюровая обивка основательно потерлась, местами даже полысела, а папоротник превратился в огромный лохматый куст, совсем затенивший окно и дотянувшийся до самого шкафа с папками. Сквозь ветви мелькало солнце, бросая зеленые отсветы на приемную, руки и ноги Линди. Это придавало всему нездоровый вид, даже лицу Розы, и, ожидая, пока из-за двери со стеклянными пузырьками появится доктор Фримен, Роза сжала пальцы Линди в своей ладони. Мисс Бишоп помогала доктору в смотровом кабинете, молодые женщины сидели совсем одни; жара облепляла их со всех сторон, тонкий велюр противно кололся, дул, пощелкивая, вентилятор. Обеим не нужно было произносить вслух, что думали они сейчас о матери Розы и всех других женщинах, сраженных зловонными, мокнущими опухолями.

— Она это от кого-то подцепила, — произнесла Роза, — но сама она не заразила никого, да и не знала, что с ней, пока окончательно не свалилась. Вот тогда она все и поняла.

Тут до Розы дошло, как Линди больно это слышать, и она сказала:

— Но ртуть она никогда не принимала. У нее только и были что четки.

А что было у Линди?

— В связи с тем, что у вас уже серьезная стадия, — сказал доктор Фримен, — я, пожалуй, пропишу вам десять полных миллилитров.

Она лежала на смотровом столе, блузка небрежно свисала с вешалки, клеенка липла к спине. Линди подняла глаза и взглянула вверх. После того как она побывала здесь в прошлый раз, кто-то — без сомнения, мисс Бишоп — налепил на потолочные плитки картинку с изображением морского берега, на который безмятежно накатывают волны и где играют дети. Было похоже, что это Дейна-Пойнт, но вполне мог быть любой другой прибрежный городок — дети на полных ножках копошились во влажном песке, а за ними бдительно следили две мамаши, положив руки на бедра.

— Есть кое-что хорошее и в нашем времени, — сказал доктор Фримен.

— И что же это, доктор? — осведомилась мисс Бишоп.

— Много желающих продать свою кровь. Я без труда нашел целую пинту с положительным мазком для изготовления плазмодия.

Мисс Бишоп кивнула, соглашаясь, что это действительно большая удача, и через пузырьки в стекле Линди увидела расплывчатый черный силуэт Розы.

— Можно ей войти?

— Кому, горничной?

Мисс Бишоп открыла дверь, Роза вошла и села на стальную табуретку; ее круглое сиденье, похожее на тарелку, казалось единственным холодным местом в смотровой, так что Линди страшно хотелось прижаться к ней щекой. Даже без блузки ей было жарко и тошно, резиновое покрытие стола приклеилось к спине. Она подумала об Уиллисе, который точно так же потел сейчас в роще. В последнее время он только и думал о том, как бы поправить их сильно пошатнувшееся хозяйство. Черви погубили не больше трех десятков деревьев, но никто не мог сказать, остановятся ли они или будут ползти все глубже в землю, пока не доберутся до холодной, влажной почвы и тонких волосков на корнях. Пробовали опрыскивать деревья; Хертс, Слай и Уиллис распыляли в рощах цинк, боракс, марганец, отчего умиравшие деревья покрывались безобразным серым налетом. Нематода распространялась в почве, и не спасал даже обильный полив — на шесть частей воды одну часть хлоробензола: горючая жидкость скапливалась в ямах и, сверкая под солнцем, была опаснее любого керосина.

Доктор Фримен равнодушно кивнул в сторону Розы, и Линди поняла, что он ее не помнит. А вот мисс Бишоп ее не забыла и спросила: «А как ваши дела?» Мисс Бишоп обронила когда-то, что помнит каждую девушку, которая обращалась к доктору Фримену. Пока девушка лежала на столе и доктор проводил свое унизительное обследование, мисс Бишоп внимательно вглядывалась в каждую девушку, мысленно занося ее лицо в отдельную папку своей памяти. Иногда мисс Бишоп ворчливо замечала доктору Фримену: «Девушки могут обращаться к вам с одними и теми же жалобами, но не забывайте, доктор, — если вы спросите их, что случилось, каждый раз будете слушать новый рассказ». «Вы правы, мисс Бишоп, — отвечал ей доктор, — только вот спрашивать некогда, не так ли?»

На стене висел диплом университета выпуска четырнадцатого года. Линди представила себе, как в первый раз доктор Фримен облачился в белый халат, как взял в руки скальпель с намерением нести в мир добро. Линди поразило, до чего неумолимы перемены в человеке — от радужных надежд в дни юности до ряда жалких возможностей, из которых приходится выбирать после многих лет компромиссов. Никто не представлял себе, что в будущем каждый день придется подниматься по лестнице и поворачивать ключ в замке стеклянной двери. Но именно это делали доктор Фримен и мисс Бишоп; воображаемое будущее Линди и ее теперешняя жизнь тоже уже давным-давно шли разными путями. Совсем скоро Зиглинде исполнится пять лет; в ее годы Линди выслеживала пуму, забрасывала удочку в прибой, носилась за Зигмундом по старому руслу реки. Сейчас ей казалось, что это было и недавно, и совсем давно, и снова безжалостная двойственность жизни удивила Линди — она пугала и одновременно успокаивала.

Мисс Бишоп протерла ваткой сгиб локтя Линди; спирт был холодный, на ватку дул вентилятор, и Линди начала успокаиваться. Она снова взглянула на картинку и в водах океана, тянувшихся до самого горизонта и даже дальше, заметила небольшую лодку; Линди подумала, что это, должно быть, каноэ, — два человека гребли веслами, правя к берегу. Мисс Бишоп заметила взгляд Линди и сказала:

— Я ее в отпуске купила.

— Что это за место?

— Маленькая глухая деревенька — Приморский Баден-Баден. Вы знаете, где это? Южнее Капистрано и севернее бухты Ла-Джолья. Вы ведь ездите иногда в те края, миссис Пур?

Доктор Фримен попросил Линди разжать кулак и дышать глубже. Он сказал, что прививка займет совсем немного времени, набрал в шприц крови из чашки, и не успела Линди опомниться, как он воткнул иголку ей в руку и под кожей зашевелилось что-то теплое. Пока доктор ставил чашку на место, а кровь переливалась Линди в вену, он пояснил, что первая доза приживется дня через три-четыре.

— Это возвратная малярия. Приступы будут повторяться каждые четыре дня, — добавил доктор.

Он сказал, что очень надеется — Линди сумеет выдержать десять или даже двенадцать таких приступов.

— Вас будет бросать то в жар, то в холод, вы покроетесь липким потом и, возможно, даже будете заговариваться. Но только, пожалуйста, не волнуйтесь — это совершенно нормально, именно так все и должно происходить. Через несколько часов все пройдет, вы устанете, а на следующий день вам будет немного легче.

— Что-нибудь давать? — осведомилась Роза.

— Холодное полотенце, воды и, если захочет, колотого льда — это если застучит зубами.

Линди подумала, как объяснить Уиллису свое состояние, если он застанет ее корчащейся в постели; на ум пришло только одно — это то, что называют «женскими делами», и тогда он сразу убежит вниз, в холл, удовлетворив свое любопытство. Надо сказать Розе, чтобы во время приступов не пускала к ней Зиглинду. «Говори ей, что мамочка легла в кроватку», — сказала Линди Розе. Сейчас, лежа на смотровом столе с резиновым покрытием, Линда еще ясно не представляла себе, только смутно предчувствовала: несколько месяцев подряд эти слова будут эхом перекатываться по всему дому, звенеть в вентиляционных трубах, перекатываться по алюминиевому обогревательному тракту: «Мамочка легла в кроватку».

Доктор Фримен вынул иглу, но теперь это было совсем не больно — не больнее, чем когда ладонь доктора разжала ее руку. «Отдохните немного, миссис Пур», — сказала мисс Бишоп.

— Как только вы захотите, — сказал Фримен, — я прерву лечение и пропишу вам хинин. Но я очень попрошу вас — старайтесь продержаться до конца. Жар убивает спирохет у вас в крови. Чем дольше вы терпите приступы, тем больше будет у нас шансов.

Ей было жарко, она очень устала, теплый воздух от вентилятора прижимал ее к резиновой клеенке. Роза взяла ее за руку, и они принялись ждать вместе, пока доктор Фримен ходил к себе, оформлял бумаги, а мисс Бишоп собирала инструменты со столика.

— Все будет хорошо, — сказала Роза, и Линди знала, что Роза права.

Доктор Фримен сказал, что, по сообщениям клиники Майо, успешных случаев излечения было уже больше пятидесяти процентов.

— А вообще-то больше семидесяти процентов; это смотря как считать, — обнадеживающе добавил он.

— Что же значит «успешные»? Они вылечились?

— Это не так уж просто, миссис Пур.

Но Линди нисколько не сомневалась, что она еще раз сможет переиграть судьбу. Ее не отпускало чувство, что счастливая доля еще впереди, она чувствовала, как возвращается к ней сила, как она поднимает ее на ноги.

Через несколько минут Линди уже стояла у окна и застегивала блузку. Там, на улице, крытая толем крыша соседнего дома выглядела так, будто солнце растопило ее в жирную нефтяную пленку; башенка Вебб-Хауса отбрасывала слепящий солнечный луч прямо в глаза. Линди заправила блузку под юбку, и вскоре они с Розой засобирались домой. Мисс Бишоп твердила: «Не забудьте позвонить, если будет слишком сильно».

Добравшись до дому, Линди почувствовала себя гораздо лучше, чем в последнее время, голова почти не болела, лихорадка отступила. Она подумала, что лечение, наверное, уже началось. Зиглинда вместе с Лолли и Пэлом была в клубе, на соревнованиях по плаванию. Линди переоделась в старую рабочую одежду и спустилась вниз по холму искать Уиллиса.

В доме для работников она увидела, как Хертс со Слаймейкером помогают друг другу надеть распылительные аппараты, латунные трубки которых ярко сияли под солнцем. Хертс был в одних рабочих штанах и ботинках, кожа на его груди блестела, жар поднимался вверх разноцветными клубами. Двор пропах керосином, лица мужчин жирно блестели и выглядели так, будто вот-вот загорятся; потом они заметили ее, и Хертс бросил: «Градусов сто, похоже, сегодня». Они помогли друг другу надеть маски из замши — Хертс приладил эластичную ленту на голове Слая, Слай сделал то же самое, поправив ленту на голове Хертса. Очки между тем у них были только одни, каждый настаивал, чтобы их надевал другой, голоса звучали глухо, точно из жестяных банок, но наконец Слаймейкер настоял на своем и помог Хертсу натянуть очки. За дымчатыми стеклами его глаза казались огромными и перепуганными. Он что-то произнес, но Линди не поняла его. Хертс заложил руки за голову; открылись его белые подмышки. Он со Слаймейкером не спеша пошли в рощу, таща за собой на спинах четырехгаллонные емкости и поднимая пыль своими ботинками.

Им нужно было опрыскать деревья вокруг мавзолея тонкой керосиновой пылью, а еще как следует полить корни. Раньше они, бывало, опрыскивали рощу керосином от грибка и клещей; никто еще не придумал, как по-другому остановить расползание новой болезни, и поэтому Уиллис решил, что им нечего терять. Из всех работ на ранчо опрыскивание было самым нелюбимым делом Хертса и Слая. Целую неделю от них несло битумом так, что в театре Клюна им отказались продавать билеты на дневное представление. Линди прошла с ними половину пути, и ей показалось, будто она едет по дороге между двумя старыми «жестянками Лиззи» и дышит их выхлопом. Она забежала вперед, спросила, где Уиллис, и Слаймейкер прогудел через свою железную маску: «Тоже опыляет».

Когда они дошли до мавзолея, она увидела, что Уиллис, весь перепачканный керосином, сидит на ступеньках, поставив у ног распылитель. Выглядел он замученным и каким-то маленьким, глаза на перепачканном лице потускнели, одежда была вся в пятнах от пота и керосина. В дальнем конце рощи пахло керосином так же сильно, как на заправочной станции в Ричфилде, где работник в комбинезоне с изображением орла на груди ставил канистры масла в пирамиды восемь футов высотой.

— Я пришла помогать, — сказала Линди.

Она думала, что Уиллис отошлет ее назад, уже приготовилась, что они поспорят о том, как она будет здесь работать, но он лишь провел ладонью по волосам и сказал:

— Ну ладно. Бери мой распылитель.

Он с трудом приподнял его, приспособил лямки на ее плечах, застегнул застежки и надел маску на рот Линди. Тут он заметил бинт на сгибе ее руки и спросил:

— Что случилось?

Она ответила, что ее укусила пчела, но из-под маски слова доносились невнятно, так что никто толком не расслышал эту ложь. Да она и не пригодилась — Уиллис начал объяснять, как пользоваться раструбом, как включать и выключать кран, как обращаться с резиновым шлангом. Показывая, что и как нужно делать, он выпустил целое облако керосиновой пыли, и сначала от нее в воздухе стало холодно, а потом пар нагрелся на солнце, начал сгущаться и превратился в нечто невидимое и неживое. Даже под маской в носу и горле Линди началось такое жжение, что она сразу же вспомнила о похожих на львиную гриву медузах на Джелли-Бич — невидимых, почти воображаемых существах, чьи длинные желтые щупальца однажды обожгли ее бедро так сильно, что кожа потом облезала просто полосами.

Емкость распылителя была заполнена только наполовину, но все равно Линди было тяжело, и она шевелилась, стараясь удобнее пристроить ее на спине; она грузно наклонилась вперед, опасаясь, что если встанет прямо, то перевернется на спину.

— Я помогу тебе залезть на лестницу, — сказал Уиллис, они пошли к деревьям у мавзолея, и он установил лестницу между ветвями.

Она взобралась по перекладинам, так чтобы раструб достал повыше, и оттуда махнула Уиллису, давая знак отойти. Он прошел примерно половину дороги там, где зеленели полные купы деревьев, и она увидела, что дальше он двинулся чуть ли не бегом — так хотелось ему побыстрее добраться до тени, до воды. Сверху, с лестницы, роща расстилалась перед ней, опускалась на самое дно долины, взбиралась по склонам холмов. Отсюда ей было хорошо видно, что мавзолей построен в одном стиле с домом, — оба белели среди зарослей дикого кустарника. Уиллис провел отдельную телефонную линию между особняком и домом для работников; ее толстые серые провода шли вниз по горе, мимо высаженных рядами розовых кустарников, и сейчас казалось, будто они потрескивают от жары. За несколько ярдов от нее трудились Хертс со Слаем — осторожно просовывали раструбы между ветвями, распыляли, отворачивались, снова распыляли и снова отворачивались.

Линди устроила емкость поудобнее на спине, навела раструб на ветви и нажала кран. Из трубы вырвалось облако керосина, и мельчайшие брызги заблестели на солнце миллионами крошечных бриллиантов. Облако опустилось и вуалью закрыло часть ветвей, отчею они сразу жирно засияли. Маска не задержала испарений, Линди закашлялась, ухватилась за скользкую ветку, тут же закружилась голова, перед глазами все поплыло, кровь отхлынула куда-то к ногам. Но головокружение прекратилось, и она начала опылять ветку за веткой, пока в емкости не кончился керосин, потом спустилась и опрыскала землю вокруг корней, с каждым нажимом ощущая легкость в голове. После того как она обработала первое дерево, емкость опустела, а одежда на ней промокла насквозь.

Линди вернулась, чтобы заправить емкость, и спустила маску на шею. Она спросила, где Уиллис, но не смогла найти его. Она стала заполнять емкость, горячий керосин бежал по резиновому шлангу, и сильно запахло отработанным топливом, как будто они успели уже обработать все ранчо. Керосин, казалось, висит в воздухе, его приносит с собой морской бриз, целая река керосина течет через рощу, и даже ее пересохшее горло вдыхает один только керосин. Глаза слезились; Линди потрогала щеку, и оказалось, что щека маслянистая и горячая от керосина; она закрыла глаза и почувствовала себя так, как будто у нее закипел мозг. Керосин перелился через край емкости, тонкий ручеек побежал по ее ногам, намочил ботинки и лодыжки, и Линди закрыла кран.

Она попробовала сама взгромоздить емкость на спину, но перевернулась и упала. Во второй раз она присела, продела руки в лямки и медленно поднялась на ноги. Покрытая слоем металла, полная емкость оказалась тяжелее рюкзака с кирпичами, и Линди сгибалась так, что почти доставала носом ботинки. Она подумала было, не предоставить ли опыление Хертсу со Слаем, но бегать от работы ей вовсе не хотелось. Линди пошла обратно к мавзолею, и каждый шаг выходил тяжелым, неуклюжим, давался с болью. Теперь уже у нее горел лоб, от маслянистой пленки становилось еще жарче, кожа сначала порозовела, потом покраснела. Казалось, что в долине не оставалось и глотка свежего воздуха, что он так и останется влажным, ядовитым до самой зимы, пока не польют дожди и не очистят все кругом.

Прислоняя лестницу к следующему дереву, Линди поняла, что Брудер приезжал в Пасадену вовсе не из-за нее. Он мог бы уехать из Пасадены, обосноваться в «Гнездовье кондора», и она никогда бы его больше не увидела. Линди открыла кран, выпустила керосин и остановилась на верху лестницы, переводя дыхание. Как он там сказал? «Ты сама это выбрала, Линда». Она твердила себе, что он не так понял: может, это и выглядело как выбор, а на самом деле было неизбежно. Она знала, и даже тогда, что первый приступ начнется на рассвете. Скоро ее затрясет и она покроется холодными бусинами пота. Это ее не пугало; она знала, что так будет. Разум ее помутится, в глазах потемнеет, застучат зубы, вся она станет мокрой, потные волосы прилипнут к шее. Она переждет приступ, будет почти в горячке, и Роза будет протирать ей лоб льдом. Через закрытую дверь она крикнет Уиллису: «Все в порядке, иди ложись». Роза скажет Лолли, что Линди хочет побыть одна. Линди знала, что нрав у Зиглинды потверже, чем у других; она может колотить в дверь, пинать ее ногами, наваливаться всем телом, пока мамочка ее не пустит. Зиглинда будет ругать Линди за то, что она от нее заперлась, но Линди, пылая в ледяной лихорадке, ответит ей лишь стонами, а когда над залитой керосином долиной займется рассвет, приступ начнет ослабевать и щеки Линди снова станут желтоваторозовыми. Она уже настроилась на то, чтобы вынести двенадцать таких приступов и только потом попросить у доктора хинин. Ей хотелось вернуться к Фримену и спросить: «Я сделала все, что вы мне велели. Теперь я здорова?» Она думала, что впереди у нее долгое будущее, и теперь верила в это еще крепче.

Сидя на апельсиновом дереве, Линди спросила саму себя, может ли она умереть, и твердо ответила: «Нет!» Она думала об этом, не допускала никакого другого ответа и была в этом совершенно уверена; она, Линди Пур, больше никогда не задаст себе этот вопрос. Она не испытывала страха: ей было свойственно не замечать самые явные признаки очевидного. Она навела раструб, опылила второе дерево, перетащила лестницу еще четыре или пять раз. Когда Линди опыляла третье дерево, вернулся Уиллис, толкая перед собой тачку с бочками. Он крикнул Хертсу, чтобы тот слез со своего дерева и помог ему. Когда Хертс снял опылитель, на плечах у него остались красные, узкие, точно ремни, следы. Он даже не посмотрел на них, только помог Уиллису снять бочку и подкатить ее к дереву. В бочках оказалась вода и толстый слой керосина; Уиллис перемешал их черенком швабры, потом слил на землю.

— Если уж и это не убьет проклятых червей, то просто не знаю, что делать, — сказал он.

Они с Хертсом принялись выливать смесь из бочек, и Уиллис все ворчал на проклятых нематод, на этих чертовых червей, которые приползли, верно, из самой преисподней! Он сгибался, разгибался, весь покраснел, и Линди все следила за ним с верхушки дерева. За пять лет их брака кожа у него на шее загрубела, а волосы стали жесткими как проволока. Он стал еще тоньше в поясе, еще не помягчел, хотя уже был на пути к этому, и если заседания городского комитета по проведению конкурсов красоты не вынуждали его уезжать с ранчо, то целые дни проходили за покером. Иногда, если Уиллис был сердит на Линди, то спрашивал: «Господи боже мой, ты что, меня больше не любишь?» Он загрубел местами, точно так же как твердели шарики у нее на теле, и оба чувствовали, как между ними нарастают трения, как уже поднимается первый тревожный дымок. Когда ему бывало интересно, он становился ласков с Зиглиндой. Иногда, по временам, Линди смотрела на Уиллиса и думала, что скоро его здесь не будет — не в том смысле, что он умрет, а в том, что уедет куда-нибудь далеко, — и она больше не будет миссис Пур; она не цеплялась за это имя, никогда нарочно не заговаривала об этом, но такая вероятность всегда существовала: так непременно счастливый случай встречается на пути каждого человека.

— Помочь тебе с лестницей? — спросил Уиллис. Он взял лестницу, установил у другого дерева, но тут заметил: — У тебя усталый вид. Наверное, пора отдохнуть.

Он хотел помочь ей снять лямки распылителя, но она ему не позволила. Она хотела продолжать опыление и вскарабкалась на дерево. На лужайке, на другом дереве сидел Слаймейкер; он махал рукой, а за ним, казалось, дневное солнце всходило все выше, сияло сильнее с каждым часом, казалось, все в долине вот-вот загорится и начнет взрываться — белое солнце, белое небо, выгоревшая на солнце бесцветная пыль, покрытая радужными бусинами воды, перемешанной с керосином. И в тот же миг, в краткий перерыв между вдохом и выдохом, что-то произошло — солнце ли отразилось в керосиновой дымке, искра проскочила между гудящими телефонными проводами, два кремня стукнулись друг о друга где-то на склоне холма, — но никто и никогда не узнал, что именно случилось и где. Далеко в горах, за ранчо, поднимался белый дымок, сначала слабый, похожий на легкое одинокое облачко над океаном. Слаймейкер вовсе не приветствовал ее, он как раз и показывал на эту далекую струйку. Он сорвал с лица маску и крикнул «Огонь!» — не испуганно, а так, чтобы не вызвать переполоха.

Все случилось так, как и ожидала Линди: она кубарем скатилась с лестницы, так что голова закружилась, Уиллис сорвал с нее распылитель, схватил за руку, и они кинулись к дому для работников. Хертс со Слаймейкером неслись за ними; они остановились в тени перцового дерева, чтобы передохнуть, а Уиллис бросился звонить домой. Никто не отвечал, и он взволнованно заорал: «Да где же она, в конце концов? Где эта моя сестра?» Он прижимал трубку к уху, пот градом катился у него с лица, он барабанил ладонью по стене и, дождавшись наконец ответа, сказал: «Роза, звони в пожарную часть! Что? Нет, нет, нет. Она здесь. Звони скорее!» Горело за несколько миль от них, но было непонятно, в какую сторону идет огонь, и никто не знал, занялось ли пламя только что или полыхает уже несколько часов и только теперь охватило каньон и стало видно с ранчо. Сначала со склона лениво, медленно поднимался лишь небольшой дымок, и он был так далеко, что казался не столько грозным, сколько красивым. Но вскоре потянуло запахом — горьким запахом пожара со стороны холмов, все почувствовали его, и Слаймейкер произнес: «Сосна горит». В воздухе поплыли лепестки пепла.

Когда стали видны первые языки пламени, никто даже не удивился. Хертс прислонил лестницу к двери дома, они влезли на крышу и принялись смотреть в сторону пожара, взволнованно передавая бинокль друг другу. Они увидели, как далеко в горах языки пламени, ровно выстроившись, как солдаты в строю, нерешительно замерли, как будто раздумывая, в какую сторону повернуть. В сосновом бору открылась полянка, ее тут же охватило пламя, Уиллис и Линди прижались друг к другу, Хертс с Слаймейкером тоже прижались друг к другу, пылало предвечернее солнце, дрожал огонь, оранжевый, как апельсины Пасадены. Дым поднялся уже выше труб домов на склонах холмов, и огонь начал разворачиваться по горам Сьерра-Мадре, как огромное яркое покрывало. Линди услышала отдаленный гул, похожий на ровный шум машин на Колорадо-стрит, — это языки пламени сметали сумах, тойон и лимонадную ягоду. Хертс включил в доме радио, и взволнованный голос диктора раздался во дворе и долетел на крышу, до них: «Срочное сообщение: в горах начался пожар». Почти тут же дым из белого стал черным — это полыхнули сосны-пинии и иссиня-черные шишки можжевельника. День близился к концу, но в долине было жарче, чем обычно, и Линди почувствовала, как на глаза надвигается пелена лихорадки. Она потрогала уши, заметила, что они горят, и потянулась к Уиллису. Дым шел через холмы Линда-Висты и вдоль Арройо-Секо, мимо террасы гостиницы «Виста». Что он с собой нес?

Ветер переменился, и пламя заколыхалось, как будто вытряхивали простыню, поползло вверх и вниз по горе, и вскоре они услышали, как мимо задних ворот пронеслись пожарные машины. Уиллис, Хертс и Слай спустились с крыши, кричали, махали руками, а огонь шел уже по всем направлениям — то рвался на запад, то вдруг поворачивал на восток, — а Линди, сидя на раскаленной жестяной крыше, чувствовала усиление лихорадки и с ужасом ждала, что заполыхает вся долина. В ожидании она начала дрожать, ей стало холодно, и она схватилась за кирпичную трубу. Кладка осыпалась у нее под пальцами, сразу же наступила темнота, огонь пожирал куст за кустом, взбирался все выше в горы, и к ночи стало ясно, что ранчо не пострадает, даже если пожар не удастся потушить. Ей казалось, она слышит писк серых белок, рев черных медведей, завывание рысей, звавших на помощь, треск падавших в чаще дубов, само движение огня по горе, готового жадно проглотить все живое. К поздней ночи пожарные со всего Лос-Анджелеса и Риверсайда работали в горах, рубили просеки, заливали из шлангов деревянные дома и старались действовать слаженно. На всякий случай Хертс со Слаем затопили дальний конец рощи; деревья стояли в воде, мавзолей засыпали хлопья пепла, похожие на снег, поздно ночью огонь превратился в узкую рыжую полосу, неясно тлевшую где-то далеко; но запах преследовал их, как будто тянулся за ними. Зеваки со всей долины съезжались на ранчо, в горы, чтобы посмотреть на огонь, понюхать, как он пахнет, высунуть язык и ощутить на нем горький вкус пепла. Они припаркуют машины на смотровых площадках и, потягивая из фляжек, примутся спорить, куда повернет огонь; кто-то займется любовью в первый или в последний раз; кто-то будет делать это так, как будто ничего особенного сегодня вечером не случилось. А тем временем лихорадка не отпускала Линди; Роза все-таки отвела ее по холму домой, уложила в постель, и до утра она дрожала на холодных мокрых простынях. Линди лежала одна, скрестив руки на груди, и терпеливо ждала, хотя по временам у нее почти останавливалось дыхание. Она сказала себе, что вынесет все, когда положила руку на холодный латунный поручень, подняла ногу на ступеньку, ведущую к кровати, и в тот миг, когда Роза положила руку ей на поясницу, заметила, что к статуе купидона прислонена записка. С лестничной площадки было видно, как за окном пылают отдаленные холмы, и в свете этого пламени, под охи Розы и крики Зиглинды наверху, в комнате, она прочла, что Лолли взяла с собой Паломара и вместе с Брудером укатила в «Гнездовье кондора».

6

Сентябрьским утром тридцатого года, между шестым и седьмым приступами, Линди ехала вдоль берега, а рядом с ней сидела Зиглинда. Дорога стала шире, полоса асфальта — почти такой же, как в прошлом году сделали Колорадо-стрит: отхватили по пятнадцать футов с фасада каждого здания, чтобы дать место машинам. Дорога вилась вдоль берега, разрезала приморские деревни, где громоздились оштукатуренные розовым мотели, похожие на огромные осенние сорняки. Последние отдыхающие свешивали полосатые полотенца с балконов, маленькие магазинчики еще торговали видовыми почтовыми открытками, содовой водой, мороженым и жаренной в тесте рыбой. На одной из остановок Зиглинда съела блюдце шербета, а Линди, перебрав стопку дешевых открыток, купила себе одну с точно такой же фотографией, как на потолке у доктора Фримена.

Вернувшись в машину, Зиглинда забралась с ногами на сиденье и спросила, куда они едут. «На пляж», — ответила Линди. Зиглинда спросила на какой. «В клуб „Джонатан“, где на песке зажигают факелы, а для детей проводят конкурс песочных замков?» «Нет, на другой», — ответила Линди, и Зиглинда, лицо у которой сияло, точно стекло, спросила: «Мы что, едем в „Гнездовье кондора“?» «Да», — ответила Линди и принялась рассказывать дочери о ловушках для лобстеров и о голубой акуле; но Зиглинда не отличалась терпением, отвернулась и стала смотреть на океан, лениво ведя пальцем вдоль горизонта.

— Мы едем за дедушкой, — сказала Линди.

— За каким дедушкой?

День был жаркий, небо ясное, Линди велела дочери надеть шляпу, а сама затянула на голове платок и почувствовала, как узел сжал ей горло. Каждый приступ было все труднее переносить — губы синели, ледяной пот ручьем лился на кровать, мокрые руки рвали тонкую персиковую ткань полога. Роза давала ей лед и обмахивала веером Лолли, сделанным из павлиньих перьев. Она открывала окно, чтобы морской бриз остужал тело Линди, пока та не начинала кричать на Розу, чтобы та закрыла окно, потому что она страшно замерзла; так продолжалось по нескольку часов — Роза то заворачивала Линди в одеяло, чтобы та как следует пропотела, то раскутывала, когда у нее начинали потеть руки. Линди смутно помнила, что с ней происходило в это время; ей представлялся какой-то скрытый огонь, наподобие пожара в шахте; она понимала, что это было ужасно — об этом напоминали дрожь и усталость в теле, — но она совершенно не помнила, как все это выносила. Она припоминала, что разговаривала с Розой, но, когда приступ проходил, не могла сказать, о чем они говорили. Как-то, между вторым и третьим приступом, Роза обронила: «До сих пор не понимаю, почему ты ему ничего не сказала?» Линди озадаченно посмотрела на нее и спросила: «Ему? Что? Кому — ему?» В другой раз, когда Роза помогала Линди войти в ванную: «Он ведь любил тебя, Линди». Линди приходила в себя после приступа и почти час просидела в теплой, приятной воде. Когда она вышла из ванны и Роза накинула на нее полотенце, Линди уточнила: «Кто меня любил?»

По ночам, когда в голове было ясно, а луна светила так, что можно было читать, Линди переживала, не слишком ли много рассказала она Розе; приступ как будто открывал ее сердце, запертое на крепкий замок. За много лет Линди поняла, что ее дом умеет говорить почти как живое существо — окна были глазами, дверные проемы — ушами, отопление — ртом. Он делился секретами со своими обитателями так же легко, как морской ветерок, который залетал через дверь. Линди больше не верила, что это Роза предала ее; она жалела, что не стала доверять ей гораздо раньше. А вот дом мог предать — стены как будто читали ее мысли и передавали их Уиллису. А еще Линди прекрасно понимала, что ее лицо, освещенное памятью и чувствами, — это ее самый вероломный предатель.

Когда Роза говорила о Линди с только что принятой на работу девушкой, она предупреждала молодую горничную о неожиданных переменах настроения миссис Пур, особенно о внезапных припадках ярости.

— Как только заметишь, что шея у нее начинает краснеть, сразу беги из комнаты, наври, что кран течет или утюг оставила, или еще что-нибудь придумай, только дуй скорее! — говорила она.

Роза предупреждала всех девушек, чтобы они не ходили мимо двери Линди, когда она лежит в постели. «Даже на цыпочках, ни в коем случае! Найди другую дорогу».

Когда девушки, любившие сплетни не меньше вишневых карамелек, спрашивали, что же такое с миссис Пур, Роза отделывалась коротким: «Сердечный приступ». Девушки, зажав в руке опахала для пыли, качали головами и вздыхали, потому что эта беда была им хорошо понятна: матери, сестры, жертвы расстроившихся помолвок, у каждой была своя рана в сердце. Но, несмотря на такие примеры, каждая девушка верила, что ее минует эта жестокая судьба; ведь с чего бы это она — с ярко-красными губами, черными, как бархат, волосами, талией в двадцать дюймов — стала повторять эту извечную женскую ошибку? Судьба была против нее, но она все равно должна была победить («уж я-то точно!»), и Линди знала, что каждая девушка думает именно так и, когда приносит Линди подогретое молоко, еле удерживается, чтобы не произнести эти слова. «Я выйду замуж или по любви, или тогда уж не выйду совсем», — заявила Розе одна из самых молодых девушек. Ее звали Антония, она заплетала волосы в длинную косу и только недавно потеряла место в гостинице «Хантингтон» — там она натирала полы в бальном зале; события вроде балов дебютанток, полуночных ужинов и вечеринок, на которые приходила почти тысяча гостей во фраках и вечерних платьях, были теперь реже, чем полнолуние. «Со мной такого точно не будет», — сказала Антония, покачивая головой. Но Роза завела девушку в прачечную и сказала: «Она тоже так думала».

Домовый лифт располагался прямо за дверью комнаты Линди, и ей были прекрасно слышны все разговоры в доме; тихие голоса поднимались из холодного винного погреба через кухню, где гремели кастрюлями, проплывали по галерее, от стен которой отражалось эхо, и добирались прямо до ушей Линди. В первые годы после свадьбы с Уиллисом она сердито топала ногой, когда слышала, как Эсперанса или еще кто-нибудь заводили разговор о ней: «Никогда не думала, что она за него выйдет. Она ведь не любит его по-настоящему?» Если Роза заставала девушек за сплетнями, то предупреждала их: «Нечего болтать о том, чего не знаете». Линди была очень благодарна Розе за преданность и даже велела ей уволить девушек, если она еще раз застанет их за этим делом. «Не потерплю, чтобы в моем доме распускали обо мне всякие выдумки», — сказала она. И Роза ответила ей не моргнув глазом: «Может, они и болтают, но ничего не выдумывают».

Линди привыкла не обращать на это внимания, так же как привыкла к болезненным приступам лихорадки. Заворачиваясь в полотенце после ванны, которую она принимала в день приступа, она всей душой верила, что к ней вернется здоровье; холодные руки Розы ложились на ее плечи, и Линди сжимала ее пальцы, как бы говоря: «Вот мы и еще один одолели. Скоро я совсем выздоровею!» Свет, отражавшийся от ярко-зеленой плитки, бросал отсветы на спокойное обнаженное тело Линди, и она говорила: «Ну вот, еще четыре дня свободы».

Вчера вечером, приняв ванну после шестого приступа — температура у нее никогда еще не поднималась так высоко, — Линди сказала: «Завтра. Завтра я туда поеду». И Роза, вытирая Линди насухо, ответила: «Я знаю».

Соленый ветер влетал в открытую машину, Зиглинда так и сидела, не поворачиваясь к матери, и Линди ехала, щурясь на солнце. Лечение дошло до половины: оставалось перенести еще шесть таких же приступов, и Линди нисколько не сомневалась, что у нее это получится. Когда-нибудь температура поднимется очень высоко, с ней даже может случиться короткая кома, и будет казаться, что она лежит в ледяном гробу. Линди ожидала такого и знала, что не только может, но и должна перенести все это. Она была готова.

— Мы что, правда едем на эту вонючую старую луковую ферму? — спросила Зиглинда.

Она вынула карту автомобильного клуба, развернула ее и сделала вид, будто внимательно ее изучает. Линди попросила сложить карту, сказала, что ее может унести ветер, но Зиглинда не слушалась, и, когда Линди повторила свою просьбу, ветер поднял карту, и она улетела, точно огромная белая чайка.

Когда они добрались до грязной лужайки, Зиглинда спросила: «Мам, а мы где?» — а Линди увидела табличку:

ГНЕЗДОВЬЕ КОНДОРА

ВХОД ЗАПРЕЩЕН!

Заброшенный «Дом стервятника» стоял на дальнем конце поля, двор и все постройки тоже выглядели запущенными. Русло пересохло, и, если не знать, что его уже когда-то перегораживала плотина, различить остатки было бы невозможно. Линди вышла из машины, Зиглинда побежала вверх по утесу, и Линди испугалась — она увидела, что дочь стоит на самом краю обрыва и из-под ее ног рыхлыми комками сыплется песчаник. «Чья это ферма?» — спросила Зиглинда, но Линди не ответила. Она подошла к двери старого дома, однако дверь оказалась заперта. Линди посмотрела в окно и увидела железную спинку кровати, шкуру пумы на полу, и на нее нахлынули воспоминания, но ненадолго. Другие дома тоже были заперты, казалось, что здесь никто не живет, и Зиглинда спросила: «Мама, а кого мы ищем?»

Вместе они посмотрели вниз с обрыва и увидели остатки недостроенной лестницы. Во дворе так и стоял стол с изрезанной столешницей; Линди и Зиглинда присели на скамью рядом. Над океаном простиралось бесконечное небо, ни единого облачка не было видно между «Гнездовьем кондора» и островом Сан-Клименто — над ними точно растянули тускло-синий полог. В ушах свистел ветер, и Зиглинда спросила:

— Мы ищем этого дядю?

— И тетю Лолли.

— И Пэла?

— И Паломара.

— И дедушку?

— И Дитера.

Когда после последнего тяжелого приступа в голове у Линди прояснилось, она приняла решение. После того как лечение закончится, она уйдет от мужа. Она вовсе не печалилась. Наоборот, она радостно думала о своем будущем. Никаких планов у нее не было. Эта поездка в «Гнездовье кондора» помогала ей приготовиться. Она не знала еще, что сделает и куда отправится, но как-нибудь вечером они с Зиглиндой проедут через ворота и в зеркале заднего вида она увидит, как ранчо будет уходить все дальше и дальше. Они возьмут с собой Дитера, посадят его на крошечное заднее сиденье «золотого жука» и уедут — она все хорошо обдумает к тому времени, когда закончится лечение. Линди знала, что выздоравливает, знала, что начнет действовать к концу осени. Она уедет. Она возьмет с собой все свои драгоценности и деньги, которые складывала в конверт; там лежало три тысячи долларов, «на всякий пожарный случай» — так она говорила. Она бросит все. Она даже откажется от своей фамилии. Подписываться теперь она будет «Линда Стемп».

Линди и Зиглинда зашли в амбар, заглянули в окна «Дома стервятника», спустились в сухое русло. «Может, они на берегу?» — сказала Зиглинда; Линди взяла дочь за руку, и они пошли обратно к машине. «Может, сходим на берег, мам?» — спросила дочь.

Но Линди хотела еще съездить в город. Может быть, она найдет дом, где они все поселятся.

Они двинулись обратно по пыльной грунтовке, проехали мимо указателя и тюльпанного дерева, а потом Линди въехала в деревню, не зная еще, что ей искать на Лос-Киотес-стрит. Что делать, если она вдруг увидит, например, как Брудер с Лолли лакомятся индейкой на веранде гостиницы «Твин Инн»? Остановиться и поздороваться?

Когда стало понятно, что пожар не угрожает ранчо, Уиллис вернулся домой и прочел записку Лолли, он обругал сестру, его искаженное злобой лицо застыло, как у человека, который распрощался со всякой надеждой; и Линди в тот миг он напомнил Эдмунда. Потом Уиллис прошел в комнату Лолли, скинул с кровати матрас, разрезал подушки с наволочками из лавандово-синего шелка, велел Розе выкинуть из шкафа все вещи Лолли и даже ленты для волос выбросить вместе с вешалкой розового дерева, которую когда-то вырезали специально для них. Он сорвал крышку с ее перламутровой шкатулки для драгоценностей и увидел, что все бархатные отделения пусты. «Убери все ее с глаз долой», — велел он Розе, и она тут же принялась складывать платья из тафты, фарфоровых кукол и тетради со стихами в выстланные бумагой ящики. Утром ящики унесли на чердак, а Линди еще долго прятала от Уиллиса выпуск «Америкен уикли» с броским заголовком:

АПЕЛЬСИНОВАЯ НАСЛЕДНИЦА

СБЕЖАЛА ИЗ СЕМЬИ К ЛЮБОВНИКУ

Статью написал мужчина, который теперь вел колонку вместо Черри, но он ничего не понял. Ведь на самом деле это была любовь. А собственно, какая разница? Что еще можно было сделать, как не вырвать из газеты страницу и сунуть ее в один из ящиков? Пусть разбирается будущее поколение. Роза с Линди заколачивали ящики старым молотком Дитера, одним ударом загоняя шляпки гвоздей в желтые сосновые планки.

Засуха подкосила Приморский Баден-Баден. Минеральный источник пересох, туристы больше не приезжали, а за ними исчезли и торговцы недвижимостью. Половину номеров «Твин Инна» пришлось закрыть, на двери болталась потертая табличка «Есть свободные места», и когда Линди с Зиглиндой подошли к двери, в ней открылось оконце и мужской голос спросил: «Номер нужен?»

— Я хотела посмотреть, есть ли кто-нибудь в столовой.

— Закрыта столовая, с прошлой зимы еще закрыта.

Линди потрогала пыльные обои, а Зиглинда потянула ее за рукав и сказала:

— Пошли отсюда, мама.

Они ехали по Лос-Киотес-стрит, и на тротуарах не было ни единого человека, а дверь старой лавки Маргариты замуровали еще в начале лета.

Старая, потрепанная ветром вывеска объявляла о распродаже товара: рулонов тканей, кремов «Принцесса», шляпок с перьями. «ВСЕ НА ПРОДАЖУ» — гласила она.

Линди и Зиглинда проехали минеральный источник, но на площадке вокруг сочащейся водой скалы никого не было, киоски, где продавалась вода в бутылках, не работали, ванны стояли закрытыми. На ветру хлопала поблекшая от солнца вывеска: «Глоток чистой апельсиновой воды ИЗМЕНИТ ТВОЮ ЖИЗНЬ!»

Линди ехала дальше и не представляла, где еще искать; дорога шла по кромке бухты Агва-Апестоса. В лагуне стояла низкая мутная вода, ил покрывал сероватый налет морской соли. Он блестел на солнце, и Зиглинда, высунув голову из машины, показывала на него пальцем. Они доехали до конца бухты, и Линди подумала, что, наверное, нужно показать дочери школу и низкий кустарник вокруг нее, который ей велела косить мисс Уинтерборн; Линди знала, что Зиглинда ни за что не поверит, что так жила в детстве ее мама. Но, завернув за эвкалиптовую рощу, она не увидела старой школы. На ее месте стояла заправка, похожая на молельный дом, ее не достроили и забросили, так и не заправив ни одну машину. Эвкалиптовая роща отбрасывала пятна теней на здания, и два насоса с округлыми головками походили на призраки маленьких детей без лиц. От такого странного сравнения у Линди по спине пробежал холодок, и она испуганно подумала — а вдруг это начинается седьмой приступ; она провела по голове и почувствовала, что лоб горит, а щеки пылают. Но ее не трясло, и она сказала себе, что все в порядке. До седьмого приступа было еще три дня; доктор Фримен пообещал ей, что между приступами будет по четыре дня, всегда именно по четыре. «Как по календарю», — сказал он ей, и она поверила.

В окне заправки отражался «золотой жук», на железном столбе висела вывеска, на которой никто ничего не успел написать, и пустой белый прямоугольник хлопал на ветру.

— Мама, ты что, здесь в школу ходила? — удивилась Зиглинда.

Они ехали через поля, засаженные салатом; за деревней в последние полвека ничего не изменилось, и Линди стало даже спокойно оттого, что хоть что-то осталось на своем месте. Столбы линии электропередачи шли вдоль далеких древних холмов, наклоняясь друг к другу, отчего провода между ними провисали и были похожи на длинные, слегка улыбающиеся рты. Сонные поля в красных листьях салата ждали первых зимних туманов; над ними висела тонкая земляная пыль. Они доехали до дома мисс Уинтерборн; шторы на окнах были задернуты, Линди показалось, что кто-то осторожно приподнял уголок одной из них. Может быть, мисс Уинтерборн будет еще учить Пэла, а он, когда станет постарше, прочтет книги Эдмунда.

Линди остановила машину во дворе и велела Зиглинде ее ждать. Она никогда не заходила домой к мисс Уинтерборн, — впрочем, насколько Линди знала, у нее вообще никто никогда не бывал. Краска на двери шелушилась, кнопка звонка потускнела от грязи. Когда Линди постучала, дверь отворилась легко и свободно, точно сделанная из бальзы модель. Она вошла; в доме было опрятно, но пусто, в комнатах висели одни только шторы, а на камине лежали дешевые солнечные очки. Линди взяла их в руки — они оказались пыльными и теплыми.

— Мама, ну когда мы поедем домой? — спросила Зиглинда.

Линди и Зиглинда поехали дальше на восток, туда, где травы буро-золотым ковром покрывали холмы. Асфальт закончился, началась каменистая дорога, и Линди чувствовала, что у нее трясутся даже щеки. Вчера, во время приступа, Уиллис подошел к ее двери, но Роза не впустила его, сославшись на «женские дела». Но Уиллис не отступил: он стучал, тряс ручку и давил на дверь так, что казалось, будто она вот-вот соскочит с петель. Линди лежала в постели, сжимая в руках лед; холодные кубики лежали у нее на груди, лбу, животе, холодная вода текла по ногам. В комнате было жарко, душно, не помогало даже открытое окно. Линди чувствовала себя как в западне, как будто ее заживо хоронит приступ жара. Уиллис уже наваливался на дверь всем телом; ей казалось, что дерево трещит как лед, но дверь не поддалась, и Уиллис громко крикнул: «Линди, когда ты выйдешь?» Она хотела ему ответить, но у нее ничего не вышло, и Роза произнесла: «Ей будет лучше через несколько часов. Сейчас пусть отдохнет». Вечером, после ванны, Линди вышла на лоджию посидеть с Уиллисом. Луна светила ярко, так что были отчетливо видны ярко-огненная полоса на далеких холмах и черные проплешины выгоревшего леса на горах вдалеке. Пожар потушили за три дня; сгорело десяток домов да загон с больными лошадьми. Пожарам здесь любили давать женские имена, и потому, что этот чуть не погубил ранчо, где выращивали апельсины, местные пожарные, зеваки, вооруженные складными телескопами, и влюбленные парочки, которые целовались при свете высоченных языков пламени, прозвали этот пожар «Валенсией». «Никаких Валенсий у нас тут нет, только апельсины», — объяснял Уиллис, но его никто не слушал. Так и остался этот пожар в архивах в истории под именем «Валенсия»: сгорело домов — 12; выгорело земли — 4400 акров; погибло скота — 9 кобыл; погибло людей — 1; это была молодая девушка лет двадцати, обгоревшая так сильно, что ее не сумели опознать. Разное говорили о том, кто она была такая и почему оказалась на пути огня, но никто ничего не знал точно, и девушку запомнили как единственную жертву «Валенсии» — в газете «Стар ньюс» напечатали фотографию силуэта ее тела, отпечатавшегося на сухой, золотистой траве. Репортер писал, что девушка откуда-то сбежала и поселилась в брошенной рысьей норе, но в этой истории было больше слухов, чем правды, несколько человек написали в газету, чтобы не тревожили память покойной, и Пасадена так и сделала, забыв ее навсегда.

Все та же сухая, золотистая трава росла на холмах восточнее Приморского Баден-Бадена, Линди свернула на узкую дорогу, заехала на холм и увидела, как в поле блестит старая железнодорожная колея. Она поднялась на самую вершину и там, где ожидала увидеть шелковую фабрику со стеклянными стенами, ничего не оказалось — только огромная емкость для воды, круглая, как луковица, с надписью на боку «Водный отдел».

— Мама, зачем мы здесь ездим? — спросила Зиглинда.

Линди и сама не знала, что хотела найти, но чувствовала, что нужно приехать сюда и посмотреть. Перед шестым приступом она была у Фримена, и, когда доктор спросил ее, как дела у Уиллиса, Линди, повязывая голову расписанным грушами платком, ответила: «Уиллису ничего не делается». Доктор посветил ей в глаза карманным фонариком, осмотрел кожу в подмышках и на груди, замерил линейкой размер опухоли. Равнодушным голосом он сказал Линди, что состояние ее не изменилось, не улучшилось и не ухудшилось; но ей было лучше знать. Она лежала на кушетке, в лицо ей дул вентилятор, папоротник в горшке совсем поник, и через несколько минут доктор Фримен оторвался от своих записей и спросил:

— Что-нибудь еще, миссис Пур?

Она не отвечала, и он снова позвал ее:

— Миссис Пур…

— Вы не видите улучшений, доктор Фримен? Что скажете?

После обеда Линди с Зиглиндой вернулись в «Гнездовье кондора». «Киссель» пылил по грунтовой дороге, не было никаких признаков, что Брудер вернулся, но Линди чувствовала, что он точно здесь. Во дворе она окликнула его, но ей ответил только ветер, который дул с океана. В сарае громко дышала лошадь, мычала корова. Ее пора было доить. Куры копошились во дворе без единой травинки, и ветер нес к ее ногам пыль и песок. Линди вместе с Зиглиндой подошла к двери старого дома Дитера, но и она оказалась заперта. Через окно Линди видела, что все осталось так, как прежде: каминная доска с резьбой, изображавшей китов, полки, уставленные книгами Дитера, золотые корешки трехтомника Гиббона сияли на солнце. Заглянув в окно над мойкой, она увидела, что и здесь все осталось точно так же: на столе лежала клеенка, посуда на полках была аккуратно расставлена, на тарелке истекал каплями большой кусок сыра. Все выглядело так, как будто ферма осталась в тисках прошлого. Ладонь Зиглинды в ее руке стала мокрой от пота, девочка терла пальцем глаза, а ее темные волосы неопрятно развевались вокруг лица.

Линди повела дочь к третьему дому и у его дощатой двери сказала: «Вот здесь росла твоя мама». Зиглинда снова скривилась: как это здесь? Дверь была закрыта, они стояли на ступеньке, с перекладины свисали свежие стручки красного перца, и когда Линди заглянула в окно, ее охватил холодный страх, так что она выпустила руку дочери и прикрыла рот рукой. В доме так же стояли две кровати, а потертые покрывала из конского волоса были аккуратно заправлены под матрасы. На стенах висели раскрашенные вручную рисунки немецких соборов, а старый ночной колпак Зигмунда висел на спинке его кровати. На его старой подушке неясно виднелась чья-то голова. А на старой подушке Линди — не Линди, а Линды, и даже не Линды, а Зиглинды, — на кровати, где раньше спала Зиглинда Штумпф, теперь лежал Дитер; его руки были по-покойницки сложены на груди, а ноги привязаны к кровати каким-то тонким шелковым шнуром.

Линди забарабанила по стеклу, позвала: «Папа! Папа!» — но отец даже не пошевелился. Глаза его были закрыты. В доме было совсем тихо, время для Линди вдруг побежало стремительно; она задыхалась, стучала ладонью по стеклу, колотила в дверь. Зиглинда не дотягивалась до окна и все повторяла: «Мам, что случилось, мам?» На лице Линди, должно быть, отражался самый настоящий ужас, потому что губы у Зиглинды затряслись, из глаз брызнули слезы, и она закричала так, что заглушила шум океана, распугала парящих над ним чаек и оглушила все десять с половиной акров, которые остались от «Гнездовья кондора». Но ничто даже не шелохнулось, недвижимый Дитер лежал на кровати с подвернутыми и неестественно вытянутыми ногами, стянутыми шелковым шнуром, точно паутиной. Линди с Зиглиндой перебрались во двор кухни и стали смотреть вдаль на блестящие воды океана. Они стояли на самом краю утеса и смотрели вниз на берег. На зеленые бусины водорослей, прилипшие к скалам.

«Почему мы плачем, мама?» — хотела спросить Зиглинда, но Линди не отвечала. Лицо Зиглинды стало спокойным, как будто она подумала, что это, наверное, была такая игра, и она принялась скакать вокруг матери и напевать песню, которой научила ее Линди: «Она родилась в океане, погибла в пучине морской!» Других слов Зиглинда не запомнила, твердила эту строчку снова и снова, а Линди сама не знала, сколько простояла на солнце — то ли минуту, то ли час, — но почувствовала наконец, что солнце садится, что начинается прилив и что день клонится к вечеру.

Она все еще стояла на утесе, когда дверь дома открылась и на порог вышла Лолли, толкая перед собой инвалидное кресло, на котором сидел Дитер.

— Линди? Что ты здесь делаешь? — спросила она.

Линди стояла как громом пораженная, не могла ничего ответить; разве она не видела совершенно ясно шелковый шнур, который туго обматывал ноги Дитера? Его восковое, безжизненное лицо? Линди ничего не понимала и ощутила в сердце укол страха. Она не могла поверить своим глазам; то, что она видела, просто не умещалось в голове. Себя обмануть было никак невозможно — Линди точно, совершенно точно это знала.

— Лолли, что вы с ним сделали? — выговорила наконец она.

Лолли принялась мести пол вокруг кресла Дитера; она взглянула на нее мутным, рассеянным взглядом голубых глаз, усмехнулась и спросила:

— О чем ты, Линди?

Линди ответила, что видела сама — ноги у Дитера лежали как-то странно, связанные шнурком.

— Линди, ну ты и выдумщица! Зачем мне его связывать?

Отвечая, Лолли не смотрела на Линди; она низко склонилась, сметая песок с крыльца, но мела все одно и то же место, задумчиво сжимая в руках черенок метлы. Линди спросила, как у Лолли дела, все ли в порядке со здоровьем.

— У меня, Линди, все хорошо. А вот за тебя я волнуюсь. Ты нехорошо выглядишь.

— Где он, Лолли?

— Кто?

Лолли отошла в угол крыльца и склонилась, выметая пыль из-за скамьи. Линди повторила вопрос, и Лолли снова не ответила, только буркнула что-то себе под нос; Линди заметила, что она совсем исхудала и стала такой тонкой, что казалось, могла спрятаться за столбиком крыльца. Линди взглянула в открытую дверь и увидела кровать, чуть примятую телом Дитера, но не заметила никакого шнурка. Под матрасом? За подушкой? Нигде ничего не было; неужели она это себе придумала? Ведь повсюду валялись клубки лески — почти бесцветные, но заметные, как медузы в волне. Лолли взяла в руки грабли и принялась чистить двор, совершенно не обращая внимания на Линди.

— Я его там видела, — сказала Линди.

— Линди, тебе нужно к врачу. Чего ты напридумывала? По-моему, у тебя что-то не то с головой.

Но Линди уже много месяцев, а может быть и лет, не чувствовала себя так хорошо и отдавала себе во всем полный отчет; она знала, что что-то видела… Вот только видела ли?

Линди с Зиглиндой спустились по сухому руслу к берегу. Там они сняли чулки и туфли и положили их на камень. Океанская вода была теплая, как в ванне, они ходили по кромке прибоя, Зиглинда забегала вперед и возвращалась, как собачка. Когда Линди спустилась на берег, годы как будто обратились вспять, и только дочь напоминала ей, кто она теперь такая; если бы рядом не было Зиглинды, Линди с головой окунулась бы в свое прошлое, когда она следила за волной прибоя, когда весь мир начинался и кончался в Приморском Баден-Бадене. Но Зиглинда не давала Линди расстаться с настоящим. «Мама! Мама! — приставала она. — А куда мы идем?» — «Искать его», — ответила Линди. «Кого, мама, кого? Папу? Папа здесь?»

Они обогнули голубоватый изгиб, прошли Джелли-Бич, добрались до Соборной бухты. Он оказался там, где она и ждала: стоял в приливе в одних брюках, сняв рубашку, и забрасывал удочку. Вода бусинами рассыпалась у него на груди; волосы на ней вымокли, точно водоросли, и он протирал глаза от воды. Линди подумала, что он ждал ее здесь, почувствовала укол тщеславия, как в былые годы, подумала, как она выглядит, и страх холодными пальцами сжал ее сердце: узнает ли он ее? Не далеко ли она зашла?

— Что Лолли с ним делает? — крикнула Линди. Она стояла у самого прибоя, приподняв юбку, и все время отпрыгивала от волн, которые на нее накатывали. — Я сама его видела! — прокричала она несколько раз.

Брудер стоял далеко в воде, волны доставали ему до самого пояса, туго натянутая леска под острым углом уходила в воды океана. Когда волна отхлынула, она подошла к нему ближе и тут же отодвинулась, потому что с океана поднималась новая волна. Так продолжалось с минуту или даже больше. Брудер стоял, обернувшись к ней своей мускулистой спиной. Она снова заговорила:

— Что вы делаете с отцом?

— Я привез его домой, вот и все, — бросил он, не оборачиваясь.

Он то и дело взмахивал удочкой и натягивал леску. Она смотрела, как дергалась почти невидимая леска, и думала, что уже очень давно сама не забрасывала удочку в океан.

— Выходи из воды! — крикнула Линди.

Брудер ответил, что не может. Он только что забросил удочку, и уж она-то должна его понять.

— Я приехала к тебе!

— А я думал, к отцу.

Тут Линди заметила, что рядом не было Зиглинды, и страшно перепугалась, но тут же успокоилась, потому что увидела, что девочка сидит рядом с входом в пещеру. «Осторожно!» — крикнула ей Линди и не узнала собственного голоса.

Брудер не собирался идти к Линди. Что ж, тогда она сама к нему подойдет. Она сделала шаг в волны, заметила, что намочила юбку, но пошла дальше, как будто опускаясь в ванну, приготовленную Розой. Берег был скалистый. Ногами она чувствовала острые камни. Вода дошла ей до бедер, намочила опухоль — размером не больше детского кулака, на вид не безобразнее увядшей красной розы и не страшнее мертвой голубой акулы, — и она дошла до Брудера, вся мокрая от теплой воды. Волны сбивали ее с ног, она ухватилась за него, чтобы не упасть, но, даже почувствовав ее пальцы на своей руке, он не перестал натягивать леску, поворачивать удочку и вытягивать ее из воды. Мокрая юбка плавала по воде; Брудер что-то сказал, и Линди спросила: «О чем ты говоришь?» Брудер дернул щекой и ответил, чтобы она не обращала внимания. На них надвинулась волна, и оба поднялись, как будто две огромные руки опустились сверху и тянули их; когда волна прошла, они опустились ногами на дно, и что-то острое вонзилось Линди в палец.

Она вскрикнула и вцепилась в Брудера, прыгая на одной ноге и подняв другую; через толщу зеленой воды они с Брудером заметили тонкий ручеек крови. Она наступила на старый двойной крючок, и один его конец теперь торчал у нее из ноги, а другой сверкал под водой, точно плавник рыбы. Кровь вытекала темными облаками. Острая боль ушла, и она смотрела сквозь воду на раненую ногу как на чужую. Брудер сказал: «Держи», передал Линди удочку, опустился на колени, склонил голову в воду и сосредоточенно, как врач, вытащил крючок у нее из ноги. Он выпрямился, глотнул воздуху, волосы прилипли к его щеке, и вода будто смыла с него угрюмость, как будто он помолодел на много лет.

— Шрам останется, — сказал Брудер. Он забрал у нее удочку, начал сматывать леску и сказал, глядя на горизонт: — Я хотел, чтобы ты любила меня, Линди.

Вдалеке виднелся остров Сан-Клементе, похожий на горб морского чудища. Линди тогда еще не знала, что небо над «Гнездовьем кондора» скоро затянется грязной дымкой, что через несколько лет за ней скроется остров и его можно будет видеть только в самую хорошую погоду. Этого не знали ни она, ни Брудер, но сердце — хороший вещун, и Линди поняла сейчас, что ее старого мира больше нет.

— Я хотел завоевать твою любовь, — сказал он. — Ты у меня уже была, но я хотел завоевать тебя. А ты не разрешила.

И, взмахнув удочкой, он добавил:

— Да что теперь об этом говорить.

Она ответила, что он ошибается. Он не знал ее сердца, да и никто не знал ее сердца! Он медленно поднял руку, протянул к ней; она ждала, что его пальцы коснутся ее лица, ее впалой от болезни щеки. Но вместо этого он сдернул с ее шеи золотую цепочку и сорвал с нее коралловую подвеску. Брудер дернул так сильно, что Линди испугалась, как бы он не свернул ей шею. Он порвал лишь цепочку — так леска рвется под весом рыбы.

«Ты не прав!» — хотелось крикнуть ей снова. Но тут она задала себе вопрос, который повторяла потом все шесть приступов, все месяцы выздоровления и весь последний приступ, который случился следующей весной: «Кто был не прав?»

— Я вернусь за отцом.

— А я буду здесь.

Линди медленно побрела к берегу; с плеч у нее тяжело свисала мокрая одежда. Она увела Зиглинду от входа в пещеру. «Пора идти, — сказала она дочери. — Не капризничай». Линди шла и думала, что девочка не может знать всего о своей матери. Да и никто не может.

Они возвращались по берегу и по руслу, и по шоссе и по побережью. По белой пыльной дороге и поросшим диким кустарником холмам. Линди ехала домой к своей комнате и кровати под пологом, где она одна будет спать долгами ночами и днями, думать о том, как бросит мир, к которому никогда и не принадлежала, за ее окном нематода будет подгрызать корни апельсиновых деревьев и распространять болезнь, а шоссе, рассчитанное на мощь шестицилиндровых двигателей, будет все расширяться и расширяться — шесть полос! Восемь полос! Десять! А через много недель настанет ночь, когда не взойдет луна, когда будет похрапывать Роза, когда Уиллис будет дышать перегаром апельсинового бурбона, когда Зиглинда будет сосать во сне палец и все в доме затихнет как мертвое, только полог будет шевелиться на ветру — его Линди однажды разорвала в приступе лихорадки, — но все затихнет, все успокоится, и Линди подойдет к открытому окну и будет долго смотреть через долину, стараясь разглядеть черный океан, почти всегда скрытый теперь за огнями города; она будет стоять и смотреть, пока не исчезнет все, кроме ярких картин в ее памяти. Тогда Линди Пур ляжет в постель, закроется белым одеялом и, уплывая в глубины бездонного сна без сновидений, точно будет знать, что выздоровеет.