24885.fb2 Пашков дом - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

Пашков дом - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 8

— Нет, не надо ничего. Иди…

История эта кончилась так, как она и должна была кончиться: мальчишка попал в колонию для малолетних правонарушителей, его же взрослые дружки получили каждый от полугода до года тюрьмы. Сравнительная мягкость приговора объяснялась тем, что было принято во внимание состояние потерпевших в момент происшествия: следствию и адвокатам удалось в конце концов весьма точно установить количество бутылок, выставленных в тот вечер на стол. На суде встал даже вопрос, учитывая служебное положение Старкова и Горта, о частном определении в адрес руководства факультета; однако судья после оживлённой дискуссии эту попытку отклонил.

* * *

Первое время после больницы ему было всё-таки довольно трудно ходить в университет: быстро уставал, выдыхался, иногда посреди лекции вдруг забывал, что хотел сказать, хотя за двадцать-то с лишним лет должен был бы уж, кажется, знать наизусть, что читал из года в год. Особенно же трудно было по вечерам, когда он садился за свои бумаги и словари: то голова ни с того ни с сего начинала болеть, то появлялась какая-то радуга или рябь перед глазами, или же они начинали неудержимо слезиться… Но потом и это всё наладилось, утряслось…

Вместе с тем именно в это же время он как-то по-новому, не как раньше, стал смотреть на всех этих мальчиков и девочек, которые по утрам молча сидели перед ним в большой, амфитеатром, аудитории на полукруглых скамьях… Кто они? И что можно от них ожидать? Не сейчас, а после, когда его уже не будет… Будут ли они помнить его? И кому из них будет по-настоящему нужно в жизни то, что он им сегодня говорит?

Несомненно одно, думал он: эти мальчики и девочки умнее нас, но умнее каким-то особенным, непривычным для нас умом. Они неплохо, во всяком случае, не хуже большинства из нас, образованны, и не в смысле того, много или мало они прочитали книг, — всего ведь всё равно не прочтёшь, — а в смысле впитывания, всасывания в себя этого прочитанного, усвоения его, органического вплетения опыта прошлых поколений в их повседневное мышление и повседневную жизнь, в их манеру думать, рассуждать, вести себя и дома, и среди чужих. Это уже само по себе важное отличие от нас… И в этом отношении культурная традиция, ослабевшая или ослабленная в нас, в них или уже получила, или, можно надеяться, получит в самом недалёком будущем новые, более основательные возможности не только для восстановления, но и для дальнейшего движения вперёд… Нельзя не видеть также и того, что мягкость, приветливость уже больше не считаются у них за порок, за малоизвинительную слабость, по крайней мере внешне: даже самые напористые из них предпочитают теперь всё-таки действовать не горлом, не в лоб, а осторожно, без видимого нажима, будто стесняясь выйти за рамки того, что ими же самими признаётся сейчас за минимальный предел порядочности — а был ли он вообще в наше время? — и что, пусть и с натяжкой, но всё же укладывается где-то там, поближе к середине, на линии между этими двумя крайними полюсами, выраженными извечной формулой «плохо — хорошо»… Удивительно, — или это просто кажется мне? — но они меньше нашего пьют, меньше повесничают, меньше пропускают лекций: я почти не вижу перед собой опухших физиономий по утрам, а сколько в наше время, хотя бы даже и у нас на курсе, было таких? Они раньше женятся, чем женились мы, нередко даже на первом-втором курсе, раньше обзаводятся детьми, многие из них уже сейчас пытаются подработать, и не на погрузке вагонов, ночью, раз в неделю: нет, они ищут серьёзную, постоянную работу, занимаются переводами, готовят учеников, пробуют писать в газеты, журналы, на радио. И не важно, на каком это всё пока уровне; важно, что это всё-таки не что-нибудь, а творчество, работа, не баловство, а труд…

Да, конечно, всё это так… Всё так… Но с другой стороны, — или я опять ошибаюсь? — поражает их полнейшее, искреннее равнодушие к тому, чем в своё время жили мы, если говорить о нашей умственной жизни. У них чётко: большие, всеобщие проблемы сами по себе, а мы, наша жизнь — сами по себе, и незачем смешивать это всё воедино, всё равно одно от другого не зависит никак. А если большие проблемы достают всё-таки и нас иногда, то только в том смысле, что как бы ухитриться их обойти, как отгородиться, защититься от них или же, на худой конец, если уж от них совсем некуда деться — как бы приладиться к ним, к этим проблемам, чтобы они хоть поменьше мешали жить… Так сказать, здоровый прагматизм, не то слишком детский, не то слишком взрослый — как на него посмотреть… Впрочем… Впрочем, а так ли уж это плохо — это отсутствие интереса, это нежелание переживать из-за того, что всё равно — переживай, не переживай — не находится в твоей власти?.. Это ещё вопрос, огромный вопрос: что надёжнее, что эффективнее — вселенский размах, от края и до края, без вожжей и ограничений, и вместе с тем удручающее пренебрежение к простым будничным делам, к маленьким человеческим добродетелям вроде элементарной порядочности, честности, добросовестности, благожелательности к людям, или же… Или же, напротив, именно эта, так называемая мещанская мораль, у которой, по крайней мере, есть хоть одно несомненное достоинство, выверенное в веках: сколько она обещает тебе, столько она тебе и даёт, не больше, но и не меньше… В тех пределах, в которых человек может, — в этих пределах с него и спрос, больше не нужно… Но и меньше нельзя! Ни в коем случае нельзя! И не такие уж они маленькие, эти пределы: совесть, долг, честная работа, сочувствие к окружающим — это ведь всё тоже они, пределы, и разве не только просто человеку, но и обществу в целом не достаточно их? Не знаю, как насчёт конечных судеб мироздания, а с точки зрения обычного человеческого общежития эти нынешние мальчики и девочки, возможно, и правы… Да-да, пожалуй, действительно правы…

Вспомнился недавний разговор на факультете с одним из его студентов-старшекурсников — этим летом, перед самым роспуском на каникулы, в углу на полутёмной железной лестнице, на площадке между первым и вторым этажом, у серого, никогда, похоже, не мытого окна, выходившего во двор… Важный, если вдуматься, разговор. Показательный разговор… Он, Горт, давно ещё, чуть не с первого курса, приглядывался к этому парню: низкорослый, крепенький, напористый, отнюдь не отягощённый ни излишней культурой, ни сомнениями, но зато чрезвычайно работоспособный и, по-видимому, весьма точно знавший, что ему нужно от жизни и что в ней, в жизни, почём, прекрасно успевавший и по китайскому языку, и по другим предметам, активный, деятельный, участвовавший во всех делах, какими только жил факультет, — одним словом, по нынешним временам идеал, прямо-таки образец. Другого такого, наверное, не сразу и найдёшь… Не случайно на этого парня ещё на третьем курсе пришла заявка из одной очень серьёзной организации, и не только руководство факультета, но и сам парень про эту заявку знал, да и все другие, наверное, тоже знали, уж если даже и до него, Горта, редко интересовавшегося такими вещами, этот слух тоже уже каким-то образом дошёл…

— Александр Иваныч, можно с вами минутку поговорить? — остановил он его в тот день.

— Конечно. О чём?

— Александр Иваныч, я хотел вас попросить… Заступитесь, если можете… Может быть, хоть вас послушают… Ведь вы меня давно знаете, я все четыре года в семинаре у вас…

— А в чём дело, Борис? Я ничего не знаю.

— Понимаете, я должен через неделю уезжать в стройотряд, на Север… Меня даже назначили командиром этого отряда… Я тогда согласился… А теперь не могу… А мне говорят: или поедешь, или строгий выговор с занесением в личное дело. И на распределении, говорят, тоже тебе это вспомним…

— Зачем же ты тогда соглашался?

— Да я сам тогда хотел… И сейчас тоже хочу. Только не могу…

— Почему?

— Псу три дня назад грузовик во дворе… Обе передних лапы раздавил…

— Так… А как же ты раньше думал?

— Я думал его с собой взять. В наморднике. В наморднике же в поездах можно…

— Н-да… И оставить не с кем?

— Не с кем. Я один живу… То есть с псом… Родители в Алжире, а родственников у нас здесь нет. Мы только пять лет назад в Москву переехали. С Алтая.

— Ну, так сдай пса куда-нибудь на это время в больницу. Или в питомник…

— Александр Иваныч! Да вы что?! Как же я его сдам, да ещё на целых полтора месяца?.. Да и кто его возьмёт в питомник? Он же беспородный…

— Плохо дело, Борис. Серьёзными вещами рискуешь…

— Да я понимаю, Александр Иваныч… Думаете, я не понимаю? Но что же делать-то? Сделать-то я ничего не могу…

Каким-то образом всё же при его, Горта, содействии удалось тогда замять, уладить это дело. Да и парень, надо признать, тоже оказался далеко не беспомощным: достал откуда-то медицинскую справку о вегетативно-сосудистой дистонии, плакался, уговаривал, канючил, ходил от дверей к дверям…

Но иногда Горт ловил себя на мысли: ну, а если бы ничего не удалось, если бы вопрос всё-таки встал: или — или? Как, отступил бы тогда парень? Нет, не отступил бы. Пошёл бы на всё, но не отступил… В этом-то всё и дело, дорогие мои… В этом-то всё и дело… А вы говорите: бандиты, без стыда, без совести, куда идём и куда придём…

И пожалуйста, прошу вас — без этих снисходительных ухмылочек… Не надо делать из меня дурака. Я, дорогие мои, не хуже вашего вижу, что происходит вокруг. И я не хуже вашего вижу всех этих мерзавцев, которых почему-то так много стало повсюду именно в последние годы… И среди молодёжи — и среди молодёжи тоже… Но… положа руку на сердце… Да полно, граждане, — много ли? А их что, меньше было в двадцатых годах? Или в тридцатых — особенно в тридцатых? Или в пятидесятых? Или сто, или тысячу лет назад? Кто решится сказать, что их когда-либо было меньше, этих мерзавцев, чем сегодня, сейчас? Забыли, что всего лишь поколение назад было с вашими отцами, да и со многими из вас самих? И чем нынешний мерзавец хуже прежнего? Может быть, даже и не хуже, может быть, даже лучше: нынешнему хоть убивать не велят… А воры… Что ж воры?.. Воров на Руси всегда было хоть пруд пруди… Вор, он всегда вор: его место в тюрьме, и рано или поздно он там будет… Будет. Куда ему деться? Другого конца испокон веков у него не было и нет…

После того потрясения, год назад, в нём появилась и ещё одна новая черта: он перестал спешить. Раньше ему постоянно не хватало времени, вечно он куда-то торопился, раздражался, был недоволен собой и другими, особенно другими, всегда не вовремя пристававшими к нему со всякими пустяками и отвлекавшими его от каких-то, как думалось тогда, чрезвычайно важных и срочных дел… А оказалось, что ни важных, ни уж тем более срочных дел на самом-то деле и не было никаких…

Жизнь его окончательно устоялась — утром в университет, вечером в библиотеку, и так каждый день, никаких значительных перемен в ней ниоткуда не проглядывалось, ждать ему от неё, кроме естественного её конца, больше было, по существу, нечего, всё, что мог, он так или иначе сделал… Нет, правда… Что ещё? Чего он не сделал?.. Чего-то ещё не прочёл? Ну, не прочёл — так что из этого? Бог даст, когда-нибудь и прочтёт, а не прочтёт — тоже не велика беда, что это изменит в нём или в его жизни? Ничего. Ничего не изменит. И не потому, что он уже знает всё, а потому, что на те вопросы, на которые он за все пятьдесят лет своей жизни так и не получил ответа, всё равно, как он уже давно убедился, не может ответить никто — их просто не существует в природе, этих ответов, и с этим и надо жить… Кого-то из своих любимых китайцев или японцев он ещё не перевёл, кого-то перевёл, но не так, выпустил только одну книгу переводов, а материала у него ещё на две, а то и на три? Что ж, и здесь торопливость не нужна, если сможет — переведёт, если получится — выпустит, не сегодня же ему умирать. А если у него самого так всё-таки ничего и не выйдет — дочери позаботятся, Верочка позаботится, дело сделано, и это теперь уже не только их семейный капитал, это национальный капитал, национальное достояние… Да-да, именно так! И, пожалуйста, не усмехайтесь: именно национальное достояние. И не может же быть, в самом деле, чтобы рано или поздно это не дошло до тех, до кого это должно дойти… Что ещё? Ну, ещё, конечно, чего-то он не успел додумать, что-то уяснить для самого себя, что-то вспомнить из того, что хотелось бы вспомнить, да всё как-то было недосуг… Но и это ведь тоже лучше получается не на бегу. Спешишь, спешишь, вечно спешишь, подумать-то спокойно — и то некогда, всё обрывками, всё мимоходом: так, мелькнёт что-то, пронесётся лёгкой тенью в голове, продержится какую-то долю секунды — и пропадёт…

И ещё он очень полюбил теперь, если предоставлялась такая возможность, подолгу сидеть на лавочках — в университетском дворе, в сквере у Большого театра, в Александровском саду… Но особенно часто сидел он теперь у себя в скверике на Неглинной, недалеко от своего дома. Этот сквер посреди улицы и днём-то бывал обычно пуст, хотя по обеим сторонам его всегда бурлил оживлённый людской поток, а по вечерам, тем более после одиннадцати, в нём и вовсе не было, как правило, ни души: сиди, отдыхай, размышляй в своё удовольствие, благо торопиться никуда не надо, время у тебя есть… В полночь часть фонарей на Неглинной отключали, и тогда, особенно если ночь была безлунной, сквозь блеклое марево тусклого, размытого света, с наступлением темноты повисавшее над городом, потихоньку, понемногу начинали пробиваться звёзды — далёкие, редкие, еле видимые отсюда, с земли. Он откидывался на спинку скамейки, вытягивал поудобнее ноги, задирал голову вверх — хорошо, тихо вокруг, пусто, никого… Как говорил Кант? Две вещи в мире достойны удивления: звёздное небо над нами и нравственный закон внутри нас… Так? Кажется, так. Или почти так…

Да, приходится, к сожалению, признать, что со звёздным небом над головой ему всё-таки не повезло: прожил всю жизнь в городе, с малых лет, и, по существу, толком-то и не видел его никогда. Помнится, уже в зрелые годы однажды ночью на берегу Амура, под Хабаровском, куда его послали тогда читать лекции, он страшно удивился, увидев вдруг чуть не первый раз в жизни над собой звёзды в кулак величиной — по всему небу, от края до края, да так близко, что, казалось, можно было достать до них рукой… Надо же! Оказывается, Млечный Путь действительно есть, всей своей серебристой дорогой, а ведь было, всегда где-то там, внутри, было такое чувство, что это всё выдумки, что на самом-то деле ничего такого и нет, что это всё одни стихи…

А вот насчёт нравственного закона — это уж, пожалуй, по его части. Всё, о чём он когда-либо размышлял, всё это, если разобраться, всегда было, в сущности, об одном: как человеку жить, чтобы не мешать другим и чтобы никто не мешал ему… Кант, конечно, думал о Боге. Но не в Боге здесь дело, нет, не в Боге — в нас самих… Зачем вообще человек придумал себе Бога? Разве нельзя было обойтись без него? Конечно, это узда, иногда — очень крепкая узда, но разве своими собственными силами, без апелляции к нему и к жизни за гробом, человек не мог и не может обуздать себя и других? Откуда это известно, что нравственный закон дан ему свыше, а не является его собственным достоянием, не зависящим ни от кого и ни от чего?.. Достоевский вон всё печалился: как же так? Если Бога отменят — что тогда? Тогда, значит, всё дозволено, никакой узды? Но, Фёдор Михайлович, вы ведь опять о подотчётности, опять о начальнике, который ставит вам плюсы-минусы и разные другие там галочки в вашем личном досье. А без него мы с вами что же: так, букашки, ползающие где-то там, внизу, и больше ничего? Если вдуматься, то зачем он нам с вами, ещё один начальник? Разве мало их и без того?.. Мать, когда ребёнка грудью заслоняет от смерти, — разве она оглядывается на него, на этого начальника? А простая житейская вещь — старика задеть, толкнуть его? Какой ты ухарь ни будь, а всё равно вроде бы неловко — это что, тоже свыше, тоже от него? Значит, есть всё же в нас, без всякого напоминания извне, что-то такое, что сдерживает человека?

Конечно, можно возразить: всё это зыбко, шатко, неверно, у одного это есть, у другого этого нет… Всё это так… Но если вы мечтаете о грядущем в веках безначалии и всеобщем согласии, то приходится признать, что никакого другого фундамента под этим нет и не может быть… Бог, как известно, не вмешивается ни во что: если прошлое чему-нибудь и учит, так только тому, что он давно, может быть, ещё с самого начала, предоставил нам устраивать нашу жизнь самим, как хотим… А если так, то нет никакого другого пути, кроме как понемногу, не торопясь, из поколения в поколение укреплять этот шаткий фундамент: где проповедью, где силой, а где и обращением к человеческой выгоде — не дурак же человек, в самом деле, чтобы когда-нибудь её не понять… Тоже ведь способ, ничем не хуже любого другого… И, конечно же, гарантии… Прочные, повседневные гарантии, уходящие корнями в самую толщу жизни, так, что их потом уже не выдрать никому и ни за что… Чтобы человек, если раздастся вдруг ночью громкий стук к нему в дверь, не испугался, не окаменел от ужаса, а всего лишь удивился: как это так? Кто посмел?.. На это — на создание гарантий — нужны поколения, может быть, многие поколения, но кто после всего того, что было в истории, может указать более короткий и более лёгкий путь? Нет его, этого другого пути, кроме как кирпич к кирпичу, камешек к камешку, и, может быть, даже без надежды увидеть своими глазами хоть какой-нибудь, хоть самый крохотный конечный результат…

Конечно, далеко не всегда, когда он сидел так, — тихо, один, никому не мешая, — его заносило в такие заоблачные выси. Думал он и о себе, о своей практически уже прожитой жизни, о жене, о дочерях — что их ждёт, как они будут жить… Вот и Татьяне тоже скоро пятьдесят, и более половины из них прожито рядом, бок о бок с ним… Интересно, как она, жалеет, что судьба связала её именно с ним, что всё сложилось именно так, а не иначе? Или тоже, оглядываясь назад, признаёт, что всё, в общем-то, и не так уж плохо было, и всё, что отпущено человеку, было и у них? Пусть иногда и скупо, по минимуму… Но ведь могло бы и вообще не быть? Это-то тоже надо ценить… «В каждой луже запах океана, в каждом камне веянье пустыни…» Нет, наверное, всё-таки жалеет иногда: человек она деятельный, активный, такие всегда ценят явную, видимую удачу, а какие такие уж особенные удачи за все эти годы были у них? Не было никаких особенных удач, по крайней мере таких, о которых соседи могли бы сказать: вот, повезло человеку, молодец, высунулся, выдвинулся вперёд, того и гляди, если и дальше так пойдёт, будешь ещё первым здороваться с ним на лестнице, улыбаться, шляпу снимать… Что у них с ней есть? Чего они добились в жизни? Квартира — от родителей, мебель дрянная, пара камушков у Татьяны в ушах — так это тоже от матери покойной: сумела, сообразила купить, когда это ещё всё шло, что называется, ни за грош… Ну, сервиз ещё есть роскошный, майсенский, на двенадцать персон — так это тоже отец когда-то привёз… Ещё лампа старинная, бронзовая, ковёр на полу, столовое серебро, один, но настоящий Нестеров на стене — дед, говорили, когда-то с ним дружил… Всё? Всё…

Нет, как же, — не всё! Очень даже не всё… А гордость его, его библиотека, которой по нынешним временам цена, наверное, миллион? Миллион, конечно, не миллион, это так, для красного словца, но если продавать, да ещё не оптом, а по томам, то тысяч тридцать-сорок, наверное, потянет, а то и больше. Всё-таки не шутка — почти пять тысяч томов, и каких томов! Плутарх, Марк Аврелий, Моммзен, Карамзин, Соловьёв… Профессиональная литература… А изящная словесность? Кого из значительных авторов у него нет? Все есть. И тут уж не дед, не отец — всё, что было у них, погибло в войну. Это не они, это он сам… Сколько времени, сколько денег он потратил за свою жизнь, чтобы собрать эту библиотеку!.. И в юности, и в зрелые годы… Да и сейчас… Собственно говоря, кроме сидения по вечерам в одиночестве на лавочке, только одно развлечение всерьёз и осталось теперь у него — это ежедневные его визиты в два букинистических магазина, один в «Метрополе», другой рядом же, у Китайгородской стены: авось с чем-нибудь и повезёт… Конечно, теперь уже рынок стал далеко не тот, как в былые времена, когда в книжках мало кто понимал. Теперь охотников за книгами развелось, наверное, больше, чем самих книг, и, кроме дряни, на полках даже и в этих магазинах обычно не стоит ничего. Но иногда девочки за прилавком, состарившиеся у него на глазах и теперь уже не годы, а десятилетия знавшие его, нет-нет, да и вытаскивали для него откуда-то из-под низу что-нибудь интересное и не очень дорогое. И не за какую-то там особую мзду, а просто так, потому что и он уже давно был как бы частью их жизни и, хотя они никогда не говорили ему этого, им тоже, наверное, стало бы хуже жить, если бы он вдруг перестал каждый день к ним ходить… Нет, правда, зря клевещут на них: ну, букетик фиалок когда, если они, эти фиалки, попадутся где-нибудь по пути, ну, лишняя улыбка, ну, пара фраз о том, о сём… Так постепенно всё оно и шло, из года в год… И вот — собралось…

Таких библиотек, как у него, в Москве, наверное, раз, два и обчёлся! Жаль, если её растащат когда-нибудь по кускам, когда их с Татьяной уже не будет. Очень жаль… Хорошую библиотеку надо ведь создавать поколения три-четыре, не меньше… Но что поделаешь? Уйдут они с Татьяной — придётся дочерям её делить… Впрочем, почему обязательно делить? На кой чёрт она, по совести говоря, Ларке и её этому футболисту с чёлкой в два пальца на лбу? Парень он, конечно, неплохой, инженер как инженер, не хуже и не лучше других. Но уж ему-то это действительно ни к чему… Получат свою долю — и сейчас же продадут, мебель себе новую купят, или машину, или катер, или ещё там что-нибудь… Нет, так нельзя. Непорядок. Надо будет позаботиться об этом уже сейчас. Мало ли что… Первым делом надо составить завещание и всё в нём точно оговорить — кому что. И нечего бояться этого слова — завещание. Не нами это выдумано, не нам это и отменять. Весьма полезное установление в человеческом общежитии, если, конечно, не разводить ненужных соплей… Находясь, так сказать, в здравом уме и трезвой памяти… Ларке отказать майсенский сервиз — дорогая вещь, как никак, девятнадцатый век. Столовое серебро, лампу — они тоже стоят, небось, немалых денег, ещё там что-нибудь… Хватит ей, в обиде не будет, должна же понимать… А Нестерова и всю библиотеку — Верочке, и наказать, чтобы ни за что не продавала, что бы ни случилось в жизни, пусть хоть до последней нищеты дойдёт. Да ей и не надо ничего наказывать — такая не продаст, такая будет цепляться за них изо всех сил, можно не сомневаться — и внукам передаст… Если, конечно, всё вообще когда-нибудь не провалится в тартарары…

Ах, нет… Нет, голубчик, Александр Иваныч… Погоди, не торопись… Насчёт Нестерова и майсенского фарфора — не торопись… Как бы не пришлось тебе, дорогой мой, в самом скором времени тащить их в комиссионный. Очень в скором времени… Тоже мне, видишь ли — разговорился! Устоялась жизнь, определилась окончательно, никаких значительных перемен в ней больше неоткуда ожидать… Никаких? Это смотря какие перемены! И что из них считать за значительные, а что нет… Посмотрим, дорогой мой, что ты запоёшь через год, если всё то, о чём говорил третьего дня декан факультета, окажется всё-таки реальностью… И посмотрим, как ты будешь рассиживать по вечерам на своих этих лавочках, задрав свою многодумную голову ввысь…

Два дня назад его пригласил к себе декан факультета, его бывший однокурсник… Фронтовик, служака, самой природой, видимо, созданный для административной работы и потому всегда что-нибудь да возглавлявший, сколько он его ни знал, вот уже почти тридцать лет… Беседа была недолгой, но, надо сказать, весьма содержательной… Весьма…

— Александр Иваныч… Я вот что… Я вот о чём хотел тебя предупредить, — сказал ему декан. — В министерстве считают, что мы в нашем учебном процессе слишком уж увлекаемся классикой… Слишком мы мало… Недопустимо мало уделяем внимания современности… Не тому, понимаешь ли, мы с тобой учим, не так готовим! И не тех… Судя по всему, предстоят серьёзные перемены. И без сомнения они достанут всех нас. Весь факультет… Поручено пересмотреть все учебные планы и курсы. Избавиться от всего, что лишнее, что устарело… Думаю, Саша, это не минует и тебя. Никак не минует… Средневековье и так читается в общем курсе. А ещё и целая специализация, целый твой спецкурс, с десяток человек в каждом выпуске, специализирующихся по древнему Китаю… Слишком большая роскошь по нынешним временам! Недопустимая, считают, роскошь… Никому теперь, как выясняется, всё это старьё, понимаешь ли, не нужно… И боюсь, Саша, что ты со своим спецкурсом первым пойдёшь под нож… Так что ты меня пойми. Правильно пойми… Я не хочу, чтобы эти перемены застали тебя врасплох… На факультете тебя ценят, уважают, студенты тебя любят… Но ничего не поделаешь — придётся приспосабливаться, старик. Министерство нам не переспорить… Время у нас ещё есть, и при твоей квалификации, твоём-то опыте — неужели ты за полгода, да нет, даже больше — считай, за девять месяцев не подготовишь какой-нибудь новый спецкурс? Что-нибудь поближе к современности?.. Вот, кстати, хочешь — возьми Гоминьдан и другие их буржуазно-демократические партии? От начала и до сегодняшнего дня? Ведь у нас это толком-то и не читает никто. А тема большая, серьёзная тема… А, Саша? Подумай… Прошу тебя, подумай. Подумай — и скажи мне… И не откладывай особенно. Время хоть и есть, но ведь сам знаешь как: не успеешь и оглянуться… Всё понятно, старина? Понятно? Ну, тогда пока… Извини, у меня, к сожалению, в приёмной ещё народ сидит…

— Ну, и что ты думаешь делать? — спросила его Татьяна, когда он, естественно, в тот же вечер сообщил ей об этом разговоре с деканом. — Ввяжешься в новое дело? Или плюнешь на них?

— Не знаю, Танюша. Не знаю, друг мой… А как хочется плюнуть! Как хочется, если бы кто знал…

— Ну, и правильно! Плюнь, Саша… Не расстраивайся… Плюнь… Переживём…

— Плюнь? Ты правду говоришь?

— Правду… Правду, Саша… Всю жизнь ты жил этим… Столько сделал, столького достиг… И вдруг — нате вам! Всё, что было — всё это, что же, как говорится, псу под хвост?

— А жить будем на что? Ты об этом подумала?.. Пока-то я ещё пристроюсь где-нибудь… И переводы мои не идут… И рукопись… И рукопись — ты же знаешь… Что тебе говорить…

— Проживём… Проживём, Саша! Не бойся. Как-нибудь проживём… Какое-то время я вас всех прокормлю… Левой работы наберу, подсократимся… Может быть, и что-нибудь продадим… А потом, даст Бог, и ты что-нибудь найдёшь… Только такое ищи, чтоб вечера были свободные… Просидел ты, Саша, всю жизнь в библиотеке — ну, так и сиди в ней до самого конца! Кто знает… Кто знает: может, функция у тебя в жизни такая — там сидеть?

Н-да… Функция… Так, значит, функция, говоришь? Занятная мысль, ничего не скажешь… И не кем-нибудь ведь высказанная — тобой… Тобой, у кого, небось, всю жизнь эта функция вот где сидит… Что ж, это правда. У всех, наверное, своя функция… И у него… И у него тоже функция… Татьяна права… Да-да, функция, именно функция, чёрт побери! Пусть даже для кого-то это и слишком громко звучит… Сколько поколений нужно, чтобы хоть как-то восполнить ущерб от всех этих побоищ последних десятилетий, чтобы восстановить накопленное веками, не дать ему исчезнуть совсем? И кто это должен делать? Кто, позвольте вас спросить?.. И если не будет таких, кто готов всю жизнь просидеть в библиотеке ради того, чтобы на полках у читающих людей стояла ещё одна книга… Из тех, что должны там стоять во всякие времена и при всяком устроении… Что тогда?! Конечно, нельзя исключать возможности того, что в один Богом проклятый день всё в мире вообще исчезнет, превратится в пепел, в дым… Но если этого не произойдёт, если всё будет так, как уже было в истории, и не раз — кто-то же должен это всё восстановить?

Было! Всё было, дорогие мои… Был, например, император Цинь Ши-хуан, который, как известно, велел закопать живьём всех учёных, уничтожить все книги Конфуция, где бы они ни находились, чтобы получить вместо мятущегося, непослушного народа какое-то новое сырьё и на этой основе вырастить какого-то нового человека, свободного от всякого груза прошлого, от всяких традиций. И что же?.. Да и зачем лезть так далеко? Был Гитлер. Был Сталин. Был Мао… Ну, переломали все пальцы Лю Ши-куню, выбросился, говорят, парень из окна, нет его теперь. Но значит ли это, что китайцы могут жить без него? Нет, судя по тому, что там сейчас делается — и они не могут. Нет этого парня, который так превосходно играл тогда Листа — тем хуже для них. И, кажется, сейчас даже самые горячие, самые невежественные головы там начинают осознавать, что это плохо, если его нет. Если хотите, и в экономике-то у них всё так долго шло наперекосяк именно потому, что его нет. Да-да, именно потому… И если им суждено жить, они это восстановят, вот увидите — восстановят, не могут не восстановить. А вы говорите: не так жил, не то делал, не туда всю жизнь ходил… Моя задача, дорогие мои, достаточно проста, но она моя задача, и никому другому, кроме меня, её не решить. Моё дело, мои книги, мои дочери. Всё? Всё. Немного? Может быть, и немного. Но и то — откуда посмотреть… Выгонят из университета, говорите? За ненадобностью?.. Да, выгонят… Скорее всего выгонят… Что ж… Наверное, и это придётся пережить… Вот только из жизни, дорогие мои, теперь меня не выгонишь! Всё — теперь уже не выгонишь. Время это прошло… Прошло! И как бы кому ни хотелось, назад его уже не вернуть…

Да, всё это так… Всё это так, конечно… Один вот только вопрос… А выдержишь ли, Александр Иваныч? Выдержишь?.. Выдержу… И это выдержу… Я всё выдержу… Мне недолго осталось… Я всё выдержу, клянусь…

Прозвенел звонок. Пора было уходить. Горт собрал книги стопкой, протёр платком запотевшие отчего-то очки, но перед тем, как окончательно подняться, всё же задержался взглядом на верхнем листке блокнота, так и пролежавшего без дела весь вечер у него перед глазами. На листке, как и несколько часов назад, было написано только два слова — те самые «засыпая» и «заметая», о которые он споткнулся ещё вчера и дальше которых потом так и не пошёл… Да, пропал вечер. Пропал… А впрочем, может быть, и не пропал… Нет, «засыпая» всё-таки точнее. Давай-ка, брат, это «заметая», чтобы больше уже не возвращаться к данному вопросу, зачеркнём… Так всё-таки хоть какой-нибудь, а результат… А? Как ты считаешь? Ведь есть же результат? Есть, конечно, есть… Скромный, конечно. Но всё же уже кое-что.