24983.fb2
— Пусть это будет мой залог.
— Залог чего? — спросил Аркадий.
— Что же ты такой бестолковый, хоть и отличник? — сказала Победа. — Ну, пусть это будет подарок тебе.
— Подарок мне? — спросил Аркадий.
— Господи! Ну, пусть он лежит в твоем кармане, как бесполезная вещь.
— Мне он действительно без пользы.
В кино они обнимались бесстыдно и целовались предосудительно, потеряв срам в темноте и не слыша дяденьку позади, который стонал бесстыдно и предосудительно, глядя не на экран, а на любовные игры силуэтов.
После кино они встретили Трофима, Леню, Десятое яйцо и Сени, которые были веселы после пива.
— Пойдем на дискотеку, футболист бразильский! — предложил Трофим Аркадию.
А Победа, обнюхав брата, спросила:
— Если у тебя пустая голова, то почему же ты такой набитый дурак?
— Он влюбился в Сени и совсем потерял голову, — сказал Леня. — Правда, Десятое яйцо?
— Правда, — подтвердил Никита.
И пока Трофим корчил самому себе сострадательные физиономии, Десятое яйцо и Леня исчезли в прохожей толпе по заранней договоренности…
Разумеется, Десятое яйцо стал признанным хулиганом не с бухты-барахты, а подготовил себя по всем известным правилам. В семье Никиты никогда не было и в помине материально-духовного благополучия, от чего мальчик страдал и копил злость, а когда на душе случалось совсем мерзко, то выходил на улицу и думал: «Раз мне невмоготу, так пусть всем собакам и кошкам, воронам и дошколятам тоже будет хуже некуда». Враг всего живого и довольного, он носил вместо сменной обуви мешок снежков, сеял ими зло повсюду и усиленно развивал в себе задатки бездельника и тупицы. Серость Никиты была так велика, что на вопрос: «Для чего существует изолента?» — он отвечал, что для обмотки клюшек и велосипедных рулей. Тупостью Чертиков просто ошарашивал, он путался, почему 50+50 будет сто, а 50′+ 50′ — это уже час сорок. «Откуда взялись эти сорок минут?» — спрашивал он у всех подряд… Но и показать себя с хорошей стороны Десятому яйцу все время мешали обстоятельства действительности. Например, он очень любил по весне выставить в распахнутое окно динамик и крутить музыку на весь двор, радуя людей песней. У одной такой песни был припев: «Дельфины! Дельфины! Дельфины!» — но из-за негодной акустики проигрывателя «Концертный», который был подобран на помойке, народ внизу слышал: «Кретины! Кретины! Кретины!» — и думал, что Никита нарочно оскорбляет общество, потому что хулиган и шпана, что колонии ему так и так не миновать, и поэтому даже связываться с ним напрасный труд. «Не жилец он тут, — говорили все в один голос, — а жилец за сто первым километром. Вот и яйца ворует, лишь бы нам плохо сделать. Самим жрать нечего, и еще этого уголовника кормим!..».
Но когда производственный вор по кличке Десятое яйцо подвел трясущегося Леню к родной шпане и услышал, что предлагает Леня, то даже его зачерствелое злодейское сердце на миг дрогнуло и остановилось. А предлагал хитроумный Леня то, от чего Аркадия давно уже застраховал начальник паспортного стола.
— Вот вам документ без хозяина, — сказала Лениным голосом отвергнутая любовь. — По этому паспорту вы можете сдавать краденые вещи в «комиссионку», брать аппаратуру напрокат и не возвращать, попадать в вытрезвитель и многое-многое другое. А шишки посыпятся не на вас.
Был в компании шпаны один подросток из высокообразованной семьи, опустившийся до подворотни и променявший интеллигентное будущее на три блатных аккорда. Звали его Евгений Отфонарев, и в первые дни тусовки он еще не умел ругаться матом и ругался по Пушкину. «Дурачина ты, простофиля!» — «А ты просто Филя!» — с пэтэушным юморком и вспоминая любимого героя из передачи «Спокойной ночи, малыши», скалились в ответ новые товарищи по пышкам, то, в конце концов, дали ему кличку Простофил.
Вот этот Простофил взял паспорт Аркадия и ответил Лене:
— Дурачина ты, мать твою, и простофиля! Ты что предлагаешь? Хочешь, чтоб Десятое яйцо на всю жизнь дурдизелем стал?
— Я хочу, чтоб вы меня не трогали, — сознался на одну половину Леня, а на другую половину (что хочет насолить Аркадию) не сознался.
— Откупную, значит, принес? На свободу рвешься! — опустившийся отпрыск интеллигентов взял Леню за шиворот и повел на задний двор в свободное от фонарей место якобы для телесного наказания за авантюрное предложение, а на самом деле у Простофила созрел план, в который он не собирался посвящать остальную шпану…
Жить в коммунальной квартире на пятнадцать семей было то смешно, то грустно и изредка противно, зато в комнате Макара Евграфовича — всегда чудно и чудно, потому что жители квартиры были смешны, грустны и противны, а Макар Евграфович — чуден и чуден. Под кроватью у него сидел в гнезде каплун, певший по утрам «Ку-ка-ре-ку» голосом Робертино Лоретти, а на стене висели часы, которые играли менуэт когда им вздумается и врали даже два раза в сутки. Остальное пространство занимали мебель, рукописи и нехитрый скарб холостяка. Стеклянно-фаянсовая часть этого скарба насчитывала ровно столько предметов, чтобы появляться с ними на кухне раз в день и быстро-быстро, не вмешиваясь в мирное коммунальное сосуществование и даже не сопротивляясь упорным пятнам на тарелках, убегать и прятаться в комнате.
Как раз Макар Евграфович перебирал тарелки со стаканами под струей воды, когда раздалось четырнадцать звонков и к нему ввалились Аркадий, Победа, Трофим и Сени.
Глубокий старик так обрадовался молодежи, что забыл выключить кран и про соседей, не забывших ему напомнить о кране. У него давно созрела потребность в учениках: хотелось вручить свой опыт из ошибок и удач, как наследство или приданое — от чего-то отвратить, к чему-то подтолкнуть, чем-то помочь, если успеет. Ведь сам Макар Евграфович из-за своего возраста всю жизнь оказывался стар и для задуманного им, и для советуемого другими, и для насаждаемого третьими. Он умудрился даже к пенсии опоздать на десять лет, частично просидев их в коридорах собеса.
— Вот, Макар Евграфович, — сказал Аркадий. — Привел к вам двух алкоголиков на перевоспитание, — и показал на Трофима и Сени.
— Ах, будут воспитывать! — сказала Сени. — Дедушка похлопает меня по розовому задику? Но я-то шла танцевать и ни о чем таком профилактическом не договаривалась! Мне и без вас тошно после пива.
— Простите ее, она пьяна, — сказал Трофим. — Простите и меня, я тоже пьян.
— Готов простить, — сказал глубокий старик. — Наврите что-нибудь, чтобы все вам поверили, — сразу полегчает.
— Мы влюбились и напились, — сказал Трофим.
— Охотно верю: за версту видно ложь, — сказал Макар Евграфович. — А теперь — к чаю! — и показал на дверь своей комнаты, добавив: — Седьмая по левой стороне.
— Сам ты пьян, — сказала Сени Трофиму с задержкой, во время которой придумывала гадость. — Слушай, Чугун: если ты меня по-прежнему любишь, то сейчас подойдешь к сестре и скажешь на ухо, что я ее хахаля давным-давно знаю, что он бабник, каких мало, что он полгода мне прохода не давал, караулил после уроков и приставал в подъездах внаглую. О твоей же сестре пекусь!
А Аркадию Сени сказала:
— Проводи меня в туалет: я одна заблужусь. И подожди рядом: я одна боюсь. — Но только Победа скрылась за дверью, как голос Сени стал вкрадчивый и нежный: — Что же ты не ходишь за мной больше после уроков? Или разлюбил? Или надоело? А я-то к тебе так привыкла и привязалась.
— Ну, я не виноват, — сказал Аркадий.
— А я так хочу, чтобы за мной ходили по пятам, — и тут Сени бросилась на шею Аркадия, и тут из комнаты выскочила Победа, и тут Макар Евграфович уронил чайник, чтобы предупредить Аркадия о выскочившей Победе, а Сени поцеловала Аркадия, как любовница, а Победа съездила ей по физиономии, как «вешалке», а Аркадий схватил Победу за руку, как преступницу, но та вырвалась и убежала в чем по квартире ходила — в платье и в тапочках.
Аркадий выскочил за ней на улицу и тоже получил пощечину, после чего успокоился, остановился и остыл на морозе. К нему подошел Никита и сказал:
— Я бы тебе про тебя такого мог порассказать — уши завянут… но нет… не выдам товарищей.
— Да пошел ты! — сказал Аркадий, а сам пошел домой и сел за уроки…
Так развалилась любовь Аркадия и Победы по-глупому и по-детски.
Вернее, первая стадия любви — людус — развалилась, а следующая — эрос — выглядела уже более солидно и продолжительно. Жертвам романа сразу бы отгородиться от всех, от дурных людей и даже от хороших, от которых тоже добра не жди по большому счету, но нет, так не интересно, им толпу подавай, пусть любуются на них и завидуют по-черному! Неизвестен им был другой путь. Как отгородишься, если по телевизору, по радио, на улице, в метро, за стенкой, у себя в голове поют все подряд: «Только с тобою в узком кругу быть я счастливым (ой) вряд ли смогу»? Автору песни, безусловно, — вряд ли, даже наверняка, а вот остальным попробовать стоило, хоть автор и вдолбил кувалдой в их головы свое кредо. Но в те времена общество, выставленное привилегированной частью народа, привилегированными должностями и дефицитом, уже настолько погрязло во взаимном вранье, что публично признавало любовь без желания половой близости. С высоких трибун, вечно занятых добровольцами, обществу потакали и вторили. «Дорогой и любимый…» — неслось из динамиков на шестую часть суши. «Только с тобою…» — пели хором на шестой части суши, не всегда, впрочем, имея в виду «лично» «дорогого и любимого», пятижды героя и ни разу жертвы, — а по ситуации. Например, менее «дорогого и любимого», вроде Чугунова-старшего, но только в том районе (области, крае, республике), где он правил по-царски. Остальных же жупелов-заместителей любили вдогонку, походя и на юбилеях, но все под тем же знаменем «Шире круг». Так что, как ни крути, не могли Аркадий и Победа любить друг друга и вместе ненавидеть общественную работу и другие почетные обязанности и долги советского гражданина. Они с рождения были обречены объясняться в любви телевизору, когда транслировался съезд партии, Конституции 1977 года, учебнику «Обществоведение» и прочим чудачествам коммунистов на букву М. И так много возвышенной любви требовали от своих жертв большевики, так хотелось им быть взлелеянными и обласканными народом, что на взаимную любовь у их жертв и подопытных кроликов ничего не оставалось. Тогда любой ерунды, мелочи, чуши собачьей, кошачьей, свинячьей хватало, чтобы подраться, расстаться, спиться, подать на развод, отвести детей в приют и, разуверившись во всем и в себе, отчаявшись и опустив руки, сесть и плевать с утра до вечера в голубой экран, встать и подтереть задницу портретом из «Правды».
Но нет худа без добра и нет добра без худа, особенно в юности. Временные разрывы на площади в несколько квадратных километров только разжигают дикую страсть и нетерпение чувств. Это как любимые, но заезженные пластинки, которые лучше всего слушать из соседней комнаты, чтобы не портить удовольствие скрипами и шорохами.
Так вот, с того дня Аркадий и Победа не виделись три месяца, существуя в тоске друг по другу и, подобно прочим молодым людям, занимаясь общественными делами и ликвидируя почетные долги советского гражданина…
Однажды учитель физики попросил Простофила перенести осциллограф из одного класса в другой. Ученик нечаянно уронил прибор и приволок набор деталей и запчастей к осциллографу. В наказание и чтоб другим неповадно было, завуч два часа держал класс по стойке «смирно» и зудел, как родное государство всех задарма учит, кормит-поит, обувает-одевает, а Простофил, неблагодарное животное (другого и слова нет), ценный государственный прибор донести не может, руки у него не приспособлены, а ноги заплетаются, а голова только для волос, которые он не стрижет по форме, утвержденной минпросветом, и все ему хиханьки да хаханьки, а пора бы уже и за ум браться, и не его одного это касается, вообще в этом классе все одного поля ягоды: дурак на дураке, дура на дуре, — и в девятый он — завуч — никого не переведет, пусть не мечтают, всем дорога в ПТУ, а там…
Слушая одним ухом, как скоро и навсегда учеников поставят к станку, сунут лопату в руки и взвалят штабель кирпичей на спину, если тут же они не возьмутся за ум, Простофил твердо решил, что не будет подобно соклассникам казанской сиротой в приюте инвалидов, и пошел к шпане, чтобы свести счеты с завучем, как представителем государства, на иждивении которого вся страна и мировой лагерь социализма.
Шпана не оправдала надежд Простофила. Ну, побили стекла в квартире завуча, ну, сунули копейку в его дверной замок, ну, кинули дымовую бомбочку в фортку. Разве это месть за обиду? Ерунда, а не месть. Завуч только глазом стал дергать и чихать без повода.
Но от шпаны Простофил уже не отвертелся. В девятый класс его не взяли, зато с распростертыми объятиями приняли в швейное ПТУ со стипендией 16 рублей, где на трех мальчиков-белошвеев приходилось сто восемьдесят девочек-белошвеек, и никакого призора, хоть на голове строчи, потому что мальчиков в общей массе считали за девочек. Пытливый взгляд воспитателей и мастеров застревал лишь на животе Простофила: не забеременел ли он после какой-нибудь пьянки в мужском общежитии токарей и плотников. Но Простофил среди такого малинника успел только дважды подхватить триппер. Родители, глядя на него со стороны, не могли представить, что совсем недавно («Помнишь, Софочка, как будто на днях?») их ребенок стоял первым в шеренге и звонко кричал:
не могли представить («Помнишь, Павлик, словно вчера?»), что это их «золотце» поднял голову от игрушек и сказал: «Мамочка, я пúсать хотел и не перехотел», — но и образумить собственное дитя-детину не могли: к ремню рука не тянулась, парализованная высшим образованием, а словесные залпы расшибались о Простофилов лоб и рикошетом били по совести самих горе-воспитателей.
Простофил никого не слушал, кроме себя, и ничего не делал, кроме нужды. Стал только цинично-остроумен с телевизором. Например, говорит диктор: