25054.fb2
Я вообще редко сближался с первого знакомства и очень трудно переходил "на ты". Но с Семеном Акимовичем это {117} вышло как-то "самотеком", и я сам не заметил, как и когда это вышло. Такая уж была у него бесхитростная и детски-непосредственная манера подходить к другим людям. Это был истый "богема", художественная натура, бесконечно подвижная, покорявшая своей бесхитростной прямотой; а главное, способностью раскрываться без остатка тем, кто приходился ему по сердцу. Не раз бывало, что он придет, сыплет остротами и анекдотами, сам смеется и вас заставляет смеяться. И следом - совершенно преобразится: станет тихим, задумчивым, задушевным. А из глубоких провалов глаз выглянет вековая еврейская тоска. Может быть отсвет той первородной еврейской тоски, под знаком которой его предки "сидели и плакали на реках вавилонских"?
При обсуждении привезенного мною чисто мужицкого дела Семен Акимович сам как будто перевоплощался. Он уже тревожился, - во всей ли полноте я к этому делу привязан? Достаточно ли я берегу его виды на будущее? Это дело он готов был защищать от всех, - если надо, так и от меня самого. Он нервно расхаживал по комнате, разговаривал более сам с собою, чем со мной.
- Да отдаете ли вы сами себе отчет, волгарь вы эдакий, что для нас, для старой эмиграции, значит ваш приезд? Ах, если бы только знать, что ваши наблюдения вас не обманывают! То, что вы привезли заграницу - для нас, эмиграции народнической и народовольческой, есть оправдание прошлого и обетование будущего...
Но такое огромное дело надо вести вперед не узкими, едва протоптанными тропинками отдельных кружков. Ему нужна широкая, столбовая дорога. По ней маршрут - целая эпопея! Ведь это же - возрождение, на новых началах, и непременно рука об руку с мировым социализмом, всего того, что было бессмертным, начиная с самых исходных фаз нашего движения, всего, ныне оболганного и высмеянного народничества. Оно должно восстановить в новом блеске имена Герцена, Чернышевского, Добролюбова, Лаврова, Михайловского, в лице их продолжателей, исполнителей их предначертаний - тех, чьи имена еще скрыты в тумане грядущего... Нет, те друзья, которые вас предостерегали от поспешных, случайных решений, тысячу раз правы. Первые торопливые промахи могут скомпрометировать всё дело.
{118} Житловский и его сотрудники - почти сплошь милейшие люди, но разве это - дееспособная организация, способная вынести на своих плечах ответственность за такое дело? У нас в Париже есть, правда, такая заслуженная организация, как Группа Старых Народовольцев с Петром Лавровичем Лавровым во главе; он один - настоящая Мекка эмиграции. В Лондоне есть "фонд вольной русской прессы" с Волховским, Шишко, Чайковским, Лазаревым - тоже не последними ветеранами нашего дела; там же есть военно-революционная газета "Накануне" Эспера Серебрякова - наше наследие от военного отдела Исполнительного Комитета Народной Воли. Есть в их орбитах и отдельные эмигранты из партии В.С.П.С. - "всякий сам по себе". Беда только в том, что между всеми этими группами связи нет, если не считать - увы! кое-каких старых эмигрантских счетов, трений и недоразумений. Вот почему в старые меха новое вино вливать не следует. Крестьянское дело надо ставить отдельно, как нейтральное по отношению к их счетам и объединительное по существу... Разве я не прав?
{119}
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
В Париже. - И. А. Рубанович и Мария Ошанина. - У постели умирающего Лаврова. - Аграрно-Социалистическая Лига.
Л. Э. Шишко. - Ф. В. Волховской. - E. E. Лазарев.
Когда я впервые в 1900 году приехал в Париж, многочисленные новые знакомые обычно принимались меня расспрашивать: ну, что, успел ли я побывать во всех "святых местах" и поглядеть на все живые "иконы"? А один раз меня поставили втупик вопросом: а наше новое светило - "француза из Одессы" тоже уже видели?
Я не сразу сообразил, о ком идет речь. Оказалось, что этою шутливою кличкой местные эмигранты наградили одного из влиятельнейших местных народовольцев, Илью Адольфовича Рубановича. Прошлая его революционная биография не была особенно сложна. Он был причастен к работе одесской народовольческой организации 80-х годов; арестовал его гремевший на юге России и прославившийся своею беспощадностью военный прокурор Стрельников (в конце того же десятилетия за эту беспощадность и его не пощадила рука террориста).
Стрельников был вдобавок ко всему отъявленным антисемитом. Как прокурор, он открыто избрал себе девизом: "лучше схватить и покарать десяток невинных, чем упустить одного виновного". Он уже давно собирался, согласно его собственному выражению, "смастерить большой политический процесс с чесночным запахом", и думал, что в Рубановиче нашел искомую центральную фигуру такого процесса. Арестованный оказался, однако, "крепким орешком", на котором он поломал не мало зубов. В довершение всего Рубанович, родившийся во Франции, по бумагам был французским гражданином. А в то время как раз шла секретная подготовительная работа по налаживанию франко-русского союза, {120} популярностью в передовых кругах французской общественности не пользовавшегося. Чересчур ретивому военному прокурору было дано понять, что в такой момент "дразнить гусей", т. е. шокировать общественное мнение Франции судебным скандалом, задевающим француза, - дело несвоевременное. И он, скрепя сердце, оставил свои широкие планы и выслал Рубановича из пределов Российской империи - просто, как "нежелательного иностранца"...
- Вы его не знаете просто потому, что он не теоретик, не литератор, говорили мои местные друзья. - Зато - какой оратор! Мы, парижане, не раз имели случай его оценить. А открыла его Марина Никаноровна Полонская.
Тут я, приезжий провинциал, вторично провалился: и это имя было для меня лишь "звук пустой"...
- Ну, вот, и начинай после этого дела с этими обомшелыми провинциальными руссопетами, - сказал мне Семен Акимович, когда я спросил его о Рубановиче и Полонской. - Как? И ты приехал в Париж, даже по именам не зная тех лиц, которые прославились в до сих пор еще не вполне отшумевшем "деле об отступничестве Льва Тихомирова"?
Уезжая в 1899 году заграницу, я влачил на себе тяжкий моральный груз: неразрешенную для нас "загадку Льва Тихомирова". А неведомо для нас тою же загадкою мучились - по ссылкам и тюрьмам - былые идейные друзья и боевые товарищи знаменитого отщепенца. Читатель легко себе представит, с каким напряженным интересом шел я знакомиться с человеком, упорно разбивавшим и, наконец, разбившим заграницей авторитет Льва Тихомирова.
Про внешнее впечатление, которое сразу произвел на меня новый знакомый, прежде всего приходилось сказать: импозантное. Крупная, коренастая фигура, свидетельствующая о физической силе; энергичная осанка; в тоне, в жестах, во всех движениях - уверенная и спокойная твердость, свидетельствующая в то же время о большом темпераменте. Хорошо посаженная голова, окаймленная черною шевелюрою, волевой подбородок и хорошо очерченный лоб. В целом - очень красивый еврейский тип, так и просящийся в модель для Саула или Бар-Кохбы, может быть, для Самсона. По манерам - подлинный иностранец, и таков же он по всем приемам речи, тогда для меня еще новым: спрашивать о происхождении {121} шутливой клички "француза из Одессы" не приходилось. У него был красивый и звучный голос, твердого металлического тембра, более всего пригодного для драматической приподнятости рыцарственного, оттенка.
В Париже при изучении обстоятельств распада Народной Воли, для меня выяснилась исключительно крупная роль, выпавшая при борьбе с этим распадом на долю "Марины Полонской", имя, под которым проживала Мария Ошанина, урожденная Оловенникова. Выяснял ли я подробности об измене Льва Тихомирова, или о попытках русских придворных кругов через созданную ими тайную организацию Священная Дружина повести с Народной Волей переговоры о перемирии между нею и властью, или о поездке Германа Лопатина в Россию с целью восстановить Исполнительный Комитет; интересовался ли выдвижением в самой народовольческой организации заграницей новых людей, вроде И. А. Рубановича, - везде наталкивался я на решающее влияние, которое каждый раз имела эта замечательная женщина.
А так как она скончалась за год с небольшим до моего приезда заграницу, то все направляли меня за нужными мне сведениями к ее ближайшей подруге и по России, и по загранице, Галине Федоровне Черняковской, более известной по имени мужа, очень известного революционера, Бохановского. Я решил последовать этим указаниям.
Суровое лицо Черняковской оживилось и всё оно просветлело, когда я произнес имя Полонской.
- Знала ли я Полонскую? Еще бы! Мы ведь обе - родом из Орла, и у нас был общий учитель и вдохновитель Петр Григорович Зайчневский: чистый тип шестидесятника, причастного еще к нелегальным предприятиям Чернышевского; обаятельная личность и прирожденный оратор - пламенный и волнующий. Могучего роста и телосложения, с громовым голосом, с победительной осанкой, с редкой силою и красотою речи. Никогда в своей жизни не видела я человека, способного так ярко развернуть перед слушателями трагедию Великой Французской Революции, освещенную с точки зрения крайних якобинцев.
Она вставала перед нами, как живая, она снилась нам ночью, и самих себя мы видели во сне ее участницами. Весь тот выводок юношей и девушек, которых Зайчневский распропагандировал и благословил на работу и борьбу в России, слыл под именем "русских якобинцев"; а кое-кто из нас {122} и сами так себя именовали. Все мы сразу влились в Народную Волю и почти все миновали предыдущую фазу чистого народничества, для которой характерна идеализация мужика. С ней Маша никогда помириться не могла, и я знала народников и народниц, бледневших от ужаса, когда она произносила звучавшие для их ушей святотатством слова: "я люблю и в то же время ненавижу крестьян за их покорность и терпение". И так же порою бледнели, слушая ее, люди другого типа: не сразу выведшиеся среди нас анархо-бакунисты, верившие в чудодейственное преображение народа под влиянием вспышкопускательства и бунта.
"Бунт - говорила она - предполагает стихию-толпу. Но толпа - не народ; перерождает толпу в народ только народоправство, только самоуправление. Народная воля родится лишь в нем, - вот почему только, когда мы, "Народная Воля", в кавычках, дезорганизуем самодержавие и сокрушим его, явится народоправство, народ и народная воля - без кавычек". Никакие авторитеты на нее не действовали. Вот, например, хотя бы наш революционный ангел-хранитель, наш опекун по конспиративной части - Александр Михайлов. Он долго не мог отрешиться от одной из иллюзий старого народничества: увлекался раскольниками, мечтал о превращении готовой их тайной организации в подсобную для народовольческой. Все мы его бесконечно уважали и ценили; но в этом пункте скептицизм Маши не уставал посягать на его иллюзии и доставил ему не мало огорчений. К нам, немногим в партии "якобинцам", недоверчиво присматривался вначале и Желябов: не внесем ли мы в партию разнобоя, не захотим ли сузить движение до искусства организации заговора для захвата - за спиною народа власти? Но примирился с нами, убедившись, что наш "якобинский душок" это прежде всего требование строгой организационной централизации и дисциплины. А на исходе борьбы, на закате Народной Воли, я уже в наших спорах имела случай говорить, что на деле все мы, члены Исполнительного Комитета, мыслим и действуем, как якобинцы.
Галина Федоровна много рассказывала мне о полной драматизма жизни Ошаниной и подвинула ко мне стоявший на ее столике в рамке небольшой портрет. "Конечно, - прибавила она, - эта поздняя фотография - лишь отдаленный намек на ее красоту в молодости. Здесь она - только тень {123} самой себя. Но вглядитесь в эти тонкие, изящные черты лица. Мысленно оживите эти глаза - они у нее были темные, с поволокой. Представьте себе затаившуюся в углах ее красиво очерченных губ лукавую улыбку. Вера Фигнер, Мария Ошанина и, позднее - Анна Корба: это были три красавицы в Исполнительном Комитете"...
Заграницей Мария Николаевна принялась зорко присматриваться к окружающим и молодежи: не выдвинется ли из нее какая-нибудь новая, свежая сила - богато одаренная и волевая? Зажгла свой фонарь, - "искала человека". Ее внимание, в конце концов, приковал к себе И. А. Рубанович. Тогда недавно еще юноша, политически не отшлифованный, неровный, импульсивный, он требовал большой работы над ним, но в нем уже угадывались данные, обещающие многое. Она не могла не загореться желанием - все силы свои посвятить на то, чтобы сделать из него достойную смену старым, постепенно выходящим из строя лидерам эмиграции. А работать над людьми она умела. По мере того, как он рос, она привыкла смотреть на него, как на свое духовное детище: тут был элемент - или, если угодно, суррогат - чисто материнского чувства.
Она пыталась быть его старшей сестрой-другом: Эгерией его политического восхождения. А потом явилась новая наслойка чувств, более нежных, роднящих больше сестры и матери. Право уж, не могу вам сказать, какой из этих видов привязанности был первичнее и определял тон других. И какая в этом важность, если, в конце концов, все они слились в единое и нераздельное чувство, захватившее ее целиком и без остатка?
А Рубанович? Конечно, она была десятью годами старше его, но эта разница покрывалась ее блестящей личностью и ее пощаженным рукою времени женским очарованием. Рубанович не мог не глядеть на нее снизу вверх: недавний новобранец Народной Воли лицом к лицу с одной из ее героинь, овеянный ореолом живой легенды: и было более, чем естественно, что он стал ее обожать и боготворить. Как-то раз, вспоминая вместе со мной страшное время разгрома Исполнительного Комитета и отчаянных попыток московского центра заместить его, Мария Николаевна вдруг выговорила: "будь с нами тогда Рубанович, каких бы дел наделали мы вместе с ним! А теперь... не тяготеет ли уж и над ним и над нами проклятие эмигрантского бытия? А вдруг для заграницы {124} он остался чересчур русским, а для России стал чересчур иностранец?". Мы не могли для себя разрешить этого вопроса. Он будет разрешен в рядах вашего, только что начавшего выходить на историческую арену поколения. Полонская-Ошанина умерла, так его и не увидев. А Рубанович еще войдет в его ряды, навсегда сохранив в себе благородную память о том, как много внесла в его жизнь эта редкостная по своему умственному и нравственному облику женщина.
С детства отличавшаяся хрупким здоровьем, уже в Москве совсем больная, обреченная долго биться в безнадежных попытках заграничного возрождения Народной Воли, эта замечательная женщина умерла на рубеже 1897 и 1898 годов. Легко себе представить, какую зияющую пустоту оставила она в жизни Рубановича. Прошло еще несколько лет - и на него обрушился новый удар: кончина П. Л. Лаврова. От потери таких друзей было от чего духовно осиротеть. И лишь через несколько лет он оправился, "выпрямился" и воскрес к новой жизни.
***
Вскоре после приезда моего в Париж и первого знакомства со старыми народовольцами, в конце января 1900 г., я получил от Семена Акимовича записку с извещением о том, что Петр Лаврович внезапно опасно занемог, и спешным вызовом меня к больному. Я был там физически необходим. При своей крупной фигуре Лавров был очень тяжел, и Семен, кроме себя самого и меня, не видел, кто из близких был бы достаточно силен, чтобы поднимать его, держать на руках переносить и т. п. Потянулись дни и ночи забот и тревог, всё более безрадостные. Недолго нам пришлось принимать участие в уходе за ним. На руках Семена Акимовича и моих через несколько дней, 6-го февраля 1900 года, этот замечательный ученый и мыслитель скончался и в предсмертном бреду не переставал пытаться что-то диктовать и чертить рукою в воздухе.
Смерть его для всех нас была огромным несчастьем, но, как это порою бывает, самая величина этого несчастья всех нас сильно пришпорила. На похороны его 14-го февраля съехался весь цвет тогдашней эмиграции. Траур по Лаврову стал {125} крестинами нашей Аграрно-Социалистической Лиги: незримым крестным отцом ее был дорогой покойник, а как бы душеприказчиком его по отношению к Лиге - стал Семен Акимович.
В числе основателей Лиги были, кроме нас, Леонид Эммануилович Шишко, Феликс Вадимович Волховской и Егор Егорович Лазарев.
Л. Э. Шишко был для нас живым олицетворением начала революционно-социалистического движения в России. Выходец из дворянской среды, офицер, порвавший со своей средой и карьерой, чтобы нести новое евангелие социализма в рабочие кварталы Петербурга, чтобы принять участие в крестовом походе в святую землю народной жизни, он через процесс 193-х, тюрьму, каторгу, ссылку на поселение, побег пришел к новому революционному поколению и встал в его ряды.
Леонид Шишко принадлежал по своему внутреннему складу и по истории своей жизни к тем социалистам-идеалистам, которые выступили на защиту интересов трудящегося люда задолго до того, как сами трудовые массы сознали свои права и начали борьбу за них. Он родился 19-го мая 1852 года в помещичьей семье, и данное ему воспитание обеспечивало ему хорошее привилегированное положение. Он был отдан в кадетский корпус (в то время называвшийся военной гимназией) и, по окончании курса, поступил в 1868 году в Михайловское Артиллерийское Училище в Петербурге. Он был выпущен из училища в мае или июне 1871 года подпоручиком артиллерии, но, к величайшему негодованию начальства и, несмотря на уговоры последнего, немедленно подал в отставку и покинул военную службу. Осенью 1871 года он поступил в технологический институт.
Однако и технологический институт не удовлетворял юного искателя правдивых и полезных народу путей жизни и он решил сделаться народным учителем. Зиму 1871-2 года Шишко еще провел в Петербурге, но затем бросил институт и отправился в Москву, где у него был близкий товарищ, питавший одинаковые с ним стремления к сближению с трудовой массой. Оба предложили свои услуги земству в качестве народных учителей. Однако, Леониду не суждено было пойти по этому пути. За время своего студенчества он встречался с некоторыми членами кружка "чайковцев" (так названного по {126} имени одного из наиболее видных и старейших его членов - хотя и не основателя - Николая Васильевича Чайковского), не зная еще, но догадываясь, что они составляют тайную организацию. Кружок оценил нравственный облик юного народника и как раз в то время, как последний ждал ответа в Москве от земских управ, которым он послал письма, он получил письмо от Кравчинского, сообщавшего о том, что кружок чайковцев приглашает Леонида вступить в число его членов. Шишко немедленно выехал в Петербург.
Это составило эпоху в жизни Шишко. Кружок чайковцев развил и укрепил в нем те черты - нравственную цельность, чистоту и искренность, которые с начала до конца его революционной карьеры составляли его силу, и наложил на него ту печать беззаветного идеализма, которая не стерлась за всю его жизнь.
Жизнь Феликса Волховского - это краткая история русского революционного движения, верным и непоколебимым слугой которого он оставался до конца дней своих. Его молодость прошла в эпоху "хождения в народ" с ее чистой верой, энтузиазмом и самоотверженностью. Вместе с Брешковской, Войнаральским и Коваликом Волховской был одной из самых ярких фигур в знаменитом "процессе 193-х" в 1877 г., завершившим первую попытку широкой социалистической пропаганды в народе.
После трех лет тюремного заключения, навсегда подорвавшего его здоровье, и одиннадцати лет Сибири Волховской в 1889 году бежал заграницу сначала в Америку, потом в Англию, где он основался окончательно и где, сблизившись с английскими социалистическими кругами, проявил себя как неутомимый пропагандист и талантливый писатель. Здесь, вместе с другими русскими эмигрантами, он издавал "Летучие Листки" Фонда Вольной Русской Прессы. С образованием Аграрно-Социалистической Лиги он становится ее членом.
В нем удивительным образом сочетались ярко выраженная индивидуальность, накладывавшая свою печать на всё, с чем он прикасался, с глубокой терпимостью к чужим взглядам, с умением понять чужое мнение и подчинить ему свой личный взгляд, если он не принимается большинством. Европеец по своим привычкам, он вошел в английскую жизнь и пользовался большой популярностью в демократических кругах Англии.
{127} Перед ним здесь была открыта широкая арена общественной деятельности, но он был безраздельно предан делу русской революции, делу русского народа.
Егор Лазарев родился в 1855 г. Отец и мать его были крепостными. В 1864 году отец отвез молодого Егора в Самару и поместил в услужение к тетке, имевшей мелочную лавку. В 1865 г. E. E. Лазарев поступил в приходское училище, по окончании которого с "похвальной книгой", в 1866 г. поступил в трехклассное Уездное училище, где тоже был одним из первых учеников, а затем - в Самарскую гимназию. Обладая блестящими способностями, бывший крепостной кончил гимназию первым учеником.
Маячит впереди университет заманчивыми огнями знания. Но широкий поток революционного движения захватывает молодого Лазарева. Лазарев идет в народ для пропаганды социалистических идей. Вскоре его арестовывают и отправляют в Самарскую тюрьму. После трехлетнего предварительного заключения Лазарев предстал перед Верховным Судом Правительствующего Сената по знаменитому процессу 193-х. Вместе со Львом Тихомировым, Андреем Желябовым, Софьей Перовской, Лазарев был по суду оправдан. Неутомимый Лазарев немедленно возвращается к революционной работе.
Аресты, тюрьма и ссылка почти целиком заполняют ближайшие двенадцать лет его жизни, пока в июле 1890 года Лазарев не бежит из ссылки в Восточной Сибири через Японию в Америку. С осени 1890 г. по март 1894 г. Лазарев прожил в Америке, исколесив ее вдоль и поперек.
Весной 1894 г. Лазарев переезжает в Лондон. Отсюда едет в Париж представителем Фонда Вольной Русской Прессы, но вскоре убийство президента Карно вызывает волну реакции во Франции. Начинаются преследования иностранцев. Палата вотирует знаменитый закон об анархистах. Как "анархист", арестовывается и Лазарев и высылается из пределов Франции. Лазарев возвращается в Лондон, где становится секретарем Фонда. Летом 1895 г. Лазарев переезжает в Швейцарию и поселяется в местечке Божи над Клараном.
Когда была основана Аграрно-Социалистическая Лига, E. E. Лазарев был избран членом редакционной коллегии Лиги.
В конце 1901 года Лига выпустила первое свое публичное заявление. К началу 1902 г. она уже {128} выпустила 25.000 экземпляров разных брошюр. Летом того же года ее издательство слилось с заграничным издательством Партии Социалистов-Революционеров. Отчет объединенного издательства за 1902 год дал уже 317 тысяч экземпляров брошюр, в количестве свыше миллиона печатных листов. Этот наш "первый миллион" был отпразднован Семеном Акимовичем, как самый большой личный праздник.
Шесть лет секретарства у П. Л. Лаврова были для Семена Акимовича как бы шестилетним университетским курсом. Под диктовку Лаврова он записал монументальный "Опыт истории мысли", "Переживания доисторического периода" и "Введение в историю мысли", изданное в России при содействии проф. М. М. Ковалевского под псевдонимом С. Арнольди. Изложенную в этих трудах Лаврова энциклопедическую научно-философскую систему Ковалевский сравнил с ближайшими к нему по времени такими же двумя системами - Огюста Конта и Герберта Спенсера, подчеркнув, что она им не только не уступает по замыслу и выполнению, но превосходит их.
Если Глеб Успенский надолго покорил сердце Семена Акимовича, то Лавров дисциплинировал его ум и поднял его на вершины человеческого знания. Когда Лавров умер на моих и его руках, у меня явилось ощущение, что духовно осиротевший Семен Акимович едва ли не всю полноту своей к нему привязанности перенес - на меня.
{129}