25054.fb2 Перед бурей - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Перед бурей - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Кончено! всё кончено.

...пора миновала, и буря промчалась,

И ветер, лаская листочки древес,

Тебя с успокоенных гонит небес...

Никем, кроме меня, незамеченный, по окончании пения встал В. А. и вышел в сени. Я тихонько выскользнул вслед за ним и увидел в полусвете идущих на двор дверей его фигуру, с плечами, подергивающимися от безмолвных рыданий... Я хотел броситься к нему, обнять, говорить ему ласковые слова... Но потому ли, что, не знавший никогда ласк рано умершей матери, я привык к замкнутости, не умел, не мог, был неспособен к внешнему выражению таких чувств, - или просто почувствовалось, что всякое постороннее прикосновение будет кощунственным вмешательством в святыню слишком глубокого горя, - но я поспешно убежал обратно, и никогда, никому не проронил о том, чему был невольным свидетелем, ни единого слова. А Балмашев с этого вечера жестоко запил.

Вспоминается еще фигура "сумасшедшего философа" Донецкого. Он жил настоящим затворником, отшельником, анахоретом, где-то на грязной окраине города. Это был тоже трагический осколок прошумевшей эпохи, не вынесший нравственного потрясения и духовно сломившийся под ним. Он начал со странностей и чудачеств, на фоне глубокой, прогрессирующей меланхолии. Забросил все знакомства, оборвал все связи. Жил каким-то грошовым уроком, питался одними акридами, без дикого меда; кажется, Балмашев доставал ему иногда какую-то переписку. Горячая вода - без чаю и сахару - черный хлеб; таково было его обычное питание.

Он, бывший народоволец, превратился в убежденного вегетарианца. Любовь ко всему живому, даже к мертвой природе, обострилась в нем до болезненности. Жизнь оскорбляла на каждом шагу его убеждения - и он ушел от жизни, замкнулся в свою раковину, с утра до глубокой ночи мерил шагами {46} свою крошечную коморку или, согнувшись, исписывал листок за листком. Он приводил в порядок новую систему своих взглядов, новую свою философию. Подолгу сидели мы у него, а он, не глядя на нас, даже, кажется, плохо нас различая, вдохновенно и бессвязно говорил на новые для нас философские темы.

Только потом я понял психологическую трагедию, создавшую эту философию. Человек, участвовавший в героической попытке возрождения и очеловечения нашей бесчеловечной действительности революционной борьбой, не вынес рокового финала. И потрясенная нервная система направила его недюженный ум на фантастическую дорогу.

Но мы любили слушать парадоксальные излияния "сумасшедшего философа". Они ставили перед нами новые вопросы, эти вечные вопросы философии: проблему реальности внешнего мира, свободной воли, оснований морали. Они раскрывали перед нами новые горизонты, толкали к таким книгам, которых не значилось в списках В. А. Балмашева. Донецкий будил наш ум, но не овладевал им, как не овладевал им и старик Балмашев. Мы, начавшие развиваться ощупью, самостоятельно, ценившие эту самостоятельность и детски гордившиеся ею, шли собственным путем...

В конце нашего пребывания в гимназии в Саратове появилось новое лицо - М. А. Натансон. Кое-кто из нашего кружка попал в сферу его влияния, хотя более через посредство жены его, Варвары Ивановны: для него самого мы по молодости лет представляли недостаточно интересный материал.

Марк Андреевич Натансон - одна из своебразнейших фигур русской революции. Но он не был ни писателем, ни оратором, ни героем сенсационных приключений, чье дело ярко говорит само за себя. Это был организатор, стоящий за спинами того, другого, третьего, и для посторонней публики легко заслоняемый ими. Оценка таких людей обычно приходит с запозданием.

{47} Впервые я встретил его незадолго до окончания гимназии; он к этому времени уже закончил свою вторую ссылку. В первую ссылку свою он попал в 1872 г. - меня тогда еще не было на свете. Между нами был возрастной промежуток почти в четверть века.

Русская молодежь того времени рано начинала жить политической жизнью; зато и средний возраст жизни революционера был ужасающе короток. Помню, революционеров, едва переваливших за тридцать лет или даже подошедших к этой грани, мы уже награждали их титулом "наши старики".

На политическом небосклоне Саратова Натансон появился, как яркая комета с длинным световым хвостом прошлой славы.

Русская революция началась для нас с полулегендарного "кружка чайковцев". И вот, нам открывали, что имя Н. В. Чайковского прилипло к кружку лишь по недоразумению; Чайковский после ареста более ярких членов кружка выпал из него, ушел в странную секту "Маликовцев" или "богочеловеков".

Подлинною осью кружка была чета Натансонов: Марк и первая жена его Ольга, которую Лев Тихомиров считал "второю Софьею Перовской". Натансоновцы устроили побег из тюрьмы самого блестящего из членов кружка, П. А. Кропоткина. Они же устроили известную демонстрацию на Казанской площади в 1876 году, на которой Натансон был рядом с Г. В. Плехановым.

Натансон, самовольно покинув место первой ссылки, не только объехал северные народнические группы и сплотил их в единый "Союз", впоследствии принявший имя "Земли и Воли" подобно прежней группе того же имени, тяготевшей к Чернышевскому, но и представил лучшую программную схему революционного народничества. Основная мысль его при этом сводилась к следующему: во-первых, лавристы, бакунисты, чайковцы и т. п. должны спуститься "с облаков на землю". Они должны признать "открытыми" вопросы будущего движения и отложить до лучших времен все свои споры о проблемах, являющихся "музыкой будущего", должны принять за основу своей борьбы тот реальный минимум потребностей и запросов, который уже усвоен народным сознанием и может прочно оплодотворить его волю.

Во-вторых, надо {48} отвергнуть поверхностную, летучую агитацию и распыление сил во вспышкопускательстве: социалисты, желающие возглавить народные движения, должны "осесть" в народе и быть в нем приняты, как свои, мирские люди, естественные вожаки во всех делах. Брызжущий остроумием Д. А. Клеменц шутливо определил Натансоновцев, как вгнездившихся "троглодитов" деревни. В связи с этим Натансон уже с первой своей ссылки, блестящим студентом Военно-Медицинской Академии, первый выступил против нашумевшей тогда "нечаевщины", а позднее настоял на четком отмежевании от всяких авантюр с "золотыми грамотами", подложными царскими манифестами и т. п.

По инициативе Натансона из только что начинавшего выходить в употребление расплывчатого, общелитературного понятия о "народничестве", выкристаллизировалось понятие более тесное и строгое: народничество в собственном смысле этого слова как деятельность не только среди народа и для народа, но и обязательно через народ, чем исключалось использование его, как простого орудия; всё должно быть проведено через его сознание и волю, ничего не должно быть навязано извне или предрешено за его спиною. Общий образ Натансона был закончен в нашем воображении еще одной, последнею чертою. Всем нам была знакома похожая на сказку повесть о необыкновенном конспиративном гении Александра Михайлова, этого ангела-хранителя всех дерзновенных предприятий грозного террористического "Исполнительного Комитета Партии Народной Воли"; и вот, нам открыли, что этот легендарный организатор и конспиратор сам считал себя до такой степени учеником и преемником Натансона, что в знак этого взял себе тот же самый нелегальный псевдоним - "Петр Иванович", под которым в землевольческих рядах знали "Марка Мудрого"...

Оговариваюсь: в Саратове наше общее представление о вернувшемся из Якутии ветеране составилось не сразу: то была мозаика отрывочных данных и впечатлений, доходивших до нас с разных сторон, из источников разной степени осведомленности и достоверности. Впоследствии нам пришлось их проверить по рассказам таких людей, как старый землеволец Осип Аптекман или плехановец Лев Дейч, для которого вся жизнь Натансона была открытою книгой. {49} Первый считал "Марка" "человеком огромной энергии, железной воли и крупнейших организационных способностей". А Дейч, обычно очень скупой на хвалебные отзывы о людях, "не своих" или даже не совсем своих, говорил, что не запомнит "другого деятеля, который пользовался бы таким влиянием, уважением и могуществом, как Марк". На взгляд Дейча он вообще "почти затмил славу всех знаменитостей своего времени. А для этого надо было быть человеком исключительно большого калибра..."

Натансон всем стилем своей натуры резко отличался от окружающих. По внешности он выглядел, скорее всего, профессором. Спокойно и уверенно откинутая назад голова с высоким лбом, карие, внимательно ощупывающие собеседника глаза из-за золотой оправы очков, мягкая, шелковистая борода, вся осанка и манеры, смягчающие своей вежливостью строгую серьёзность, порою с холодным отливом суровости.

В Саратов он приехал с репутацией и рекомендациями, в революционной среде тоже не обычными. Уже к концу своей второй сибирской ссылки он имел то, что называется общественным положением. Как главный счетовод ж. д., он снискал себе репутацию чуть ли не гениального ревизора и контролера. Судьба словно специально послала ему в руки начальника контроля Козловско-Саратовской и Баскунчакской ж. д., ген. Козачева, отчаянно боровшегося с оргией злоупотреблений и хищений, разъедавшей всё железнодорожное хозяйство.

В Натансоне, не говоря уже о щепетильной честности, он нашел человека совершенно исключительной трудоспособности, опыта и энергии; он не мог им нахвалиться: "не человек, а клад!" Местные охранники насупились, особенно когда узнали, какие широкие полномочия получил он по набору себе сотрудников. Но бравый, наивный и самонадеянный генерал ничего не желал слушать. Он кричал, что лучше всех знает секрет, как неблагонадежного превратить в благонадежного: надо найти для него служебное поприще, стоящее на уровне его дарований, да двух-трехтысячный годовой оклад! Все кругом посмеивались по поводу того, "до какой степени сумел Натансон крепко оседлать Его Превосходительство!"

Начальник охранки сердито ворчал, что следом за железнодорожным ведомством и многие другие стали {50} превращаться "в караван-сараи для поднадзорных и неблагонадежных". Всё легче и чаще повсюду проходили назначения, в которых, справедливо или нет, чувствовалась "рука Марка". В губернии складывались кадры интеллигентных работников всех видов, видевших в Натансоне высший авторитет. То была фактически организация в зародыше, тем более удобная, что она себя организацией не сознавала. Осторожный и терпеливый, старый "собиратель Земли" не торопился ее оформить. У него был уже "взят на учет" весь уцелевший от прошлых времен или отбывший былые репрессии революционный актив; он создал опорные пункты в таких центрах Поволжья, как Самара и Нижний Новгород; он обновил былые связи со столичными литературными кругами, в которых тон задавал Н. К. Михайловский.

В то время мы познакомились еще с одним политическим ссыльным народовольцем Анатолием Влад. Сазоновым. "Действующих революционеров" мы знали тогда, в сущности, по "Нови" Тургенева - в виде таинственного, действующего откуда то из-за кулис, всезнающего и всем распоряжающегося "Василия Ивановича", да еще по тенденциозному реакционному роману "Тенета" Тхоржевского.

И В. А. Балмашева и М. А. Натансона мы как то ставили отдельно: один только помогал молодежи готовиться стать революционерами, другой жил легально и посвящал свое время тому, что впоследствии стало называться "использованием легальных возможностей". Не то представлял собою Ан. В. Сазонов. Он был членом действующей революционной организации. Главным инициатором ее был бежавший из Восточной Сибири народоволец Сабунаев, успевший сделать по тому глухому времени очень много: собрать где-то на Волге народовольческий съезд, объявить партию Народной Воли восстановленной, объединить целый ряд кружков: Московский, Ярославский, Костромской, Казанский, Воронежский и др. Только что вернувшийся из ссылки в Березове А. В. Сазонов был саратовским агентом новой организации.

В 1890 году Сазонов был арестован. А вместе с ним не повезло и мне. В момент прихода жандармов я сидел у Сазонова; при виде "гостей" я пытался скрыться через заднее крыльцо, но тщетно. Меня обыскали, допросили, выпустили, {51} но отправили обо мне "по принадлежности" надлежащее сообщение гимназическому начальству.

В гимназии я и без того был на дурном счету. Большинство учителей помнили моего старшего брата, арестованного жандармерией и исключенного из гимназии несколько лет тому назад. Один из учителей, П. Р. Полетика, так хорошо это помнил, что то и дело, кстати и некстати, грозно восклицал: "по стопам братца пошел?"

Известие от Саратовского жандармского управления было каплей, переполнившей чашу. Меня сначала хотели прямо исключить из гимназии, но выручило отсутствие всяких улик. Меня всё же поставили на особое положение, отсадили на отдельную парту, ввели периодические и внезапные "посещения" моей квартиры классным наставником и его помощниками.

Перейдя в последний, 8-ой класс, я подал прошение о принятии меня в тот же класс Юрьевской (Дерптской) гимназии. Там впервые открылась русская гимназия вместо прежней немецкой, и обрусительная политика облегчала привлечение русских учеников. Для неудачников и потерпевших крушение Дерптский университет, Ветеринарный Институт и гимназия были верными прибежищами. Там, в Ветеринарном, уже кончил курс ранее потерпевший крушение в том же Саратове мой старший брат. Меня приняли, и осенью 1891 года я ехал в Дерпт.

{52}

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

В Дерпте. - Последние гимназические впечатления. - Опять Саратов: холерные беспорядки. - В Московском университете. - Союзный Совет. - Споры народников с марксистами. - Н. К. Михайловский. - П. Н. Милюков. - Новое "народовольчество". - Организационные планы М. А. Натансона.

Город Дерпт только что был переименован в Юрьев. Обрусительная политика торжествовала по всей линии. В особенности гонению подвергалось всё немецкое, начиная от профессоров и учителей и кончая вывесками улиц. Несколько иное отношение было к эстонцам и латышам. Этим разъяснялось, что русское правительство освобождает их от немецкого засилья. Эстонским и латышским было, главным образом, простонародье и мелкая буржуазия. Немцами были бароны и значительная часть средней и крупной буржуазии. Эстонская и латышская интеллигенция только нарождалась.

Одним из ближайших моих товарищей был Карл Парте, впоследствии адвокат и выдающийся деятель эстонской конституционно-демократической партии. Другой, классом старше, Теннисон, высокий, худощавый с аристократическими манерами, ныне (ноябрь 1919 г.) премьер-министр независимой республики Эстонии.

Выпускной год проходил быстро. Беззубая старушка-гимназия лениво пережевывала свою казенную жвачку. Кажется, единственным живым оазисом были уроки немецкого языка, как необязательного предмета (надо было выбирать между немецким и французским). Это был обломок старой, нерусифицированной школы. На уроках немецкого языка читалось о развитии германской литературы, о немецком Белинском - о Лессинге... Тут еще веяло духом старой, большой, {53} европейской культуры, тут еще звучало ее отдаленное, тихо замолкавшее эхо. А на развалинах ее копошились казенные обрусители...

Так прошел я и мои сверстники через пустыню казенного среднего образования. Мы сами создали себе среди нее оазисы знания. Я ехал домой, вооруженный аттестатом зрелости. А рядом с ним у меня была в кармане другая бумажка: свежеотпечатанная прокламация, под заглавием "Письмо к голодающим крестьянам", за подписью "Мужицкие доброхоты".

Она вышла из типографии "Группы народовольцев" и принадлежала - как я узнал год спустя - перу писателя Астырева, чью книжку "В волостных писарях" я читал с жадным интересом. В это время в деревнях свирепствовали частью голодный тиф, частью надвигающаяся с юга холера. В связи с непонятными для темного простонародья санитарными мерами ходили слухи о том, что баре, чтобы избежать неизбежной прирезки земли крестьянам, решили поубавить их число и подкупили докторов "травить народ". Везде шел смутный говор, что "черному народу большое утеснение идет". Начались - в Астрахани - первые холерные беспорядки. А тут еще старшая сестра моя, курсистка-медичка, работая в медицинском отряде по борьбе с тифом, заразилась и, хотя ее жизнь удалось спасти, но от болезни осталось тяжкое, непоправимое наследство - неизлечимое душевное расстройство. Встревоженный отец категорически воспротивился моей поездке в деревню.

Саратов вслед за Астраханью и Царициным стал ареной холерных беспорядков. Городская чернь, долго и глухо волновавшаяся, пришла в крайнее возбуждение. Взрыв был, как и следовало ожидать, совершенно стихийный и бессмысленный. Началось со случайного убийства какого-то подростка, принятого за фельдшера. Затем убили одного врача. Били и полицию. Застигнутое врасплох высшее начальство растерялось. Но возбуждение, и возбуждение небывалое, царило и среди интеллигенции. Когда в воздухе запахло бунтом, горячие головы неудержимо потянулись на улицу, к низам, в народные массы.

Эта "тяга" была так сильна, что не только старик Балмашев, но и такой "муж совета", как Марк Натансон, вначале заняли неопределенную, колеблющуюся позицию. Когда начались погромные действия толпы, все "старшие" {54} растерялись, а молодежь бросилась на улицу. Она считала, что ее священный долг - попытаться отвратить движение от докторов и больниц и направить его на полицейские участки. Бездействие - преступно; остающийся в стороне - моральный соучастник и попуститель вырождения "народного" движения в дикие погромные эксцессы. Так рассуждала молодежь. Бросить лозунг "бей полицию" можно было и не без успеха.

И действительно, толпа разгромила полицейский участок на Митрофановской площади, разгромила квартиру полицмейстера. Но это нападение на полицию было случайным, эпизодическим; полицию били, ибо она заступалась за врачей и преграждала дорогу к погромам - и только. Влияние интеллигенции было не при чем. В одном месте, где Е. Д. Кускова с подругой начала было уговаривать бить не докторов, а полицию, они тотчас навлекли на себя подозрение недоверчивой толпы. Им в ответ кто-то закричал: - "Ага! Знаем, кто вы! сами вы фельдшерицы проклятые! Держи их, бей их, ребята!" За ними уже гнались, и дело могло кончиться для них очень и очень плохо. К концу дня едва ли не всем пытавшимся "присоединиться к народному движению с целью его направления" стали на опыте ясны вся фальшивость и бессмысленность их положения. Они нигде не могли "овладеть" движением, везде у него были свои "герои" и вожаки, с преобладанием мускульных и стихийно-волевых ресурсов над интеллектуальными; злосчастные кандидаты в руководители либо оказывались пассивными зрителями, либо щепками, подхваченными стихией, и бессильно барахтавшимися в общем потоке. Усталые, запыленные, грязные, мокрые - при разгоне толпы их поливали из пожарной кишки - порою помятые, ошеломленные и разбитые, они были вполне подготовлены, чтобы получить жестокий нагоняй от "старших".

Среди этих последних первый забил тревогу М. А. Натансон: быть может, внутренне чувствуя потребность загладить свои предыдущие колебания и нерешительность, он резко осуждал всех, осмелившихся броситься, очертя голову в это дикое движение. Никакой оппозиции он не встретил. И неудивительно. Самоотверженная и наивная молодежь получила впервые от жизни предметный - и весьма жестокий - урок - не смешивать "народа", к которому она рвалась душой, с распыленной беспорядочной толпой, в которой {55} на первое место выдвигались подонки и отребье городского населения. Но прежде, чем окончательно утвердиться на этом, молодежи предстояло пройти, как увидит читатель ниже, через краткий период идеализации "босячества".

Я - на юридическом факультете Московского университета. Как странно, как необычно прозвучало в ушах это новое обращение - "Милостивые Государи!" - на вступительной лекции А. И. Чупрова! Какое море голов в аудитории первого курса! Но вот улеглись первые впечатления. Мы присматриваемся к профессорам. Сухая фигура Боголепова. От нее веет полярным холодом. Лектор по государственному праву, либерально-консервативный, приспособляющийся Зверев. Мирно выживающий из ума старичок Мрочек-Дроздовский, читающий историю русского права. И только один милейший, но и мягчайший Александр Иванович Чупров - в качестве оазиса...

Мы ходим в университет, вешаем пальто на гвоздик со своим именем, чтобы его отметил стоящий на страже нашей аккуратности и усердия в занятиях педель, а сами устремляемся на поиски более интересных лекций по всевозможным факультетам. Бежим к В. И. Ключевскому, к К. Тимирязеву. Спешим на рефераты в Юридическое Общество. Посещаем разные публичные лекции. Наконец, остается собственная кружковая жизнь.

Мы, не марксисты, прилежнее всего занимались тогда именно Марксом. Мы считали тогда "вопросом чести" знать Маркса лучше, чем его сторонники. Это порою превращалось у нас в какой-то спорт. Мы должны были наизусть знать все самые "существенные" боевые цитаты, на которые приходилось опираться в спорах. Те, кто, как я, обладал хорошей памятью, порою "откатывали" Маркса по памяти целыми страницами. Иное отношение проявляли к нашим авторитетам молодые марксисты. Они воспитывались в открытом пренебрежении к Михайловскому, Лаврову и т. п. Они утверждались прочно и без колебаний на своем. От остального отмахивались, как от не стоющего серьёзного внимания. Поэтому представления их о сущности взглядов Чернышевского, Герцена, Михайловского, Лаврова у них были до крайности поверхностными. Мы были по преимуществу искателями; они утвердившимися в правой вере. Среди "нас" {56} было больше индивидуального разнообразия, но и шаткости во взглядах; среди "них" взгляды были - первое время - словно остриженными под гребенку и обмундированными по одному казенному фабричному образцу.

Круг наших интересов был в это время гораздо шире: мы, например, с увлечением занимались философией и теорией познания, нас продолжали захватывать "проклятые вопросы" этики, с такой силой выдвинутые двумя друго-врагами, Ф. Достоевским и Л. Толстым; а "они" с какой-то аскетической узостью сектантов сосредоточивались на вопросах экономики, - но за это нередко выигрывали большим, сравнительно с нами, углублением в пределах этой суженной сферы.

Они были сплоченнее нас: новизна их учения на русской почве заставляла их выработать почти масонское тяготение друг к другу и противопоставление себя всему остальному миру. Марксисты складывались на наших глазах в какое-то воинствующее духовное братство, которое объявляло непримиримую войну всему остальному миру, и всех немарксистов сваливало в одну кучу. Мы все для молодых марксистов были утопистами и мелкобуржуазными "обомшелыми троглодитами", как обзывал нас в середине 90-х годов один из видных марксистских публицистов. Но воинствующий марксизм выдвинулся и вошел в силу далеко не сразу. Он в то время едва лишь выходил из ряда маленьких лабораторий, приготовлявших свежеиспеченных, но уже совершенно законченных, фанатически убежденных сторонников нового миросозерцания.

Наряду с чисто кружковой жизнью, и даже доминируя над нею, развивалась жизнь студенческих организаций, - землячеств. Они объединялись "Союзным Советом" из выборных представителей, по одному из каждого землячества. Я попал в Союзный Совет выборным от Саратовского землячества и нашел там то, что мне было нужно: группу наиболее активных и умственно-живых студентов из всех губерний.

Среди них особенно выделялся своей деловитостью и энергией типичный "общественник", Вас. Петр. Кащенко, студент-медик, старше и опытнее нас, настоящий хранитель всех лучших студенческих традиций, мягкий, внимательный и деликатный, более "ходатай за мирское дело", чем революционер; все мы его очень любили и ценили. Тут были Широкий, Стрижнев, Н. В. Тесленко - тогда называвший себя {57} народовольцем - Камаринец, Латухин, Павлович и многие другие. Все они были одержимы жаждой деятельности. Эта жажда сначала, естественно, обратилась на расширение и укрепление выдвинувшей их организации. Вначале это был "Союзный совет 16-ти объединенных землячеств"; к концу года вместо "16" пришлось писать "27", к концу следующего года "42". Совет сделался силою: он мог смело выступать, как представитель всего организованного студенчества.

В среде Совета царило общее согласие по основному вопросу: столько раз обескровливавшие студенчество, лишавшие его деятельнейших элементов чисто-академические "беспорядки" считались вещью, не стоящей затраты наших сил. Воздерживаться от тех традиционных "студенческих волнений", которые по духу своему не выходят из четырех стен университета и зарождаются во имя требований, никого, кроме студентов, не интересующих; копить силы, поддерживать в студенчестве дух общего протеста; постоянно связывать положение дел в университете с общим положением России; твердить и твердить студенческой массе, что без общеполитического кризиса в России немыслимо изменение к лучшему и академических порядков; выжидать благоприятного момента, когда можно будет выступить разом всем университетам, с шансами прекратить это общеуниверситетское движение в общегражданское, широкообщественное и даже народное - таков был наш лозунг. Во имя его приходилось вести борьбу "на два фронта".