25054.fb2
Пришлось "брать быка за рога". Союзный Совет назначил большое собрание, по несколько представителей от каждой студенческой организации, для обсуждения вопроса о "легализаторстве". Приглашен был высказаться и Маклаков. Он говорил хорошо - плавно, выразительно, красиво, но без того, что увлекает. Он скорее объяснялся и оправдывался, чем пропагандировал свои идеи. Всё выходило скромно и просто. Почему бы не выделить в легальные организации некоторые элементарнейшие функции современных землячеств, вроде простой взаимопомощи? Он не противник иных форм организаций - пусть они существуют сами по себе, он только за дифференциацию функций: и если некоторые из них могут выполняться беспрепятственно, шире и лучше при узаконении - следует попытаться добиться такого узаконения. Правда, практически надежд на это сейчас мало, но надо работать хотя бы для будущего. Рано или поздно, реакционный курс должен же измениться политикой послаблений и уступок. Пример Западной Европы показывает...
Гладкое красноречие лидера "легализаторов" нас не успокоило. Материальная основа взаимопомощи, заложенная в основу нашей организации и подкрепленная принципом землячества-товарищества, обеспечивала широту охвата студенческой массы. Присоединение к этому отстаиванья общими {59} силами достоинства и прав студенчества естественно выдвигало самую деятельную и передовую ее часть, его авангард, на руководящее место. Раздергать эту организацию по косточкам, выделить "желудочную" сторону в самодовлеющую, отдать ее под покровительство самодержавных законов - не значило ли это подкапываться под непримиримость студенчества, действовать в духе "примиренчества" и приспособления к существующему? Нет, мы горой стояли за status quo, при котором инициативное меньшинство стало во главе организации, и притом не путем захвата, а по избранию, когда организация студенчества охватывает все интересы студенчества, материальные и идейно-политические. Такая организация должна быть нелегальной, пока существует самодержавный режим, при котором "вне закона" всё живое...
Победа легко осталась за нами, тем более, что легализаторы могли только вздыхать о законности; общий курс правительственной политики направлялся неуклонно в сторону "ежовых рукавиц" и "бараньего рога". Тактика легализаторов была лишь "голосом, вопиющего в пустыне" по адресу глухорожденной власти. Дело было явно безнадежное.
Наступил юбилей Н. К. Михайловского - нашего любимейшего учителя. Мы лучшие чувства и думы свои вложили в адрес резко революционного содержания; я лично должен был отвезти и вручить его Н. К. Михайловскому. Сначала в Питере всё шло у меня как нельзя более благополучно. С великим трепетом и смущением звонил я у дверей квартиры Михайловского. Он принял меня тотчас же.
Как сейчас помню - меня особенно поразили в Н. К. Михайловском глаза серые, большие, слегка выпуклые, обладавшие каким-то странным магнетическим свойством. Я знал наружность Михайловского главным образом по большому кабинетному портрету, где он читает вслух больному, прикованному к постели Шелгунову. И подлинный Михайловский в некоторых отношениях явился для меня неожиданным. Прежде всего - меня поразило какое-то своеобразное изящество его фигуры и всех его движений. Неуклюжему плебею (а меня с младших классов всегда звали "медведем" и "Мишкой") эта черта бросалась сразу в глаза. Собственно лица Михайловского я как будто даже не успел рассмотреть: до такой {60} степени приковали мой взгляд его большие, серые, насквозь пронизывающие глаза. Производило это такое впечатление, будто он через тебя глядит еще на что-то, скрытое за тобой.
Михайловский говорил со свойственной ему холодноватой манерой. Раза два прорвались в его речи какие-то особенные, согретые нотки. Он внимательно выслушал все мои, вероятно, достаточно сбивчивые объяснения, от какой организации явился я к нему, что она, собственно, собою представляет и как смотрит на литературно-общественную деятельность Михайловского. Я был тогда вообще мучительно скрытно конфузлив; всякое "выступление" с речью мне стоило большой внутренней борьбы и напряжения, но я уже катился, словно по рельсам, как будто уже "сам не свой", а движимый безотчетной, завладевшей мною силой. Кончая, я сам не знал в первый момент, "провалился ли" я окончательно, или же, наоборот, - был "на высоте положения". Так произошло и тут.
- Быть может и в самом деле верно, - медленно заговорил Михайловский, что межеумочная, глухая полоса нашей жизни подходит к концу. То было своего рода "смутное время на Руси" - я разумею исключительно умственную область "великая разруха" былой идейной целостности мыслящей части нашего общества. Чувствуется, что по законам могучего естества растет новое, более здоровое поколение, не разбитое гнетущими впечатлениями поражения его предшественников... Не знаю лишь, насколько наш голос найдет отклик в настроениях этого "нового племени - младого, незнакомого"... Мои друзья, взявшие в свои руки "Русское Богатство", зовут меня туда, и я получу опять, как когда-то, возможность постоянной беседы с читателем-другом. В "Русской мысли" я был - гостем, случайно говорящим перед чужой аудиторией. Великое это дело - протянуть живые нити между собою и действительно своей аудиторией. Я не знаю, каковы шансы теперешней попытки, как и вообще не знаю, каковы шансы в жизни "молодых порослей" - нового действенного поколения. Боюсь, что его жизненный путь будет небывало труден. Я тревожно настроен и думаю, что эта тревога - не прислушивание к шуму в собственных ушах, а отголосок тяжкого положения, унаследованного современностью от прошлого...
{61} И, в ответ на мой вопрос, что именно внушает ему такую тревогу, он сказал:
- Мне ближайший период мировой истории рисуется чреватым опасностями и грозами. Вряд ли он будет представлять собою линию общественного подъема, во что так соблазнительно верит молодость. В свое время и я отдал дань оптимизму - процесс вырождения господствующих классов казался таким быстрым, что думалось, быстро придет и великая историческая ампутация, за которой возникнет новый порядок вещей. Но пришлось убедиться в громадной косной силе исторического атавизма, налагающего свою печать на целые эпохи. Над нами тяготеет та же опасность. Посмотрите на демона национальной ненависти, который ощетинил штыками всю Европу. Прошлое каждого народа накапливает в нем особенный отпечаток, чуждый и непонятный, а потому в известной степени и отчуждающий и отталкивающий, непонятный другому народу. Эту тлеющую искру отрозненности при желании не трудно раздуть в настоящий пожар национальной вражды. И ее раздувают.
И "старые боги" Европы, династии, опирающиеся на военную касту, и "новые боги" - буржуазно-финансовые круги, борющиеся из-за мировых рынков, соперничают друг с другом в этом деле. Можно сказать, что вся Европа, с одной стороны, ежеминутно готовится к еще небывалой в истории всеобщей схватке, - а с другой, сама в ужасе отступает перед размерами того кровопролития, к которому она идет. И кто знает, не суждено ли надолго затеряться и погибнуть всем молодым порослям грядущего в том кровавом хаосе, который будет поднят такой мировой катастрофой? В нем всплывет всё, что только унаследовано старой Европой от веков гнета и насилия. Мы отмечаем каждый раз в истории крупинки добра и ведем через них непрерывную генеалогическую линию вплоть до лучших наших идеалов - так соблазнительно рассматривать историю, как собственную эмбриологию. Но мы не ставим себе вопроса: а куда же денутся все жестокости и ужасы, сквозь которые пробивалось в истории новое, куда денется наследственно-испорченная кровь поколений, проделывавших эти ужасы и жестокости? Всё это, увы, всплывет, а если всплывет, то навалится лавиной на ростки нового. В конце то концов, верится, "перемелется, - всё мука будет". Но ведь пока {62} солнце взойдет - злая роса многим глаза повыест. И новому поколению потребуется не малый закал, чтобы пережить всё это...
Для меня, признаюсь, был полной неожиданностью тот тон сдержанной, но скорбной меланхолии, который пронизывал всю речь
Н. К. Михайловского. Я был ошеломлен: такие мрачные предвидения мне как-то не приходили в голову. Субъективно в них не верилось. И, слушая подернутые сумрачностью речи любимого писателя, я был разочарован: мне чувствовался в них надлом, душевная усталость. "Неужели это годы берут своё?" - червяком шевелилась, мелкая, плоская мысль...
Я, впрочем, попытался еще завести разговор на тему - неужели Михайловский не верит в народную революцию?
- Улита едет, когда-то будет, - ответил он.
- Я не сомневаюсь не только в том, что в России будет революция, но и в том, что в ней будут революции. Но в ближайшем будущем - пожалуй, даже во всём том будущем, которое лично мне осталось до конца моих дней - я в революцию в смысле всенародного восстания не верю. Бунты будут - но бунтует не народ, а толпа. "Толпа" имеет своих собственных "героев", которых порождает и свергает по собственному капризу. Интеллигенция менее всего имеет шансы попасть в "герои" к "толпе". Предводительницей народа она когда-нибудь станет; но толпа еще не народ, и плохо, если народ не вышел из состояния толпы; это значит, что духовно он еще не народился. Пока всё это сбудется, много воды утечет. И не только воды, а еще и слез... и крови. Толпа способна только к судорожным взрывам. И хорошо, если нынешние судороги - предсмертные судороги "толпы", родовые корчи, за которыми последует нарождение народа. Но, я очень боюсь, что всё это еще только ложные роды.
- Но тогда откуда же придут перемены? Ведь так, как сейчас, продолжаться не может!
- Очень долго - не может; но недолгое с точки зрения истории слишком долго с точки зрения личной жизни. Я не пророк. Никто не может предсказать, с чего начнется поворотный момент. Может, просто логика культурного сближения с Европой - его, как суженого на коне не объедешь, а безнаказанно оно ни для кого не проходит... даже для {63} Typции, Персии и Японии. Может тут и финансовое банкротство помочь, и военная катастрофа... мало ли что! Когда недостаточно живых сознательных сил, действуют исторические стихии: воды медленно подмывают берег, а там, смотришь - пошли оползни. Будут оползни и у нашего режима...
- Без нашего вмешательства?
- Конечно, не без вмешательства; только вряд ли это вмешательство будет решающим.
- А... террор?
Михайловский несколько мгновенний помолчал.
- Террор? Да, вряд ли минует и эта чаша новое революционное поколение. В терроре есть что-то роковое, неизбывное... Как проклятие...
- Значит - вы против террора? Или я не так понял? Конечно, кровь - есть ужас; но ведь и революция - кровь. Если террор роковым образом неизбежен, то значит - он целесообразен, он соответствует жизненным условиям. А тогда...
Михайловский с какой-то особенной, горькой интонацией перебил меня:
- Не будем об этом говорить. Я не революционер. Всякому свое. Есть такие пути - кто сам ими не идет, тот не может на них указывать. Неизбежность того, чему не можешь быть сопричастником, - это... это трагедия... Я слишком много видел таких трагедий и не желал бы никому - того же...
- Но вся наша жизнь среди ужасов действительности - трагедия!
- Да, но... Вы еще не отведали из этой отравленной чаши, и вам трудно оценить. Когда-нибудь вы поймете, что тут двойная трагедия: с одной стороны, трагедия обреченности, с другой... зрительства и связанных рук. А впрочем, не дай Бог вам никогда этого изведать.
Я неловко замолчал. И Михайловский, как бы желая переменить тему, быстро заговорил:
- Обычно думают: народная революция, всеобщее восстание должно свергнуть современный режим. Но представьте себе, что вернее может быть обратный случай: по-настоящему раскачается народ тогда, когда этот режим уже станет достоянием истории. Вместо окутанного загадочным туманом {64} земного бога будет власть, сошедшая на землю, окруженная полномочными представителями имущих сословий, наглядно показывающими народу, в чем дело, что таится за покрывалом Изиды. Сторонники народного восстания часто боялись конституции... напрасно: ею не зачурать революции, когда для нее есть почва; наоборот, конституция, даже самая плохонькая, распахивает ей настежь двери...
- Но конституция? Кто же ее добудет? Не либералы же?
- Кто добудет? А, может быть, все и никто. И либералы могли бы сделать многое, если бы хотели... и умели. Попутчиков бояться нечего... особенно, если ветер попутный. Надо только, чтобы не вы примкнули к либералам, а их заставили к себе примкнуть. И еще более важно помнить: никакая конституция не будет прочна до тех пор, пока не придет такая власть, которая вместе с волей обеспечит народу условия приложения труда... и прежде всего землю. Конституции нечего бояться из-за того, что она будто бы успокоит... будет чем-то таким немножко лучшим, что обычно становится опаснейшим врагом "хорошего". Эпохи бытия конституций суть эпохи борьбы за изменение конституции. Борются разные фракции, пока шум их борьбы не разбудит и не вызовет на арену - народ. В этом смысле я и говорил, что народного восстания, народной революции скорее приходится ждать после конца чистого абсолютизма, чем до и для этого конца...
Я сказал, что, насколько мне известно, среди современной молодежи нет боязни конституции, - напротив: нам кажется лишь, что конституция может быть только побочным результатом первых успехов революции. А мысль: не через революцию к конституции, а через конституцию к революции - слишком как-то для меня нова и неожиданна...
Михайловский улыбнулся.
- Да, так обостренная формула звучит как парадокс. Но я не совсем это имел в виду. И по-своему вы правы. Одно другому не противоречит.
Приблизительно таков был смысл его заключительных слов.
Мне хотелось говорить с Михайловским еще о стольких вещах - об Астыревских "письмах к голодающим {65} крестьянам", о нашем студенческом журнале, о поднимающем голову марксизме... А разговор принял совершенно другое, непредвиденное мною направление, и я чувствовал потребность на досуге обдумать, умственно переварить то, что я услышал. И я стал прощаться, извиняясь, что оторвал Михайловского от работы и прося его назначить более свободное время для более продолжительного разговора. Он назначил - но этим временем мне уже не пришлось воспользоваться...
Я отправился сначала по делам Союзного Совета к Максиму Келлеру, а затем к братьям Никитинским. Один из последних отвел меня на квартиру, где проживали два члена рабочего кружка. Было условленно, что на следующий день мне устроят свидание с членом центральной группы Михаилом Александровым. Как вдруг к нам входит один из знакомых моих хозяев и с места в карьер заявляет:
- А знаете: за вашей квартирой слежка. И очень серьёзная. Два субъекта: одного из них я хорошо знаю, известный шпик. Кстати: не дальше, как сегодня, в два часа дня, я видел его на "стойке" у угла такой-то и такой-то улиц. Из присутствующих никого в это время там не было?
Я отозвался, что был. Он верно назвал время и место моего свидания с М. Келлером.
- Ну, так дело ясно. За вами всё время по пятам и ходят.
Я вспомнил подозрительные фигуры в сквере, соседей в кофейной Филиппова. Сомнений не было. Надо было принимать меры и заметать следы. О новом свидании с Михайловским и о встрече с Александровым не могло быть и речи. Надо было предупредить их обо всём, а самому поспешно ускользнуть восвояси.
Мы не мало колесили по улицам, пешком и снова на извозчике. Убедившись, что удалось провести преследователей, мы забрались отдохнуть в поздний ресторан и просидели до закрытия - до 2-х или 3-х часов ночи. Затем опять оказались на улице. Утром часов в 10 был обратный поезд в Москву; я решил двинуться с ним; на вокзал можно было забраться часа за полтора до отхода, не особенно рискуя обратить на себя внимание. На вокзале мне показалось было, что какой-то "тип" всё время внимательно в меня всматривается и не теряет из виду. Но с билетом и посадкой всё {66} обошлось благополучно. Я возвращался в Москву в наивном восторге от того, как ловко улизнул от погони. Я был убежден, что меня просто "взяли на замечание" при выходе из какой-нибудь подозрительной квартиры, и что все следы мною заметены. В Москве меня оставили в покое: никакой слежки, как будто, за мною не было. Я думал, что всё проходит "шито-крыто". Будущее несло мне горькое разочарование...
Я уже упоминал, что с первого же года пребывания моего в Москве я вошел в местные "радикальные" круги. Особенно понравился мне помощник присяжного поверенного Егор Ив. Куприянов - мягкая, вдумчивая натура, соединявшая с большой скромностью не меньшую серьёзность в "искании" революционных путей. Куприянов был чужд всякой узости и нетерпимости, этих "естественных детских болезней" всякого движения. Он был большим сторонником объединения всех течений в одно русло. Ему казалось возможной единая социалистическая партия, при каком угодно богатстве "теоретических разночтений" русской политической действительности.
Затем обращали на себя внимание муж и жена Кусковы: он - спокойный, внимательный, уравновешенный; она - живая, как на пружинах, нервная, беспокойная. Их взгляды казались мне неопределенными, колеблющимися. По-видимому, они в самом деле переживали период ломки. Их всё время пробовали склонить на свою сторону социал-демократы. Под их влиянием они главное внимание свое обращали на "анализ наличных социальных сил". Видимо, сужение базиса движения одним пролетариатом их пугало, и они добросовестно перебирали все общественные элементы, на которые можно опереться в революционной борьбе.
Затем меня очень заинтересовали два приятеля, жившие вместе на одной квартире: наши Орест и Пилад - С. Н. Прокопович и А. Н. Максимов. Они называли себя "народниками", но это их "народничество" было довольно неопределенным. Объединяла их общая вера в будущее "народное восстание". Вера эта питалась разными слухами, порою полуфантастическими: так, помню, передавалось тогда из уст в уста, что где-то в Вятской губернии крестьяне нескольких сел снарядили ходоков к английской королеве, чтобы она приняла их в свое подданство. Эти и подобные слухи были достаточной пищей тогдашней революционной нетребовательности. Мы и малым бывали довольны.{67} С. Н. Прокопович был уже тогда отрицателем политического террора. Я помню несколько своих с ним споров. Он верил во всё "массовое" и отвергал "индивидуальное".
Среди либералов "голодный год" также вызвал изрядное брожение: в год, предшествовавший моему поступлению в университет, в Москве, по инициативе И. И. Петрункевича, у либералов происходили какие-то конспиративные "совещания"; в связи с деятельностью Астыревского кружка, среди либералов проявился интерес к "радикалам". Тот же интерес заставил и старика Александра Александровича Бакунина изъявить желание познакомиться с современной революционной молодежью. В либеральной гостиной одной из родственниц Бакунина начались журфиксы, которые мы первое время посещали довольно исправно. Нас не мог не интересовать вопрос: что же, собственно, представляют собою русские либералы?
Вообще говоря, русский либерализм того времени имел очень определенную культурную и земско-конституционную программу; она отличалась "практичностью", узостью и... тусклостью. Но он совершенно не имел своей общей идеологии. Это было, в одном крыле, просто выцветшее до последней степени народничество: Кавелин - разжижал Герцена, Кареев - Михайловского и Лаврова. В другом крыле постоянные оглядки то на "буржуазную Европу", то на доктринерское англоманство русского лендлордизма, то на славянофильство земских "бояр", то на какое-то неопределенное воздыхательное "западничество". В области философской, этической, социологической, русский либерализм не имел своей собственной физиономии. Против материализма и позитивизма левого крыла тогдашнее правое крыло смело поднимало знамя религиозной ортодоксии и церковности. Более свободомыслящие религиозно-новаторские устремления к идеалистической метафизике находилось в зародыше и еще не были аннексированы никакой политической партией. Серьёзных покушений на это со стороны либералов тоже не было. Для этого они были слишком узко практичны, и для нас идейно не интересны. Итак, либерализм находился совсем в иной плоскости, чем мы.
Теоретическим главой московского марксизма был тогда Иосиф Давыдов позднее отступивший от него и ушедший {68} к философским "идеалистам". Его правой рукой был очень способный адвокат Рязанов (это была его настоящая фамилия - не следует смешивать его с Д. Б. Гольдендахом, известным по его литературному псевдониму "Рязанов").
Быть может, еще более важную роль для укрепления в Москве марксизма сыграл Мицкевич, с которым, однако, мы почти не сталкивались: он был занят в других сферах, он проникал в рабочие кварталы. Более эпизодически выступал Винокуров. Наезжал из Орла статистик П. П. Румянцев, впоследствии - убежденный карьерист, а тогда - такой же марксист. Затем стали появляться и другие фигуры; среди них мне запомнился Финн-Енотаевский. Среди студенческой молодежи ощутительнее всего было влияние Рязанова. Вокруг него всегда группировался кружок людей, усиленно переводивших на русский язык всевозможные мелкие немецкие марксистские брошюры и статьи, особенно из журнала Каутского "Die Neue Zeit", Рязанов был резкий, упорный, демагогический и весьма уверенный в себе человек, усердный спорщик и пропагандист, довольно искусный диалектик и неугомонный полемист. Он охотно и часто выступал публично: в речах любил озадачивать парадоксами и заострять свои положения, чтобы глубже внедрить их в сознание слушающих.