25057.fb2 Перед закрытой дверью [Die Ausgesperrten ru] - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 12

Перед закрытой дверью [Die Ausgesperrten ru] - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 12

***

— Ты должна боязливо отшатнуться от меня, как от демона. В глазах ужас, тело измождено недоеданием, следы побоев на коже, однако истязания проникли еще глубже. До самой глубины души, и это тоже обнаруживает твой взгляд. Женщина, бегущая от насильника, хотя ей известно: сейчас она полностью в его власти. Во взгляде покорность, статика, неподвижность, да не надо же играть лицом, ведь это не кинокамера, я только фотографии делаю. Прошу тебя сосредоточиться, Гретель. Представь себе следующую ситуацию: входит квартирант, он совершенно неожиданно видит свою молодую еще (чего про тебя не скажешь) квартирную хозяйку в полном одиночестве за туалетом и смотрит на нее так, что той сразу же становится ясно: ее час пробил и никакой боженька ей теперь не поможет. Он ни секунды не будет колебаться, применить силу или нет. Зачем ты тряпку схватила, к чему она, Гретель, положи назад, покажи-ка, что ты умеешь. Медленно опускай комбинацию, а рукой как бы прикрывайся, но только у женщины все невпопад, и рука ее больше открывает, чем прячет.

Господина Витковски снова прорвало, как водопад, но слова, как известно, всего лишь серебро, а госпожа Витковски не произносит ни слова, ведь молчание — золото. Пословицу эту господин Витковски знает с самого детства, а также по лагерным баракам Освенцима, знает он и фразу о том, что, мол, береги честь смолоду. С тех самых пор, как История простила его, он бережет свою честь, и молодость уже давно за плечами. Тогда, в сорок пятом, История еще раз решила начать все заново, к тому же решению пришла и Невиновность. Господин Витковски тоже начинает заново, причем с самой последней ступеньки, с которой обычно начинают смолоду, когда все еще впереди; на одной ноге вновь подниматься вверх по лестнице куда труднее, да и вообще с одной-то ногой все дается нелегко. А золото, много золота умолкло (и, увы, навсегда): зубные протезы, оправы очков, цепочки и браслеты, кольца, монеты, часы; золото безмолвствует, ибо берет оно свое начало в молчании — и в молчание возвращается вновь. Безмолвие рождает безмолвие.

— Не держи меня на холоде голышом (из экономии в квартире топят скудно), — просит Маргарета Витковски.

— Мне нужно время подумать, как сделать снимок, по-моему, без насилия ничего не получится. Тебе надо скорчиться от боли, тебя, скажем, побили как следует. Так, хорошо, видишь, даже тебя можно чему-то научить. Знать бы только, какой ракурс взять, чтобы все в кадр вошло. Спусти трусы ниже колен. Так, а теперь медленно высвобождай одну ногу! Ты сбрасываешь оболочку животной твари, скажем, змеиную шкуру, оставляешь ее внизу и, как змея, вздымаешь голову навстречу неудержимо овладевающему тобой вожделению, которому поначалу противилась.

Фрау Витковски пытается проделать нечто, по ее разумению, похожее на поведение змеи, она вздымает голову, да только не навстречу овладевающему ею вожделению, а навстречу запаху гари, бьющему ей в ноздри, и со всех ног бросается в кухню к сбежавшей рисовой каше на молоке. Она разрушает возвышенный художественный настрой мужа. Вот так всегда — стоит гению проснуться в нем, как тут же прозаическая супруга разносит все вдребезги.

— Мне ведь нужно о стряпне позаботиться, давно пора, и так запаздываю.

Тем временем муж отдается во власть воспоминаний, которые подхватывают его и уносят на польские равнины, да и в русские степи тоже, откуда в здешние края беспрестанно просачивается коммунизм. «Там ты еще кое-что из себя представлял, а сейчас ты кто? Пустое место, ночной портье». Господин Витковски доволен, что в пятидесятом году удалось остановить переворот. Он и сам был крохотным колесиком (правда, в этот раз, по причине отсутствия ноги, непосредственно руку приложить не довелось) в рядах тех, кто останавливал, ибо он неустанно сигнализировал о многочисленных проявлениях коммунистической заразы. Неослабная бдительность была крайне необходима. Положение было таково, что коммунистические штурмовые отряды за каждую операцию и за каждого боевика получали от русских по двести шиллингов, так в газете было напечатано. Оккупационные власти западных союзников, встав на пути мятежа, предотвратили его. Газеты, правда, не те, что писали о двухстах шиллингах, были, увы, прикрыты за распространение заведомо ложных слухов, на что не потребовалось даже судебного решения. Министр внутренних дел от соцпартии по фамилии Хельмер с легкостью обошел закон о свободе печати. И совершенно правильно, потому что чего не знаешь, о том и не беспокоишься, а если все будут сохранять хладнокровие, то никаких стычек и не произойдет. Коли газета стала лживой, долой ее, и вся недолга. Нельзя сказать, чтобы Витковски так уж их жаловал, социалистов этих, ведь он не какой-нибудь там рабочий, но в тот раз они себя толково проявили, надо отдать им должное. Может быть, история их кое-чему научит и они с самого начала будут поддерживать того, кто и есть настоящая сила, у кого деньги водятся, ведь так или иначе, а деньги и есть действительная сила, потому что они правят миром, размышляет инвалид, у которого денег нет, и он, понятное дело, миром не правит, хотя, понятное дело, деньги правят миром и без него. Следовательно, того, кто ничего не имеет, нужно с этим самым ничем и оставить. Тем же, кто имеет кое-что, подбрасывают еще, вот и начинается современная монополизация. Западный капитал протягивает заботливые руки помощи и подчиняет нашу отчизну иностранному засилью и владычеству, смыкается с отечественными руками в цепь, которая столь же прочна и надежна, как танковая гусеница. Господин Витковски исповедует свою верность капиталу, которого у него нет, и с чувством законной гордости может выглядывать из прошлого и заглядывать в будущее. С сознанием собственного достоинства, ибо раньше он лично оберегал капитал, теперь же тот снова правит неограниченно и выражает свою признательность лично ему, господину Витковски. Признательность выражается так: ему позволено, получая без вычетов пенсию по инвалидности, нести службу ночного портье в солидной гостинице, где он имеет честь созерцать видных представителей среднего сословия, по долгу службы представляющих интересы австрийской промышленности. Так вот один и представляет другого, даже не зная точно, кого именно он представляет. Само собой разумеется, что господин Витковски, как и прежде, представляет национал-социалистическую партию, он знает точно, кто в ней и что в ней и что из себя представляет тот или иной человек, потому что именно эта партия вознесла его к высотам, на которых он стал больше, чем был на самом деле. Никто другой не возвеличивал его так, а нынче ему только и остается, что увеличивать свои распрекрасные фотографии. Его заботит не только благо каждого отдельного человека, но благо сообщества, которое он окидывает внутренним взором. Так как он никогда не упускает из виду, что в свободное от работы время представляет целое сообщество, то и ведет он себя соответственно. Он, так сказать, подает пример. Чтобы молодежи было на кого равняться. Ведь и другие в свободное от работы время достойно представляют каждый свою фирму.

Глядя на своих детей, он сомневается в результатах воспитания. Чужие люди воспитаны правильно, а его собственные дети — нет. Когда он их породил, он еще был офицером, и что же вышло? Дети, от которых ему жутко становится, прежде таких детей не бывало, а теперь, говорят, появляются все чаще. Супруга на кухне помешивает кашу, что вкуса ей не прибавляет.

Он достает своей пистолет, надо бы его почистить и смазать, даже если им пока не пользуешься. Нужно быть начеку и в полной готовности. Холодная сталь оттягивает руку. А еще он заглядывает в ящичек, где его любимые снимки Гретель, вот гинекологический сюжет, надо бы в этом духе еще поснимать, опыт фотографа за прошедшее время значительно обогатился, вот сюжет «в борделе», сюжет «школьница в фартучке и с розгой». Футляр с пистолетом лежит в потайном ящике кухонного шкафа, об этом кроме него никто не знает. Да и кого это интересует, сын-то, увы, одни только книжки и видит.

Бывший офицер, следуя внезапно принятому решению (решимость — качество, без которого нет офицера!), стремительно направляется на кухню, чтобы силой взять жену и удовлетворить внезапное желание, но корова эта, как всегда, делает неловкое движение и он, поскользнувшись на кафеле, брякается на пол. Он ерзает на спине, дергая уцелевшей ногой, но встать не удается, как бы ему того ни хотелось. Да и вообще со вставанием у него туго, правда, на сей раз он бы у него стоял как миленький, такое было сильное желание. Теперь вот опять все насмарку. Кажется, это оттого, что сильные ощущения, переполнявшие его в молодости на покоренных восточных территориях, в последние годы очень слабы и притуплены. Кому довелось видеть целые горы обнаженных трупов, в том числе и женских, того лишь в незначительной степени сможет возбудить своя домохозяйка. Кто сжимал в своих руках рычаги власти, быстро сходит на нет, когда его власть ограничивается пожатием чужих рук в гостинице. Постояльцы-завсегдатаи приветствуют его рукопожатием и похлопывают по плечу. Одаривают бородатыми анекдотами и историями из жизни коммивояжеров. Он дома все жене пересказывает, чтобы распалить Маргарету, если ей его члена для этого дела недостаточно, что бывает нередко. Ну не встает ни в какую, хоть ты тресни.

Времена мельчают и выдыхаются точно так же, как и новая молодежь. Не знает он, к чему это приведет, по всей вероятности, к безразличию и посредственности, а то и к чему похуже. И сын его испытывает ужас перед этой самой посредственностью.

Папочка все еще вертится на спине по кругу, беспомощно размахивая руками, как веслами, он загребает только с одной стороны, забывая про другую. Ко всем прочим удовольствиям в последнее время его допекают ишиас и ревматизм, только этого не хватало, как будто мало ему хлопот, связанных с отсутствием ноги, о каких уж тут удовольствиях речь. Он вращается вокруг своей оси, пытаясь подняться на ногу, что удается только с помощью Маргареты, она применяет свой фирменный захват, раз-два-взяли, готово. Он снова в стоячем положении и сразу же втискивает костыли под мышки, он думал, что обойдется и без них, беря свою Гретель силой, раньше ведь никаких вспомогательных средств ему не требовалось.

— Ну мышонок мой, ну пойдем-ка в постельку, там нам ловчей будет. Жаль, что постель проминается, мне так хочется вдолбить тебя в твердый, неподатливый земляной пол. Да ладно тебе, там ведь так мягонько, тепленько, уютно, воробушек ты мой, у меня и глоточек рому припасен, пошли, голубка моя.

Тело у Отто жутко болит в разных местах, когда он попеременно выставляет вперед то костыли, то свою единственную ногу, вновь костыли, вновь ногу, однако он старается виду не подавать. Былая сила его авторитета тянет жену за ним вслед.

— Я теперь все время какой-то разбитый, надо бы обследоваться.

— Ах ты, бедняжка, конечно, сходи!

И вместо того чтобы задать Гретель хорошую взбучку, ведь она совсем рядом, он тычется поседевшей головой в ее грудь и начинает всхлипывать. Она очень растрогана, потому что не знает истинную причину и ошибочно полагает, что он это из-за нее.

— Бедный мой муженек, ну ничего, как-нибудь обойдется, — утешает она тихим голосом, что ему утешения никак не приносит. Расхлюпался здоровенный мужик, со столькими смог справиться, стольких прикончил, а теперь ни с чем толком справиться не может. Вот незадача.

— Я вот плачу, но надеюсь, что дети не увидят меня в таком состоянии. Они домой не скоро еще вернутся, в последнее время их постоянно где-то носит, я и не знаю, где. Твердая рука им нужна, а она у меня есть, даже целых две, хоть нога у меня лишь в одном-единственном экземпляре.

— Бедненький, бедный мой Отти, — говорит Маргарета и гладит, и треплет, и пришлепывает, и подергивает.

— Ладно, готово, давай уже, — скрип-скрип, скрип-скрип, скрип-скрип.

— Ну вот, а теперь выпьем по глоточку, потом заварим кофейку получше, а вечерком сядем, послушаем викторину по радио, с Макси Бемом. Там ценные призы дают, если правильно ответить на все вопросы, и когда-нибудь мы непременно выиграем. А если чего не будем знать, спросим у Райнера или у Анны, нынче вон дети сколько всего в школе проходят. Только мы и сами догадаться сможем, ведь мы же родители. Ну, вот мой Отти и улыбнулся, вот и славно.

Он говорит, чтобы она наливала полнее, не так скупо, как в прошлый раз, ведь, в конце концов, чаевые он получает приличные. Хотя, вообще-то, унизительно это все. Что поделаешь, обстоятельства переменились, и ничтожества верховодят везде и всюду. Питие дарует нам полное забвение и благотворно влияет на желудок, ведь мясо на столе так редко увидишь. Успокоившись, господин Витковски потягивает носом воздух в радостном предвкушении чашки хорошего, настоящего кофе, куда он положит много-много сахара. Как ни крути, а у жизни есть свои прекрасные моменты, если не предъявлять к ней чересчур высоких требований, которые он, если по справедливости, мог бы и предъявить, потому что имеет на это право.

Сегодня ему даже добавка полагается, он ведь так горько плакал.

Следующее место событий — кафе «Спорт». Здесь занимают места, чтобы стать свидетелем того, как какой-нибудь известный представитель художественной или интеллектуальной элиты усаживается на свое место за столиком, тут важно, так сказать, участие, а не победа. Прямо как в спорте, в честь которого и названо заведение. Многие из них утратили всякое доверие к искусству, хотя лишь они одни и никто иной созданы для него. Они занялись искусством потому, что оно не приносит им дохода и тем самым не может замарать их подозрением в корыстном интересе. Если бы искусство им хоть что-нибудь приносило, они бы с удовольствием дали себя замарать. Они ни за что не посвятят себя обычной профессии, и не потому вовсе, что не владеют ею, но оттого, что в таком случае обычная профессия завладела бы ими и для искусства не осталось бы времени. Невозможно выразить свое «я» в эстетических формах, если твой шеф за счет человека искусства самовыражается в покупке спортивных кабриолетов и вилл. Если кто-нибудь из завсегдатаев кафе открывает пачку сигарет хоть на йоту получше вонючей «Трешки»[9], их у него сию же секунду безжалостно расстреливают.

За столом, где восседает сегодня наша святая четверица, двое посторонних лиц занимаются чисто графическим доказательством теоремы Пифагора, что у них никак не вытанцовывается. В понимании Райнера математика есть составная часть грубой реальности, поэтому она нисколько его не интересует. Шла бы речь о литературе, он бы давным-давно вмешался и раскритиковал всех в пух и прах, на что имеет полное право.

За столиком поодаль плотной компанией сидят греки, почти касаясь друг друга темными головами, шушукаются насчет женщин, время от времени пытаясь заговорить то с одной, то с другой. Столик расположен неподалеку от двери дамского туалета, так что недостатка в объектах внимания нет.

Когда в разговоре возникает поворот, в чем-то не устраивающий Райнера, а иногда и без всякого повода, он резко вскакивает и, погруженный в свои мысли, забивается в угол, где и пребывает, уставившись мрачным взором в пустоту, пока Софи или Анна торжественно не возвращают его назад.

— Что это вдруг на тебя нашло? Скажи, ну пожалуйста, скажи.

— Вы мне на нервы действуете, дурищи. У меня иные заботы, совсем другого уровня, и я сам совсем на другом уровне. Вы только тоску нагоняете.

— Райнер, вернись, ну садись же к нам, пожалуйста.

— Вы действительно вообще ничего не соображаете, с такими людьми, как вы, ни в коем случае нельзя переходить к действию, ведь такие люди всего боятся, потому что представляют собой трусливую посредственность.

Райнеру хотелось бы, чтобы за него марали руки другие, а сам он оставался бы чистеньким. За него пусть действуют остальные, он будет держаться в стороне от дела, но других в него втравит. От денег он, конечно, не откажется, заберет свою долю, она требуется ему на покупку книг. Райнер уверен, что, как паук, будет сидеть и держать в руках свою паучью сеть, но ему придется действовать без спасительной сетки безопасности, состоящей из маленьких обывательских условностей, правда, он выдернет эту самую сетку и у других из-под задницы, чтобы они оказались один на один с собой и в полной зависимости от него.

Райнер сидит, уставившись на валяющиеся на полу окурки, бумажки, на лужицы красного вина и скомканные бумажные салфетки в чьих-то засохших соплях, и ждет, когда же наступит неминуемое омерзение, которое иногда настает, а иногда нет. В данный момент наконец-то подкатывает тошнота, да так, что он даже авторучку выронил, при помощи которой хотел записать в блокнот строчку стихотворения, чернила разбрызгиваются без пользы. Было ли вот это сейчас настоящей тошнотой или нет? Нет, скорее, все-таки не было. Помещение выглядит таким же обывательским, как и всегда. Нет, вряд ли оно ему показалось более тяжеловесным, дородным или компактным. Однако он, как и Сартр, постиг, что прошлое не существует. И кости убитых, погибших или умерших в своей постели существуют исключительно лишь сами по себе, в абсолютной независимости, ничего, кроме толики фосфата, извести, солей да воды. Лица их суть лишь отображения внутри самого Райнера, сплошной вымысел. Как раз сейчас он ощущает это очень остро, ощущает как утрату. Он никому не говорит, что до него эту утрату точно так же ощущал Жан-Поль Сартр. Он выдает ее за свою собственную утрату.

Ханс, который утратил отца, не задумывается о фосфате, извести, солях и тому подобном, во что превратился теперь его отец, он напевает про себя шлягер Элвиса, понятное дело, без слов, потому что слова на английском, которым Ханс не владеет. Да он и вообще мало чем владеет. Владеть Софи было бы для него уже вполне достаточным.

Другое место действия — джазовый подвальчик. Райнеру хочется, чтобы преступления совершали другие. Когда музыканты уходят на перерыв, он вразвалку идет к саксофону, хлопает пальцами по клапанам, изображая аккорды, которые кажутся ему правильными, только вряд ли он извлечет хоть один звук, если дунет в инструмент. Впрочем, вполне достаточно и того, чтобы все, кто его видит, подумали, что он умеет играть на саксофоне. Музыканты возвращаются, и он быстренько кладет дуделку на место, чтобы не схлопотать по физиономии за порчу музыкального инструмента. Он заказывает содовую с малиновым сиропом, самый дешевый напиток (кошелек-то еще не добыли!), и записывает начало стихотворения (завтра напишет концовку), отрешенный от окружающего мира. И не важно, каким предстает этот мир перед ним. Даже Софи придется смириться с этим, хотя с ней он обходится не так строго, потому что она — женщина, которую любят. Любовь занимает лишь малое место в жизни Райнера, ибо он знает, что любовь должна занимать лишь малое место, остальное же предназначено для искусства. В своем стихотворении Райнер демонстрирует презрение ко всем заплывшим жиром, увешанным кольцами людям, у которых в голове ничего нет, кроме мыслей о наживе. По правде сказать, таких людей он никогда еще вблизи не видел. Отец Софи, к примеру, стройный и поджарый. И любит спорт. Райнеру не хотелось бы обливать презрением отца той женщины, которую он любит, как здорово, что для этого нет повода. Образ толстых колец, которыми унизаны жирные пальцы, он позаимствовал у экспрессионизма, давно прощенного и забытого. Он презирает их всех, презирает праздное сало, кариатид во фраках, не ради такого мать вытолкнула его из чрева на свет, пишет он, весьма остро переживая эти чувства. Мать его, однако, стала бы возражать, узнай она, что вывела его из себя на свет ради всех этих стильных тунеядцев, ошивающихся в «Спорте» или в «Хавелке»[10]. Нет, единственно лишь солидного образования ради, на которое ему в данный момент начхать.

И здесь, внутри, в постоянном полумраке Райнер не снимает стильных темных очков из плексигласа квадратного фасона, да еще и волосы зачесывает низко, на самые глаза. Эта стрижка, как у Цезаря, не делает его похожим на древнего римлянина, он смахивает скорее на нового венца, а Вена непрестанно ему нашептывает, убеждая, что он должен участвовать в возрождении своего родного города, придавая ему все более и более прекрасные формы. Подобное не входит в его намерения. Вена в убранстве из цветов — излюбленная тема ежегодного конкурса школьных сочинений, в котором Райнер уже дважды удостаивался наград: один раз вручили фикус в кадке, а в другой — красивый папоротник, который давно уже загнулся, потому что любвеобильная матушка заполивала его до смерти, папоротники же любят сухую почву, как доверительно сообщил юному лауреату один садовник-цветовод. (Свое третье место Райнер должен был разделить с девятью другими юными питомцами средней школы.) Советом садовника пренебрегли. Его школа всегда принимает участие в таких вот делах, а потом кичится успехами. Множество разноцветных весенних и прочих цветов распускаются повсюду, на всех углах и перекрестках, и решительно разнообразят облик города, свежая зелень заменила цвета иностранных мундиров, которые покинули Австрию в соответствии с Государственным договором. Наконец-то дождались. И русские, самые худшие из них, тоже исчезли, а ведь они ничего по доброй воле не делают, наоборот, больше любят принуждать других, в особенности женщин, к чему-нибудь невыразимо ужасному. И получают от этого удовольствие. И вот они исчезли, а новые нацисты, как и нацисты старых добрых времен, снова полезли вверх, как цветы в серых балконных ящиках. Добро пожаловать.

Кстати сказать, уж коли завели речь о цветочках и листочках, то Райнер среди всех победителей конкурса в Венском городском управлении народного образования (во время чествования) видел одних лишь гимназистов, потому что только гимназисты обладают способностью излагать свои мысли, только они в состоянии описать те ощущения, которыми они преисполняются при виде тюльпана или куста сирени. А именно — радостью и надеждой на будущее. Кто-нибудь другой тоже может ощущать радость, но это еще не значит, что он сможет и описать ее без ошибок. Он пользуется не языком высокой культуры, а местным наречием, которое не очень в цене. В австрийском варианте немецкого языка между этими двумя уровнями зияет глубокая трещина, возникшая из-за неравенства людей, что будет всегда. Стоит одному употребить ученое слово, как другой его уже не понимает. Так все время у Ханса с Райнером выходит. Ханс косноязычен, Райнер ловок в словах.

Еще тогда школьные сочинения приносили Райнеру признание, а теперь он хочет сделать сочинительство своей профессией. Его профессия будет одновременно и хобби, что является идеальным сочетанием, как о том многие говорят. В большинстве случаев это не соответствует действительности. Когда водопроводчик или мясник говорят, что профессия для них в то же время еще и хобби, то это наверняка не так. Вагоновожатому трамвая или каменщику тоже едва ли поверят. Если врач скажет, что его хобби — помогать и исцелять, то ему верить можно. Лечить и помогать можно и для собственного удовольствия, и одновременно это может быть профессией. Хобби — новое иностранное слово, которое очень быстро получило право гражданства. Американцы ушли, а язык их остался, ура.

Скрепя сердце Райнер вынужден отметить, что болван этот, Ханс, в настоящий момент является не его орудием, а орудием джазовых музыкантов. Он снует туда-сюда, услужливо складывает пюпитры, засовывает контрабасы в парусиновые чехлы, попеременно то открывает, то закрывает рояль, в зависимости от того, что ему велят, протирает трубы, приводит в порядок стопки нотной бумаги с расписанной на ней аранжировкой и по команде снова рассыпает их, поднимает и опускает стулья, расставляет их, снова сметает в кучу все, что так старательно расставил, и все потому, что кто-то из музыкантов сердится, что он что-то не так сделал, спрашивает, сколько нужно времени, чтобы выучиться играть на флейте, на саксе, на тромбоне, на контрабасе и так далее. Выучиться играть на фортепьяно наверняка труднее и дольше всего, потребуется вся честная жизнь, та самая долгая честная жизнь, которой Райнер хочет положить конец. «Вот бы и мне когда-нибудь тоже этим заняться! Поди, здорово вот так играть на инструменте. Может, даже лучше, чем быть учителем физкультуры или иметь высшее образование». Сейчас он, как только закончится последний номер, как отыграют «Чатанугу-чу-чу», вместе с другими кретинами-добровольцами примется таскать многочисленные тяжелые предметы к выходу, где еще один прихвостень уже машину свою подкатил, чтобы ее употребили для перевозки инструментов, только бы ему хоть разок поприсутствовать, потому что самое важное — это участие, а не только победа (см. выше). Без ответа осталось еще столько вопросов: А это трудно? Сколько времени пройдет, пока научишься ноты читать? Как правильно настраивать скрипку? Куда нужно подавать заявление, если серьезно намерен овладеть инструментом? «Я завтра же добровольно явлюсь туда». Что делают с душой, то делают по доброй воле. Одна лишь работа на силовых установках есть подневольная повинность, от которой нужно отделаться.

«Все, хватит с меня!» Райнер сбрасывает с себя глубокомысленный вид и набрасывается на Ханса. В мыслях только что прозвучало: я плюю на вас, на ваши полдники в бумажных пакетах, на жирные телеса, я велик и хожу от ярости по потолку, все вы меня видите необыкновенно отчетливо, вот именно: это я и есть! Он выхватывает из лап Ханса, этого лакея, футляр с кларнетом, который тот суетливо нес к выходу, и со всего размаху опускает на Хансову башку громыхающий ящик, внутри которого взвывает духовой инструмент. Музыкант, которому принадлежит инструмент, вопит, что-де, того-этого, совсем рехнулся, что ли?!

Выражение лица Райнера (непроницаемое, безо всякого выражения) кларнетисту-любителю, студенту юридического факультета, ни за что не постичь, и поэтому он никак больше не реагирует. Если бы он только мог представить себе, что Райнер в данный момент о нем думает! Райнер думает, что подвесил бы я тебя сейчас за глотку на мясницком крюке. Об этом сынок состоятельного аптекаря даже и не догадывается, а потому и нет в нем страха, но Райнер все равно горд, что в голову ему пришла такая жестокая идея. Ведь скоро они ее воплотят в жизнь, так что за столиком Райнер и компания серьезно приступают к разработке плана, продумывают мелочи, выверяют детали.

— Что мне, по четыре раза все повторять? Анна, это и тебя касается, хотя тебе в общих чертах все известно как моей сестре.

«Софи будет поставлена в известность как женщина, которую я люблю, а Ханс — как исполнитель, который выполняет грязную работу, при условии что он вообще сообразит, о чем идет речь. В чем я далеко не уверен».

— Анни, иди сюда, сколько тебя ждать?

Она не идет, потому что как раз сейчас, сидя за роялем, почувствовав небывалый шанс, будто играючи, рассыпает жемчуг шопеновского этюда с небрежной легкостью, за которой стоят долгие часы упражнений, чтобы получалось вот так, и лишь только она хочет без перехода начать кое-что из «Хорошо темперированного клавира», как к ней подходит пианист джаза (студент медицины):

— Эй, девулька, ты ошиблась адресом, валяй-ка домой к мамочке под крыло и играй там свои гаммы. У нас тут крутой джаз, а не музыкальная школа, сюда приходят, когда уже школу окончат с отличием или когда самостоятельно научатся. Хочешь, могу и я тебя кое-чему научить, если настаиваешь, так что заходи, куколка, когда сиськи вырастут.

У Анниной мамаши такое не заведено, чтобы кто-то чему бы то ни было самостоятельно обучался, тут должны быть привлечены квалифицированные специалисты, иначе это не в счет.

Внутри у Анны все сжимается, потому что ей доходчиво объяснили: она не вполне еще сложилась, не созрела и должна развиваться дальше, а это для нее неприемлемо. Она достигла уже конечной точки, и терять ей больше нечего. Ее сводит с ума мысль о том, что еще что-то подобное может ждать ее впереди, ведь для нее все уже завершилось, и в ней закипает жажда убийства. Впереди не будет ничего, разве лишь абсолютное Ничто, и в нем не существует никаких нравственных мерок, которые этот студентик отринул еще не полностью, хотя он и грубо обращается с женщиной. Проходя мимо его стола, она словно невзначай слегка задевает пальцами полупустой пивной бокал, и плюх — содержимое уже растекается по новеньким, с иголочки, фирменным джинсам университетского всезнайки, теперь стирать придется, от чего джинсы хоть чуть-чуть, да обветшают, так что урон студенческим карманным денежкам нанесен. Вот и отлично.

Райнер с жаром внушает Софи, потягивающей лимонад, чтобы та не болтала глупостей, а слушала, хотя она вообще молчит. Ханс думает, что если она слушать не хочет, так пусть уж лучше его чувствует. Софи не хочет слушать, ей нравится смотреть. Смотреть, как Ханс с необыкновенной легкостью поднимает и выжимает на руках самые тяжелые предметы, даже самые тяжеленные. На его торсе нет ни единого размякшей мышцы, такие местечки, будем надеяться, располагаются в душе. А вот Райнер телосложением скорее похож на курицу. Причем такую, которая вообще не видела солнечных лучей и получала в корм лишь малую толику зернышек. Хотя наговорить он может куда больше, чем просто кудах-тах-тах, что правда, то правда.

Ханс шмякается на стул и в общих чертах — более подробные черточки проявятся и приложатся потом сами собой — обрисовывает, как станет учиться музыке, которая несет людям радость и успокоение, а исполнителю — славу и успех.

— Заткнись, — говорит Райнер.

А Хансу не терпится рассказать, как мать достает его своими дурацкими конвертами, вечным нытьем о работе в молодежной ячейке:

— В этом причина, почему я… в смысле музыки… хочу от этих дел отгородиться.

Райнер говорит, что сейчас ему в морду заедет. Софи негромко, растягивая слова, просит его отставить Ханса в покое.

Анна: — Слушай, Ханс, ты своим занудством доведешь кого угодно, даже памятник Гете на Ринге[11].

Софи: — Сама-то не выпендривайся.

Ханс: — Вот видишь, Анна? Если женщина любит мужчину и не может этого показать, да и не хочет показывать, она принимается его защищать от всех. При этом она против воли начинает осознавать свои чувства. Я это в кино тыщу раз видел.

Анна сует руку ему промеж ног, там так уютно.

— Что, опять вам приспичило? — насмешничает Софи.

Ханс отстраняет нелюбимую руку, которой все же пока время от времени пользуется. Ему становится неловко. Софи не должна про это знать, однако ей следует догадываться об этом и хотеть того же. Анна хочет наказать его за такое желание, но одновременно боится, что он перестанет с ней заниматься этим делом, а ведь ему с ней было хорошо, совершенно точно.

— Ханс — это моя проблема, тоже мне защитница нашлась, отстань, он сам себя защитить сможет, а я ему подскажу — как. К тому же мне вообще все равно (разумеется, ей не все равно).

Хансу известно, что женщина, которая защищает мужчину от других, часто выглядит так, будто делает это против воли, но это сильнее ее воли. Мягкость одерживает верх над твердостью. Никак не похоже, чтобы в Софи бушевала какая-то внутренняя борьба, она заказывает себе колу с ромом. Близнецам такое не по карману, они безучастно отводят глаза в сторонку, когда к их столику приближается официант, но в этом заведении к такому привыкли. Ханс заказывает напиток еще дороже, мать перевернулась бы в стареньком кресле, если бы только представила себе это. Он тратит заначку, заработанную на сверхурочных.

Анна говорит, что в природе слабый склоняется перед сильным, как, например, тростник перед северным ветром. Или как безмолвие перед лесом.

Райнер: — Так вот, значит, нападение с целью ограбления…

Ханс: — Ищи дурака. Вы вообще без понятия, о чем треплетесь, это сплошное помешательство.

Райнер: — Помешательство? Такие категории в моем понимании не существуют, ибо нормально и полезно для здоровья все, за исключением овощей и фруктов. И в искусстве такое помешательство получает все большее признание, оно обнаруживается в живописи сумасшедших, а скоро наверняка появятся художники, которые сами станут наносить себе раны, и это будут наиболее современные модернисты из всех, какие только есть. Например, весь окровавленный, переходишь улицу и демонстрируешь свои глубокие раны полицейскому — как произведение искусства, естественно, тот ничего не понимает, и пропасть между ним и художником, который в то же время есть свое собственное произведение искусства, становится непреодолимой. Преклонение перед чем бы то ни было, что провозглашено не тобою самим, никуда не годится, не в счет, это я цитирую. Все дело в том, что человек должен вырваться из этих смехотворных оков, выкованных из якобы нынешней реальности и из перспективы некой будущей реальности, которая едва ли более ценна, чем теперешняя. Цитирую: «Каждая истекшая минута несет в самой себе отрицание столетий хромоногой, изломанной истории».

— Гырг, — выдает Ханс, полоща глотку напитком. — Вот уж кем не хотелось бы работать, так это полицейским или художником. Разве что, может быть, музыкантом-инструменталистом.

Женщину, которую он любит (Софи, ясное дело), он станет тщательно оберегать от всего некрасивого; Бетховена и Моцарта разрешит только после тщательной проверки.

Анна держит ушки на макушке, ведь имя Софи Ханс произноси таким теплым тоном, который ей ох как не нравится. Дерьмово, что, в полном соответствии с законами природы, тебя не привлекает так сильно то, что уже имеешь, а все больше тянет к недостижимому, а ведь как бы ей хотелось самой лично олицетворять все недостижимое, но Софи прибрала его к рукам. Дрянь дело. Полное дерьмо. Чтоб ей сдохнуть, Софи этой, которая тут же все просекает и поднимает брови.

Райнер спрашивает Софи, не думает ли она, что Хансу больше всех хочется быть необыкновенным, так как по части интеллекта он из них самый заурядный. Она так не считает? Анна говорит, что каждая фраза Ханса звучит так, словно любой другой человек уже произносил ее самое меньшее тысячу раз. Кто Анна в этой любви, штурман или штурвал? Потом выяснится. Быть может, выяснится уже в ближайшие десятые доли секунды, потому что она опять начинает ощупью пробираться в сторону Хансовых ляжек, явно имея определенные интересы, касающиеся владения кое-какими участками его тела. Ханс отодвигается от Анны, ведь на людях так не поступают, да к тому же в присутствии Софи, и несмелая рука женщины, ведомая любовью, вляпывается в обсосанный комок жвачки, приклеенный кем-то к стулу. Жвачка прилипает к пальцам, и назойливо липнет любовь, засевшая вдруг в самой глубине.

Ханс в принципе против насилия, и в это можно поверить, ведь он обладает большой физической силой и не нуждается в ее применении. Он купил себе книгу, написанную Стефаном Цвейгом, известным писателем, которая ему очень понравилась, и тем не менее надо расспросить кое о чем, потому что литература всегда такая сложная.

— Софи, я хотел тебя спросить по поводу одной книги.

Райнер говорит, что Софи могла бы ответить, но отвечать станет он сам, потому что литература— его епархия, а не Софи; дело Софи — литература его собственного сочинения, именно ей она должна внимать двадцать четыре часа в сутки. Хорошо, что Ханс начинает с чего попроще. Ханс говорит, что Стефан Цвейг — самое трудное, что только есть. Райнер говорит, что духовное единение между ним и Софи несравнимо интенсивнее и прочнее, чем могли бы быть любые телесные связи, которых пока нет. Интеллектуальная связь сохраняется всю жизнь, плотская же — в лучшем случае пару недель.

— Сейчас я вместе с Софи читаю «Постороннего» Камю. Там герою на все плевать, ему ни до чего дела нет, точно так же как и мне. Ему известно, что ничто не имеет смысла и рассчитывать он может лишь на собственную смерть, которая его поджидает. Вот настолько далеко тебе сначала нужно будет зайти, Ханс, чтобы тебе ни до чего не было дела, на все было наплевать. Пока же для тебя должно быть важным все, чтобы создалась какая-то основа.

Налеты наверняка будут связаны с острыми ощущениями, о чем впоследствии можно будет порассуждать.

Ханс намерен спасти Софи от нее самой, он станет ей опорой. Софи ни в какой опоре не нуждается. Райнер говорит, что он сознательно отказался от опоры, потому и стал таким сильным, что его ничто уже не волнует. Ханс говорит, что для него профессиональная карьера все же имеет значение.

Анна: — Проще всего делать так: представь себе, что никого на свете больше нет, кроме тебя. Тогда тебя ни с кем не будут сравнивать, ты сам станешь мерой всех вещей. Как я, например.

Липкая от жвачки рука Анны совершает третий заход, и польщенный настойчивостью Ханс не отталкивает ее. Лучше воробей в руке Анны, чем Софи в далеком небе.

Райнер размышляет, как бы ему втравить в это дело остальных, не замарав собственных рук. Прежде всего, необходимо расположиться где-нибудь в удобном для наблюдения местечке, на холме Хоэ Варте[12] находиться, к примеру, лучше, чем у памятника Элизабет в Народном саду. Поскольку существуют натуры лидерские, а рядом с вожаками — все остальные прочие, то ему больше хочется быть вожаком бараньего стада, а не жертвенным агнцем, это точно.

Ханс вертит головой, рожденной в Бургенланде, озираясь вокруг, не окажется ли поблизости смазливая бабенка, ему еще незнакомая. Таковых в наличии не обнаруживается, а если какая и появляется, то знакомиться с ним она явно не желает. «Ну, погодите, вот надену свой новый джемпер, тогда все вы кучей ко мне сбежитесь». Он в этом уверен. Одной брюнетке, сидящей возле хлипкого шатена, он подмигивает так настойчиво, что кажется, будто у него неладно с глазами. Однако глаз у него алмаз, когда мимо него шествует очередная красотка. Хансу кажется, что и она принадлежит ему. Любой мужчина хочет обладать всеми женщинами сразу, а вот женщина, наоборот, желает лишь того мужчину, которого она любит и которому остается верной. Анна ловит момент и волочет Ханса прочь, чтобы побыть с ним наедине. Она заметила, что этот парень для нее кое-что значит. Ханс видит, что он в своей девственной беспечности что-то для этой девушки значит, оттого, вероятно, что читает в последнее время много хороших книг, вот она его и признала. Анна — предварительное упражнение, готовящее его к Софи. Анна виснет на нем потому, что книг он читал меньше, чем остальные, и потому плотское начало в нем сильнее, она вся так растворилась в чувстве, что вконец потеряла голову. Оба они погружены в сумятицу чувств, что характерно для молодых людей, не обретших еще себя, не нашедших пока своего места в современном деловом мире. Ханс, однако, уже довольно продолжительное время занимает одно такое местечко. Оно опутано электропроводкой, настала пора его сменить.

На улице, в прохладном и ярком свете солнца, который вскоре уступит место нездоровому полумраку помещения, Ханс, резвясь, поддевает ногой и гонит перед собой скомканные бумажки и прочий уличный мусор, обводя ловкими финтами то одного, то сразу нескольких игроков противника. Анна пытается проворно и легко порхать с ним рядом, не отставая ни на шаг, но получается это неуклюже и неповоротливо. Ни солнечный свет, ни природа не являются ее средой обитания, для нее характерна одна лишь деланная искусственность. Как раз там она расцветает, здесь же, на улице, есть лишь холодный весенний свет, пылища, выхлопные газы и тот самый пресловутый венский воздух.

Ханс распространяется по поводу здорового цвета лица Софи, с которого никогда не сходит загар, сразу видно, что она ведет подвижный образ жизни на свежем воздухе. Ветер и солнце делают свое дело. «Она чиста и свежа, и золотистые локоны ее тоже чисты и шелковисты, а немытые, жирные на ощупь лохмы Анны свисают на слабо обозначенные плечи, на тощий, обтянутый кожей скелет. Укутанная тряпьем платяная вешалка. И все же что-то такое в ней есть, можно найти, если хорошенько поискать. В самый раз для мужчины, обладающего талантами в смысле спорта и предпринимающего теперь шаги в смысле раскрытия своих интеллектуальных возможностей».

— Почему бы тебе тоже теннисом не заняться? Ведь у тебя вполне хватило бы чувственности, чтобы развить в себе особое чувство мяча.

— Нет, лучше я начну разучивать сонату Берга, что гораздо больше прельщает молодую пианистку.

— Тебе бы лучше в горы пойти, чем разучивать сонату Берга. Хе-хе. Что, отбило охоту нос задирать?

«Слава богу, предков дома нет. Даже за такие мелочи благодарным быть приходится». Анна расстегивает на Хансе рубашку, чтобы посмотреть, что там под ней такое. Нового под ней ничего, все то же самое, мускулистая безволосая грудь и гладкая шелковистая кожа, приятная на ощупь. «Эк тебе сегодня не терпится, детка, такое дело нам по вкусу». Анна вонзает в Ханса острые вампирьи зубки, проходясь по его телу в разных местах.

— Ай, больно, осторожней, — реагирует он, — знаешь, обеденный перерыв у меня — всего ничего, так что кончай эту прелюдию, или как это там называется, и пусти-ка его сразу внутрь порезвиться.

Скоро дело сделается. С Софи это происходило бы на цветущем лугу, благоухающем сеном, или на нагретом солнцем пляже у теплого моря, или в устланной мягкими шкурами хижине высоко-высоко в горах, а сейчас он всего-навсего рядом с Анной в квартирке обветшалого дома. Софи — блондинка, Анна — шатенка, один — ноль в пользу Софи. И в конечном итоге счет останется тот же: один — ноль в пользу Софи.

— Я так хочу тебя, так хочу тебя, мне так хорошо, когда ты это со мной делаешь, — шепчет Анна.

— Еще бы тебе не нравилось, — цедит Ханс сквозь зубы, — я, кстати, сейчас кончу, знаешь, э-э, самое главное — быть наготове, сейчас кончаю, сейчас-сейчас. Ну же, еще, еще, да!

Анна издает громкий крик и закашливается, перехватывает дыхание, любовь сдавливает ее с ужасающей, неимоверной силой, каждый раз с ней такое делается, никак не избавиться от этой скверной привычки, она кончает, хочешь не хочешь, а приходится биться в оргазме. Анна не хочет, но, к сожалению, вынуждена.

Анна предостерегает Ханса, что ему отнюдь не скоро удастся найти такую женщину, которая была бы столь же теоретически подкована, как она, потому что подобное и вообще-то встречается не часто, а при ограниченном кругозоре Ханса и совсем недостижимо.

— Ни одна другая не поняла бы, что происходит с ней, когда она с тобой, а я все понимаю, в этом мое неоспоримое преимущество, поэтому обходиться со мной надо бережно, ведь я предельно впечатлительна и скверные стороны этого мира приносят мне гораздо больше страданий, чем всем остальным. Люби меня, Ханс, ты же будешь любить меня, будешь, прошу тебя, пожалуйста. Такая женщина, как я, просит не часто, но уж если она просит о чем-то, надо обязательно дать ей то, чего она хочет, ведь для этого ей пришлось перешагнуть через свою гордость.

— Ну что, напряжение в сети упало, пора возвращаться на рабочее место, а то запишут прогул.

Анна покрывает Ханса смачными поцелуями. Слишком уж громко разносится ее чмоканье, и Хансу от этого неловко. Он отодвигается от Анны, натягивает рабочие штаны и ковбойку. На столе еще один бутерброд с сыром и бутылка пива, необходимые, чтобы восстановить силы. Рядом на постели женщина, которая поднимет в тебе силы тут же, на месте, сразу после приема пищи. Нужно очень любить человека, чтобы позволить ему съесть бутерброд с сыром до того, как заняться этим делом. Анна любит Ханса, и первый бутерброд она вовсе не заметила, так же точно, как мать не замечает испачканную попку своего младенца.

Ханс говорит, что не думает, будто это дело зовется любовью, потому что любовь у него еще впереди, и, кажется, у нее, у любви, лицо Софи, да это она сама и есть. И после того как его шаги уже отзвучали на лестнице, Анна все еще таращится вслед, как корова, мимо которой пронесся курьерский поезд, зная, что любовь внешностью похожа на Ханса, что прекрасно, спору нет, но что и бесспорно неприятно. Он ведь не догадывается, что обрел в ее лице, ведь она — самое лучшее из того, чего он достоин, да, собственно, и не достоин вовсе. Жаль, он стремится к далекому счастью, а ведь в действительности оно совсем рядом, рукой подать, как и до всего хорошего в жизни. Однако он неудержимо рвется в дали. Для нее это большая неприятность, для него — вряд ли.


  1. «А 3» — самая дешевая марка сигарет в Австрии того времени.

  2. «Хавелка» — кафе в Вене, популярное в то время у творческой молодежи.

  3. Ринг — имеется в виду Рингштрассе, кольцевая дорога, проходящая вокруг центральной части Вены. По обеим сторонам Рингштрассе располагаются многие знаменитые здания, монументы и парки.

  4. Хоэ Варте — один из окраинных районов в Вене, место расположения метеостанции.