25077.fb2
Это случилось в пятницу утром, но шабат есть шабат, и вечером, когда они сидели за столом, покрытым белоснежной скатертью, мама разливала дымящийся бульон, а в углу на этажерке ровно горели свечи в тяжелых серебряных подсвечниках, весь мир казался таким уютным и привычным и не хотелось думать о том, что происходит там, за окном.
— Мы пережили фараона, переживем и это, — заметил Яаков.
Но тут не выдержал Шимон.
— До чего же вы наивны, израильтяне. И никакой опыт вас ничему не учит. Вас бьют по голове, а вы говорите: ничего, все устроится. Да ведь это диктатура, это второй Сталин. Вы что думаете, в Израиле Сибири нет, так ему лагеря негде будет строить. Найдет место: Все здесь будет: и лагеря, и очереди за продуктами. Да и в России лагеря были не только в Сибири.
Шимон давно стал у них почти что членом семьи, приходил на каждый шабат, а иногда и в середине недели, и все уже привыкли к его желчным прогнозам и язвительным замечаниям в адрес прекраснодушных сабр, не прошедших тюрьмы, не сидевших в отказе и поэтому неспособных осознать исходящую от левых угрозу. При этом Шимон был замечательным рассказчиком, приятным собеседником и вообще очень милым человеком, которого можно было попросить о любом одолжении, но жизнь в Израиле у него не сложилась и не следовало ожидать от него особого оптимизма. В Москве, еще до Горбачева, он шесть или семь лет просидел в отказе, преподавал иврит, вернулся к Торе и с трапа самолета в Лоде, к вящему неудовольствию встречавших его корреспондентов и представителей местного истэблишмента сошел в вязаной кипе, с бородой и цицит, так что для полной картины недоставало только болтающегося сбоку автомата. Впрочем, когда пошла большая алия, пригодилась и кипа, вернее, не сама кипа, а приобретенные еще в России и отшлифованные уже здесь, в Израиле, знания. Шимон не стал искать работу по давно забытой специальности, а вместо этого активно включился в набиравшую в те годы размах кампанию духовной абсорбции. Он разъезжал с лекциями по всей стране, преподавал на мехине в Бар-Илане и на многочисленных курсах по Торе для олим в Иерусалиме, его приглашали выступить то на одном, то на другом семинаре, и впервые в жизни он начал жалеть, что в сутках всего 24 часа. Но с приходом к власти Аводы эта жизнь, суматошная, но уже ставшая привычной, кончилась так же внезапно, как и началась. МАФДАЛ оказалась в оппозиции, проекты, в которых работал Шимон, закрывались один за другим, и вскоре стало ясно, что придется начинать все сначала, как начинали теперь его ученики, только-только окончившие ульпан. Но одно дело, когда ты новый оле, и для тебя не представляет ничего особенного дотащиться с сумками в жару с рынка Махане Йегуда до Таханы Мерказит, чтобы сэкономить на автобусном билете, и совсем другое, когда этот смутный период, к которому прочно пристал химический термин “абсорбция” исчезает где-то за песчаным облаком первых, и потому особенно невыносимо душных хамсинов, когда у тебя уже привычный, устоявшийся минус в банке, израильские привычки и израильские проблемы, — и вернуться в прежнее состояние — все равно, что оказаться вдруг с женой и грудным ребенком в двенадцатиметровой комнате огромной коммунальной квартиры, где при этом еще надо как-то исхитриться соблюдать шабат и кашрут. Дело, конечно, было не только в поисках работы. В конце концов, Шимон блестяще владел ивритом и мог бы попытаться найти работу по специальности. Но он даже не пробовал искать, просто не мог себя заставить. Он привык к своей новой жизни, к постоянным разъездам, привык уверенным шагом входить в полуподвальную комнату очередного клуба в какой-нибудь Кфар-Сабе или Нетании, где наспех собранные олим поглядывали на заезжего фанатика кто с полнейшим равнодушием, а кто с нескрываемым ехидством. Он знал: сейчас он начнет говорить, и в этих глазах что-то оттает, и двое-трое слушателей пересядут поближе и будут смотреть на него с интересом и восторгом, а после лекции — вопросы, вопросы, но ему уже некогда, надо успеть на автобус, и кто-нибудь обязательно попросит телефон: — Может, буду в Иерусалиме, тогда встретимся, поговорим еще, и какая-нибудь женщина заметит: —Вы так не похожи на всех лекторов, которых я слышала раньше… Нет, Шимон уже не мог думать о другой работе. Сначала он ждал перемен, потом махнул на себя рукой и, чтобы избежать постоянных скандалов с женой, проводил вечера у старых знакомых, где за чаем на кухне, совсем как когда-то в Москве, объяснял, что государство катится в пропасть, а раз так, не все ли равно, будет ли у него, Шимона, работа, он не для того приехал в Израиль, чтобы продержаться здесь еще каких-нибудь два года. Но жить на что-то надо было, и Шимон устроился сторожем в школу Ноам, ту самую, где работал Яаков. Там они и познакомились. Шимон к тому времени развелся с женой и с удовольствием проводил шабат в Кирьят Моше, в уютной квартире родителей Яакова, куда, казалось, почти не доходили отголоски сотрясавших Израиль бурь. Инициатором развода была, разумеется, жена, ей надоело выносить вынужденное безделье и бесконечные мрачные пророчества мужа. Сама она была женщиной практичной и энергичной, сдала экзамены, устроилась на работу врачом, а после развода купила квартиру на машканту матери-одиночки и, по слухам, уже собиралась сменить ее на другую, поближе к центру. Мать Яакова сначала решила, что Шимону нужно жениться, пыталась даже его с кем-то познакомить, но потом поняла, что перед ней сломанный человек и оставила его в покое.
Возможно, в чем-то Шимон был прав, но концлагеря в Израиле — это было уже слишком, это звучало неправдоподобно даже в тот вечер, когда весь город как будто замер в напряженном ожидании, и лишь изредка по слабо освещенным улицам скользили блики прожекторов. Может быть, это даже к лучшему, что наступил кризис, теперь на Западе поймут, что представляют из себя левые и не допустят установления диктатуры. Здесь все-таки не Россия, нельзя так однозначно переносить на Израиль советский опыт. Но спорить сейчас с Шимоном Яакову не хотелось, тем более, что Мария сидела тут же, напротив, и наверняка приняла бы сторону Шимона, а Яаков собирался поговорить с ней сегодня после трапезы, когда пойдет провожать ее домой. Жизнь продолжается, несмотря ни на что, они встречаются уже достаточно долго, знают, что любят друг друга, пришло время создавать семью, это будет лучшим ответом опьяненным безраздельной властью ассимиляторам, которые всерьез намерены превратить Израиль в карликовое пляжное левантийское государство, лишенное всякой национальной идентификации. Да, именно так: их дети, дети Яакова и Марии, вырастут евреями, а все эти апостолы мирного процесса останутся за бортом еврейской истории, как остались когда-то евреи-эллинисты, евреи-выкресты, евреи-коммунисты — все евреи, мечтавшие сбросить иго еврейской традиции. Все это он должен был сказать Марие, и поэтому не стоило начинать спор, который вполне мог затянуться на несколько часов. Мария тоже ничего не ответила Шимону, она вообще почти весь вечер молчала, наверное, думала о чем-то своем. На ней была кремовая блузка с ажурным воротником — этой блузки Яаков раньше ни разу не видел, и облегающий черный сарафан, тогда такие были в моде, и в этом сарафане она выглядела такой хрупкой, маленькой и беззащитной, что Яакову вдруг мучительно захотелось положить ей руку на плечо и укрыть ее от всего, что происходило за окнами, и на какую-то долю секунды ему показалось, что это возможно.
Шимон увлеченно беседовал с отцом Яакова, рассказывал что-то о Сталине, но уже не о лагерях, а о чем-то другом. Яаков слушал краем уха, но уловил, что речь шла о сопернике Сталина, молодом, обаятельном и необычайно популярном. Этот молодой политик победил на выборах, но Сталин подстроил его убийство, да еще обвинил в этом убийстве оппозицию. Фамилии убитого Яаков не запомнил, поскольку никогда ее раньше не слышал.
Они вышли из дома втроем — Мария, он сам и Шимон. Родители Марии жили в соседнем квартале, а Шимон снимал подвальчик где-то напротив, так что им было по дороге. Вечер был безветренный, но прохладный, в Негеве таких не бывает, да и что за удовольствие гулять тут между караванами — вдали маячит ограда из колючей проволоки, под ногами пустые консервные банки, и пыль, пыль, пыль… Не успели они перейти улицу, как прямо возле них притормозил джип, оттуда выскочили двое солдат. — Вы что, ребята, — сказал один из них, тот, что был повыше ростом, — забыли про комендантский час. Яаков вспомнил, что и в самом деле за полчаса до шабата ездили джипы и что-то объявляли, он прислушался — комендантский час, нельзя появляться на улице после восьми часов вечера. Но они как-то не обратили на это внимания, привыкли, что комендантский час для арабов, и вдруг, оказывается, для евреев тоже. Первой опомнилась Мария, она улыбнулась солдату, как будто они были давно знакомы, и начала что-то быстро объяснять, не давая никому вставить ни слова. Она живет совсем недалеко, они думали, что комендантский час не распространяется на такие маленькие расстояния, как же теперь вернуться домой, мама будет волноваться, а ведь позвонить она не может, шабат, и вообще еще только половина девятого, они опоздали всего на каких-нибудь двадцать минут, неужели из-за этого человек не может попасть в собственную квартиру. Была уже половина десятого, но похоже, что солдат не уловил и половины обрушившегося на него потока слов. Он смотрел на Марию во все глаза, а она стояла, такая тоненькая в своем черном сарафанчике, ни дать ни взять девочка из ульпаны, и эта улыбка, чуть застенчивая, чуть капризная… Было ясно, что солдат ей ни в чем не откажет. — Ладно, — согласился он в конце концов, — проходите, только смотрите, чтобы вас не застукал патруль. Это Израиль все-таки, не Аргентина.
И тут вмешался Шимон: — Разумеется, не Аргентина. В Аргентине коммунистов сажали в тюрьмы, а не в министерские кресла. А здесь Россия, Россия сталинских времен.
Второй солдат, до этого молчавший, неожиданно обернулся и буркнул со злостью: — У вас, русских, всюду Россия.
— Оставь их, Рами, — попросил высокий, — дай людям добраться домой.
— Шабат шалом, — сказал Яаков и незаметно потянул Шимона за рукав.
— А ты знаешь, ведь Шимон прав, — заметила Мария, когда они остались одни.
Скамеек возле ее дома не было, и они устроились прямо на ступеньках. Улица уже совершенно опустела. Комендантский час.
— Теперь они нас всех уничтожат, — продолжала Мария.
— Кто — «они»? — машинально спросил Яаков, хотя прекрасно знал ответ, и ответ последовал мгновенно: — Как это — кто. Левые.
— Послушай, но все-таки есть разница, это Израиль и они тоже евреи, — Яаков не закончил фразы, потому что Мария вдруг резко отстранилась, выпрямилась и смотрела сейчас прямо ему в лицо. Даже в темноте он различил блестевшие в ее глазах слезы. — Как ты можешь… как ты можешь так говорить. Как ты смеешь их защищать. Ты же знаешь, что они убили Йони.
Яаков проглотил подступивший к горлу ком. Он не знал, что сказать. За все время, что они были знакомы, Мария в первый раз заговорила о своем брате.
Йони, самый старший в семье, после свадьбы поселился с женой в Кфар-Даром. Несколько лет у них не было детей, и когда жена Йони, наконец, забеременела, родители Марии, с нетерпением ожидавшие первого внука, вздохнули с облегчением. Но Йони так и не довелось увидеть своего ребенка. Арабы обстреляли его машину буквально у въезда в Кфар Даром,[8] ему не хватило каких-нибудь ста метров, чтобы доехать до ворот. Это потом уже жители Кфар-Даром и Гуш-Катифа[9] начали ездить колоннами в сопровождении джипов и надевать в дорогу бронежилеты, да бронежилет и не помог бы Йони, он был ранен в голову. Рабин, как всегда, объявил, что не позволит боевикам ХАМАСа диктовать ход мирных переговоров, жизнь продолжалась по-прежнему, через несколько дней обстреляли очередную машину, на этот раз где-то в Шомроне. Через два месяца родился ребенок, девочка. Вдова Йони, несмотря на уговоры родных, осталась жить в Кфар-Даром и время от времени приезжала в Иерусалим на шабат. Когда Мария заявила родителям о своем решении жить на поселении, они сказали: — Только не в районе Газы, и она не настаивала. С братом Мария была очень близка, но никогда о нем не говорила, только как-то раз, когда они гуляли по городу, она повела Яакова в магазин игрушек на Яффо и после долгих колебаний остановилась на Барби в модном шелковом платье с оборочками. У Барби были широко раскрытые голубые глаза, из-под соломенной шляпки выбивались пышные золотистые волосы. — Завернуть, как подарок? — спросила продавщица, и Мария кивнула, а затем пояснила, обернувшись к Яакову: — Жена Йони приезжает на шабат.
Они вышли из магазина, и Мария долго молчала, а Яаков перебирал мысленно фразу за фразой, но так ничего и не сказал, только отметил про себя, что она сказала «жена», а не «вдова».
Теперь он снова не знал, что сказать, и, взяв ее руку в свои, осторожно поглаживал, ощущая кончиками пальцев тонкий ободок серебряного кольца. Мария даже не шевельнулась, она все так же смотрела ему в глаза и, когда снова заговорила, ее голос показался ему совершенно спокойным и каким-то бесцветным.
— Я видела его машину, — ее рука по-прежнему безжизненно лежала в его ладонях, и впечатление было такое, что голос доносится издалека. — Я видела его машину. Не сразу, а на следующий день, когда были похороны. Там спереди все было залито кровью. Я как будто видела, как она стекает со спинки сидения, каплями, каплями, вниз и наружу, и на стенке тоже брызги, и всюду бурые подтеки, даже на асфальте… Ты знаешь, я даже не заметила отверстий от пуль, хотя они, конечно, были, их не могло не быть, и расписки от этих… ну, хамасовцев, тоже не было, видимо, полиция забыла положить. Но мне не нужны визитные карточки убийц, я их знаю, и ты их знаешь. Йоси Харид — вот кто убийца, и Деди Цукер, и Ран Коэн, и кто у них там еще есть в этой их МЕРЕЦ, в Шалом Ахшав… Все, все, у всех руки в крови, а ты говоришь — евреи… Убийцы, они убийцы. Они с самого начала заявляли, что собираются нас уничтожить, и теперь уничтожат всех — вот увидишь. А ты говоришь — евреи, они тоже евреи…
Ее голос прервался, она вырвала руку и закрыла обеими руками лицо, так что он с трудом мог разобрать ее слова.
— Евреи… какие они евреи. Это Йони — он был еврей… Ты не знаешь… не знаешь, какой у меня был брат…
Яаков придвинулся ближе и обнял ее, в первый раз за эти полтора года, ее всхлипывания становились все реже и реже, проезжавший по улице джип направил было на них луч прожектора, но не остановился и поехал дальше.
За стеной снова послышались тяжелые шаги охранников. Очередной обход. Значит, спать ему осталось меньше трех часов. Часов заключенным не полагалось, их отбирали сразу во время ареста, приходилось ориентироваться по радиопередачам, доносившимся время от времени из репродуктора, установленного недалеко от столовой. Ночью радио не было, но Яаков знал, что охрана совершает очередной обход, начиная с двух часов ночи. Возможно, администрация была права, зачем нужны часы, если ты все равно не можешь распоряжаться своим временем, но Яаков не мог к этому привыкнуть и даже теперь, по прошествии пяти лет, часов ему очень не хватало. Он попытался было добиться разрешения повесить в караване настенные часы для улучшения интерьера, но получил ответ, что у них на стенах и так хватает наглядных пособий. Действительно, в караване у религиозных, кроме неизменного и обязательного для всех портрета президента, висели еще портреты двух главных раввинов — ашкеназского и сефардского, а также настенный календарь, где жирным шрифтом были выделены праздники. В календаре, правда, новая власть произвела некоторые изменения, так, к примеру, Пурим не фигурировал вообще — его запретили отмечать, как праздник «воинствующих националистов и экстремистов», зато появились новые праздники — «День Мира — годовщина подписания заключенного в Осло соглашения" и «День Демократизации — так именовался тот день, когда Йоси Харид захватил власть". В Пурим их выводили на работу, как в будние дни, но накануне они все-таки собирались у себя в караване, чтобы прочитать вместе Мегилат Эстер. Свитка, конечно, не было, да что там свиток — даже текста не было и читать приходилось по памяти. ТАНАХ был изъят из употребления, и министерство просвещения издало «антологию ТАНАХа», где не было книги Иегошуа, книги Шмуэля и Мегилат Эстер, остальные книги вышли в сильно урезанном виде, зато были снабжены предисловием и комментариями Шимона Пелера. Делить власть Харид ни с кем не хотел, но оставил одряхлевшему идеологу мирного процесса лавры миротворца и лауреата всевозможных премий, и отправленный на почетную пенсию Пелер занялся просветительской деятельностью, в частности, выпустил пространные комментарии к ТАНАХу, где доказывал, что идеи социализма, интернационализма, а также концепция нового Ближнего Востока заложены еще в книгах пророков.
Эту антологию в нескольких экземплярах доставил к ним в караван начальник лагеря собственной персоной, и теперь книги в аляповатой глянцевой обложке красовались на железном столике, привинченном к стене, а к полу был привинчен табурет, так что каждый желающий мог присесть тут же, и изучать новые комментарии к Книге Книг под бдительным взглядом главного сефардского раввина, чей портрет висел как раз напротив. Когда этот портрет внесли и прикрепили к стене, Яаков подумал было, что темные очки стали теперь обязательной формой для главного сефардского раввина в дополнение к традиционному одеянию, расшитому серебром. Но оказалось, что на пост главного раввина снова вернулся Овадия Йосеф. Партия ШАС вошла в правительство, Арье Дери сделался одним из приближенных Харида, и должность главного раввина по новому закону стала пожизненной. Кто займет место главного сефардского раввина, было ясно сразу, а вот ашкеназского, такого, чтобы безоговорочно поддержал новое правительство, пришлось искать несколько месяцев. В конце концов остановились на довольно неожиданной кандидатуре. Главным ашкеназским раввином был назначен рав Гирш, тот самый, из Нетурей Карта.[10] Государство с новым названием, отказавшееся от идеологии сионизма и признавшее права арабов на земли Эрец Исраэль, с его точки зрения, ничем не отличалось от подмандатной Палестины, и, как он признавал когда-то англичан, так и теперь признал Харида. Говорили, что за него перед Харидом ходатайствовал Арафат. Жители Меа Шеарим сперва восприняли назначение рава Гирша как его очередную сумасбродную выходку и пообещали облить его серной кислотой, но выполнить свое обещание не сумели, потому что Харид приставил к главному раввину персональных телохранителей. Со временем выяснилось, что Харид, как всегда, сделал правильный выбор. Рав Гирш в дела государства не вмешивался, а занимался исключительно общиной харедим, которые, скрепя сердце, ему подчинились — выхода у них не было. Новая власть не позволяла демонстраций по поводу раскопок или автобусов в шабат, но зато предоставила харедим полную автономию. Национально-религиозные школы были закрыты, а у харедим остались и школы, и семинары, появилась собственная система судопроизводства и даже собственная полиция. Правда, новых участков для строительства им не выделяли, тем более, что на прижатой к морю полоске земли свободного места практически не осталось, и приходилось достраивать новые этажи, так что харедимные кварталы напоминали огромный многоэтажный улей. Хабадники школ и прочих привилегий были лишены, как противники мирного процесса, а многих арестовали по обвинению в ведении религиозной пропаганды. Так попал в Нецарим[11] -2 Менаше. Его взяли прямо на Тахане Мерказит в Тель-Авиве, где он предлагал желающим наложить тфиллин.
Рав Гирш во все эти дела не вмешивался, его ничуть не смущали подобные аресты, зато рав Овадия потребовал, чтобы заключенных, соблюдающих заповеди, поместили отдельно, дали им возможность молиться в миньяне и даже трубить в шофар в Рош-Ха-Шана. Президент сначала не соглашался, но Арье Дери заявил, что тюрьма должна сохранить еврейский характер, в противном случае ШАС выйдет из коалиции. Учитывая масштабы набиравшей размах кампании массовых арестов, требование Дери можно было понять. Правда, коалиция давно превратилась в пустую формальность, но Харид все же принял условия Дери, не потому, конечно, что боялся раскола в правительстве, просто ему нужно было продемонстрировать евреям диаспоры, что его режим пользуется поддержкой религиозных авторитетов.
— Надо же, эти религиозные и тут устроились лучше других, — в первый же день своего пребывания в их караване возмутился Дани. Условия у них и на самом деле были лучше, меньше народу в караване, относительно чисто, а главное — можно не соприкасаться с уголовниками. Но Дани мог бы и помолчать, ему вообще-то не полагалось здесь находиться. Представление о еврейской традиции он имел самое смутное, а религиозных евреев считал средневековыми фанатиками, но следователь, с которым они когда-то вместе учились в университете, посоветовал ему надеть кипу, чтобы не сидеть с уголовниками.
Таких, нерелигиозных, у них в караване было двое. Дани попал к ним недавно, а до этого был еще Зеэв, мальчик из России. Алия практически полностью прекратилась — кто отважится ехать в карликовое государство, которое вот-вот проглотит Великая Сирия. Пресловутое палестинское государство и на самом деле было создано, но просуществовало меньше года. Сирийская авиация атаковала Дженин, Калькилию и Йерихо, Арафат надеялся сперва отсидеться в Газе, но быстро понял, что помощи ни от Египта, ни от Саддама Хуссейна ожидать не приходится и через несколько дней капитулировал. Асад сделал вид, что забыл старые счеты и назначил президента несостоявшегося государства военным губернатором Палестины.
Алии не было, но Харид, по совету Яира Цабана, занимавшего по-прежнему пост министра абсорбции, ввел поправку к Закону о возвращении. В поправке указывалось, что «религиозно-националистические элементы» права на репатриацию не имеют.
В ответ на новый закон движение Бейтар и Лига защиты евреев организовали в Америке и в России летние лагеря для тренировки нелегальных иммигрантов. Так и случилось, что Володя Гольдберг, двадцатилетний студент из Минска, дождливой ноябрьской ночью перешел границу в Рафиахе и в полном снаряжении туриста, с рюкзаком и фотоаппаратом направился в Негев. Ориентироваться по карте его научили неплохо, но расчет оказался неверным. Туристов в Негеве давно не было. Золотая молодежь предпочитала Дальний Восток, те, что попроще, ограничивались дискотекой в соседнем квартале, и странного туриста быстро обнаружил патруль. В полиции сразу разобрались, что документы поддельные, и вместо ульпана непрошеный оле оказался в заключении. Вместо ульпана — это, впрочем, для красного словца, потому что ивритом он владел прекрасно и планировал выдать себя за старожила.
Инструктор в летнем лагере в Минске носил кипу, и многие ребята последовали его примеру. Заповедей почти никто из них не соблюдал, но кипа была символом, знаком национальной идентификации. В результате как-то вечером, когда обитатели каравана номер 54-а только закончили ужин и теперь, устраиваясь на ночь, искали, чем бы заткнуть щели, чтобы не так дуло, дверь широко распахнулась и двое охранников ввели высокого, чуть сутулого парня в очках и с кудрявой черной шевелюрой. Когда дверь за охранниками захлопнулась, новенький огляделся вокруг, уселся на привинченную к полу табуретку и произнес: — Мне, наверное, надо представиться. Гольдберг. Владимир Зеэв. Он говорил на правильном иврите, пожалуй, даже слишком правильном, но акцент угадывался безошибочно.
— Владимир Зеэв, — понимающе улыбнулся Ури, — в честь Жаботинского.
Менаше поднялся с матраца и положил мальчику руку на плечо.
— Надо же, уже и олим начали брать. Сколько ты в стране?
— Четыре дня, — последовал ответ, и все они застыли на месте…
В караване Зеэв освоился очень быстро, и вскоре, под руководством Менаше, уже накладывал тфиллин. По субботам вместе с Яаковом они, за неимением лучшего, изучали ТАНАХ по антологии Шимона Пелера, причем Яаков пытался дополнить недостающие куски по памяти, насколько это было возможно. На допросе Зеэв признался, что незаконно перешел границу, через две недели его отвезли на суд в Беэр-Шеву, где он и получил свои десять лет, но особенно по этому поводу не переживал, утешаясь мыслью, что Харид умрет раньше. Об этом Зеэв заявил во всеуслышание, вернувшись из Беэр-Шевы. Был дождливый зимний вечер, и Зеэв, стоя посреди комнаты, пытался стянуть с себя промокшую насквозь куртку цвета хаки. Денег у государства не было, и заключенным выдавали вышедшую из употребления армейскую одежду.
— Может, не стоит так громко, — пытался урезонить его Яаков.
Охранники только-только заперли снаружи дверь каравана и с улицы еще доносились их шаги. Но Зеэв в ответ только рукой махнул.
— Что они мне сделают. Добавят еще десятку. Ну, так долго он точно не протянет.
— Это как сказать, — заметил Ури, — диктаторы как раз живут долго. Ким Ир Сен дотянул почти до ста лет.
Сам Ури получил восемь лет, но тоже рассчитывал выйти до окончания срока. Израиль, сказал он как-то Яакову, — слишком маленькая страна, и процессы, которые заняли в России, или, скажем, Китае, десятилетия, здесь протекают гораздо быстрее. Диктатуры Харида хватит лет на пять, не больше. Они как раз были одни в караване, Ури был болен, а Яакова, как новенького, первые три дня на работу не выводили, и он воспользовался случаем и поинтересовался, за что Ури сидит.
— Сегодня правильнее спрашивать, за что человек остается на свободе, — усмехнулся Ури, но все-таки объяснил.
История получалась почти детективная. Ури опубликовал в каком-то журнале статью о Сталине. Сталина в те времена вспоминали многие, но Ури писал не о лагерях и не о массовых репрессиях, в своей статье он обращался к полузабытой истории начала 30-х годов. Коммунисты уже захватили власть, но внутри самой партии еще проводились выборы, и на очередных выборах генеральным секретарем был избран не Сталин, а молодой и популярный деятель из рабочей семьи, Киров. Сталин объявил выборы недействительными, а вскоре подстроил убийство Кирова, при этом, конечно, считалось, что убили его агенты контрреволюции. С внутрипартийной демократией было покончено, то есть, выборы, разумеется, проводились, но исход их был предрешен заранее.
На допросе следователь положил перед Ури на стол экземпляр журнала со статьей. Статья вышла недавно, но журнал выглядел почему-то изрядно потрепанным.
— Вы автор? — спросил следователь.
Ури только пожал плечами. Отпираться не имело смысла, тем более, что никакого криминала в его статье не было.
— Я, — подтвердил он, — ну и что. Об этом можно прочитать и в учебнике истории.