25077.fb2
Какая именно это была газета, Ури так и не понял. С газетного листа широко улыбался Хаим Армон, а несколько строк внизу кто-то подчеркнул красным карандашом. Ури вгляделся и прочитал, что грузовик, послуживший причиной аварии, вез в Иерусалим стройматериалы для новой палестинской больницы в Восточном Иерусалиме.
— И что с того? — Ури поднял на следователя недоумевающий взгляд.
— Вы действительно не понимаете. — удивился следователь. — Газета вышла в тот же день, что и ваша статья.
— Я действительно не понимаю, — ответил Ури.
Ури уже несколько месяцев почти не читал газет, и это спасло ему жизнь. Следователь принял его за кабинетного ученого и больше ни о чем не допытывался. Только потом, вспоминая отмеченные красным строки, Ури понял, отчего так нервничал следователь. Больница для палестинцев строилась по личной инициативе президента, Хаим Армон дал номинальному главе государства возможность проявить себя в гуманитарной сфере… По всей стране собирали деньги, кампания была широко разрекламирована по радио, и президент непосредственно наблюдал за строительством.
Конечно, на такие темы не стоило откровенничать с малознакомым человеком, но Яакову почему-то все доверяли безоговорочно, иногда его это даже удивляло, ведь он попал сюда случайно, антиправительственной деятельностью никогда не занимался, даже на демонстрации ходил постольку-поскольку и часто задумывался о том, как сложилась бы его судьба, не окажись в его классе сын Лернера.
Эфраим Лернер, худенький темноволосый мальчик, пожалуй, слишком маленький для своих одиннадцати-двенадцати лет, ничем особенным в классе не выделялся. Учился он неплохо, хотя и не был среди лучших, вел себя примерно, но постоянно находился в классе в центре внимания, потому что был сыном Баруха Лернера, того самого. Яаков вообще-то считал, что от каховцев лучше держаться подальше. Они, возможно, были во многом правы, но раздражала их нетерпимость и эта вечная манера поднимать столько шума. Но дети есть дети, их как раз привлекают шум и громкие слова, и присутствие в их классе сына руководителя движения Ках возбуждало у них вполне понятный интерес. Но потом, в доме Эфраима, Яаков встретил лишь нескольких из них, остальных наверняка не пустили родители, тогда уже многие боялись, и их тоже можно было понять.
Все началось, как обычно, с Хеврона. Президент принял решение о насильственной эвакуации поселенцев. Программа была рассчитана на месяц, первыми значились по плану Хеврон и Нецарим. Хеврон даже не был объявлен закрытой военной зоной. Харид не боялся демонстраций, с демонстрантами давно перестали церемониться, и было ясно, что только сумасшедший решится отправиться в Бейт-Хадассу, чтобы ему там переломали кости или размозжили дубинкой голову добровольцы из «Молодой Гвардии» — так назывались спецподразделения, сформированные с целью выселения евреев с оккупированных территорий. Впрочем, «добровольцы» — это не совсем правильно сказано, потому что, хотя записывали в эти отряды на добровольных началах, члены отрядов приравнивались к кадровым военным с десятилетним стажем, и получали еще специальную надбавку за каждую операцию. Принимали в молодогвардейцы членов Аводы и Мерец не старше 30 лет. Обязательным условием было отсутствие религиозных родственников. Инициатором создания «Молодой Гвардии» выступила Шуламит Адмони, которая в то время еще занимала свой пост министра культуры и чего-то там еще, и в день, назначенный для проведения первой акции новых отрядов, ее сверкающая черная машина возглавляла колонну джипов и полицейских микроавтобусов, движущуюся по шоссе Иерусалим-Хеврон. Правда, злые языки утверждали, что сама госпожа Адмони не смогла бы вступить в «Молодую Гвардию» — туда, кстати, принимали и женщин — потому что ее собственный сын вернулся к Торе и учился в какой-то ешиве в Бней-Браке, но кто обращает внимание на такие мелочи. Во всяком случае, нельзя не признать, что в своем строгом пальто защитного цвета и берете, похожем на береты десантников, министр культуры смотрелась совсем неплохо для своих шестидесяти с лишним лет, тем более, что это было одно из ее последних публичных выступлений.
Колонна достигла Хеврона около 12 часов дня. Был ноябрь, но день выдался солнечный, и сотни арабов толпились на крышах в предвкушении увлекательного зрелища. Демонстрантов, как и следовало ожидать, никаких не было, и спецподразделения, в сопровождении целой армии журналистов, уже подошли к Бейт-Хадассе, где собрались все евреи Хеврона, но тут раздались выстрелы в воздух. У самых ворот Бейт-Хадассы, на каменных ступеньках, ведущих в боковое здание, Бейт-Хасон, стояли пятнадцать-двадцать мальчиков из каховской ешивы, некоторые из них сжимали в руках неизвестно как уцелевшие после многочисленных обысков автоматы узи. Один из мальчиков, высокий, в черной вязаной кипе, с пробивающейся каштановой бородкой — его еще потом показывали по телевизору — кричал в мегафон, что они пришли защищать хевронскую общину, но еврейской крови проливать не хотят и поэтому стреляют в воздух в знак предупреждения. Бедные мальчики, они даже не успели еще раз вскинуть свои узи, на них тут же навалились десятки прошедших спецподготовку мускулистых парней, и через несколько минут все было кончено. Поселенцев погрузили в тендеры и отправили обновлять лагерь Нецарим-2, названный так чуть позже, когда в доставленные из Димоны караваны привезли жителей Нецарим, а «террористов», то есть этих мальчиков из Каха, поместили в военную тюрьму.
В армии никто из мальчиков не служил — их не брали, как неблагонадежных, — но судил их военный суд и всем, даже несовершеннолетним, был вынесен смертный приговор. Заодно с ними были осуждены и несколько руководителей Каха, в том числе и Барух Лернер, которые, хотя непосредственного участия в этой безумной попытке противостоять спецотрядам левых и не принимали, тем не менее, как было объявлено, несли за нее ответственность. Барух Лернер, если бы даже и захотел, присутствовать в Бейт-Хадассе не мог, ему запрещено было появляться в Хевроне, но какое это имело значение, все понимали, что приговоры были заготовлены еще до начала суда.
Рав Лау — он тогда еще был главным раввином — попытался было заикнуться, что нельзя казнить евреев, но его быстро поставили на место, хотя все же позволили навестить осужденных накануне расстрела.
Все транслировалось по телевидению, и в тот вечер они сидели в подвальчике у Шимона, Яаков на табуретке, а Мария — на продавленном диване, заваленном газетами. Газеты она отодвинула в сторону, чтобы освободить себе место, и время от времени газетные листы, шурша, соскальзывали на пол. Яаков отчетливо слышал, как они шуршат, потому что в комнате все молчали. Шимон, стоя у открытого окна, курил одну сигарету за другой, стряхивая пепел в стакан с остатками чая. Ровно в восемь он включил телевизор.
Яаков до последней минуты надеялся, что этого не произойдет, что смертную казнь заменят пожизненным заключением, но на экране уже маячил дворик в Миграш Ха-Русим, и видно было, как выводят осужденных, одного за другим, со скованными руками и в порванных рубашках — похоже, они были в той же одежде, что и во время ареста. Смертники запели хатикву, на этом трансляция прервалась, дальше показывали какую-то женскую делегацию из Восточной Европы, и Шимон резко выдернул вилку из розетки. Мария все так же сидела на диване, сцепив руки, и молчала. Яаков поднялся с места и зажег свет.
— Как они могли на такое пойти, — проговорил он, — в самом центре Иерусалима, и с прямой трансляцией…
— Они уже ничего не боятся, — ответил Шимон, и Яаков подумал, что вот сейчас он скажет: — Помнишь, ведь я предупреждал.
Но Шимон ничего не сказал.
На следующий день, стоя перед облупившейся дверью квартиры в респектабельном квартале Байт-Ва-ган, где, как ни странно, жила семья Лернера, Яаков мучительно раздумывал, что же он скажет мальчику, в 12 лет оставшемуся без отца, но так и не нашел нужных слов. Звонок не работал, и Яаков собрался было постучать, но в это время молодая женщина в джинсовом берете появилась на лестничной площадке и толкнула дверь, дверь оказалась открытой, и Яаков вошел в квартиру вслед за женщиной. В салоне царил полный разгром, вся мебель была сдвинута в угол, на полу валялись бумаги и старые газеты. Следы обыска, догадался Яаков, и, оглянувшись на дверь, понял, почему она не закрывалась — замок был выломан.
Он простоял в растерянности несколько минут, не зная, что делать дальше, но тут кто-то потянул его за штанину. Яаков обернулся. Перед ним стояла девочка лет трех-четырех, и было достаточно одного взгляда, чтобы понять, чья это дочка. Волнистые русые волосы, широко расставленные серые глаза, длинные загнутые кверху ресницы — короче, это была уменьшенная копия Баруха Лернера, не хватало только очков и бороды. В руках девочка держала Барби, как две капли воды похожую на ту, что Мария когда-то покупала в подарок племяннице, только эта Барби была одета в пышное, со шлейфом, платье невесты. Платье было измято и испачкано, верхняя юбка порвалась и свисала клочьями.
— Почини мне, — сказала девочка, протягивая Яакову куклу. Он присел на корточки и увидел, что у куклы была отломана рука, и пустой кисейный рукав болтался, как у инвалида.
— На, — девочка подала ему отломанную руку и уселась рядом, на полу, — почини мне, а то мама не может.
Яакову представилось, как полицейский, расшвыривая вещи во все стороны, наступает тяжелым ботинком на куклу в белоснежном платье. А может, это была просто игра воображения. Спрашивать он не стал. Пока Яаков возился с куклой, девочка куда-то убежала. Так он и вошел в комнату, где сидела вдова, держа в руках куклу в свадебном наряде.
Вдова Баруха, молодая еще женщина с изможденным лицом, сидела в глубине комнаты на диванной подушке. Две девочки, лет семи-восьми, притихшие и серьезные, сидели рядом. Вокруг толпились люди, Яаков никого здесь не знал.
— Я учитель Эфраима, — он подошел поближе, и вдова подняла на него глаза.
— Спасибо, что пришли, — сказала она, — теперь многие боятся.
Уже знакомая Яакову девочка, хозяйка Барби, вбежала в комнату и потянула мать за юбку.
— Вставай, мама, ну, вставай, пойдем.
Пожилая женщина в парике, наверное, родственница, отвела девочку в сторону.
— Ты же видишь, Хадасса, мама занята.
Яаков отдал девочке куклу и вышел в другую комнату, где сидели мужчины.
Эфраим не плакал, он выглядел спокойным и каким-то отрешенным. За эти дни он как будто повзрослел на несколько лет, Яакову даже показалось, что мальчик стал выше ростом. Несколько одноклассников Эфраима тоже были тут и, увидев Яакова, подвинулись, чтобы освободить место учителю. Яаков опустился на пол рядом с Эфраимом и вспомнил, что так и не решил, что ему сказать, но Эфраим заговорил первым.
— Мой папа был герой.
— Да, конечно, — подтвердил Яаков с облегчением, — герой Израиля. Настанет время, и это признают все. И ты дождешься этого времени, у тебя вся жизнь впереди.
Некоторое время они молчали, потом снова заговорил Эфраим.
— Я все видел вчера, — сказал он, — но они ведь показывали не до конца. Я уверен, что у папы было еще несколько минут. Яаков опустил глаза и почувствовал, как гнетущее молчание нависает в комнате.
— Он, конечно, успел прочитать «Шма», — Эфраим говорил ровным голосом, и Яакову показалось, что они поменялись ролями и сейчас он был учеником, а этот мальчик, состарившийся за одну ночь, — учителем.
Эфраим вернулся в школу за несколько дней до Хануки. Войдя в класс, Яаков заметил, что он снова сидит на прежнем месте у окна и подумал, что надо подойти к нему, но уже пора было начинать урок.
— Мы поговорим сегодня о законах Хануки, — начал Яаков и встретился взглядом с Эфраимом. Мальчик смотрел на него пристально, и Яаков, как загипнотизированный, не мог отвести глаз в сторону.
— Ты сказал, что мой отец — герой Израиля, — как будто говорил этот взгляд, — но это у нас дома, а здесь в классе ты ничего не скажешь, побоишься сказать, сделаешь вид, что все осталось по-прежнему, и евреев не убивают за преданность Торе, как это было во времена Антиоха…
Но, в конце концов, Яаков был на уроке, а не на политическом собрании, он не мог подвергать опасности ни себя, ни, тем более, учеников, и так уже Шуламит Адмони требовала закрыть национально-религиозные школы, нельзя в такое время позволить себе совсем потерять голову. Яаков отошел подальше, к доске, и начал урок.
Уже потом он заметил, что в классе тишина, такая тишина, какой не бывает даже во время экзаменов, так что он отчетливо слышал собственный голос, и вдруг обнаружил, что урок идет совсем не по намеченному плану. Он почему-то снова рассказывал детям историю Хануки, которую они за последнюю неделю, должно быть, успели выучить наизусть, но тем не менее слушали, боясь пропустить хоть одно слово. Он говорил о том, как евреи-ассимиляторы призвали на помощь наместника Антиоха, чтобы заставить народ забыть устаревшие обычаи и принять новые, общечеловеческие ценности, о том, как строили стадионы и бассейны, чтобы ощутить свою причастность к новой культуре, как издевались над упрямыми, нелепо одетыми религиозными евреями, как при попустительстве назначенных из политических соображений первосвященников отдали чужеземцам на осквернение Храм, о том, как удалившийся в деревню Матитьягу, который и сам мог быть первосвященником, но, конечно, не при этой власти, не побоялся поднять руку на еврея, попирающего законы Торы, и так был подан знак к восстанию, и кучка религиозных фанатиков-террористов, как их назвали бы сегодня, очистила Храм и Иерусалим от предавшей свой народ элиты. Он вроде бы не сказал ничего нового, но дети слушали, как не слушали еще никогда, уже прозвенел звонок, уже следующий учитель заглянул в класс, но на него замахали руками, чтобы не мешал, и он остался ждать в коридоре.
— Это было в те дни, но в это время, — закончил Яаков и оглядел класс.
Было по-прежнему тихо, только Эфраим беззвучно всхлипывал, уронив голову на стол, и Яаков вдруг понял, отчего так поразил его взгляд мальчика в самом начале урока. Так, печально, устало и в то же время насмешливо, смотрел в объектив телекамеры Барух Лернер за несколько минут до смерти.
Он думал, что уже на следующий день его арестуют или, по крайней мере, выгонят с работы, но прошло почти две недели, жизнь продолжалась по-прежнему, и Яаков убедился в очередной раз, что Шимон не прав, и здесь, все-таки, не Россия.
Он настолько пришел в себя, что даже отправился на свадьбу одного из дальних родственников, куда, вообще-то, идти не собирался, но теперь решил, что не пойти неудобно, тем более, что Мария тоже собиралась там быть — она училась в колледже вместе с невестой.
Ярко освещенный зал, женщины в нарядных платьях и шляпках, мальчики из ешивы, столпившиеся вокруг жениха, мать жениха и мать невесты с зажженными свечами в руках, сама невеста в белом платье с кринолином, — это было так привычно, как будто все осталось по-старому, и по-прежнему в горах Иудеи и на улицах Иерусалима слышался голос жениха и голос невесты, а события последних месяцев были просто ночным кошмаром. Яаков поискал глазами Марию. Она стояла недалеко от невесты, среди женщин, и, увидев его, помахала ему рукой.
Впервые с тех пор, как он был еще ребенком, Яаков сидел не в мужской половине зала, а в центре, где были отведены места для семейных пар. Мария, в темнозеленом бархатном платье, с новой прической — волосы были зачесаны кверху и заколоты на затылке в узел — казалась старше своих лет и уже не выглядела, как обычно, девочкой-старшеклассницей, а, скорее, напоминала сидевших за соседними столиками молодых женщин.
— Тебе нравится мое платье. — спросила она и отодвинулась, чтобы Яаков мог лучше разглядеть.
— Больше, чем ты думаешь, — ответил он, придвинул свой стул поближе и осторожно коснулся ее руки под столом. — Послушай, Мария. У меня завтра только два урока.
Она поняла.