25189.fb2
Лерка теперь часто не узнавал, что играет. Годы, проведенные за беккеровским роялем, как-то сразу и окончательно выпали из опыта и остались как память о чужой жизни. Еще прошлым летом профессор готовил его к консерваторскому смотру молодых исполнителей, разучивая соль-минорный концерт Мендельсона и сонаты Моцарта. Он любил Лерку скрытной стариковской любовью, не позволял выступать перед аудиторией, и лишь однажды, с наивно скрываемой гордостью, показал его какому-то консерваторскому старичку. Он готовил Лерку к мгновенному и решительному триумфу, который должен был стать венцом его долгой преподавательской карьеры, графическим "фецит" старых мастеров на золотой кайме.
С женственной гибкостью Лерка овладел манерой игры учителя, но, увлекаясь, не выдерживал ее старчески изысканной точности, становился излишне свободен в трактовке, и тогда рука профессора начинала стучать о темноокий лак рояля. Но наконец профессору показалось, что его ученик готов: навязчивое стремление к импровизациям оставило Лерку, он стал восприимчив и послушен, точно выдерживал темп и сохранял наполненность звучания в самых бравурных пассажах. Импульсивная виртуозность его ученика обретала стабильность. "Четырнадцать лет, - думал профессор. - Все решается в четырнадцать лет. Я дождался. Я дожил до его четырнадцати".
Это было тем счастливым прошлым летом, когда Лерка тайно добывал продукты, деньги, подробную карту Сталинградской области, где нарывом взбухала война, когда он впервые жил подлинной жизнью, согласной с жизнью воображения. Так счастливо тогда все устроилось - загорелся Алеша Исаев, снедаемый постоянным возбуждением, присоединился Сахан, у которого запила мать, а наконец и Кащей, работавший теперь на тридцатом заводе. Поначалу он встретил Леркину затею с недоверием и насмешливо наблюдал за сборами ребят. У Кащея был опыт, он уже убегал в сорок первом году на фронт, который проходил тогда рядом, за Химками, но говорить об этом не любил. Все же он не выдержал и пришел на чердак к Сахану. Молча выложив четыре гимнастерки, хмуро сказал: "Не по мне тут фрайерить, не притерся. Выходит, с вами!" К концу июля все было собрано и место намечено, и на верный поезд навели их кореша Кащея, промышлявшие на вокзале.
И все сорвалось, едва успев начаться. Леркина мать, всегда поглощенная хлопотливым бездельем, внезапно открывшимся чутьем разгадала их замысел, и не успели ребята забраться в вагон, как она заставила мужа поднять на ноги железнодорожную охрану. И когда лязгнул вагонный засов и ослепший от нахлынувшего солнца Лерка покорно спрыгнул в руки солдат, первым, что разглядел он сквозь слепящее марево, была его фотография в руках человека в штатском, распоряжавшегося охраной, который сунул ее в карман, коротко бросив: "Этот", - и Лерка застонал от тоскливой ненависти к себе.
С позором возвращенный домой, он заперся в своем кабинете, открыл зеркальную дверцу шкафа и с болезненным наслаждением корчил рожи, искажая и уродуя лицо.
Через неделю мать заставила его играть программу пропущенного смотра. Лерка исполнил концерт Мендельсона, равнодушно копируя почерк профессора, а потом неожиданно взял несколько виртуозных пассажей из "Бравурных этюдов" Листа, но сорвался и бросил.
- Что с тобой? - испуганно спросила мать.
- Ничего. Не буду я больше играть. Я не стану пианистом.
Тут он увидел профессора, его внезапно зашевелившееся лицо с какими-то соринками в морщинах и руки, оглаживающие потертый концертный фрак. "Он никогда не садится во весь урок, - понял Лерка. - Все семь лет".
- Простите. Я не то имел в виду... То есть то, но... - Лерка прислушался к себе и тронул клавиши. - Это про монеты. Послушайте. Они в кармане мальчишки... две монеты в пустом кармане. А вот они расстались - это кассирша бросила их в разные отделения... слышите, как им тесно там... а теперь они потекли в мешок - медь и никель раздельно - и снова - уже не в мешок - в хранилище... а это идет вор... чувствуете походку? А вот он набивает карманы. Теперь он уходит, нагруженный, и монеты прыгают... нет, тяжело прыгают, вот в этой тональности. Вор побежал, погоня... Он выбрасывает их! Люди сгребают их ладонями... а вот две монетки укатились. Это они, узнаёте? Они снова вместе... А вот и мальчишка! - Лерка закрыл рояль и хмуро закончил: - Конец. Он их в разные карманы положил.
Профессор пригладил пушок на неверно вздернутой голове и шагнул на середину кабинета.
- Позвольте мне откланяться, - сказал он с детской решимостью. - Я надеюсь, что это не более чем срыв. Это временно... для него, не для меня. Я дал толчок его пианизму, более во мне нет нужды. А композиции его... не знаю. Нужен педагог молодой и сочиняющий. Я старомоден, не дам того, чего он ждет. И сам я ждал другого. Впрочем... Музыка - это судьба. Ее не предвидишь. И не избежишь.
- Маэстро! - Мать растерялась и была не в силах вспомнить имя профессора. - Это блажь! Он убегал на фронт, он пропустил смотр - он просто безумен! Но это пройдет. Да скажите же ему... Что же теперь будет?
Профессор не ответил. Лерка почувствовал на своей шее горячее сухое прикосновение - точно зверек пробежал - и остался один. Он захлопнул дверь кабинета перед матерью, проводившей профессора и возвращавшейся в блестках слез, и облегченно вздохнул. Потом сел к роялю и сыграл ту фугу из темперированного клавира Баха, о которой профессор говорил, простирая юную руку: "Сдержаннее, друг мой, это шаг старости. Путь ее отмерен и краток, но она идет, идет..."
# # #
После неудавшегося побега стена, отделявшая Лерку от дворовой жизни, стала неодолимой, словно покрылась толстым слоем льда. Единственной ниточкой к жизни двора оставался Сахан, учившийся с Леркой до того, как в прошлом году остался на второй год. Он один из класса смело шагнул сквозь пустоту, окружившую Лерку после визита в школу отца, Лерка радостно открылся Сахану и покорно отдавал ему свои бутерброды и вещи, но Сахан наглел, становился требователен и почти не скрывал своей неприязни. Иногда Лерка колотил его, но Сахан не обижался и твердо держал роль злой домашней собаки. Неудача с побегом на фронт не оттолкнула его. Он снова пришел к Лерке и говорил про Алешу Исаева - бледный, потный, не скрывавший постыдной радости от того, что их вовремя сняли с поезда, - и Лерка выгнал его. Сахан приходил снова, но Лерка не отпирал ему дверь.
Затаившись в ковровом пространстве, он прислушивался к тому, как выпроваживала мать настырного Сахана, и проигрывал в воображении стремительно оборванный побег - шестьдесят шесть часов свободы - до той его минуты, когда их заперли в станционном здании. Тут возникало в памяти вибрирующее стекло за проржавевшей решеткой и в нем - последний раз в жизни - Алеша. Лерка вскидывался, как от ожога, торопливо обходил комнату, словно за спасение, хватался за бинокль, но в окулярах его стояло неотступное окно, прежде пылавшее солнцем, заострившийся птичий силуэт Алешиной мамы и гаснущий день, не успевавший очнуться из сумерек.
Настала вторая военная зима. В школе было нетопдено и пусто. Занятия, и прежде не увлекавшие Лерку, стали простой формальностью. Он ходил на уроки, получал пятерки и знал, что так будет до аттестата, после чего он поступит в институт, а какой - было ему теперь безразлично.
Кровавый и тяжкий труд, который принесла на землю война, был заказан Лерке отцовской властью. Война кончилась для него, не начавшись, а от мира, по которому грезили все ребята Песочного дома, ждать ему было нечего. Судьба его, предопределенная положением отца, лежала в твердой колее, и любая попытка выйти из нее выглядела нелепой шалостью, за которую расплачиваться будет не он - Алеша.
Замкнутый в своей пустынной свободе, лишенный противодействия действительности, которое одно только и есть жизнь, Лерка отдался во власть неистребимого воображения. Детские мечты о кораблях, океанских просторах
и неведомых островах, вызванные рисунком висевшего над кроватью старинного гобелена, с неожиданной силой ожили в нем. На гобелене была изображена венецианская гавань, наливающаяся трепетом утра. Еще темнели облака, влажные тени лежали в парусах, но пространство за городскими башнями и дремлющими шхунами светилось тоской океанской дали.
Лерка присаживался к роялю и подбирал мелодии к владевшим им образам, причудливо соединяя их и не доигрывая до конца. В том, что он играл, ему чудилась изумрудная тяжесть вздымавшихся волн, нити воды, падавшие с натруженных крыл альбатросов, и воздушный корабль, навсегда потрясший русское воображение. То венецианским матросом в куртке с широким поясом, то корсаром или конкистадором он бороздил океан на торговых шхунах, яхтах, военных бригантинах и знаменитой каравелле "Санта-Мария", корабле Колумба. Ее модель подарок адмирала - стояла в гостиной, окутанная волшебной паутиной стеклянных вантов. Сам адмирал внезапно и окончательно исчез, а каравелла продолжала бесстрашный путь к неведомой земле. Вздувались хрустальные паруса, трепетали ванты, и опускалась в пенистые волны высокая корма каравеллы.
Географическая карта на стене Леркиного кабинета была испещрена маршрутами русских путешественников, испанских конкистадоров и британских торговцев. Он изучал книги с описаниями далеких стран, и на карте, приколотой к письменному столу, прокладывал маршруты своих воображаемых путешествий. С несоразмерной силой поразили его отрывочные сведения о плавающих островах, почерпнутые из путевых заметок и вахтенных журналов. Эти легендарные острова - порождение миражей и обманутых ожиданий - рисовались ему во всем тропическом многообразии истины.
Вынесенный на волне своих мечтаний во двор, где шла игра, Лерка лихо перемахнул ледяную стену, но наткнулся на Кащея - серую глыбу у серой стены и отступил перед угрожающим обликом жизни.
Лерка отступил и окончательно замкнулся в детской фантазии, обретавшей в его досужем воображении мистификаторскую силу. Ею вызывались к жизни случайные мелодии, к которым со жреческим восторгом прислушивалась мать. Лерка спохватывался записать их, но они тут же рассыпались - невоспроизводимые и несбывшиеся. Он забывал о них, и синие стекла воображения приближали плавающие острова - вожделенную, подернутую миражами твердь, где царило вечное лето и звучали мелодии, доносившиеся из растворенных раковин. А за окном, отделенный тяжелыми шторами, лежал утлый, скованный холодом двор.
Но пришло тепло, стаей ворон осели на снег прочерни, на насыпи закопошились люди с лопатами, и с новой силой потянуло Лерку к пробудившейся жизни, с которой связывал его теперь только бинокль.
# # #
...Пушинка, поддерживаемая в полете Леркиным дыханием, вылетела из луча и погасла. Тогда Лерка выдвинул в раздвинутую штору бинокль, привычно подвел окуляры, скользнул взглядом по Сопелкам, растянутым в рыжую гармошку, по болезненно чистому Сахану, отстраняющему лопату, и задержался на Авдейке. Игра теней и бликов сообщала неподвижной фигурке мальчика сдержанный трепет. Приближенный цейсовскими стеклами, он так внятно выражал собою незримую на солнце жизнь огня, что Лерка повел было окулярами в поисках костра, но испугался потерять мальчика. "Откуда здесь такой?" - подумал Лерка.
Облаком скользнуло незапечатленное воспоминание - зима, легкий снег и на ветру, на насыпи, мальчик со штыком, выделенный из дворовых ребят сиянием своего счастья, нездешней свободой взгляда и движения.
Рассматривая Авдейку, Лерка вспоминал своего приятеля по прошлой квартире, художника, мальчика смелого и одаренного, вечно измазанного красками, который радугой осветил Леркин мир и исчез, когда отец его оказался врагом народа. Казалось, он и здесь нашел товарища - так поразил его Авдейка глубокой, невнятной близостью. Но потом Лерка сообразил, что мальчик этот - дитя лет семи, и с сожалением опустил бинокль.
В глубине квартиры послышались шаги. Лерка насторожился, стараясь не пропустить приход отца, имевшего пугающую привычку неожиданно возникать рядом. Отец носил мягкие сапоги, и утопающая в коврах поступь никогда не позволяла определить, где он находится. Но было тихо, и Лерка снова припал к биноклю, увидел костер и жующего мальчишку с глуповатым лицом. Над костром он заметил толстое стекло, не сразу понял, зачем оно, подкрутил окуляры и увидел корежащихся на нем червей, которых и жевал глупый мальчишка. Лерка подернулся от отвращения, но почувствовал, как эта чудовищная забава отозвалась в нем неожиданным, жгучим интересом. Он не знал этого в себе, испугался и отбросил было бинокль, но снова вцепился в нагретые трубки, жадно впитывая противоестественное сочетание - ребенка, выражавшего трепетную душу огня, и червей, корчившихся в нем живыми ошметками.
- Смотри, смотри, я не мешаю, - произнесла мать, бесшумно входя в комнату и стягивая перчатки.
Лерка рассерженно дернул плечом и отошел в угол, залитый черным лаком рояля.
- Я встретила Сахана, - сказала мать, теребя перчатки. - Он спрашивал о тебе. Мне кажется, он благодарен, что я тогда... Ну да, он понимает. Все, кроме тебя, понимают, что я спасла вас. Даже этот ужасный Кащей... Сколько можно казнить меня, Лера? Я ночами не сплю, все вижу эту ужасную яму и всех вас в ней, и тебя, тебя...
Лерка с силой опустил бинокль на вскрикнувшие клавиши и молча вышел из кабинета. Пройдя коридором, он заперся в дальней комнате окнами на шоссе и переждал негодование матери, походя задевшей то, чего сам он не смел касаться. Шоссе, лежавшее под ним, было рассечено стройными рядами лип с занимающейся зеленью. Оно начиналось от Белорусского моста, где когда-то стояла Триумфальная арка, и планировалось под Елисейские поля. "Это Париж! - говорила гостям мать, и Лерка усмехнулся, вспомнив торжественное выражение ее лица. Елисейские поля! А кто знает об этом? Не воспеты, увы, не воспеты. Ждут еще своего Бальзака. Но война..."
# # #
Леркина мать стояла возле рояля, комкая перчатку, а потом привычно обтерла ею призрак пыли на пюпитре. Губы ее слабой полуулыбкой выражали сожаление собственной неделикатностью. "Какая гордая, ранимая натура, - думала она о сыне. - Как трудно ему будет жить. Он не может примириться с неудачей. И во двор не выходит из-за этого, и музыку забросил. И винит, конечно, во всем меня".
Когда Лерка отказался играть, она уступила ему, как привыкла уступать мужу - немногословному и суровому человеку, все более замыкавшемуся в себе по мере продвижения по службе. Она уступала и ждала, считая это женским уделом и по привычке к тому, что все в жизни кончается хорошо. Так ждала она мужа, штабного генерала, изредка выезжавшего на ключевые участки фронта, так ждала она и Лерку, возвращавшегося в синяках и кровоподтеках из дворовых схваток. Этот грубый мир был полем мужской деятельности, закрытой для нее отцом, мужем и сыном, полем брани, веками скрытым от женщин.
Теперь сын ее замкнулся, ушел в себя, и она старалась не вмешиваться в то, что происходило в нем, и даже пестовала его уединение, видя в нем тот горн, в котором закаляется и мужает натура. Мечтательность сына - свойство высокой и чистой души - находила воплощение в тех удивительных мелодиях, которые вырывались временами из Леркяного кабинета. В эти минуты, робко приоткрыв дверь, она внимала беглым пальцам сына, его открытому и ясному в линиях лбу, ладной фигуре, выражавшей сдержанный порыв, и высоким коленям, казавшимся ей крайне важным признаком избранности. С горделивой завистью думала она о той великой любви, на которую способен ее сын, но тут мелодия рушилась, обращалась в хаос, звучавший каким-то мрачным предостережением, и она закрывала дверь.
Она всячески потворствовала влечению сына к путешествиям и настояла на том, чтобы отец подарил ему морской бинокль. А он сбежал с этим биноклем на фронт и едва не погиб. Но она верила в сына, ждала и была счастлива в своем ожидании, натыкаясь на парусники, которые он рисовал в тетрадях, на салфетках, клочках бумаги и даже ее помадой на зеркалах, ибо только высокая фантазия могла облекаться в их чистые формы.
Внешняя жизнь ее проходила в счастливых хлопотах хозяйки богатого дома. Огражденная от мира надежными стенами, она мало замечала его. Жестокость и простота окружавшей жизни если и возникали оскалом уволенной домработницы, то тут же и пропадали с закрытой за нею дверью. В розовой тишине дома она ревниво хранила ценности, воспринятые с детства и становившиеся все драгоценней с годами, как все, что сохраняет красоту.
Так на всю жизнь осталась в ней Рождественская ночь, тишина фитиля в лампаде и образы людей, чья трагическая любовь осветила ее юность. Она сидела в постели, натянув на колени батистовую сорочку, и в восторженном страхе обнимала за шею сестру - уже взрослую, гимназистку выпускного класса, которая, склонившись к ней, нашептывала историю небывалой любви юной актрисы Художественного театра к потомку обнищавшей аристократической фамилии. Не умея устроиться в изменившемся мире, где все решали деньги, молодой аристократ, собрав последние средства, сыграл ва-банк. Выиграв, он мог оградить свою возлюбленную от посягательств закулисных богачей, а проиграв - терял все. Но карты, эти мстительные слуги страстей, были беспощадны к нему. Проиграв все, что поставил, он не сумел выйти из игры и остался должен на слово много больше, чем мог вернуть. Актриса нашла его дома, впавшем в тихое безумие, и, со всей силой юной нерассуждающей страсти, поклялась спасти его. Она бросилась к меценату театра, тайно в нее влюбленному, и предложила себя, чтобы спасти честь молодого аристократа. Но меценат любил ее и не хотел покупать тело любимой женщины, чья душа была отдана другому. Он почувствовал себя униженным ее просьбой и отказал в деньгах. В день, когда истекал срок возвращения долга, молодой аристократ покончил с собой. Час спустя, припав к его груди, из его же пистолета застрелилась его возлюбленная, а вечером того же черного дня, узнав о их гибели, застрелился и меценат.
Всю жизнь Леркина мать, кажется, только и искала в людях подобия тех образов, поднятых любовью над пошлой реальностью. Мелькнувшие в далекую Рождественскую ночь, они исчезли из жизни и только теперь, на пороге старости, нашли воплощение в ее сыне. Она подошла к окну, у которого стоял с биноклем Лерка, и с брезгливым удивлением оглядела двор, не заметив ничего достойного его интереса. Какие-то люди копошились в грядках, и грязные мальчишки окружили жующего дурачка.
# # #
На восьмом червяке Болонка сломался. Он перестал жевать, побледнел и ушел покачиваясь.
- Болонка! - заорал Сопелка-игрок.
- В Сибирь доедать поехал, - пояснил Сахан. - Гоните по трояку. Сопелки. Малы еще со мной спорить. В человеческой, как ее, черт... натуре не водокете.
- Атас! - истошно закричал бдительный Сопелка. - Ибрагим идет! Туши костер!
Сопелки дружно запрыгали по костру и прыснули в разные стороны, рассыпавшись горстью рябины. Авдейка спрыгнул с насыпи, и тут сильные руки подхватили его и подбросили вверх.