25189.fb2
Бедный мой муж, целитель человеческой плоти, жил одним вопросом: "Зачем? Зачем человеку страдания его?" - и умер, не найдя ответа, решив, что вопрос, так его мучивший, просто неправильно поставлен. Но он знал, что с этого неправильно поставленного вопроса и начинается человек, а без того он растение, только что водку пьет". "Мертвых лечу", - повторял муж, и она отвечала: "Врачу, исцелися сам".
Подавило мужа время зла и унижения человека, не осилил, не поднялся он верой, не мыслил Бога, отдавшего страну во власть преступников. Но путь страдания прошел не прячась и тем искупил свое неверие, живым вышел из-под власти мертвых. Скоро война кончится, и снова эта власть победит - и врага, и народ свой - и оправдает этой победой все новые свои преступления. Но нет земному царству высшей цели, мертво оно, подлежит тлену и искоренится рано или поздно в цвете своего тщеславия. Не дождался этого муж, и я не дождусь, а рухнет безбожное царство на внуков и правнуков. Тогда не дай им, Господи, потеряться в хаосе, не допусти нового братоубийства!
Скоро станет зима, а там и минует, падут весенние воды, вымывая с земли все чахлое и болезненное, но, унеся меня, они укрепят в жизни Авдейку. Господи, не оставь мира своего, от которого избавляешь меня!"
# # #
Зима стала внезапно, в одно утро. Снегом, светом и тишиной начался день, и рядом с тенью тополя висело на стене Иришкино платье. Побуждаемый невнятным порывом, Авдейка спрыгнул с кровати и прижался к нему лицом.
Бабусина зима была стихией умирания - черной ветвью в глубине зеркала и таянием тонкой оболочки, отделявшей ее от вселенского бытия.
Иришка сменила туфельки на валенки и долго сбивала с них снег. Авдейка стаскивал эти тесные валенки и согревал ей ноги. Потом Иришка ходила босая в своей узкой комнате, и в ней, как в лозе, отзывался ветер.
Топилась буржуйка углем истопника Феденьки. На подоконнике хрустела вода она больше не убегала в моря и облака, а обомлела от холода, как говорила Глаша, и стояла льдом в прозрачных деревьях.
Авдейка придумывал истории, в которых они с дедом сражались с фашистами. В неотвратимом и легком их ходе Авдейка предугадывал движение к своей гибели запинался на полпути - и все же доводил их до конца. Иногда он воевал в них вместе с летчиками, приходившими к Глаше из настоящей жизни, которая шла на фронте. Летчики были похожи на Сидрови, на деда, когда он был моложе, и на Авдейку, когда он станет старше. Глаша встречала их, скромно и сине кутаясь в платочек. Иришка тоже встречала летчиков и подсмотрела у Глаши то, чему так доверчиво и бесполезно учила Авдейку.
- Ты будешь летчиком, когда вырастешь? - спросила Иришка.
- Я всем буду, - ответил Авдейка, вспомнив отца.
Он случайно так ответил, но в простоте и дымной наполненности фразы почувствовал правду.
- Я всем буду.
- Нет, это ты потом будешь всем, а сейчас - летчиком. И приедешь с фронта.
Авдейка уходил и возвращался - летчиком, с фронта.
Иришка сидела на зеленом поле кровати с синими бантами и недоступной красотой на лице. Неподвижная строгость ее и разложенный по кругу подол пестрого домашнего платья делали ее похожей на фарфоровую куклу. Опасаясь разбить ее, Авдейка опускался на пол, и Иришка прижимала к себе его голову - в запахи паленой материи и детского тепла. Она ворошила его голову прохладными пальцами, а на лице ее была все та же отстраненная красота. Потом Иришка поднимала к животу пестрый подол, открывая свою последнюю тайну - припухшую рану, раскрывшуюся, как розовая фасоль,- прижимала Авдейку к себе и откидывалась на спину. Безучастная и льняная, Иришка что-то делала с ним, отчего Авдейке было больно, но он терпел, потому что любил ее. Потом Иришка поднималась и, краснея, оправляла платье, а Авдейка сидел с ней рядом, молчал и горько удивлялся стыдному человеческому телу.
Он рассматривал себя в зеркало, которое передвинули в угол, чтобы бабуся не могла наблюдать за своим тягостным концом, а когда уставал удивляться себе, то старался успеть заглянуть в зеркало так внезапно, чтобы не отразиться в нем.
За окном свистел ветер, выдувая серебряные струи. Они текли в неизвестность, обнажая пористые пробоины, сквозь которые дышала земля. До ночи было далеко, но в небе уже висел месяц - кривое и холодное лезвие.
Ночи новолуния, обнажавшие уязвимость Земли, больше не пугали Авдейку. Он потерял отца, дядю Петю-солдата и деда, теперь умирала бабуся - и бояться стало нечего. Он знал, что люди отнимаются не распахнутой звездной бездной, а тем, что они носят в самих себе, называя судьбой. Ночное небо жило ожиданием, родственным Авдейке, и он тянулся к нему всем существом - и засыпал на подоконнике, в надежде на то, что, когда время людей на земле кончается, они выходят из своей судьбы и собираются там, в небе, и ждут друг друга. Там, наверное, весело, можно играть и никогда не хочется есть, и это непременно так, потому что иначе люди боялись бы убивать друг друга и не было бы войны...
Зима стояла во всей силе, и звезды звенели льдинками под ногами, когда Авдейка прыгал по ним - в сновидениях, где он не отражался в зеркале и где люди выходили за пределы судьбы.
# # #
К зиме Сахан усовершенствовал свой рваный ботинок, втиснув в него обрезанный носок старой калоши. К тому времени известие о деньгах, посланных на строительство танка, дошло до школы, и Сахана вместе с комсомольским секретарем направили в горком получать грамоту. Секретарь жил в другом дворе и при сборе денег был пришей-пристебай, а вышел вроде бы вдохновителем, но Сахан стерпел, потому как сам намылился в комсомол и нуждался в рекомендации.
В горкоме Сахан оббил усовершенствованный ботинок о мраморную ступень и остался доволен. Ботинки свои он почитал за козырь и других не хотел. Подумав, он потуже стянул носок обрывком бельевой веревки и потопал за секретарем. Полюбите нас черненькими, а беленькими мы и сами на вас положим.
По пути Сахан любовался мраморами да коврами и похмыкивал про себя, читая про суровые будни. Все искал, ще написано будет: "Горком закрыт, все ушли на фронт". На входных дверях не заметил, может, внутри где. Уж больно хотелось самому прочесть - за войну в зубах навязла фразочка. Но не нашел. Не все, значит, ушли, кое-кто и остался. Зато в другой лозунг уперся. Прочел - тоже не слабо: "Только в совместной борьбе с рабочими и крестьянами мы сможем стать настоящими коммунистами". Длинная фраза - во весь дворцовый пролет, - так ведь и дело непростое. Вот, значит, зачем остались - в коммунисты выйти хотят. Такими коврами - отчего бы не выйти.
Зазевался Сахан, не заметил, как оказался на вощеном паркетном полу перед очами какого-то бодрячка. Тот хотя и был в годах, но, как чин молодежный, вскочил шустро, руки пожал по-свойски - и снова за стол. Сесть, однако, не предложил. Стал слова говорить разные про героизм и тяжелую жизнь в тылу. Сахан усмехнулся было, но взял себя в руки и дальше слушал сочувственно. В это время гладкие профурсетки, одетые под солдаток в обтяжные юбчонки, грамоту готовили. Профурсеток было двое, а грамота - одна. Поднесли ее чину, тот чертиком подскочил, свободную руку за борт габардинового кителя сунул - вточь как на портрете над ним - и зачитал. Потом протянул грамоту через стол да так в поклоне и замер.
"Не подагра ли труженика прихватила?" Сахан, но заметил, что и профурсетки затихли в некотором конфузе. Проследил Сахан - под ноги ему смотрят. А под ногами лужа шевелится. Снег в усовершенствованном ботинке раскис - как ни отрясал его Сахан, и потекло.
Потом профурсетки с чином переглянулись и скромно потупились. Не заметили лужу. Но Сахан взгляды перехватил и обозлился. "Воспитаны, суки гладкие", выругался он про себя и неожиданно топнул в лужу усовершенствованным ботинком так, что брызги веером. Секретарь затрясся и за грамоту не поблагодарил - едва не бегом выволок Сахана из кабинета. В коридоре вскинулся: "Как ведешь себя, свинья, ботинок попросить не мог - в горком шел". Сахан секретаря укоротил и грамоту из рук вырвал - будет чем отбиваться, если на контроле загребут. Но загребать не стали, верно мелка выходка показалась.
# # #
Дорогой Сахан поостыл и решил все же купить для представительства новые ботинки - видно, на рвань мода отошла, в чины хочешь, по чину и шапку справь. Да на что справить? Поторопился с деньгами покончить, разом отдал. Стихийный коммунист Сахан, дери его за ногу! Вот и чешись теперь!
Но, вернувшись домой, Сахан сообразил - взял ломик и пошел паркет ковырять, что сохранился в квартирах, пробитых песочной бомбой. Пару связок продал эвакуашкам, ютившимся под лестничной клеткой, а с другой парой весь дом излазил - не берут. Феденька, гад, всех углем обеспечил. Монополист, так его мать, никакого свободного рынка. Спасибо, Феклу встретил - баба придурковатая, не с того конца ложку держит, - всучил ей связку. Денег у Феклы при себе не было, согласился прийти к вечеру, да заспал с беготни. Посреди ночи проснулся - идти ли, нет - а ну как к утру сожжет Фекла паркетик да про деньги забудет? Испугался Сахан, на ноги вскочил и, как был в куртяшке драной, побежал к Фекле. Спросонья машину у ворот проглядел, не поостерегся - и попал в историю.
С разбегу вломился в дверь - а она как по заказу - в отвал. И пикнуть не успел, схватили за хибо да на солнышко - носом в стену ткнули.
"Это что за падло? - спросили. - Отвечай!" "Падло, падло, - зачастил Сахан. - Свой я..." "Разберемся, - говорят. - А теперь чтоб рожу к стене - и ни с места".
Рожу-то, допустим, к стене, а глаз по сторонам норовит. Дверца Феклина враспах, а в комнатенке шмон. Трое ворочают - только тряпки да бумажки летают, - а четвертый вроде самого Сахана, рылом к стене стоит. По обмоткам только и признал Сахан - книжник! Ба, книжника берут! За что ж его, дистрофика? Сидел тихо, писал да книжки грыз, как мышь в голодуху. А и мышь помешала. Ногами сгребли в груду все бумаги да книги; одного просматривать оставили.
- Пошел, - приказали книжнику.
Тот от стенки повернулся - тощий, длиннорукий и от счастья прозрачный. Даже того, что постарше, в кожанке, пробрало. Отступил на шаг и спрашивает книжника доверительно:
- Рехнулся?
- Нет. Праздник у меня. Я свою работу закончил. Успел.
- Где же твоя работа, тут, что ли? - Чин туповато оглядел груду бумаг и сапогом ткнул. - Да ты знаешь, куда твоя писанина пойдет?
- Это теперь неважно, - книжник отвечает и, кажется, расцеловать чина готов. - Главное, что я успел. Договорил. А слова не на бумаге - на небесах пишутся. Людям не стереть.
- Беда с вами, - сказал чин и любовно подтолкнул книжника коленом. Пошел, пошел, мы люди работящие, временем дорожим.
Повели книжника мимо Сахана, и таким обжигающим счастьем он светился, что забыл Сахан про наказ, мотыльком к нему потянулся. Померещилось, будто однажды озарило такое по жизни, а когда - забыл. Шевелением выдал себя, схлопотал по затылку, и снова:
- Да что же это за падло здесь?
Спасибо кто-то голос подал:
- Дворник здешний.
Сахан взглянул мельком - морда знакомая, когда-то у домоуправа встречал. Одет в штатское, видно опер районный.
- А чего по ночам шляется? - спросил тот, что по затылку заехал.
На этот раз опер промолчал. Сахан ощутил тягостную тишину и решил вывернуться - про деньги затемнить, на дурачке проехать, смешком - вам, дескать, помочь пришел, - но промолчал. Смутил книжник. В жизни за собой такого не знал - и на тебе, потерялся, смолчал. А тишина гнетет, на затылок давит, только и слышно - сопит чин, мозгами крутит. От таких мозгов всего ждать можно. Наконец бросил оперу:
- Ладно, на твою совесть оставляем.
Тут бы обрадоваться, над оперной совестью хохотнуть - ан нет - все книжник в мыслях. Сказали бы - в жизнь не поверил Сахан, но ведь сам, своими глазами видел - вели человека под нож, а он от счастья светился. И любопытно стало до одури - что же это так важно закончить, после чего и под нож не страшно? Любопытством и боязнь одолел, к оперу подсуетился, а потом и к тому, что при бумажках оставлен. Мельтешил по комнате - вроде бы помощь оказывал, - а сам, изловчась, листочек ногой под шкаф загнал. И вовремя - мужик просмотром мучить себя не стал, попхал всю охапку в мешок дерматиновый, сапогом прижал, стянул ив машину трусцой. На ходу бросил оперу: