25206.fb2 Петербург - нуар. Рассказы - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 20

Петербург - нуар. Рассказы - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 20

— Что это? Да шкура какая-то… Собачья, кажись.

Степан пнул шкуру ногой, и из-под нее вылезла беловолосая и чумазая девочка.

_____

Здраствуй, моя дорогая красавица Зоинька. Наша баржа пришла в порт «Высоцк». Он в Финском заливе, недалеке от города «Выборг». Как ты помниш, мне в августе 14 лет, и я получила паспорт. Но я написала что мне 16. И прописка у миня типерь есть, обласная. Степа тоже говорит что женица, но он мне нравица болше, чем Колян. Здесь грузят угол и нефт, а я работаю в столовке. Здесь море, сосны, и еще болше кораблей, чем в Рыбаском. Мне здесь хорошо. Я тебя цалую и желаю щастя. И мой Степа тоже.

Лена ЭлтангПЬЯНАЯ ГАВАНЬ

Пьяная гавань

Деньги кончились в одночасье, как будто я и не крал ничего. Я хранил их в жестяной полосатой модели маяка, подаренной каким-то знакомым — еще в прежние времена, когда в моем доме бывали приличные люди. Однажды утром я сунул руку в маяк, надеясь вытащить несколько банкнот, но выгреб только жирную пыль и старую заначку — самокрутку, потерявшую даже запах конопли.

Еще осенью маяк был полон под завязку, деньги упирались в островерхую крышу со слюдяным окном. Мне честно отсчитали мою долю, и наличными, и камнями, я сразу начал выплачивать долги, выкупил даже квартиру бывшей жены, которую сам же и заложил в две тысячи седьмом. Потом я обзавелся парой костюмов и кашемировым пальто с поясом, давно хотел такое — светлое, как у Хамфри Богарта в «Касабланке», потом познакомился с латышкой из консульства и уехал с ней на взморье, чтобы снять там дачу на лето и пошляться по юрмальским казино. Кредиторам я посылал понемногу, но строго и равномерно, чтобы не вызывать подозрений, латышке сказал, что получил наследство от заграничной родни и что тратить эти деньги в Питере не могу — не желаю, мол, платить налоги российской казне. Латышку звали Анта, что на языке инков означает «медь», но она была не рыжей, а бело-розовой и заливалась румянцем даже при легком матерке.

Но прошло чуть меньше года, и деньги кончились, а приличные камни растворились в счетах и процентах, будто склеенный изумруд в кипящей воде. Камни помельче я давно сложил в коробку из-под монпансье и оставил у жены вместе с ключами от дома Нарочно зашел, когда она была на дежурстве. Она охотно дежурит по ночам, потому что трахается с каким-то хирургом из онкологии, при этом содержать ее приходится мне. Видеться с женой мне не хотелось, она бы завела свою шарманку про другие возможности, а я прямо на стену от этого лезу. У меня больше нет других возможностей.

С тех пор как я ограбил антикварную лавку и отправил ее хозяина на тот свет, мои возможности сузились до темной щели в почтовом ящике. В моем собственном почтовом ящике, на улице Ланской, дом двадцать два. Комнату на Ланской я снял еще до начала весны, припрятанный на черный день алмаз лежал там под кухонной половицей, в куске пробкового дерева. Раньше он лежал в модели маяка, потом Анта засекла тайник, и пришлось искать другое место. Теперь черный день приблизился, пришло время продавать стекляшку, но надежный скупщик не отвечал на мои звонки, и я забеспокоился.

Я знал, что однажды найду там повестку и мне придется убираться из города, я думал об этом каждое утро, просыпаясь в своей комнате с потеками плесени на северной стене и зеркалом, покрытым зеленоватой ртутной сыпью. А может, даже и повестки не будет, ко мне просто придут двое парней из убойного отдела, наденут наручники, пригнут голову рукой, как жеребцу у ветеринара, и запихнут в зарешеченный фургон.

В тот день, когда они пришли за мной, я шел домой с нехорошим предчувствием, сырые облака сгустились над крышами, январское солнце укатилось далеко наверх и тускло сияло оттуда, будто царский гривенник. Я шел пешком с Каменного острова, где навещал одного ловкача, занимавшегося паспортами еще в девяностых и живущего теперь за глухим забором, недалеко от дачи Клейнмихель. Ловкачу я хотел предложить последний камень — самый чистый, без единого включения, в огранке груша — в обмен на чистый паспорт с шенгенской визой и тысяч двадцать наличными. Не застав хозяина дома, я передал охраннику записку и пошел домой, размышляя о том, что мог бы жить в похожем месте, с фонтаном и латунными цаплями, не спусти я свою прошлогоднюю добычу по мелочам. С неба сыпался редкий снег, похожий на свалявшийся пух из старушечьей перины, он лез в глаза и в рот и даже на ощупь казался теплым.

У самого дома я поскользнулся на обледенелом люке и с трудом удержался на ногах, рискуя уронить пакет с двумя бутылками совиньона, купленными для латышки, сам я вина не пью, заботливый Джа не любит соперников. После оттепели ударили морозы, и лед в неубранном городе превратился в черные раскатанные дорожки, по которым брели хмурые прохожие, растопырив руки, будто канатоходцы.

«Тойоту» у подъезда я заметил не сразу, она была такой грязной, что сливалась с покрытым сажей желтым фасадом, за рулем сидел мужик в вязаной шапке, приоткрывший окно, чтобы стряхивать пепел в снег. Разбираться, кто у меня в гостях — милиция или прежние подельники, смысла уже не имело. Неприятности были разного толка, но одинаково свинцовые.

Я решил переждать шухер у соседки-проводницы, надеясь, что она окажется в рейсе; когда-то я прокантовался у нее дня три и с тех пор знал, где она прячет запасной ключ. Дело принимало дурной оборот: кто бы ни были эти люди, они могли поселиться у меня в мансарде и гонять там чаи в ожидании момента, когда у хозяина квартиры кончится терпение. Представив себе латышку, сидящую на кухонной табуретке со связанными руками, я почувствовал, что горло начало саднить, будто от махорки, у меня это признак надвигающегося бешенства. Если это менты, то Анта сидит на табуретке, а если старые знакомые, то она лежит с юбкой, завернутой на голову. Я представил себе ее ноги в голубых чулках, похожие на два клинка раздвоенной мусульманской сабли, и горло у меня окончательно пересохло.

Когда прошлой зимой я положил часть добычи в почтовый ящик, я сделал это не в приступе щедрости, а в порядке надежной инвестиции — то, что попало в руки моей жене, выдрать можно только вместе с руками. Значит, на несколько лет я избавлен от ее писем, звонков и приступов безумия. Теперь она сто раз подумает, прежде чем искать меня, припрячет хабар за пазуху и затаится. Закрыв почтовый ящик на ключ, провалявшийся полгода в кармане моего пальто, я бросил ключ в щель, подумал немного и бросил туда ключ от квартиры. Теперь у меня оставался один дом, одна женщина и один ворованный кристалл углерода, который я собирался продать, чтобы уехать из города. Дом был чужим, женщина шлюхой, а на камне висело мокрое дело, так что, если подумать, у меня оставалось не так уж много. Уезжать надо было как можно быстрее, возле дома на Ланской уже не раз появлялся незнакомый парень в красной стеганой куртке, с беззаботным видом топтавшийся во дворе. Одно время я думал, что он навещает соседку-проводницу, приторговывающую коноплей, но, когда я зашел к ней и задал пару вопросов, оказалось, что парень не из ее клиентов, приблудный пшют какой-то. Или мент.

Завернув в проходной двор, я открыл дверь котельной, тихо спустился по железной лестнице, кивнул сидевшему там в прожженной телогрейке кочегару Тимуру и вышел через дворницкую с другой стороны здания. Квартира проводницы была на третьем этаже; поднявшись по лестнице, я посмотрел на серую «тойоту», уже засыпанную сверху рыхлым снегом, и подумал, что она стоит там не меньше двух часов. На звонок никто не ответил, я постоял немного на площадке, выжидая, потом подошел к перилам у лифта, отвернул голову чугунной змейке и запустил руку поглубже, в самый хвост. Ключ лежал там, где положено. В квартире пахло застоявшейся водой и гнилыми стеблями, я прошел в спальню, обнаружил там вазу с увядшими розами и вышвырнул их в мусорное ведро. Розы были длинные, пришлось согнуть их пополам, уцелевший шип воткнулся мне в ладонь, я увидел каплю крови и вдруг вспомнил, как ровно год назад стоял в чужой комнате и смотрел на кровь, чернеющую в мелких бисерных дырках на лице покойника.

Ювелира я убивать не собирался, я взломщик, а не мокрушник. Мне сказали, что в лавке будет чисто, в квартире над лавкой вообще никого — хозяева уехали на дачу, в Парголово, а охранная система подключена к местному участку, китайское барахло, пластиковая коробка с десятью кнопками. Вход в лавку был защищен ребристой железной шторой, но, как часто бывает, владелец устроил еще один вход — из своей квартиры на втором этаже, и этот вход был попроще, стальная дверь, два прута и дырка в полу. С пультом охраны долго возиться не пришлось, а тусклый брусничный зрачок камеры я заметил еще на улице, когда отпирал входную дверь, она легко снялась с крючка и показала мне провод, тянущийся к серверу.

Будь я ювелиром, скупающим краденое, поставил бы себе немецкую систему со спутниковым сигналом, но тельщик был наглым и уверенным в себе стариком, он даже сейф держал на виду, под прилавком, чтобы далеко не ходить. Я этот сейф полчаса искал — снимал картины со стен и книги с полок в гостиной, забрался с головой под кровать, расчихался, вдохнув серой мягкой пыли, и почувствовал себя киношным жандармом, перетряхивающим жилище курсистки в поисках гектографа и прокламаций.

Сейф оказался в глубине прилавка, и я открыл его в два счета, поиграв с последней клавишей. Вариантов было не так много: мой наводчик-барыга был уверен в девяти первых цифрах, только десятую не смог разглядеть. Открыв дверцу, я выгреб два бархатных мешочка, один прозрачный, с бледно-желтыми камнями, длинную кожаную коробку, в которой лежало колье, обещанное наводчику, и тощую пачку банкнот. Я встал на колени и принялся было рассовывать добычу по карманам, но услышал тяжелое астматическое дыхание, похожее на скрип половицы, и обернулся. Старик стоял прямо за моей спиной с высоко занесенной блестящей штуковиной в руке. Штуковина была тяжелой на вид, размером с колодезное ведро, и изображала грудастую пастушку, пасущую овец на поляне с высокой острой травой, вот этой травой он и собирался меня ударить, но не успел.

Я запомнил его лицо, хотя смотрел на него меньше минуты, — впалые щеки и глаза глубоководной рыбы, круглые от удивления. Еще бы ему не удивляться. Камни были свежие, в сейфе и двух дней не пролежали. Схватив его за руку, я попытался отобрать пастушку, но старик заорал и вцепился мне в запястье зубами. Я разозлился и что было силы толкнул его на пол, пастушка хрустнула и осталась у меня в руке, а серебряная поляна с овцами упала старику на лицо, прямо на широко открытый орущий рот. Стало тихо. Я не сразу понял, что хозяин лавки захлебнулся кровью, и какое-то время пытался заткнуть ему рот рукавом своей куртки.

Глаза старика были открыты и смотрели мимо меня, в потолок, густо заросший гипсовой лепниной, я проследил за его мертвым взглядом и увидел еще один глазок камеры, прячущийся в листве. Возиться с камерой уже не было смысла, сервер я отключил, а диск вынул и положил к себе в карман. С хозяином лавки все обстояло значительно хуже. Выносить его было некуда, да и не в чем, старик был здоровенный и в мусорный мешок поместился бы разве что частями. Я оставил его лежать на полу с серебряной поляной, воткнувшейся в разбитый рот, на бархатной подкладке поляны белела этикетка с ценой: 299999. Пастушку я сунул в карман куртки, закрыл сейф, посмотрел на свои следы на гранитной плитке, взял в чулане швабру, плеснул на пол воды из графина и хорошенько размазал грязь по полу.

Выбрался я через квартиру над магазином, так же как и забрался, спустился по черной лестнице, пахнущей почему-то мочеными яблоками, на первом этаже остановился, вывернул куртку наизнанку, надвинул шапку на глаза и быстро пошел по улице. На проспекте не было ни души, четыре утра — мертвое время, чугунные питерские сумерки, белесый лед под ногами казался мягким и серым, будто оконная вата. У рыбного магазина на углу я столкнулся с заспанным дворником, попросившим у меня сигарету, я покачнулся, уцепившись за его рукав, сунул ему в ладонь всю пачку и пожаловался на блядей с нарочитым восточным акцентом. Вместе с моей трехдневной щетиной этот акцент остался у него в памяти, так что единственный свидетель будет утверждать, что видел подвыпившего кавказца, идущего утром от местной девчонки.

Это было в конце прошлой осени, зимой я сдал свою долю проверенному человеку, успел заплатить долги, выкупить квартиру для жены и потратить остаток, и вот — наступил день, когда деньги кончились и маяк опустел.

«Ретивый»? «Речник»? «Ревущий»?

Я стоял на берегу, пытаясь прочитать название катера, но в сумерках смог различить только две первые буквы: Р и Е. Ладно, наплевать, ясно было, что это то самое корыто, о котором говорил мне вокзальный латрыжник.

— По дороге к Пьяной гавани, к бывшему причалу Ленводхоза иди, — сказал он. — Пойдешь от дацана вдоль берега, а как минуешь Елагин мост, сворачивай к воде, там он и стоит, вокруг кусты, катера почти не видно, но он там есть, не сомневайся.

Кусты были молодые, колючие, с виду похожие на барбарис, я разодрал себе рукав пальто, пока пробирался через них в поисках сходен или мостка, но так ничего и не нашел. Катер стоял в двадцати шагах от берега, наглухо вмерзший в замызганный серый лед, ни следов, ни досок к нему не было. Лед казался непрочным, на поверхности стояли длинные лужи, а припой был ноздреватым, будто хлебная корка. Корпус был не таким уж старым, но проржавел от форштевня до кормовых переборок, а днище было залито бетоном — наверное, бывший хозяин надеялся избавиться от течи. Ходовая рубка когда-то была выкрашена в белый цвет, с тремя красными дверями, но теперь от белой краски остались только хлопья, похожие на ободранную эвкалиптовую кору, а защелки дверей были начисто срезаны. Завернув брюки до колен, я снял ботинки, связал их за шнурки, повесил на шею и пошел по снегу босиком: обувь высушить труднее, чем ноги, к тому же ботинки у меня одни, и когда заведутся другие — неизвестно.

Уходя из квартиры проводницы, я уже знал, что домой не попаду, денег у меня с собой почти не было, впрочем, их и дома оставалось немного. О том, чтобы забрать камень, нечего было и думать. Те, кто меня навещал, уехали на своей ободранной «тойоте», но вполне могли оставить в доме засаду или просто поставить жучок, чтобы сразу вернуться, как только я открою дверь. Валандались они долго, я просидел на подоконнике два часа, пока наконец не увидел свою латышку выходящей из подъезда с двумя парнями. Тот, что слева, нес на плече жестяной маяк — будто стрелок-зенитчик пусковую трубу с ракетой. Ясно, Анта раскололась, теперь они хотят развинтить мой тайник на мелкие кусочки. Придется вам попотеть, архангелы.

Непохоже было, чтобы Анту тащили насильно, лица я не разглядел, но походка у нее была легкой, в машину она тоже села плавно, показывая ногу в высоком сапоге. Если это менты, то ее быстро отпустят, как иностранку, не станут возиться, разве что подписку возьмут. Если это не менты, то ее прихватили в придачу к бриллианту, который они надеются найти в маяке. Тогда она вернется намного позже. Я оставил мобильный телефон на столе, рассовал по карманам хлеб и сыр из холодильника проводницы, взял плоскую бутылку с коньяком, порылся в шкафах, но мужских вещей не нашел, зато прихватил пакетик с травой, найденный в шерстяном носке, записку писать не стал, захлопнул дверь и кинул ключ обратно в змеиный хвост.

Часам к семи я оказался на Приморском, а минут через сорок — на берегу, в километре от Пьяной гавани. Ветер всю дорогу дул мне в спину, и я счел это хорошим знаком.

— Катер ничейный, — сказал мне бомж, — не ссы, я там всю осень прожил, пока не похолодало. Если уж он в навигацию никому не понадобился, то теперь уж точно не придут. Там иногда местные работу подбрасывают, грузить-разгружать, но ты, я вижу, парень крепкий, может, и справишься. С местными лучше не спорить, попросят — помоги, тебе же спокойнее. В ноябре я на катер печку приволок, там же плавника на берегу навалом. А кормиться я в дацан ходил, там теперь Буда Бальжиевич настоятелем, при нем кашу стали давать.

На вокзале, где встретил бомжа, я оказался по дурости. Уезжать из Питера не было никакого резона, да и ехать особо некуда: денег было кот наплакал, в Гатчине мать на порог не пустит, а дружков у меня за последний год сильно поубавилось. Сработала привычка, чуть что — на вокзал и вон из города, но теперь случай был иной: все, что мне нужно, это перекантоваться дня три, последить издали за квартирой и добраться до своей кухни с тайником. Я сидел в вокзальной закусочной и ковырял вилкой холодный омлет, когда этот парень в камуфляжной куртке подсел за мой столик и попросил поставить ему сто грамм, а лучше — двести.

Я купил нам по рюмке водки и поделился с ним омлетом, на этом мелочь у меня кончилась, а единственную тысячу, оказавшуюся в кошельке, я еще утром убрал подальше, на черный день. С этой рюмки его развезло так, что он стал называть меня Стасиком, хватать за рукав своей заскорузлой лапой и ронять лицо в ладони с горестным видом: последнее я, впрочем, понимал, мне самому было впору ронять лицо в ладони, только выпить для этого мне надо раз в десять больше.

Я смотрел на него и думал, что на Ланской у меня были не менты. Это могли быть люди, для которых я работал год назад, целую зиму работал, а весной сказал, что устал, и спрыгнул. Четыре сейфа для них облупил, как пасхальные яички. Последним делом был хирург, собиратель самоцветов, взято было немало, но мою долю удержали, сказали, что я грязно поработал в ювелирной лавке, напортачил, пришлось, мол, кое-кому заплатить. На Ланскую приходили мои подельники, это ясно. Решили, что раз я не работаю целый год, то припрятал немало, и если меня почистить, то я быстрее приползу за новым заданием. Анту они, похоже, давно обработали, я еще осенью заметил, что она задает несвязные вопросы, отводит глаза и вообще держится как чухонская прачка, без прежнего задиристого лоска. Дом она давно обыскала — свинья белорыла весь двор перерыла, — но я не стал залупаться, решил, что мало даю на расходы, и стал давать больше.

Обойдя катер, я увидел с левого борта ствол дерева, одним концом упирающийся в груду ледяных обломков, а другим — в железные поручни. По левому борту тянулись шесть мелких иллюминаторов, наглухо заваренных, вдоль борта свисали автомобильные покрышки на веревках, за одну такую я ухватился, когда подтягивался к поручням, но она оказалась скользкой, вывернулась из рук, и я чуть не рухнул обратно на лед. Забравшись на палубу, я сел на свернутый буксирный канат, снял мокрые носки и надел ботинки, хотя они скользили по железу, будто лыжи по горному склону. На месте штурвала зияла черная дыра, прожектор был похож на консервную банку, зато из ниши для компаса торчал китайский будильник, оставленный, наверное, прежним постояльцем.

Дверь в рубку я открыть не смог, только пальцы сбил понапрасну, да и делать там было нечего: стекло уже выбили и внутри лежал ледяной пласт, такой же серый, в крупинках сажи, как и на палубе. Я закурил одну из двух оставшихся сигарет и постоял на корме, оглядывая берег вдалеке, справа по борту, маячил Крестовский остров, похожий на морду кашалота, прямо — чернел Елагин, из парка за Пьяной гаванью доносился бодрый металлический голос карусельщика.

Пока я осматривал свое новое жилье, ветер утих и пошел мокрый снег, больше похожий на дождь. Мое пальто тут же намокло и стало тяжелым, как шинель, утром я надел его, чтобы не выглядеть оборванцем на встрече с паспортным дельцом, и теперь пожалел, что не выбрал вещь понадежнее. Вспомнив, что бродяга говорил про каюту, я выбросил сигарету за борт, обошел палубную надстройку и обнаружил рядом со шпилем откидной люк на трех сломанных запорах, между люком и палубой была засунута железная палка, не дающая ему захлопнуться.

Спустившись в трюм, я увидел, что на столе в камбузе стоит корзина с дровами, а в каюту втиснута армейская буржуйка, и рассмеялся. Точно такая печь, прожорливая и вонючая, стояла в моей палатке во время сборов под Лисьим Носом, в конце девяностых, когда я был не вором, а капитаном запаса. Я нашел в каюте стопку засаленных журналов с голыми бабами, с трудом растопил чугунную печку, сбросил пальто и закрылся с головой колючим одеялом, думая о том, что если кто-нибудь вытащит палку, скажем для смеха, то люк закроется и я никогда не выберусь из этой жестяной коробки. Потом я подумал, что мне это, пожалуй, все равно, удивился этой мысли и отключился до утра.

Бриться можно было перед осколком зеркала, прикрепленным к стене камбуза, ржавое лезвие «жиллета» с засохшей пеной лежало в мыльнице; увидев его, я вспомнил, как вокзальный знакомец повторял, запинаясь, но упорно: пойдешь в дацан, побрейся, вид должен быть аккуратный, неопущенный. Утро было морозное, сухое, лед блестел на солнце, будто ртутная лужа, шагах в десяти от катера во льду чернела прорубь, оставленная рыбаками, вокруг проруби торчали колья с натянутой между ними металлической сеткой. Утки, ополоумевшие от бескормицы, толкались у проруби, пытаясь просунуть клювы через сетку, я подумал, что там оставлен садок с рыбой, и обрадовался. Хорошо бы поджарить на завтрак пару ряпушек, в кубрике я видел бутылку загустевшего масла и чугунную сковородку.

Странное дело, я находился в двух шагах от Приморского проспекта, а чувствовал себя потерпевшим кораблекрушение и выброшенным на безлюдный берег. Отыскав на камбузе котелок, я спустился по стволу на лед и пошел к проруби за водой и чужой добычей. Колючая сетка спускалась глубоко в прорубь, черт его знает зачем, может, чтобы края не заросли, не знаю, я никогда рыбалку не любил. Я попробовал выдернуть проволоку, но она намертво примерзла к неровным толстым краям, я встал на колени, наклонился над дыркой и тут же вскочил. Из проруби на меня смотрело человеческое лицо, рот расплылся в улыбке, в глазах стояла темная речная вода.

Я выдернул один из кольев, присел на край проруби и, орудуя им, как багром, отцепил шарф от проволоки и принялся заталкивать мертвеца обратно под лед. Если он приплыл со стороны Пьяной гавани, то течение понесет утопленника дальше, в сторону Крестовского острова, а там уж пускай его менты вылавливают возле Черной речки. Шарф размотался и остался висеть на проволочной сетке, а труп потолкался о ледяные края и покорно поплыл дальше, показав напоследок светлые, похожие на мокрую пряжу волосы. Куртка на нем была спортивная, дорогая, значит, те, кто бросил его в воду, грабителями не были, местные разборки, скорее всего, лахтинские против ольгинских. Вот так и я буду плавать, если попадусь своим бывшим компаньонам, только шарфа у меня нет, цепляться нечем, поплыву без остановок.

Набирать в проруби воду мне расхотелось, так что по дороге я набил котелок грязным снегом и поставил его на буржуйку, которая раскочегарилась на удивление быстро. Деревяшку я прихватил с собой и заменил ею железный прут, не дававший люку захлопнуться, а прут засунул под откидную койку, здешнее жилье уже не казалось мне таким спокойным, как вчера вечером. Завтрак из провонявшего за ночь сыра и черствого хлеба меня не слишком обрадовал, так что я решил попробовать проводницыну шмаль, оказавшуюся такой крепкой, что проснулся я только в сумерках, да и то не сам, а оттого, что кто-то тормошил меня за плечо.

Подхватившись спросонья, я оттолкнул незваного гостя, спустил ноги с койки, нашарил на полу железяку и только потом разлепил глаза и вгляделся в человека, стоявшего у входа в кубрик и казавшегося огромным и мешковатым в тусклом свете, сочившемся из открытого настежь люка.

— Ты чего это, — сказал человек тонким, как у скопца, голосом, — до чертей допился, что ли? Положи палку-то, Лука, еще убьешь ненароком.

— И убью, — сказал я, проснувшись окончательно, — ты что еще за хрен с горы?

— Пить-то будешь? — Человек сунул руку за пазуху, заставив меня вскочить, но достал всего лишь бутылку водки, мирно его помахал и снова спрятал.

— Вылезай давай, на палубе поговорим.

Человек засопел и полез наверх, лез он довольно неуклюже, да и пальто на нем было слишком длинное, не иначе — с чужого плеча. Добравшись до конца лестницы, пришелец развернулся, подобрал полы и сел на краю люка, крепко поставив ноги на последнюю ступеньку. Теперь я видел его глаза — длинные и припухшие, будто залитые горячим варом. Волосы человека были убраны под разлапистую меховую шапку, но я уже понял, что это баба, и расслабился. Поднявшись на две ступеньки, я почувствовал ее запах, острый, лимонный, немного напоминающий протирку для мебели, которой пользовалась моя латышка. Протирать мебель и расчесывать волосы, вот две вещи, которыми она могла заниматься с утра до вечера, распевая свои протяжные Kas to teica, tas meloja.

— Ноги промочила, пока добралась, куда ты лаги-то дел? На растопку пустил? Теперь сапоги сушить надо! — Гостья поболтала ногами перед моим лицом, наклонилась, вгляделась и охнула: — Мамочки. Ты кто, мужик? А Лука где?

— Уехал. Теперь я здесь живу.

Я говорил осторожно, держа руки на голенищах ее сапог, чтобы сдернуть женщину вниз, если ей придет в голову сделать какую-нибудь глупость — захлопнуть крышку люка, например. Но подруга Луки и не думала нервничать, она помолчала немного, потом достала зажигалку и посветила себе в лицо:

— Пустишь погреться? Я красивая. Не идти же мне обратно на Приморский с мокрыми ногами. И с бутылкой! — Она вынула свой гостинец из-за пазухи и облизнулась. Рот у нее был видный, с яркими вывернутыми губами, рабочий такой рот.