25239.fb2
Царица милостиво, без тени надменности, подставила для поцелуя точёную руку. Стрешнев привычно чмокнул кончики виноградинок-ногтей. И в том, как поднесла ему руку царица, и как он поцеловал её, чувствовалось, что выполняют они не только придворный чин, но связывает их ещё что-то другое, более близкое.
В трапезной уже собрались братья царицы и Борис Алексеевич Голицын[37], двоюродный брат Василия Васильевича.
– А царевич? – встревожилась Наталья Кирилловна.
– В терему, государыня, – поспешил успокоить её Голицын. – Уж потрапезовал и премудростям наставляется книжным.
Помолясь перед образом, все чинно уселись за сбитень с калачом и за взварец из наливок с клюквою и сушёной малиной. Иван Нарышкин[38] капризно отодвинул от себя сбитень:
– А и впрямь, какое уж тут яство для витязя! – сочувственно улыбнулся Тихон Никитич. – Да я в его двадцать с единым годов походя гуся глатывал!
У Ивана во рту набежала слюна.
– Не люб мне, сестрица, чин твой – утресь голодом потчевать. Велю подать себе в своём терему чего-нибудь посытнее сбитня постылого.
Он поднялся было из-за стола, но князь Борис удержал его:
– Для радостей для грядущих наказал я ныне изготовить трапезу поизряднее. – И хлопнул в ладоши.
– Для каких ещё радостей? – сдвинула царица тонкие полукруги бровей. – Не допрежь ли срока стрекочешь?
Однако князь с непоколебимою твёрдостью повторил:
– Да, для радостей для грядущих! Ибо ныне исполнилось время, и сам патриарх готовится благословить на царство Петра Алексеевича.
В трапезной стало тихо, как в вечерний послемолитвенный час в светлицах боярышен. Неслышно поднявшись, царица осенила себя широким крестом. Голубые глаза её потемнели, на ресницах задрожали слезинки…
Вокруг стола засновала челядь. Быстро сменялось блюдо за блюдом. Смачно потрескивали на зубах кости куры во щах, тетёрки с шафраном, петухов рассольных. Иван Кириллович, жадно поглядывая на соседей, тянулся руками к яствам, вырывал из рук лучшие куски говядины, перелечу крупитчатую, пироги с бараниною, кислые – с сыром, лосьи мозги, складывал все это в миску и оттуда уже отправлял добычу в свой не устающий жевать рот Он задыхался, лицо его покрывалось густою испариною, с чуть вдавленного подбородка золотыми искорками стекал на кафтан жир.
– А и горазд же ты ко ядению! – с материнским восхищением повернула голову к брату Наталья Кирилловна. – Крепки сыны племени нарышкинского!
– Чать, не хилые сучья Милославского рода, – подхватил Стрешнев. – То не в меру тонки, то, к прикладу взять царевну Софью, не в меру рыхлы да толсты.
– Сие в двадцать-то пять годков! – покривился Голицын. – А до годов царицы нашей ежели доживёт, ей-ей, прижмёшь – и сукровицею изойдёт.
Иван Кириллович выплюнул на ладонь непрожёванный сырник и удивлённо вытаращил глаза:
– В толк не возьму, как Василий Васильевич с нею…
– Попримолкни! – стукнула царица по столу кулаком и, зардевшись, исподлобья поглядела на Тихона Никитича. Иван хотел продолжать, но раздумал и, сунув в рот недожёванный сырник, деловито принялся работать челюстями. Едва окончив трапезу, Борис Алексеевич пошёл к воспитаннку своему Петру.
Царевич сидел, уткнувшись кулачками в круглое своё личико. Его чёрные большие глаза рассеянно скользили по грязному полу, а рот то и дело раздавался в певучих и протяжных зевках. Видно было, что он не слушал рассказов сидевшего подле него на корточках монаха.
– Всё тянешь, отец? – снисходительно потрепал Голицын по спине монаха.
– Все жилы повытянул, – надул губы Пётр и плюнул на ряску рассказчика.
Монах щелчком сбил слюну с ряски и перекрестился.
– Каким премудростям навычен, теми и делюсь с царевичем благоговейно.
Пётр заткнул пальцами уши.
– Он сказывает, а мне все не в толк. То ли дело, бывало, Зотов Никита Моисеев[39]! Такие рассказывал сказы – день бы слушал деньской.
Монах поднялся с корточек и вопросительно поглядел на Голицына.
– Продолжать ли, аль будет?
– Вали дале.
Забрав в кулак бороду, монах снова присел.
– Из Матицы Златой внемли истину, херувим мой, царевич. – И быстро затараторил: – Кольма более есть солнечный круг земного круга, тольми более есть земной круг лунного круга…
– А ни вот столько не уразумел, – показал на край пальца Борис Алексеевич. – «Кольма тольми»… вот те и разбери!
В глазах монаха засквозила неподдельная скорбь.
– И сам-то я, князь ласковый, не разумею. Колико годов настоятель в голову мою сиротскую сию премудрость вколачивал, а ни в какую! Словеса словно бы и постиг из Матицы, а чтобы уразуметь, что к чему, – нет, не дано мне Господом Богом.
Он жалко вздохнул и ещё быстрее застрекотал:
– Глаголют бо и тии, иже оструумею той добре извыкли суть, стадий мнят круга земна двадцать тем и пять тем и ти две, а премерение ея боле восьми тем…
Пётр вцепился пальцами в свои кудри, сердито пыхтел и, как недовольный на волчицу-мать волчонок, злобно цокал зубами.
– …Солнечных премерений… – закрыв глаза, барабанил монах, – мнят боле…
Голицын не выдержал и, пригнувшись, щёлкнул изо всех сил пальцами по переносице рассказчика.
Монах от неожиданности поперхнулся обрывком слова и оглушительно чихнул.
– Аль будет? – с надеждой воззрился он на князя.
Пётр соскочил с лавки и обнял колени Голицына.
– Пущай попримолкнет. Не можно мне боле слушать его.
Но Борис Алексеевич, отвернувшись к окну, чтобы не выдать искреннего своего сочувствия царевичу, строго заметил:
– Не силён я положенные царицею сроки для науки твоей отменять. – И брызнул слюной на монаха:
– Будет тебе Матицей потчевать. Почни сызнова из Азбуковника.
Точно рассыпавшееся по степи стрекотанье кузнечиков, хлынул поток навек заученных слов из уст монаха: