25239.fb2
– По здорову, благодетель наш, – хлопнул себя ладонью по животу Коваль. – Мы-то по здорову, да вот брюхо мутит.
Купчину покоробило.
– Оно, конечно… Брюхо – оно неразумное.
– А от ласковых глаголов, думаешь, брюхо заспокоится?
Работные сомкнулись плотнее вокруг Коваля:
– Так его, Сенька! Чеши!
Трифон Иваныч шепнул что-то мастеру. Тот послушно шагнул к воротам, но Коваль преградил ему путь:
– Я те покажу за ярыжками бегать!
Толпа загудела и угрожающе подступала к хозяину:
– Пошто ярыжек кличешь, Трифон Иваныч? Иль без них не споручно с работными толковать?
Мастер вырвался от Коваля и побежал. Его озверелое от испуга и ярости лицо ещё больше озлобило работных. Все страшные дни у станков, голод, побои, унижение, беспросветность разом всплыли наружу и затуманили голову. Удар по темени свалил мастера.
– Бей! Бей их, катов! – неистовствовал Коваль.
Из сарая вырвался сноп пламени. Какой-то мальчик выскользнул из двери с полыхающей пряжей и скрылся в соседней мастерской.
Вдалеке, через несколько улиц, к небу взвились столбы чёрного дыма. То по уговору с Ковалем орудовали у себя на фабрике другие работные. Город взбаламутился. По улицам бежал с ослопьем, камнями и молотами народ. Из лесу выскочили станичники. Прежде чем начальные люди успели опомниться, сгорело полгорода.
Разбившись на мелкие отряды, ватажники и убогие громили хоромы и, не принимая боя, уходили с наживой в лес. Генералу, вздумавшему преследовать бунтарей, Памфильев подкинул коротенькое воровское письмо:
«Сунься токмо к нам, всех до единого полоняников перебью».
– Да пропади они пропадом! – выругался генерал, чувствуя своё бессилие. – От них станется! – И отменил приказ «чинить облавы».
Связанных купчин и приказных приволокли в становище атамана.
– А! – расхохотался Фома, увидев Трифона Иваныча. – Вот спасибо, что проведать пришёл!
Купчину трясло. От страху он лишился языка, бессмысленно вращая глазами, что-то мычал.
– Сейчас, ненаглядненькой! – подскочил к нему Коваль. – Ты не трудись говорить. Мы и так разумеем, чего ты просишь у нас. Уважим.
Над головой купчины заболталась прикреплённая к суку осины петля.
К стану с разных концов мчались сторожевые казаки:
– Донцы идут!
Вскоре ватага пополнилась многими сотнями новых бунтарей. Жена Коваля и ещё с десяток семейств, приведённых бежавшими из города работными, были отправлены в один из державших с ватагами связь раскольничьих скитов.
Санкт-Питербурх обрядился в огни, флаги и вензеля. Царь отменил все работы и повелел населению «веселиться». В Летнем дворце, что по Большой Неве и Фонтанке, день и ночь гремела музыка. В Дворцовом саду, у статуй и фонтанов, пировали сановники.
– А всё-таки наша взяла, – уверенно сообщил Головкину Александр Данилович. – Обязательно повенчают их нынче.
Канцлер недоверчиво покачал головой.
– Третий раз уж венчают, а все не поженятся. То митрополит хворает, то Стефан Прибылович[292] каноны какие-то запретительные выискивает, то Яновский плезанте[293] начинает.
– Ну, вот сам увидишь, как нынче Яновский плезанте будет. Так выдолбил, что не читает, а прямо иль Шант[294].
Головкин не зря отнёсся к словам светлейшего с недоверием. Государь и в самом деле дважды назначал день свадьбы племянницы своей Анны Ивановны с герцогом Курляндским Фридрихом-Вильгельмом, и оба раза неудачно. Узнав, что герцог отказывается принять православие, рязанский митрополит на просьбы царя совершить обряд венчания притворился больным и в Санкт-Питербурх не приехал. А Прибылович поступил и того откровеннее:
– Бог воспрещает чадам Израиля сочетаться браком с язычниками и хананеянами, – смело заявил он – И аз, грешный, не преступлю волю Господню.
– Вот уж мне черти сии долгогривые! – убивался Пётр. – Правду сказывают люди: волос долог, а ум короток. Сие без ошибки приложить можно и к пастырям нашим. Ка-но-ны! Да на кой мне каноны, коли род царский отечеству на потребу должен брачиться с европейскими царственными особами?
Однако приневоливать кого-либо из пастырей он не решался, опасаясь гнева иерусалимского патриарха.
– Надо как-нибудь миром, – говорил он ближним. – Ежели б не война с турками, я бы инако с нашими халдеями поговорил. А теперь нельзя патриарха злобить. Он теперь на наши деньги все Балканы противу султана мутит.
Убедившись, что духовенство, несмотря на уговоры, держится крепко и неподкупно, государь попытался «улещить» своего духовника, архимандрита Феодосия Яновского.
– Да оборони меня Бог! – заткнул уши архимандрит. – Да будь я анафема!
Государь долго упрашивал его, сулил богато наградить и приврал даже, что в благодарность восстановит в Москве патриарший стол. Но всё было тщетно. Феодосий оставался глух.
– Ах так! – не выдержал наконец Пётр. – Ладно же. Ты хоть и архимандрит, а встань, сучий сын, и слушай, что тебе Божий помазанник повелевает. Иль позабыл, с кем говоришь?
– За государя ежечасно моления возношу.
– Тогда слушай: ежели не повенчаешь и при венце не изречёшь по-латыни, как то угодно герцогу, обращение к жениху, одночасно возвещу народ, что архимандрит Феодосий волей Божиею преставился.
– В твоей руке жизнь наша, государь.
– А хочешь жить – твори, как велю. Апостол Пётр поважней тебя птица, а и тот во спасение живота трикраты от искупителя отрёкся. Уразумел?
– Уразумел, государь.
– Ну, прощай. Пойду на всякий случай скорбную цидулу писать о новопреставленном Феодосии Яновском.
– Не утруждай себя, государь.
– То-то ж.
Попостясь, Яновский принялся учить наизусть латинское обращение к жениху и вскоре объявил государю, что готов «творить таинство».
У Летнего дворца в зелёных мундирах с красными воротниками и такими же отворотами построились преображенцы. Со стороны Петропавловской крепости под трубные звуки и барабанную трескотню чётко шагали семёновцы. Первые ряды их были обряжены в зелёные мундиры с голубыми воротниками и красными отворотами. На последних – ласкали глаз новенькие, только что из швальни[295], синие шинели. Унтер-офицерские отвороты и воротники поблёскивали узенькими золочёными галунами.