25239.fb2
– Я умру, а царь будет спасён.
Отслушав молебен, барон захватил все драгоценности Екатерины, расцеловался с царём и всеми ближними и под гробовое молчание уехал.
Вечерело. Зной спадал. На многие вёрсты простиралась пустыня. На дороге, разметавшись в полубреду, дремали солдаты. Густым пыльным пологом колыхалась над ними комариная туча. В прокопчённых котелках булькала баланда. Вдалеке ещё виднелся возок. Он казался похоронной колесницей. На нём ехали в неизвестность Шафиров и его помощники.
Визирь принял барона заносчиво, разговаривал с ним свысока. Но Пётр Павлович держался добродушным простаком и ничем не выдавал возмущения. Казённая часть переговоров его даже как будто тяготила. «Куда нам торопиться? – читал в его взгляде визирь. – Разве мало времени у Бога?»
На вопросы главного баши Шафиров отвечал точно, но тоже с какой-то дремотной ленцой. Оживился он, лишь когда ему представили янычарского агу[313]. Чувство глубокого восхищения, смешанного с захватывающим любопытством, выразилось тогда во всём его существе.
– Так вы тот самый и есть? Боже мой! – всплеснул барон руками и трижды обошёл вокруг янычара. – Мы, русские, столь много наслышаны про ваши геройства… Весь мир про вас говорит.
Ага строго, но не без удовольствия слушал льстивые речи. Шафиров для всех находил подходящее слово. К тому же он так много шутил, с таким прекраснодушием умилялся подвигами турок в последнем сражении, так кручинно вздыхал, вспоминая о трупах, встретившихся ему на пути к визирю, что вскоре этот чудак, приятный, чуть-чуть болтливый, по-женски любопытный, совсем не похожий на дипломата, покорил всех.
Пётр Павлович провёл три дня в неприятельской ставке, словно у себя в поместье на отдыхе. Жил он у аги и в первый же день побратался с ним. Поднесённая хозяином феска как нельзя лучше пришлась под стать черноглазому и смуглолицему барону.
– Совсем паша, – одобрил зашедший к are визирь. – Глаза, как маслины, нос толстый, большой. Восточный человек. Хороший человек.
Пётр Павлович приложил руку к груди и поклонился.
– Вы пророк, ваше сиятельство! Вы угадали: я и есть восточный человек. Только не знаю, хороший ли?
И, усевшись, бесхитростно, с прибауточками он рассказал про своего отца, крещёного еврея из Смоленска, про свою службу сидельцем в лавке торгового гостя Евреинова, про неожиданное знакомство с царём и быстрое продвижение «по лестнице государственности».
Слушатели только диву давались. Всё им в словах Петра Павловича казалось необычайным. Они знали чванную, высокородную Московию, на пушечный выстрел не подпускавшую в свой круг человека «худых кровей», а в особенности еврея. И вот на тебе: сын какого-то смоленского перекрёста – русский вице-канцлер, барон, царёв «птенец»!..
Вечером, за ужином, визирь завёл наконец речь о мире.
Барон сразу помрачнел:
– Ох, война, война! Сколько она горя приносит…
– Поэтому и надо мириться, – в свою очередь вздохнул визирь, и после долгого молчания прибавил: – Его величество султан готов начать переговоры, но… в том только случае, если… если ваш царь откажется от обоих морей.
Шафиров чуть не сорвался, – ещё мгновение, и вся его игра провалилась бы. «Уйти от морей! Но сие все равно, что медведя втиснуть в собачью будку! И в думке быть того не должно, чтобы оставаться нам в старых рубежах! – с невыносимой болью и злобой думал Пётр Павлович. – Да ведь голова наша только-только упирается в Балтийское море, а ноги – в Чёрное! Задохнёмся мы без морей!» Но осторожность и рассудительность взяли своё. А может, визирь врёт? Может, нарочно надкидочку сделал, чтоб мшел получить и кое-что уступить?
– Ингрия… Что там Ингрия! – вздохнул Шафиров. – Она далеко. Хотя и то правда, война везде приносит кровь. Боже мой, Боже мой! Воистину так, сиятельнейший визирь. Сколь ужасна война!
Визирь начинал сердиться: «Что он, в самом деле чудак или прикидывается? Если чудак, какого же дьявола думал царь? Зачем он к нам прислал дурака?»
– Да, много крови, – ещё раз простонал Шафиров. – Видно, Бог карает мир за грехи. Наипаче и прежде всего Бог. Не правда ли, ваше сиятельство? Вер много, ваше сиятельство, а Бог один. Ему молиться надо о мире всего мира.
– Богу пусть молятся муллы и ваши священники. А мы с вами поставлены, барон, решать земные дела…
– О, каково мудры ваши слова, сиятельнейший визирь! И всё-таки мы с вами Божьи творенья. Ежели мы будем памятовать про сие, всё будет отменно, все образуется. У нас, русских, есть поговорка: «Без Бога ни до порога, а с Богом – хоть за море».
– За море, положим, Бог вас как будто не совсем ещё пустил, – ехидно вставил турок.
– Ах, ваше сиятельство, как тяжело мне говорить о море! И как любезно сердцу беседовать с мудрым человеком. Сердце и мудрость – всё… Да, да… ваша правда, всё от Бога. Вер много, а Бог один.
В тихой грусти полузакрылись глаза барона. Рука полезла в карман.
– Во имя Аллаха, ваше сиятельство…
На столе очутились две лунные капли, два бриллианта.
– Мы будем молиться своему Богу, а вы украсьте мечеть сими безделушками, умилостивьте ими Аллаха. Все люди братья, сиятельнейший визирь.
«Наконец-то, – подумал визирь. – А я думал, что он и в самом деле дурак». И вслух произнёс:
– Вы хороший человек, барон. Восточный человек… Я передам непременно.
«Врёшь, стерва, не хуже наших приказных! – воспрянул духом Пётр Павлович. – А я ещё в сумленье был, хитрил. Ну, теперь шалишь, легче будет».
Больше в тот вечер о мире не поминали.
На другой день барон без всяких хитростей вручил несколько заёмных писем: визирю на 150 000 рублей, главному баше и янычарскому аге – на 10 000 каждому – и приступил к переговорам.
Ингрия как бы перестала существовать на земле. О ней все вдруг позабыли. Но во всём остальном визирь оставался твёрдым и прижимал Шафирова, как только мог.
В русском лагере царило уныние. От Петра Павловича не было никаких вестей.
– Как в воду канул! – терзался царь и в бессильной злобе грыз и ломал разбросанные по столу гусиные перья. – Уж не уколотили ли его?
Екатерина тихонько сидела на сундуке и штопала чулок.
За последние дни она осунулась, перестала следить за собой – даже не белилась и не душилась. Всё чаще её тянуло к чарке. Вместо пряного запаха, которым она обычно была пропитана насквозь, от неё несло винным перегаром, чесноком, заношенным бельём.
– Иль не сладко в походах? – сочувственно взглянул на неё государь.
Она заплакала.
– Ты на себя взгляни. Какой ты стал… Какой ты стал, Пётр Алексеевич!
Она поднесла мужу зеркальце. Пётр отшатнулся. Из зеркальца на него глядели воспалённые ввалившиеся глаза, мёртвенно стиснутые фиолетовые губы, восковой, заострившийся, как у покойника, нос.
– Не могу я тебя такого видеть! – ещё пуще расплакалась царица. – У меня сердце разрывается…
Государь почувствовал, что и сам готов заплакать.
– Замолчи! – крикнул он не своим голосом и убежал вон из шатра.
На поваленном дереве сидели Шереметев и Головкин.
– Нету барона, – горестно сказал им Пётр. – Пропал барон!
– Чего ему пропадать… Где ему пропасть! – в один голос ответили ближние и оба враз повернулись.