25239.fb2
Высыпавшие навстречу люди признали в нём одного из отправленных с Шафировым людей – сына обер-комиссара Петра Бестужева[314] волонтёра Михаила Петровича[315].
– Живы?
– Ещё как живы, государь!
Бестужев спрыгнул с коня и отправился за царём в вежу.
Получив разрешение Петра «все чинить по своему рассуждению, как Бог наставит», барон объявил визирю, что готов писать договор.
– Начнём так, – сразу приступил к делу визирь. – Первое: отдать туркам Азов в таком состоянии, в каком был взят. Согласны?
– Согласен.
– Новопостроенные города – Таганрог, Каменный затон и Новобогородицкий на устье Самары – разорить, а пушки из Каменного затона отдать туркам. Так?
– Так.
– Тогда второе, – сладенько улыбнулся визирь и обратился к толмачу: – Перемените перо. Оно скрипит, у барона от этого могут зубки заболеть… Да. Второе: в польские дела царю не мешаться и казаков не обеспокоивать. Вы, барон, не спорите?
– Нет, не спорю.
– Тогда третье… Обмакните перо, Якир… Стряхните чернила… Ну разве можно так неосторожно? Вы же всего посла забрызгали!
Шафиров пыхтел и усердно грыз ногти. Визирь, несомненно, издевался над ним. Но барон держался стойко: «Ладно. Буду терпеть. Повыше меня был святой князь Александр Невский, а и не то от татар сносил».
– Ничего, ваше сиятельство, – учтиво ответил он. – Мундир всё равно грязный. К праздничку вымоем.
– В море?
– Зачем в море? У нас и реки многоводны. Далеко бегут. Краю не видно.
– А куда впадают?
– Мы в географических артеях не сильны. Для нас речные пути, как пути Господни, неисповедимы.
– Ничего, мы вам поможем. Пишите, Якир: купцам с обеих сторон вольно приезжать торговать, а послу царскому впредь в Цареграде не быть.
«Господи! – страстно молился про себя Шафиров. – Помоги стерпеть бесчестие. Помоги вывезти отсюдова государя».
– Четвёртое, – продолжал, турок, – королю шведскому царь должен позволить свободный проход в его владения, и если оба согласятся, то и мир заключить. Можно писать, барон?
– Пишите.
– Я очень люблю сговорчивых людей, барон. Вы хороший человек. Восточный человек… Тогда пятое: чтоб подданным обоих государств никаких убытков не было.
Визирь прошёлся из угла в угол, что-то обдумал и уже без насмешки, огрубевшим вдруг голосом закончил:
– Шестое: все прежние неприятельские поступки предаются забвению, и войскам царского величества свободный проход в свои земли дозволяется.
Шафиров вздохнул, будто после жестоких усилий выкарабкался наконец из пропасти.
– Итак, мы стали друзьями, – подсел визирь к барону. – А потому мне очень не хочется так скоро расстаться с вами. Я решил, и того же хочет его величество султан, что до исполнения с царской стороны всего, что в договоре написано, вы и сын достославного фельдмаршала Шереметева, Михаил Борисович[316], поживёте вместе с послом Петром Андреевичем Толстым у нас в Турции.
– Вы хотите сказать – заложниками, ваше сиятельство?
– Ну что вы! Друзьями… Друзьями, а не заложниками! У нас ведь такое чудное, горячее солнце. А вы такой хороший человек… восточный человек. Вам приятно будет наше солнце. Вы будете жить в Семибашенном замке. Совсем как паша.
Весть о том, что пришло спасение и можно без страха вернуться на родину, опьянила царёв двор и войска. Степь вздыбилась от рёва труб, песен и смеха.
На Екатерине был новый парик, щёки сквозь густой слой белил горели полымем. Шёлковое платье благоухало.
– Может ли сие быть? – непрестанно спрашивал государь. – Не сон ли сие? Задушу на радостях Петра Павловича, когда даст Бог свидеться.
Поутру войска тронулись в обратный путь. Солдатам казалось, что царь совершенно счастлив. Но царица и некоторые из вельмож отчётливо видели, как за напускной разудалой весёлостью корчится в мучительных судорогах душа государя.
Двадцать восьмого февраля, в канун Евдокии, в Суздальский монастырь приехал епископ Досифей[317].
Был поздний вечер. Монахини собирались ко сну. Одно за другим слепли оконца келий. Монастырский двор погружался во мрак. Епископ прикатил неожиданно, и потому его никто не встретил. Но он ни на кого и не пенял.
Пообчистившись, Досифей снял клобук, расчесал пятернёй седые редкие волосы и направился в покои игуменьи Марфы.
– Преосвященный! – ахнула игуменья, увидев гостя.
В углу под теплившимися лампадами неподвижно сидела пожилая рыхлая черница. Вздрагивающими руками она прижимала к груди какой-то узелок. В кручинных глазах стояли слёзы. Епископ скорбно преклонил голову и почтительно, стараясь не топать, подошёл к ней.
– Благослови, владыко, – тяжело поднялась черница, собрав пригоршней руки у живота.
– Благословен Бог наш всегда, ныне и присно и во веки веков… Поздорову ль, преславная?
– Поздорову. И туга у меня нынче великая, и великие радости.
На оплывшем лице черницы мелькнуло что-то похожее на улыбку. Развязав узелок, она достала из него кусок светлого бархата и блестящую, шмуклерской[318] работы, ленту для отделки платья.
– Царевна Марья Алексеевна давеча тайно доставила от… дитятки моего… от Алёшеньки.
Она задержалась, чтобы перевести дух, и, неожиданно качнувшись, грузно рухнула на пол. Досифей и игуменья бросились к ней:
– Царица! Евдокия Фёдоровна! Очнись!
– Горько мне! – зарыдала опальная царица. – Не могу я боле без Алёшеньки жить.
Но припадок отчаяния длился недолго.
– Видели? – разложила она на столе бархат и прильнула к нему щекой. – Сынок прислал. Вспомнил…
Глаза её уставились в одну точку. Лицо стало серым и неподвижным. Сквозь стиснутые зубы с присвистом вырывалось дыхание. Чуть колебался двойной подбородок.