25239.fb2
На Красной площади Голицын взобрался на помост, поклонился на все четыре стороны и принялся рассказывать о необычайных подвигах воевод, о поспешном сборе ратных людей, горевших жаждой померяться силой с татарами за государскую честь, о стремительном наступлении на крымские юрты до самых дальних краёв их земли, об ужасах, которые нагнало русское воинство на хана и крымские орды.
Шакловитый впервые за всё время знакомства с Голицыным с неподдельным восхищением и завистью слушал его.
«Хоть бы поперхнулся единожды! – умильно думал он про себя. – Ей же Богу, и в мыслях не держал, что сей еуропеец-князь умельством врать любого дьяка за пояс ткнёт».
Вдруг всё стихло на площади. Из Спасских ворот, в полном царском облачении, окружённая толпами бояр, думных дворян, стольников и стремянных, выплыла Софья.
– Ниц! – махнул рукой Шакловитый.
Пономарь, подстерегавший на звоннице Василия Блаженного «выход», ухнул во все колокола.
Царевна, поддерживаемая ближними, взобралась на помост, надела на шею князя золотую цепь и передала ему усыпанную изумрудами золотую медаль, весом в триста червонцев.
– Сие тебе, Василий Васильевич, за верные службы государям и русской земле! – напыщенно изрекла Софья и перекрестилась.
– Да за полста тысящ воинов убиенных! Да за мшел, что ляхи дали тебе в бытность ещё у нас на Москве! Да за мшел от Кочубея! Да за спалённых в дикой степи! – прокричал кто-то полным ненависти страшным криком и замешался в обомлевшей толпе.
Наталья Кирилловна обманулась: думала, вырастет сын, остепенится, поймёт, что «не царёво дело перед смерды казаться во образе простых человеков», а Пётр не только не исправился, но окончательно отбился от рук.
Раньше, когда он был моложе, можно было ещё сдерживать его, в случае нужды даже прикрикнуть, – в шестнадцать же годов нрав его резко изменился. Ни уговоры, ни слёзы не могли заставить его отказаться от раз принятого решения. Как-то само собою складывалось так, что слово царя становилось законом для всех окружающих. Особенно доставалось тем ближним, которые возмущались его дружбой с немцами.
– Сходили бы в Немецкую слободу, – цыркал он сквозь ровную пилку стальных зубов. – Там каждый человечишко – словно бы книга премудрости. А вы, – его блуждающий взгляд с омерзением бегал по бородатым лицам бояр, – а вы, точно слякоть какая: опричь дедовской плесени ничто вам не любо!
Единственными друзьями Петра из среды высокородных людей были Борис Голицын и Фёдор Юрьевич Ромодановский.
Ромодановского царь любил за то, что тот не вмешивался в его личную жизнь и был во всём послушен ему.
Сам Фёдор Юрьевич жил укладом старого боярина, почитал древние обычаи и терпеть не мог иноземцев. Так он однажды чистосердечно и признался Петру, сидя с ним за корцом вина, до которого, между прочим, был великий охотник.
Царь недоумённо поджал губы.
– Чудной ты, Фёдор! Иноземцев людишками не почитаешь, а меня за дружбу с ними не оговариваешь.
– Государь мой, – приподнялся, чуть пошатываясь от хмеля, боярин. – Ежели б ты не токмо с басурманами побратался, а и у всех нас бороды срезал да в кафтаны ихние обрядил, то и тогда превозносил бы я имя твоё и також усердно молился царю небесному о благоденствии царя моего!
Ромодановский не льстил, был искренен, как всегда.
Молодой князь Борис Иванович Куракин, спальник Петра, дозоривший за дверью и слышавший слова боярина, ткнулся губами в ухо другого дозорного, барабанщика Семёновского полка, князя Михаила Голицына:
– Хоть сказывают немцы про Ромодановского, что он видом, как монстра, хоть норовом он, доподлинно, злой тиран превеликий нежелатель добра никому и пьян во вся дни, а до того любит царя, что по единому хотенью его в омут кинется с головой.
Михаил приложил палец к губам и сурово поглядел на товарища.
– Не приведи Бог, услышит монстра – обоих забьёт нас!
Куракин приник глазом к щёлочке в двери и затаил дыхание.
– А ведь ты дело, князь, сказываешь! – весело рассмеялся государь. – Как одолею сестрицу да один на царстве останусь, абие бороды прочь отсеку!
Он вдруг нахмурился. Между глаз, на лбу, залегли две резкие продольные борозды, ямочка на раздвоенном, чуть выдавшемся подбородке стала глубже, темнее.
– Об чём, государь мой? – поцеловал боярин руку царя.
– Об стрельцах. Как поведу беседу про бороды, так тут же стрельцы мне блазнятся. Все вспоминаются Кремль и стрелец бородатый с секирою предо мною…
И, налив в корец вина, залпом выпил.
Лицо его вытянулось, на правой щеке, точно встревоженный паучок, запрыгала родинка. Как живой, встал перед ним образ покушавшегося на него стрельца.
Он сорвался с места и побежал в опочивальню царицы.
Наталья Кирилловна, испуганная мертвенной бледностью сына, послала в ту же минуту за фон дер Гульстом, придворным лекарем, а духовнику велела читать молитву об изгнании бесов.
Уткнувшись, как бывало в детстве, в грудь матери, государь глухо выл, отбиваясь ногами от явившегося немедленно на зов Гульста.
«Едино спасенье – женить! – думала Наталья Кирилловна, нежно водя рукой по встрёпанным кудрям сына. – Женится – переменится. Не зря глаголы сии от древлих времён идут».
Раз укрепившись в решении, царица с того дня только и лелеяла мечту увидеть Петра под венцом. Она кропотливо перебирала с Тихоном Никитичем имена всех родовитых домов, сторонников Нарышкиных, достойных породниться с царской фамилией, пока не остановилась на дочери окольничего Федора Абрамовича Лопухина[109] – Евдокии.
И сам-то Фёдор строг, и дщерь свою в страхе Божьем содержит, – облегчённо вздохнула она.
Стрешнев одобрил выбор и послал за окольничим. Фёдор Абрамович долго не мог понять, почему так чрезмерно ласкова с ним царица. Но когда Наталья Кирилловна ловко перевела разговор на семью его и поинтересовалась здоровьем Евдокии, он едва сдержался, чтобы не выдать бурного своего счастья.
– Что ей делается, – устремил он близорукие глаза на иконы. – Как положено стариной, пребывает Евдокиюшка моя тихая в молитве да церкви Божией служит: то цветики бумажные творит к образам, то плащаницы жемчугом да бисером расшивает.
Разговор становился прямей, откровенней. Царица, не стесняясь уже, допытывалась о каждой мелочи, касавшейся девушки.
Лопухин отвечал так, как будто речь шла о залежавшемся товаре, который можно выгодно сбыть с рук, и выбивался из сил, расхваливая достоинства невесты.
Прощаясь с окольничим, Наталья Кирилловна ударила с ним по рукам.
– Добро ужо! Буду свекровью дочери твоей Евдокии. – И опустилась на колени перед киотом.
Распластавшийся на полу Фёдор Абрамович сонно поцеловал каблук царицына сапожка.
– За великую честь благослови тебя Бог во вся дни живота, государыня!
Словно подхваченный вихрем, позабыв о сане своём, бежал Лопухин через широчайший двор царский на улицу, к колымаге.
Дома, в Москве, окольничий перерядился в лучшие одежды и вызвал к себе жену и дочь.
Евдокия, пышная, круглая, неповоротливая, сложила на груди руки и, отвесив поклон, скромно уставилась в пол.
– По здорову ль, Дуняша? – потрепал Лопухин пухлую щёку дочери.
Польщённая Евдокия зарделась и благодарно подняла на отца глаза.