25264.fb2
А потом - существовали вещи, о которых говорить с Педро легче, чем с другими. Педро понимал. Другие бы за моей спиной стали подавать друг другу знаки, что-де мой возраст уже утюжит швы, которыми сшит человеческий разум. Мог ли я объяснить им, что время пишет хронику на балках моего потолка? Или обратиться к ним, как теперь к Педро, и спросить (не ожидая ответа):
- Ты знаешь, что на юбке у неба серебряная кайма?
Или показать палкой на дерево, растущее на противоположной стороне улицы, и сказать:
- Видишь, как оно согнулось? Все ветви на одну сторону, как будто оно несет на спине свою крону, словно тяжелую ношу. Сколько в ней должно шуметь разных историй и мудрых истин, которые принес дереву северный ветер. Когда он однажды повалит это дерево, столяр сделает из него стол, к нему подсядет поэт и будет вслушиваться в то, что за долгие годы насочинял ветер, и запишет то, что услышал, а потому и другие будут это знать.
Или нагнуться и подобрать с земли камень, приложить его к уху и вслушиваться в звук шагов, которые по нему прошли.
Я сорвал одуванчик, растущий в траве возле моей скамьи, и сказал:
- Какой порядок! Ты видишь этот совершенный порядок? Он во всем. Когда мы снова пойдем рыбачить, я покажу тебе чешую карпа. А в лесу покажу веточки хвоща. И кристаллы кремня, а на пне - годовые кольца. Ты заглянешь в зеркало водной глади и увидишь, каким законам подчинена раскраска твоих перьев. И в человеческом теле существует порядок. Только в наших жизнях его нет. А может быть, и там есть, только мы его не видим.
Так и в таком роде я разговаривал в тот полдень с Педро. Вернее, я ему говорил, а он молча меня слушал. Включился в разговор немного позже, когда я уже ждал скорого возвращения докторчика и Ганы.
- Видишь ту подкову в пыли на дороге? - спросил я. - А видишь коня, который ее потерял? - продолжал я спрашивать, когда он кивнул. - А кузнеца, который ее сковал?
- И железный прут, который он раскалил на огне и согнул в форме подковы, - сказал вдруг Педро, и я видел, что он меня понял.
- И горняка, который добыл руду, веками лежавшую глубоко в земной коре? Когда они придут, я попрошу их поднять эту подкову и, как только совладаю с молотком, прибью ее к порогу.
- А когда этот дом разрушится и люди соберутся выстроить новый, они найдут на пороге эту подкову и скажут, что тут, должно быть, жил какой-то суеверный псих.
- Пожалуй. Но скорее сдадут подкову со всем остальным старым железом в утиль...
- И потом ee cновa расплавят, и получится новый железный прут...
- И другой кузнец согнет его, придав ему форму подковы...
- И другой конь обронит ее с копыта...
- И снова кто-нибудь найдет ее и прибьет к порогу своего дома.
С кем еще, кроме Педро, я мог бы так беседовать? Теперь, когда я научился смотреть и вижу вещи, которых прежде не замечал, мой друг Педро стал мне еще более необходим.
XLI
Я понемногу выздоравливал. Как ребенок учится первым шажкам, как музыкант после длительного перерыва учится апликатуре, как читатель после многолетней паузы возвращается к любимой книге, как стебли травы прорастают сквозь талый снег. Я открывал новые вещи и возвращался к старым. Как блудный сын. Как Пер Гюнт. Как школьник после каникул. Как арестант, выпущенный из темной камеры. Как Одиссей, возвращающийся к Пенелопе, чью красоту только теперь видит по-настоящему. Как рыбак, правящий к пристани - хотя волны разорвали его сети, хотя во время бури он потерял весь улов, - благословляет каждую песчинку, по которой ступает его нога на берегу.
Тысячи возвращений были в этом выздоровлении. Так эхо откликается во мне каждым звуком. Я уже все слышал, все видел прежде, и все же теперь любой звук, любой видимый предмет были новыми. Они заставляли меня вспоминать о том, что я уже знал, каждого я раздевал, точно розу, лепесток за лепестком, пока не оставалось лишь лишь то новое, чему я всякий раз изумлялся. Как моряк на высокой мачте, завидевший сушу. Как ученый, которому опыт открыл закономерность связей. Кaк поэт, в ушах которого зазвучала рифма.
Понемногу я стал выходить и на короткие прогулки по деревне. Разговаривал с соседями, но только о необходимом. И Педро редко брал с собой. Если будет что ему сообщить, скажу дома. Только палку из дерева сладкой вишни держал в руке. Она была мне теперь нужна больше прежнего. Я опирался на нее всей тяжестью, медленно продвигаясь вперед. Она помогала мне нести самого себя, ее гладкая рукоятка грела мою ладонь, и мысленно я с улыбкой называл ее Бавкидой. Потому что мне казалось, будто мы с ней похожи на ту любящую пару старичков из моего сна.
Теперь я не много разговаривал с людьми, ибо важнее было смотреть. Наблюдать. Видеть. Их лица, загоревшие от солнца и исхлестанные ветрами. Морщины, чей почерк я понимал лучше, чем у потрескавшихся балок на моем потолке. Глаза, которые говорили больше, чем когда-либо могли сказать слова. Губы, на которых играла улыбка и на которых, как бабочка на цветке, сидела печаль, губы, из которых скрытая тревога высосала цвет крови и от которых тянулись бороздки отчаяния и смирения. Но прежде всего руки, мозолистые руки мужчин - огрубевшие от работы; точно выпеченные из муки грубого помола руки женщин. На них я теперь смотрел охотнее всего. Нa каждое их движение. Смотрел, как они косили рожь, седлали коня, белили стену, клали черепицу к черепице на крыше, чинили забор, кололи дрова на зиму. Как женщины сыпали курам зерно, плели кружево, вышивали для дочерей приданое, пересаживали саженцы на грядках перед домами, подносили младенцев к полной груди, латали старые фартуки, подметали курятники, вешали белье, набирали у колодца воду в ушаты. Только теперь я видел, как движения дочек повторяли движения матерей, как движения отцов отражались в движениях сыновей. Только теперь я понял, что за каждым движением скрывается другое, движение того, у кого мы ему научились, а за ним еще и еще, другое и другое, как круги, слоями пометившие столетние деревья. Только теперь я знал, что за рукой крестьянина, которого я видел пропахивающим борозды, под пальцами женщин, вышивающих узоры на наволочках, скатертях и лентах, были руки их отцов и матерей, и дедов, и прадедов, все они опирались о плуг, это они вели иглу с ниткой, все, что мы делаем, делают с нами и те, кто тут был до нас. Знал, что даже когда нас здесь не будет, мы будем все делать с теми, кто останется после нас, и с теми, кто придет после них, и с их внуками, и с правнуками их внуков.
Я отправился к кузнецу Йонасу и к плотнику Марко, зашел на мельницу к Тарабам и к столяру Карасу. Теперь я был готов часами смотреть на их руки, которые сгибали раскаленный металл, придавая ему нужную форму, тесали и пилили бревна, строгали, сколачивали, клеили, шлифовали, складывали мешки, точили, проверяли крепость, разминали в пальцах зерно, проверяли качество муки, мерили и перемеривали углы и поверхности, а закончив, ласково гладили готовое изделие.
Гончар Фабера живет на самом краю деревни, сгорбленный от вечного сидения, oднако я не помню, чтобы он хоть раз заболел, и лекарь не имел причины заходить в его старую халупу. Но теперь мне захотелось посетить и его, посмотреть, как он месит глину, взвешивает в руке кусок, какой ему нужен, раскручивает ногой круг и разминает пальцами влажную глину, чтобы придать бесформенной материи округлость.
- Вот чему я бы хотел еще научиться, - говорю ему восхищенно.
- Почему бы и нет? - смеется он. - Почему нет? Идите сюда и попробуйте.
Он встает, подготавливает мне ком глины, показывает, в каком направлении и как раскрутить круг, когда замедлить его вращение, когда опять ускорить, как пальцами увеличить ширину формы, когда прибавить, а когда убавить давление - все, абсолютно все он мне показывает, но то, что возникает под моими пальцами, похоже на что угодно, только не на чашку.
Мы оба смеемся. Я смущенно, он добродушно.
- Неважно, - говорит и уже мнет моего урода, снова превращая его в мертвый ком. - Неважно. Ведь и Господу Богу не каждый удается. Следующий будет лучше.
И детей я хотел снова видеть. Вышли мы с Педро, как и прежде, и направились к школе. Пока что я ходил медленнее, чем до болезни, но когда мы стали приближаться, я все ускорял шаг, а увидев, что Гана и дети нас заметили, распрямил спину и заторопился, точно опаздывал на свадьбу. Педро чуть было не взлетел с моего предплечья, увидев, как дети бросились к забору и издалека наперебой кричат: "Кукареку! Кукареку!" И меня они сегодня приветствовали, эти стоящие в ряд детишки, не только Педро, а тот ответил каждому в отдельности - и бросил на меня плутовской взгляд, будто только что сорвал на лугу цветок и бросает его мне в знак расположения.
- Кукареку! Кукареку! - разносилось далеко по деревне, как прежде, нет, громче прежнего. Каждый ждал, когда очередь дойдет до него, потом задирал голову и кукарекал что есть мочи, а Гана на конце этого ряда хлопала в ладоши, если кому-нибудь из них удавалось закукарекать красивей всех, смеялась, глядя на меня через забор, и казалась мне такой счастливой, какой я ее, пожалуй, никогда не видел.
- Кукареку, - сказала она полушепотом, а я, хотя в ту минуту с радостью перекукарекал бы и самого Педро, отвечал ей так же тихо:
- Кукареку. - И на мгновение мне почудилось, будто мы сказали друг другу все, что нужно было высказать.
Но потом зазвенел звонок, и Педро даже после такого долгого перерыва не забыл, чего от него ожидают дети. Набрав воздуха, выпятил грудь - и, как сигнал трубы, раскатилось его:
- Кукареку!
И, словно по приказу, мальчишки закричали:
- Ура! Ура! - и наперегонки помчались в класс. И Гана пошла за детьми, а я продолжал стоять со смеющимся лицом еще долго после того, как школьный двор затих. А когда мы продолжили путь, улыбка сидела на моем лице, как Педро на предплечье, и людям, которые меня встречали, я приветственно махал издалека палкой из дерева сладкой вишни, а они тоже улыбались и кричали мне:
- Как хорошо снова видеть вас здоровым!
Теперь я, и вправду, снова был здоров.
ХLII
Я был здоров и мог опять вернуться к работе. Мог бы теперь спровадить докторчика, поблагодарить и отправить в город, но ничего такого не сделал. Если хотите знать, за время болезни я немного разленился. И потому выбирал себе кое-кого из пациентов не столько из-за того, что его болезнь интереснее, сколько, пожалуй, из-за того, что именно с ним мне хотелось поговорить. Большинство же больных я и впредь оставлял на попечении докторчика, лишь время от времени убеждаясь в его добросовестности, а сам теперь предпочитaл поговорить со здоровыми.
Но самыми здоровыми и мудрыми были дети.
Теперь мы с Педро ходили туда, где надеялись их найти. К пруду - под его прогретую гладь они ныряли, как утята, на склон, где они пасли коз и гусей, но чаще всего к тянущейся за костелом старой кладбищенской ограде, над которой торчали верхушки надгробных камней.
Здесь, сколько я себя помню, вы их всегда найдете - хотя бы двух, трех, четырех. Они сидят на старой стене, облупившейся под годами ветров, выщербленной годами дождей, отсыревшей годами снегов, прогретой годами солнечного жара, дети играют, что-то придумывают, строят военные планы. Искусно снимают друг у друга с рук фигуры из бечевки, превращая одну фигуру в другую: колыбель в стол, стол в гроб, гроб в колыбель.
Потом они соскакивают с низкой ограды, кто-нибудь босой пяткой делает в размякшей почве дороги ямку, из глубоких карманов извлекаются шарики, глиняные и стеклянные с пестрыми разводами, и разноцветные бобы, и начинается игра. А мы, Педро и я, присаживаемся на ограду и наблюдаем, как кто во время игры себя ведет. Педро время от времени хвалит удачный бросок кукареканьем. А я не могу оторвать глаз от маленьких пальцев, искусно напряженных для выстрела, чтобы с абсолютной точностью попасть в цель - в ямку.
Мельников Йозифек - мастер в этом деле; вот уж есть чем полюбоваться! Как он сгибает свой большой пальчик, придавая ему форму винтовочного курка, как на глазок измеряет и высчитывает, как ногтем большого пальца придает направление и скорость, чтобы его выстрел никогда не перелетел цель. Позади меня из-за кладбищенской ограды выглядывают верхушки надгробий и вместе со мной следят за игрой детей. И дедушка Йозифека лежит здесь, и каждый раз, когда Йозифеку удается жикнуть шариком в ямку, мне кажется, я слышу смех старого мельника, которого хорошо знал.
"Вы видели, доктор? - словно бы говорит он. - Это мы с Йозифеком попали. Да и мои отец с дедушкой немного помогли. Здорово мы умеем, а? Что скажете?"
Я не отвечаю. С мертвыми я еще успею наговориться. Только спрашиваю у Педро, слышал ли он то, что слышал я. Но Педро слишком погружен в игру, развертывающуюся перед нами. Лишь издает неопределенный звук, предоставляя мне возможность выбрать из его ответа, что хочу. И только когда дети кончают игру и мельников Йозифек, выиграв, начинает торговать военными трофеями четыре боба за глиняную пулю, три глиняных - за синюю стекляшку, пять - за разноцветную, - я говорю Педро то, что теперь знаю. Что это старый мельник направлял палец Йозифека к победе, это он, и его отец, и дедушка теперь выступают на его стороне при великом обмене, где будет использован весь опыт множества минувших поколений. Что мертвые следили за игрой детей вместе с нами. И нет ничего прекрасней, добавляю, чем уверенность, что другие используют наш опыт, что мы никогда не кончаемся в других, ну и тому подобное. Но Педро ничего из сказанного слишком глубоко не трогает. Только кивнет мне и скажет: