25264.fb2 Петушиное пение - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 17

Петушиное пение - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 17

- Возможно, возможно. И все же лучше смотреть на игру детей с этой стороны ограды.

И, очевидно, чтобы убедить меня, заголосит во все горло, и его пение разнесется по всей деревне.

ХLIII

Одетый в панцирь новой мудрости, я чувствовал себя неуязвимым. Ничто, абсолютно ничто не могло меня теперь оторвать от корней уверенности. Никакая ахиллесова пята и ничто ей подобное уже не могли ни застать меня врасплох, ни предать. Ничто даже не могло взволновать меня, потрясти, поколебать. Мне все стало теперь ясно, я чувствовал себя в безопасности.

Тем острее была боль от неожиданного удара, сбросившего меня на землю, в силу притяжения которой я в своей гордыне почти перестал верить. Прежде чем эта боль настигла меня... начну с Педро, который, выпятив грудь, прогуливался на заборе - явно более смиренный, нежели я.

Я действительно должен рассказать вам, как все это произошло? Вы не избавите меня хотя бы от этой неприятности? Но иначе - как вы все поймете? И что от этого зависит? Я уже столько всего о себе порассказал, расскажу еще и это.

Ну да что поделаешь? И теперь виной всему была моя давняя слабость, уже не раз ставившая меня в глупое положение, слабость, от которой я до сих пор не избавился. И на этот раз я снова нашел старый дуб, который с трудом могли бы обнять двое, растянулся на мягком мху и, накрытый веером папоротника и хвоща, слился с густым подростом - только натасканный пес смог бы меня здесь обнаружить. Лишь Педро знал о моем присутствии, но и он был укрыт в глубине кроны самого высокого дерева и оглядывал окрестности, точно сторожил замок, причем - что с ним бывает нечасто - не старался привлечь к себе ничье внимание.

Возможно, я на минуту вздремнул, возможно, мох в той части леса был настолько глубок, что они подошли по его мягкому ковру бесшумно, - не знаю. Хотя обычно в лесу я, как молодой олень, вслушиваюсь во все звуки, на этот раз не услышал их прихода, и их близость поразила меня, уже когда они были в четырех-пяти метрах. Держась за руки, они остановились, явно в тот полдень не впервые, тесно прижавшись друг к другу, и все, что было слышно в притихшем лесу, это их шепот, когда между долгими поцелуями они произносили: она - его, он - ее имя. Ничего больше не стану вам описывать, ничего из их движений, из их вздохов. То, неожиданным свидетелем чего я невольно стал, было любовью двух молодых людей, которую куда лучше переживать, чем наблюдать. Наверняка в этом было и что-то смешное, ибо все, о чем я в этот момент мог сосредоточенно думать, были два страстных желания. Чтобы они не упали в мох рядом со мной и выбрали бы брачную постель где-нибудь подальше, где я не буду их видеть и слышать. И чтобы Педро, ради всего святого, не заголосил и не выдал моей близости.

Обе мои молитвы были услышаны. Педро стоял в кроне дерева, как статуя, без единого звука. А Гана с докторчиком отошли в направлении вырубки, еще раз я увидел их, обнявшихся и целующихся, а потом они скрылись за дальней стеной молодых елей.

Я остался неподвижно лежать в своей норе. Только теперь я сполна ощутил ту горячую волну, которая залила меня и в которой перемешались, точно во взвихренных водах, удивление и смущение, и стыд, и ревность, и сознание своей старости, и насмешка над собственным безрассудством, и тысяча иных вещей, тянувших меня вниз, в глубины, от хищной жестокости которых я должен был спастись, если хотел вообще когда-нибудь подняться и почувствовать под ногами твердую почву.

Вовсе не то, что случилось, было таким уж ужасным. И вовсе не то, чему я стал случайным свидетелем. Я мог обзывать себя старым ослом за то, что ни о чем не подозревал. Мог по пальцам сосчитать, чем это кончится, к чему почти неизбежно они должны прийти, после того как я своей болезнью предоставил им возможность видеться неделями, день за днем. Что они мне ничего не сказали? А с какой стати им говорить? Разве это не их дело? Когда решат - если решат - позовут меня на свадьбу. Но на это еще хватит времени. Я не имел ни малейшего права на возмущение, возражение, даже на удивление по поводу того, что двое молодых людей полюбили друг друга и не поспешили мне об этом объявить.

Даже то, что я на какой-то момент почувствовал ревность, вовсе не было так уж плохо. Хотя поначалу это терзало меня, как тысяча ножей, поворачиваемых в ране, но продолжалось недолго, пока я, несмотря на жгучую боль, не увидел, что все это может скорее послужить источником смеха, нежели серьезной печали. Горы могли схватиться за бока, леса могли сотрясаться от смеха над старым ослом, который где-то в уголке догорающего сердца сторожил тлеющий уголек и надеялся, глупец, что кто-нибудь поможет ему раздуть его в новое пламя. Какой вопиющей способна быть человеческая наивность! Я не пытался скрыть от самого себя боль, и разочарование, и стыд от понимания собственного безрассудства, которые в этот момент слились во мне в нечто горькое, в нечто имеющее привкус полыни и запах цветов бессмертника. Я знал, это пройдет и в конце концов я сумею добавить свою горстку к смеху, отзвук которого не перестанет разноситься по округе.

Плохо, действительно плохо - и это не пройдет - было то, что со мной и теперь могло случиться нечто подобное, и не только случиться, но и ранить. Меня, который был уверен, что открыл мудрость бессмертия, меня, который был уверен, что панцирь этой мудрости делает человека недоступным для ударов жизни. Кто верил, что ничто не может его взволновать, потрясти, ничто его не поколеблет? И вот прошли мимо него молодые мужчина и женщина, остановились в жгучем объятии, и больше ничего не потребовалось, чтобы, как от бури, повалилось вывороченное с корнями древо мудрости.

Так случилось однажды, случится и в другой раз. Мудрость - и сознание этого было горестней всего - не только не сумела предохранить от сумасбродства, более того - не была и порукой, что удар, полученный тобой из-за крохи сумасбродства, которое ты не сумел выкорчевать, не сразит тебя полностью, вместе с горным хребтом твоей мудрости. Щит мудрости был выкован из мягкого металла. Как легко он был пробит! Как легко пронзила его стрела и застряла в твоем сердце, о котором ты наивно полагал, будто оно уже неприступно для ударов! Познание этой истины и было горьким.

Не знаю, как долго я еще лежал тогда в своей норе из мха, скрытый папоротниками и хвощами. Знаю только, что начало смеркаться, когда Педро спустился с дерева и стал звать меня в обратный путь. Ни словечком не обмолвился о том, что тут произошло и что он наверняка видел так же хорошо, как я. Да и мне было не до разговоров, однако я не мог его не похвалить.

- Ты мудрый, Педро, - одобрительно заметил я.

- Мудрый? - поразился он.

- Да. Знаешь, когда промолчать.

И тут мой Педро, всегда заново приводящий меня в удивление своей проницательностью, сказал:

- Вероятно. Но мудрость еще не все, правда, доктор?

Я с трудом поднялся, смахнул с пиджака листья и хвою, и мы молча отправились в путь, к дому. Педро, как всегда, восседал на моем предплечье, но палка из дерева сладкой вишни теперь пригодилась мне больше, чем когда мы выходили из дому. Я тяжело на нее опирался. Теперь я стал старше на много лет, и если бы кто-то нас встретил, ему наверняка показалось бы, что мы возвращаемся после проигранной битвы.

XLIV

Я хорошо сыграл свою роль. И Педро одобрительно кивал. Я мог быть доволен собой. Ничем не дал знать, что мне все известно о происходившем за моей спиной, и когда несколько позже они пришли, чтобы посвятить меня в свою великую тайну, я изображал удивление, делая вид, будто сержусь, что они ничего не сказали мне раньше, и в конце концов смирился при условии, что они позволят мне устроить им свадьбу. В моем доме они познакомились, пусть тогда из моего дома выйдут невеста и жених. Даже сердце мое сыграло свою роль вполне пристойно, и когда Гана благодарно обняла меня, не слишком сильно забилось.

И была свадьба. А когда я кружился с невестой в хороводе, мне вспомнилось, как мы танцевали здесь много лет назад. Анна, моя Анна и я. Как растворился весь свет вокруг нас, и остались только мы двое, и двое - мы были одно. Но вспомнил я и старую Терезу, как она каждый раз напоминала мне, что на моей свадьбе еще танцевала. И то же самое я когда-нибудь стану говорить этим двум.

А потом и этому пришел конец. Докторчик получил место в больнице, и для Ганы что-то нашлось в городской школе, они переехали, а я остался тут, с Педро, с палкой из дерева сладкой вишни, с торбой, полной бинтов и лекарств, и со всеми деревенскими мужчинами и женщинами - кто-то из них всегда полеживал, и нужно было его навестить.

Что ж, как прежде, каждый день отправляюсь в путь по деревне, тут забинтовать рану, там прослушать и прописать лекарство, лечить больных, ставить на ноги доходяг, оказать последнюю услугу тем, кому уже ничем не поможешь, а порой - приветствовать появление на свет нового человечка. Он сопротивляется, горько плачет, не знает откуда, не знает куда, не знает зачем - еще не знает, что никогда этого не будет знать... но его напоят молоком, укачают и успокоят, как позднее он сам всякий раз должен будет чем-то напоить и успокоить себя. Co здоровыми постою, побеседую, покалякаю, а вечером кто-нибудь из них, как прежде, придет ко мне посидеть на скамье перед моим порогом, пожаловаться на жизнь, исповедаться и выслушать мой совет.

Ничего, ничегошеньки не изменилось. Только во мне застрял тот день, наверху, на краю леса, он был во мне, когда я тяжело выбрался из своей заросшей мхом норы, покрытой хвощом и папоротником, и с той поры он мечется во мне, точно рыба на удочке.

Если я иду с этим к Педро, у него для меня одно и то же лекарство:

- Не мудрствовать, доктор, не мудрствовать. Раскинуть пошире руки и обнять все, что только войдет в объятия.

И точно желая мне наглядно показать, что имеет в виду, взмахнет крыльями, запоет, иной рaз взлетит на крышу или на дерево, а когда слетит оттуда вниз, кажется, будто он прячет под крыльями кусок солнца и все краски, которые насобирал на лугах, на холмах и всюду, куда мог дотянуться взглядом.

- Обнять все, что только войдет в объятия, - повторяет он, чтобы я понял. - И это все, доктор. Верь мне, это все.

Я ему верю, но не знаю, что с этим делать. У меня не петушиное сердце, ему мало зачарованно пропеть хвалу красоте света. Десятки лет оно училось спрашивать, и чем меньше ответов нашло, тем больше билось в нем вопросов, а когда уже показалось, что мудрость утихомирила его гладь, вдруг выяснилocь, что достаточно песчинки, листа, который неожиданно упал на землю, чтобы поднялись волны, в которых оно чуть не утонуло. Не помогли ни все мои знания, ни вся мудрость, в которую я напрасно рядился, как в непроницаемую броню.

Я долго откладывал, но наконец с этими новыми мыслями зашел к отцу Бальтазару. С кем еще в нашей деревне я могу посоветоваться, если речь идет не о дереве на протертый порог, не о черепице на дырявую крышу, не об оковке ворот, не о том, когда окучить грядку, когда накрыть розы, когда перекопать альпийскую горку? Для всего остального существует Педро, и если меня не удовлетворяет его совет, не остается ничего иного, как отправиться к отцу Бальтазару.

Осенью и зимой мы сидим не в саду, a в горнице с большими окнами на обе стороны, где пахнет до блеска натертыми яблоками, рядами уложенными на старом просторном шкафу, и Агата приносит на стол миску орехов, которые мы колем, едим со сладким ржаным хлебом и запиваем красным вином, созревшим на ближних склонах. Но и зимой, и летом по воскресеньям после обеда на столе нас ожидает шахматная доска с фигурками, теми, что много лет назад Бальтазар вырезал сам, а потом разыгрывается всегда один и тот же обряд: Бальтазар берет белую пешку в одну, черную в другую руку, прячет руки за спину, затем протягивает их перед собой через стол и предлагает мне выбрать. Я каждый раз показываю на руку, о которой знаю, что в ней скрывается черная пешка, и таким образом предлагаю ему выгоду первого хода и возможность порадоваться и, как обычно, сказать:

- Ага, добрый знак.

Это я делаю умышленно. Но мои последующие ошибки - уже не следствие великодушия. Нет, нет, просто я играю рассеянно, поминутно забываю защитить фигуру, поминутно не замечаю опасности, поминутно попадаю в подготовленную ловушку, пока в конце концов сам отец Бальтазар, вначале злорадно радовавшийся моим ошибкам, не покачает сокрушенно головой. И все это лишь потому, что вместо того, чтобы сосредоточиться на игре, я думаю, о чем и, главное, как мне его спросить. Ворочаю это в голове и на языке, пока наконец между двумя ходами не взрываюсь вопросом:

- Скажите, предохраняет ли вера от безрассудства?

И не успел Бальтазар уставиться на меня удивленным взглядом, как я уже знал, что это не тот вопрос, который я хотел ему задать. И поспешил добавить:

- Я спрашиваю, потому что знаю: мудрость не спасает человека от наивного безрассудства. - Но и теперь удивление не покинуло его глаз.

- Не понимаю, к чему вы клоните, - сказал он после долгого молчания.

А поскольку я не попытался или, вернее, поскольку не нашел пути, как объяснить, что во мне бушует, я сперва склонил взор к шахматной доске, сделал ход пешкой и объявил гарде. А пока я размышлял о том, как спасти от гибели королеву, он наконец разговорился.

- Не знаю, хорошо ли я понял, о чем вы спрашиваете. Не знаю, что вы хотите услышать. Но, пожалуй, отвечу так. Вера - как наш костел, куда вы не ходите. Фундамент у нас глубокий, колонны крепкие, стены толстые, но буря, ветер и смерч могут разбить окна, снести черепицу с крыши, молния может ударить в шпиль, и вот вам ущерб и запустение. И тут необходимо все заново отремонтировать. Наивность, как вы говорите, безрассудство, зло не покидают нас, даже когда мы верим. И не всегда наша вера сильнее искушения. Однако исповедь и покаяние починят разбитые стекла и треснувшие стены. - Потом, как всегда, отец Бальтазар, быстро вернувшись к игре, проговорил: - Этого бы я вам не советовал. Так вы королеву не спасете.

Я быстро меняю ход, а потом мы уже не разговариваем, только передвигаем фигуры на доске да отпиваем, чуть смущенно, красное вино.

Я снова проиграл. Только по дороге домой и еще долго потом я не думал, как обычно, о партии и ошибках, которых мог избежать, размышлял о том, что услышал из уст отца Бальтазара. Значит, и вера не была надежным плащом, закутавшись в который, можно спастись от всех ловушек. И этот панцирь могли пробить удары неустойчивой слабости и неожиданной непогоды. Правда, покаянием можно залатать трещины и щели, однако новые удары открывали их после каждого нового столкновения с жизнью, и ничего иного не оставалось, как чинить свои доспехи снова и снова. Я не сумел уверовать в то, что стократ склеенный кувшин удержит налитое в него вино.

И вот я снова себя спрашиваю: не прав ли все-таки Педро? Как он сказал? "Не мудрствовать, доктор, не мудрствовать. Раскинь пошире руки и обними все, что только войдет в объятие".

Быть может, он все-таки прав. Сейчас ночь. Холодная октябрьская ночь. Я стою посреди натопленной горницы и смотрю в окно на ясное небо, на котором дрожат звезды. Раскрою объятия и сольюсь в них с ночью и с небесным сводом, со звездами и тишиной тьмы.

Уношу все это в постель и, прежде чем обнять еще и сон, говорю себе: пожалуй, все-таки Педро прав.

ХLV

Деревья сбросили зелень, красная листва кленов перемешалась с золотом берез и отражается, словно выгравированная из металла, в ясном небе октябрьского дня.

Педро делает вид, будто деревья горят, взлетает на крышу и машет крыльями, точно зачарован пламенем пожара.