25264.fb2
Я думал, что лгу, когда пообещал Наде: "Приду, разумеется, приду". Порой мы говорим правду, сами того не подозревая. Из слабости. Я пришел, разумеется, пришел, и еще много раз возвращался в ее объятия, после которых всегда, опомнившись, чувствовал, будто меня четвертовали, распяли на дыбе между стыдом и жалостью.
Со временем стыда поубавилось, а жалость созрела, стала гроздью терпкого винограда. Жалость к нам обоим. К красивой женщине, которая с растущей горячностью отдавала мне все, что имела, все, что могла дать, и к себе самому, который приходил, каждый раз должен был приходить и брать, получать, прекрасно сознавая, как мало может дать в ответ. Ибо что мы можем дать колодцу, к которому многократно приходим, чтобы утолить жажду? Что можем дать огню, к которому приходим с мороза, чтобы согреться? Что - водам речки, в которую погружаемся лишь потому, что нам необходимо охладить жар?
Бывали дни и ночи, когда Эва уходила в квартиру Варды и мы оставались одни, а однажды мы вдвоем на целую неделю уехали к морю, и одиночество, в котором мы с Надей там оказались, превращало нас в некое подобие супругов. Надя готовила еду, играла для меня на рояле, убирала за нами, стирала, гладила, а ночью брала меня к себе, каждый раз по-новому: то как усталого путника, то как дитя, испуганное дурными снами, то как завоевателя, перед которым раскрываются триумфальные врата порабощенного города. Я играл все эти и многие иные роли. Надино тело было моей скрипкой, ладьей, на которой я уплывал от бури. Но скрипач или кормчий, завоеватель или путник - всегда я только получал, принимал дар, всегда только брал, насыщал голод, утолял жажду, а сам лгал Наде, но отнюдь не себе, изображая подобие любви.
Несмотря на всю жалость к ней, я всякий раз возвращался победителем, опьяненный самолюбием, очерствевший от невероятной гордости, отупевший. Как страус, я прятал голову в песок перед завтрашним днем, как бобр, без конца воздвигал новую плотину, которая не позволяла потоку чувств выплеснуться через край. Укоры совести я отгонял, словно назойливого пса, и спал, как срубленное дерево, без снов. Утром, во время бритья, я лихо насвистывал, а Педро, привлеченный непривычными для него звуками, усаживался на карнизе и одобрительно, словно мы с ним две птицы из одной стаи, комментировал:
- Доктор, ты начинаешь мне нравиться.
Так продолжалось, пока наконец мои плотины не прорвало. Сперва я швырнул в него кисточку, в следующий раз погнался за ним с бритвой, а потом он уже посмеивался надо мной издалека.
- Мы решились. Возьмем да и поженимся, - объявил мне Варда в конце лета. - Эва права. Так будет легче. Я к ней привык, лучше ее мне уже, пожалуй, не найти, так что будет свадьба. Через месяц. Надеюсь, ты не откажешься быть моим шафером.
Так, душ с ясного неба. Я не мог бы сказать, что нечто подобное предчувствовал. Просто никогда об этом не задумывался. Правда, они знали друг друга, так сказать, с детства, выросли в одном городе, где у Эвиного отца была кожевенная фабрика. Но он проиграл свою дубильню в карты и на бирже и завершал неудавшуюся жизнь счетоводом на собственной фабрике положение в глазах таких почетных горожан, как, к примеру, отец Варды, известный адвокат, позорное и унизительное, а потому, даже если бы я об этом размышлял, то едва ли мог предположить, что мой друг пойдет к алтарю именно с Эвой Бальдовой. Да и Эвина так называемая репутация вряд ли помогла бы мне увидеть в ней будущую жену уважаемого нотариуса. Но такова жизнь, на каждом шагу и за каждым углом придумывающая все новые чудеса. Головы многих сбившихся в кучки горожан, доверительно делящихся сплетнями, давно уже не покачиваются с осуждением по поводу выбора моего приятеля. Теперь во всей округе не сыщешь семьи счастливее, чем у Варды. И когда во время прогулки люди встречают нотариуса с постоянно улыбающейся женой и двумя прелестными детишками, перед ними с уважением и завистью снимают шляпы.
Итак, Варда был прав. Он не нашел бы жены лучше Эвы. Но для меня его решение было как пощечина, как горсть ледяной воды в лицо, от которой мы приходим в себя как после обморока. Вдруг я понял, что и мне придется на что-то решаться. Но так же ясно я тогда понимал, что на этот шаг у меня не хватит сил.
Надя была откуда-то с юга. Они с Эвой встретились в консерватории, где Надя училась игре на фортепиано, а Эва поступила туда после смерти отца, когда выяснилось, что приданое, которое скопила для нее покойная мать и к которому отец не смел прикасаться, теперь принадлежит ей. За это время оно настолько увеличилось, что обеспечивало ей беззаботную жизнь. У Эвы был нежный, приятный, хоть и не слишком сильный голос, и она решила исполнить свою давнюю мечту, учиться пению. Они жили вдвоем, подружились и во всем держались заодно. Через два года обе познали границы своего дарования, простились с ученьем, но не с богемным образом жизни, к которому привыкли. Некоторое время вдвоем ездили по свету, выступали в курортных местечках, в кафе и ночных заведениях не столько ради денег - Надя тоже достаточно унаследовала после смерти родителей, а ее брат, управлявший теперь их имением, боготворил ее и послал бы любую затребованную ею сумму, - сколько потому, что им это нравилось, потому, что в ту пору именно так им хотелось жить. Потом приехали отдохнуть в Эвины родные места, тут на их пути возник Варда, и его встреча с Эвой в конце концов изменила судьбу их обоих, а косвенно и судьбу Нади, да и мою тоже.
Голова у меня превратилась в поле боя, по которому войска двигались навстречу друг другу, вступали в кровавые битвы, кое-что завоевывали и вновь отступали, и ни одно не могло одержать победу. Надя была красива. Пахла солнцем и южными виноградниками. Была тихая и преданная, как пахотное поле, раскрывающееся перед сеятелем. Иная, совсем иная, минутами она все же напоминала мне Анну. Но именно в эти минуты боевые трубы особенно настойчиво призывали меня к отступлению. Все, что тогда во мне бушевало, сегодня уже не имеет значения. Надя, верю, счастливо вышла замуж за хозяина усадьбы, соседствующей с полями ее брата, а я фельдшерствую один в своей деревне, уже без коня, который понес бы меня к новым грехам, один c петухом, чей хвост тоже уже начинает утрачивать блеск. Изредка еще задымится уголь ревнивых воспоминаний. И это все.
А тогда, в ночь перед свадьбой Варды, мы с Надей лежали, обнявшись, но словно разделенные невидимой стеной невысказанного вопроса. Никогда мы не были связаны теснее, никогда так не прорастали один в другого, никогда не были так тесно сплетены, никогда царство тела не правило такого великого бала. Но вопрос, который ни один из нас не перенес через ограду губ, все же вклинился между нами, и трудно сказать, что тут было сильнее - страх перед тем, что все же придется это слово произнести, или печаль от того, что мы его не произнесем. Что с нами будет? Так звучал вопрос. В ту ночь я знал: он переполняет Надю. Это было то, что лежало на дне моего непокоя, что в конце концов осталось невысказанным.
Еще было не поздно. Стоило бросить на весы одно слово. И только на следующий день, во время свадьбы, я уже понял, что не произнесу его.
Тогда я танцевал в последний раз. Я кружил с Надей в бешеном танце, старательно изображая удалое веселье, все кружилось вокруг меня и вместе со мной. И вдруг я почувствовал, что уже прижимаю к себе не Надю: это была Анна, моя Анна, и, как утлый кораблик на волнах бурного моря, я вдруг стал падать, безвозвратно вовлекаемый в водоворот. "Анна!" - успел я крикнуть, выпуская Надю из объятий. Как пьяный, спотыкаясь, я выбрался из зала в темный сад.
Когда в ту ночь конь нес меня назад, в деревню, я чувствовал себя точно осужденный, отправляемый в пожизненное изгнание.
С тех пор я Надю не видел. Через день после этого она уехала. Только многим позднее я нашел в себе силы объясниться с Вардой. Я подыскивал слова, заикался, голос выдавал мое смятение. А Надя наверняка все знала и без объяснений.
Можно было бы и еще кое-что добавить к этой исповеди. Но нe мудрее ли позволить недогоревшим уголькам воспоминаний одному за другим погаснуть под грудой времени?
Я не спрашивал Педро, но думаю, примерно так же поступает и он.
XIX
Итак, вы уже знаете, что и медик порой испытывает боль, которую должен лечить сам. Тут пригодятся несколько листков, вырванных из книги его собственных рецептов.
Две ложки тишины в звездную ночь. (Против одиночества, против гордыни, против зависти, против ненависти. После второй ложки тебе перестанет казаться, будто небесный свод вращается вокруг тебя. Ты уже не пуп вселенной, а попал в ковш Большой Медведицы вместе со всеми и со всем, вращаешься вокруг чего-то, несешься в направлении чего-то бесконечно большего, чем ты. В тяжелых случаях полезен и третий глоток.)
Сядь на берегу реки и брось в воду камешек. И жди, пока круги на покрывшейся рябью глади не успокоятся до полной неподвижности. (Против гнева и взрывов злобы. Также если вдруг сердце забьется от горького воспоминания.)
Краткое пребывание на цветущем лугу. (Когда тебе кажется, будто ты уже все знаешь.)
Лечь во мху под высокой елью и через кружево ветвей смотреть на высокое небо сине-золотого дня. (Когда ты думаешь, что должен, ну просто должен все понимать.)
Пучок ландыша. (Против ожесточения.)
Веточка цветущей яблони. (Против печали и досады.)
Три глотка ледяной воды из источника на краю леса и две горсти - на раскаленные виски. (Против уcталости, иссохшего сердца и вообще, когда чувствуешь, что стареешь.)
Три раза в день застыть в изумлении перед красотой пестрого хвоста Педро. (Когда жизнь кажется кучей сухой земли.)
Издали наблюдать за детьми, когда они играют у кладбищенской ограды в "небо-пекло-рай". (Против страха смерти.)
Обведи пальцем кольца лет на старом пне, от середины к краю, и продолжай дальше в воздухе, вокруг себя, куда только дотянешься. А потом в обратном направлении, к центру колец. (Против всех болезней и вместо молитв.)
XХ
Было время, когда я хотел проплыть по всем морям, познать свет со всех сторон. Ныне я уже понял: то, что я мог бы для себя открыть, можно найти и в моей деревне. Капелька дождя на окне отразит изогнутый лук радуги так же, как гладь океана, все вопросы, которые можно задать, я услышу здесь, рядом со своим порогом. Да и ответов больше, чем здесь, нигде не отыщешь.
Когда вечером мы с Педро усаживаемся на скамье перед домом, бывает, к нам подойдет кто-нибудь из деревенских, тихо поздоровается, сдвинет со лба шляпу или станет мять ее в руках, суковатых, как старые ивы, переминаясь с ноги на ногу, а когда я приглашу его сесть, тяжело опустится на скамью рядом со мной. Начнет со здоровья, с одышки, с болей в пояснице, но я-то знаю: болит у него кое-что другое, и терпеливо жду, о чем он спросит сегодня. Он приходит ко мне со своими заботами, а я иной раз что-нибудь и посоветую. Нo иной раз приходит и с вопросами, которые стесняется задать отцу Бальтазару.
- Почему я? Почему именно я? - спрашивает ночной сторож Тусар, обходя деревню и звуками своего рога отсчитывая часы. Подсядет ко мне и в сотый раз начнет рассказывать свою историю о пушечном ядре, которое, как молния, упало в середину его роты. - Всех перебило. Только двое еще остались в живых, да и тех покалечило чуть не до смерти. Одному оторвало ногу, другому обе руки по локоть. Лишь меня обошло. Почему именно я вышел из боя цел и невредим?
После каждого "почему?" помолчит, точно вслушиваясь в эхо той ночи, и, не получив ответа, продолжает спрашивать:
- Неужто я был лучше других? Или это была, как говорят, случайность? Или я был умнее всех и укрылся быстрее, чем они? Или Господь имел насчет меня иные планы? А какие? И почему именно насчет меня?
Спрашивает и спрашивает, а ночь молчит, и звезды молчат, и я молчу. В конце концов умолкает и он. Посидит так еще немного, потом снова тяжело поднимется и отправится в путь. Чуть поодаль остановится, приложит рог к губам, протрубит и, двинувшись дальше, тягуче запоет:
Двенадцатый пробил час,
Господи, помилуй нас.
Я прислушиваюсь к нему, слышу, как он удаляется, и мне кажется, что в его сиплом голосе звучит упрек. Почему, думаю, он спрашивает, почему столько вопросов? Почему никто не знает ответов? Почему их нет на тысячи "почему"? В моей деревне вопросов ничуть не меньше, чем на всех континентах. Говорю вам: натянутый лук радуги, отразившийся в капле дождя на моем окне, содержит все краски радуги над водами необозримого моря. Нo нигде больше на красках радуги не сыграет Педро вдохновенную гамму своих петушиных песен.
XXI
Так они приходят, один за другим, посоветоваться, излить душу, исповедаться. Никто на свете еще не сочинил пьесу, для которой не нашлось бы в моей деревне всех драматических персонажей. Здесь полно Гамлетов и Шейлоков, и разных Янко, свалившихся с луны. Пьесы любых жанров - трагедии, комедии, фарсы - ежедневно разыгрываются на скамье перед моим порогом.
Сегодня верзила Замора начал как всегда:
- Какие там леса, доктор, какие бескрайние леса! Мы валили дерево за деревом, а их не убывало. А какие это были деревья! Высотой - что твоя гора, а в обхват - трем мужчинам не обнять. Эх, скучаю я, скучаю по тем лесам за морем!
Потом, как всегда, помолчав, он насыпал из кармана табаку, скрутил папироску, зажег и после первой затяжки продолжал:
- A долларов сколько бы я мог там скопить! Весь лес был бы теперь мoй. И по долларам я тоже скучаю. Но главное - по бесконечным толпам деревьев. Всю жизнь мoжно валить такой лес, целые города выстроить из этих деревьев. Вот была красота, доктор, вот красота! Да только меня тянуло сюда, домой. Нe знаю почему, все тянуло, после каждого сваленного дерева я говорил себе: еще вон те два, те шесть, тот ряд еще повалю и вернусь. Должен был вернуться. Не знаю почему, но должен. Ни о чем другом не мог там думать, все о нашей треклятой деревне. A с того дня, как воротился, снятся мне те леса за морем. Тянуло меня туда, тянуло сюда, а теперь снова тянет туда. Точно маятник на часах. - И кончает всегда одинаково: - Что мне делать, доктор?
Я пожимаю плечами. Существуют вещи, от которых у меня нет лекарств. Педро, стоя на спинке скамьи, нашептывает мне:
- Скажи ему, что солнце на свете одно и всюду оно одинаково прекрасно.
Я перевожу это Заморе на человеческий язык и добавляю от себя, что-де и тут, на склоне за нашей деревней, прекрасный лес. Но Замора, поднявшись на ноги, немного постоит передо мнoй, вытянувшись вo всю свою раскидистую длину, и махнет длинной рукой в направлении усеянного звездами высокого неба.