Кузнечик скакал по стеблям травы, раскачиваясь при каждом новом прыжке. Гату вытянул руку, подставляя насекомому длинный коготь. Кузнечик послушно запрыгнул на бурую скалу, так кстати образовавшуюся перед ним. Белоглазый внимательно следил за каждым его движением, осторожно поднимая ладонь. Оттолкнувшись легко и непринужденно, стрекозел взмыл в вышину, увлекаемый ветром.
Гату отдыхал. Вот уже вторую луну он работал не покладая рук, поднимая потоптанное хозяйство древлян. Селяне относились к нему хорошо. Невзирая на то, что Гату жил в доме старосты, к нему нет-нет, да и захаживали с гостинцами. То бабоньки пареной репы принесут, то мужики вяленого карася подбросят, а уж как пошли грибы да ягода, отбоя не было от этих дарителей. Белоглазому льстило внимание, хотя он и понимал истинную цель своих благодетелей. Чудя холили и лелеяли как дойную корову-кормилицу. Потчевали, ухаживали, но по зиме, коли нужда припрет, запросто могли бы и зарезать. Гату это не обижало.
Разве ж можно винить того, кто не чает зиму пережить. Это чудь скитался по земле как перекати-поле. Его домом знался весь мир, и в то же время этого самого дома у белоглазого не было. Он часто и подолгу рассуждал на этот счет. Хорошо коль есть куда воротиться, когда ждет тебя родной очаг, теплый обед, мягкая постель. А коли нету всего этого, и то ладно. Ежели нет края родного, то нет и изгнания из него.
Полвека Гату скитался под звездами. Полвека искал он родичей и племена иные, что по крови ему равнялись. Иногда находил. Порой уже одни могилы каменные. Случалось и такое, что натыкался на своих, да те сторонились белоглазого, почитая за прокаженного. Все от того, что чуяли в нем сородичи что-то, что и в страшном сне человеческому сыну не привидится. Носил на своем сердце клеймо белоглазый, что и за сотню лет не сотрется. Тяжелое бремя тащил на своих плечах Гату. Несправедливое и страшное.
Некогда его род был могуч, многочисленен, знал почет, да уважение среди соседей и за тридевять земель, окрест края родного. Беда пришла их же силою оплаченная. Чудь всегда слыли лучшими старателями. Мать-земля давала им все, чего желали дети ее благодарные да послушные. Вгрызались они в твердь, извлекая на свет уж какие сокровища да чудеса. Легенды ходили об их мастерстве, богатстве сказочном. Но однажды чудские старатели откопали то, чему не следовало на свет Ярило али звезд благосклонных являться. В тот день штольни наполнились криком и ужасом, кровью да отчаянием.
Под земной твердью в неприступной скале спало нечто. Никто не знал имени того создания. Раскопали чудские старатели полоза, чье тело было, что добрая река, — конца и края не видать. Ожил полоз и кверху заскользил, стены штольни ломая, словно скорлупку хлипкую. Сказывали такое, что уж на что тварь была жуткой, даже солнце не рискнуло взойти на день следующий. Мрак весь мир сковал, погибель суля детям земным. Бежал род человечий, птицы да звери. Да что там люди, нечисть лесная да болотная уж на что бесшабашная, дак и то по норам да весям попряталась, развязки страшной ожидая.
И тогда вышли чудь горем опоясанные, всем миром вышли на бой с полозом, все как один, плечом к плечу встали. Ох, и тяжко пришлось им. Гиб чудской люд десятками, землю мать телами устилая, аки ковер погостовый. Полоза не брали ни топоры, ни мечи, ни копья. Стрелы от его шкуры только отскакивали, лишь щекоча змея проклятущего. А полоз жрал их, ломал, калечил, в сырую грязь вбивал. Когда от великого племени осталась горстка шаманов, ходящими звавшимися, те встали насмерть и шагу более мерзкой твари не сдавая. По их пятам шли девы священные, их жены и матери — зрящие. Положив ладони на плечи мужей, они отдавали себя, всю свою силу и жизнь защитникам передавая. И тогда на остриях копий чудских вспыхнули алмазы злые, хищные, да дюже острые. Пробили чуди шкуру зверя неистового, к земле пригвоздили его.
Как не кололи да резали, — живет исчадие недр, не испускает дух. И тогда первомать Кая, старшая роду чуди, руки простерла на раны полоза, разверзла плоть, да сердце червя вырвала. Есть зло, кое не надобно пробуждать. Есть двери, кои нельзя затворить. Но можно подпереть, засовов навесить да забыть. Авось, канет в лету? Чудские девы из тех, что в живых остались закляли проклятое сердце полоза, в камень его обратив. Застыл червь поганый да издох. Тело его лоскутами распалось, кровь зеленая шипящая залила землю несчастную, пороча да отравляя. Сердце полоза, в камень заклятое, в самую глубокую штольню забросили. Завалили ходы и город свой с землей сровняли. Даже название его со всех карт вымарали, чтоб никто и никогда не нашел больше того ужаса.
Но умны были чудские предки, прозорливы да в силах своих расчетливы. Едва сердце полоза похоронено, а уж легенда родилась — вернуться на свет суждено твари подземной. Ничто не удержит зло. Вернется однажды гад пробужденный. Да только без тела. А значит искать будет змей себе пристанища. Так вот, чтобы спал полоз, род чуди, пробудивший его, клятву дал сам себе — до скончания дней своих и дней детей, и дней детей от детей бдеть покой камня проклятого, кой Ангатиром назван был. Их сердца на веки с камнем стали связанны. От того, зрящие девы чудские не могли покидать края родные. Без их тепла и заботы, неспокойны сны у камня проклятого.
Шли годы, а род чуди редел, будто болезнь какая его скашивала. Деток меньше нарождалось, а взрослые слабли. Шаманы забывали предков заветы да былые знания, старатели искусство свое понапрасну растрачивали да корысти людской все чащи поддавались. Ходящие в земли далекие отправлялись, да так и не возвращались. Так и случилось, что Гату да девы его едва ль не последними из рода, что полоза сразил, жить и остались.
Из дум, белоглазого вырвал окрик веселый, да залихватский:
— Здоров будешь, чудь дорогой!
Гату так и лежавший на траве, приподнялся на локтях, вглядываясь в лицо говорившего. На полянку вышел мужичек. Щупленький, кривенький, невзрачный, как галька речная. Копны волос на челе, что твой стог сена. С неохотой встал Гату, все так же пристально на незнакомца взирая, да вымолвил:
— И тебе не хворать, ночной охотник.
— Экий, ты шустрый, — ответил мужик, зубами оскалившись. — Узнал, стало быть. А как, ежели не секрет?
— Запах, — буркнул Гату. — Чего ты хочешь?
Мужичок помялся, а у самого глаза словно виноватые.
— В общем, тут какое дело… — начал он, аккуратно подбирая слова. — У тебя жены есть, четыре девы красные, аки солнышка. Так вот я знаю, кто их похитил.
Гату аж пот прошиб.
«Как похитили?».
«Опять?».
«Да что ж за люд-то пошел?! Житья же не дают!».
— Говори быстрее, — рыкнул обычно спокойный Гату. — Что стряслось?
— Они в плену у одной ведьмы. Ее, значится, Лютой ключут, — волколак вздохнул, едва ль не слезу вот-вот пустит. — Я и сам у нее в услужении не по воле доброй. Вот… тебе просила передать.
Белоглазый принял сверток. В нем лежали четыре локона. Поднес он их к губам, запах вдохнул. Признал.
— Что она хочет?
— Чтобы ты сам пришел. Токо с ним очно, стало быть, буду говорить. Так повелела сказать.
Гату призадумался. Долг древлянам он не выплатил. Староста рассчитывал на помощь, да так радовался искренне, когда согласился чудь. Но девы снова в плену, камень этот еще, будь он не ладен. Каждую ночь кошмары насылает, будто уже пробудился окончательно. Белоглазый все гадал, почему на сердце дурно, что его дух тревожит. Вот загадка-то и нашла отгадочку.
— Приведешь к ведьме этой?
— Приведу, — кивнул мужичок. — Токмо путь не близкий, лучше прямо сейчас и отправиться.
— Не могу, — покачал головой Гату. — На меня люди рассчитывают. Нуждаются во мне. Пойду к старосте Тишило. Он хороший человек, будет добр, поймет мою нужду.
На том и порешили. Волколак в селение не пошел, у леса чуди остался дожидаться. Гату шагал, голову повесив.
«Как им сказать? Как забрать надежду, как пламя вспыхнувшую?».
Постучавшись в дверь дома старосты, Гату вошел хмурый, что грозовая туча. Староста по-своему это истолковал.
— Хворь напала, Гатушка?
— Идти мне от вас надо, Тишило… — ответил белоглазый, не привыкший ходить вокруг, да около. — В беду мои жены попали. Вызволять надобно. Не серчай да лихом не поминай, но ухожу я.
— Ну, что ж… — раздосадовано протянул староста. — Надо, так надо. Дай хоть в дорожку тебе чего соберем.
— Не надо. И на том спасибо, что понимаешь меня, да не обижаешься.
— И слышать ничего не хочу, — бросил староста, замахав руками. — Что люди скажут, коли узнают, что от Тишило гость дорогой с пустыми карманами ушел? Посиди, я ща.
Белоглазый покорно присел на лавку, не желая обижать хозяина. Тишило выбежал во двор. Некоторое время его не было, а как воротился, с улицы крикнул:
— Гатушка, выходи, собрали мы тебе добра в дороженьку.
Едва белоглазый показался на пороге, замер, взирая на селян собравшихся. У кого вилы в руках, кто при мече, аль топоре. На крышах лучники сидят, стрелки на тетиву укладывая.
— Уж теперь ты не серчай, Гатушка. Я ж с тобой, как с родным, а ты вона как. Ну, тогда и мы вона как. Не хошь по добру, будем, значится, по принуждению. Доработаешь, сколько было условлено. Потом иди, хоть на все четыре стороны!
Гату ничего не ответил, только подумал.
«Вот же дурень. Всю деревню пригнал. Детьми да бабами ты от меня закрываешься? Думаешь, не стану при них вас крушить да ломать? И правда не стану. Да токмо не удивительно теперь, что вас хазарин так посек. Видимо, было за что».
Белоглазого связали по рукам и ногам, все время держа наготове оружие. Меж тем, плотники работали, как муравьи. Для чудя клетку навесную строили, боясь к ночи не поспеть.
«Какие вы, оказывается, старательные можете быть! Диву даюсь, — думал Гату, с усмешкой поглядывая за их работой. — В деревне забор починить не поспевали, а тут целый дом для меня справили за день».
Дальнейшие дни стали для него сущим рабством. Утром едва живого Чудя выволакивали из клетки, которую на ночь поднимали над землей. Накормив жидкой кашей, разбавленной опилками, его вели на речку, где Гату искал для селян золото. На обед не водили, сами при том меняли караул. А уж сколько людей его охраняло. Нет бы работать такой сворой, эт нет, лучше смотреть, как другие за них работают. К ночи его приводили в деревню, кормили той же утренней холодной кашей и поднимали над землей в клетке.
Когда небосклон заволакивало мраком, Гату по долгу стоял, ухватившись за решетку, и глядел вдаль.
«Где вы, мои милые, любимые? Не обижает ли вас ведьма проклятая? И что ей, заразе лесной, от меня-то надо?».
Иногда Гату слышал, как через деревню крался волколак, что принес послание. По началу белоглазый надеялся, что оборотень сможет его тайком выпустить, да скоро от этой мысли отказался. Мужичок был дюже робок, супротив охраны, которую Тишило приставил к чуди. Всегда кто-то бдел покой пленника, костер рядом с клеткой поддерживая.
Сидя одной лунной ночкой, Гату с удивление заметил дочку старосты, которая кралась через двор. Подойдя к клетке, она переполошила стоящих в карауле мужиков.
— Златка, ты чего тута шаришь?
— Поесть вам принесла молочка с пирожками.
— Ух ты ж, умница какая! Не даром у тебя папка такой счастливый ходит. Дочка у него — речное золото!
— Опустите клетку, я Гату тоже угощу.
— Не положено, Златонька, — возразил ей чернявый охранник. — Это ж чудь. Он земли ежели коснется, нам всем тут несдобровать.
— Не опускайте до самой земли. Пирожок ему дам, да подымите сразу. Не по-нашему это есть, когда другой впроголодь живет да на нас же и трудится.
Мужики в бородах почесали, покумекали.
— В принципе можно. Мы ж тоже не звери какие.
Когда клетку опустили, Злата осторожно просунула руку через решетку, опуская на ладонь Гату два пирожка.
— Не гневись на моего тятеньку, — молвила она тоненьким голоском. — Он человек не жадный и добрый, просто очень за нас боится. Он же староста, кому как не ему за все ответ держать.
— Не буду, — кинул чудь, принимая угощение. — Спасибо тебе.
Так и повелось, стала Златка к чудю по ночам иногда захаживать. Всякий раз приходить не удавалось, батька иногда подолгу не спал, а порой запирал дочь безо всякого на то повода. Отчего он то делал? Да кто ж знает. Только вот однажды ночью заместо дочки, сам явился да с пол деревни с собой привел. Все кричал, пальцем в клетку тыча.
— Сюда его давайте! — ревел староста, обливаясь слезами. — Сюда, говорю! Опускайте эту клетку окаянную! Сюда его!
Гату с удивлением понял, что староста навзрыд рыдал, волосы на себе рвал да вопил как раненный. Едва клетка земли коснулась, да открыли ее, чудя выволокли да так лупить начали, что тот уж решил «все, вот и пожил я». Староста на силу остановил разъяренную толпу, которая уже прилаживала к столбам веревку с петлей.
— Что ты с моей Златкой сделал, морда белоглазая? Что ты с ней сделал, сучий ты сын, отвечай?!
В сонме выкриков и ругательств, Гату никак не мог понять, что происходит и чего собственно от него хотят. Тишило вопил как ополоумевший. Он спрашивал и снова орал, не давая ответить. Тряс кулаками перед рожей и рвал на себе рубаху. Вдруг Гату почувствовал на себе чей-то взгляд. Было такое мерзкое чувство, будто змея по шее проползла, холодная да склизкая. Подняв глаза, он уставился на жену старосты Устинью. Красивая, лет на двадцать старосты младше. Губы полные яркие, словно малина, глаза большие и ясные, чистый изумруд. Кожа белая, морщин не знавшая. Женщина смотрела на чудя, едва скрывая торжество.
«Чему же это ты, девица радуешься?».
Наконец в веренице ругательств и побоев, Гату сумел до старосты докричаться.
— Какая вина на мне, Тишило?
— Дочь моя мертва!
— Я все время на виду у всех! Ты ж сам знаешь?
— Дак, а кто тогда? — возопил староста, чудя за грудки хватая. — Отвечай! Все видели, что она по ночам к тебе еду носила! Рассказали мне поганцы, заразы, сволочные паскудники, неблагодарные!
— Тишило, позволь мне увидеть ее.
— Потешаться своей работе будешь?
— Ну так убивай! — взревел чудь, глазами сверкая. — Убивай, ты же за этим пришел. Что ты со мной лясы точишь?
— Ладно, — промычал Тишило, слезы утирая. — Пошли, гад. Посмотрим, что ты мне скажешь, а я на рожу твою бесстыжую погляжу.
Толпа двинулась за старостой, который безостановочно плакал, не стесняясь селян да не скрывая чувств. Он был убит горем. Дойдя до родного терема, Тишило поглядел на него, словно не узнав. Староста смотрел на дверь, не решаясь войти. Там лежала его дочь. Неживая.
— Иди, — прошептал Тишило, всхлипывая. — Я не могу.
Гату кивнул и вошел в дом. Пройдя через горницу, он свернул к печи, туда, где любила спать Злата. Еще когда белоглазый жил у старосты, девчонка часто просила его посидеть с ней вечером да рассказать сказку, пока та засыпала. Добрая она была, такая чистая и светлая. Там Гату и нашел ее тельце. За печкой. Лежит, ручки на груди сложила, а глазки и губки нитками заштопаны. Присмотрелся чудь к стежку да внутри весь сжался, от ярости закипая.
— Тишило! — крикнул Гату, выглянув на улицу. — Поди-ка со мной.
— Ежели ты что удумал, выродок… — прохрипел староста севшим голосом.
— Поди, поди, — поманил чудь. — Я ослабший, сам знаешь, ежели что, ты со мной справишься.
Староста обернулся на толпу, застывшую подле него.
— Дом окружить. Ежели закричу, ломитесь во все двери и окна. Чудя убить на месте.
Злобно зыркнув на белоглазого, староста, покачиваясь, будто был пьян, нырнул в дверной проем. Гату вошел следом и едва не врезался в Тишило. Тот замер, не в силах идти дальше.
— Надо… — шепнул Гату. — Иди, коли хочешь узнать, кто это сделал.
Староста совсем оробел. Ноги трясутся, руками шарит перед собой. Упал он на колени, зарыдал. Да так и поплелся к телу своей ненаглядной доченьки. Сел рядом да гладит ее. Ладошки сжимает, дует на них, словно оживить надеется.
— Почему ты решил, что это я с ней сделал?
— Все знают, что у вас так мертвецов хоронят. Глаза да губы зашивают, чтобы покойник из земли не воротился, дороги не увядав, да спросить не можа.
— Это байки, которые придумали для вас, чтобы вину на других скидывать, — белоглазый покачал головой. — Так ведьмы молодых девушек губят, чтобы время да красоту их забрать.
— Как это? — староста аж побледнел со страху. — Это что ж… Щепетуха, мать ее за ногу… Мою Златоньку?
— Ты на стежок посмотри.
— А что с ним? — хлюпая от слез, прошептал окончательно запутавшийся Тишило.
— Не признаешь? На сарафан жены своей молодухи посмотри. Справно она вышивает, ни с чем не спутаешь.
Староста выпучил глаза да затрясся весь.
— Она же не мать ей, верно сказываю? — продолжил Гату. — Мачеха?
Тишило не ответил, побагровел словно вареный рак.
— А-а-а-а-а! — заревел он, выбегая во двор. — Ах ты сука такая! Ах ты ж лихо! Бельмо на жизни моей! Убью! Убью, гнида собачья!
Гату устало облокотился на стену и закрыл глаза. Шум снаружи дома начал удаляться. К крикам добавились истошные вопли женщины, которую тащили на казнь. Постояв немного, приходя в себя, белоглазый вышел на улицу. Никого.
— Вот ты и заплатил себе сам, староста, — пробормотал в пустоту Гату, и опустив руки наземь тихонько побежал прочь.
Когда он вышел к лесу, от тени деревьев отделился силуэт, похожий на волчий, увлекая за собой.