25442.fb2
Слышу твой голос: стоило ехать за тридевять земель, чтобы встретиться с учетчицей Н.! Но ты же умница и можешь понять, чего я хочу. В Алма-Ате мы были несвободны. Моя мать… скорый приезд твоих зарубежных родителей… старые знакомые… все это грозит неизбежной бытовой рутиной. Говорю это, рискуя вновь поссориться с тобой, как перед отъездом. Не люблю, когда у тебя злые глаза, но больше всего боюсь твоих слез. В аэропорту ты плакала, и я чувствовал себя последним подонком.
Кстати, о твоем звонке. С тобой разговаривала, как выяснилось, та самая Зина, которую я опрометчиво собирался угостить шоколадкой. Твое письмо на криминалистический анализ я ей, естественно, не отдал, шоколадку сжевал сам и, кроме того, весьма сурово выговорил за то, что не поставила в известность о твоем звонке.
Подбросил полешко в печку и продолжаю. Сегодня меня вызвал мой шеф Федор Кузьмич, человек угрюмый и малоразговорчивый. Он сообщил, что в районе фактории Кербо найден труп охотника. «Надо лететь, разобраться», — сказал он мне. Я сделал вид, что такие дела для меня не в новинку, и отвечал хладнокровно и отстраненно: «Надо так надо». Итак, завтра я вылетаю в Кербо, Наташа. Наша переписка на время, возможно, прервется.
Привет Стасу и Баратынским. Я смертельно люблю тебя, Наташа.
Далекий, милый Димка! Пришло твое письмо — обрадовало и огорчило. Мало тебе такой глухомани, как Т. Теперь ты летишь в какое-то Кербо, куда, наверно, и телеграммы не доходят. Надеюсь, долго там не задержишься и будешь осторожен.
Из местных новостей главная — день рождения Стаса. Вечерника у него была многолюдной. Кроме Баратынских и меня пришли незамужние программистки, женатые, но в основном без жен, коллеги Стаса по институту — в общем, гостей набралось порядочно. Было много музыки, много еды и питья, но мне не удалось развеселиться, Диме, да и Стасу, по-моему, тоже. Ему исполнилось двадцать семь. Поверить в это трудно. Толстый, уже с одышкой, со своей старообрядческой бородой и вечным пеплом в ней, он восседал, как мрачный патриарх, вокруг которого резвятся внучата. Как ты его называл? «Национальное достояние?» Я ему напомнила эти слова, чтобы ободрить. Он соизволил усмехнуться: да, он национальное достояние, верно, и это понимают все, кроме его жены Нины, урожденной Семеновой. Она заставляет его — подумать только — выносить мусорные ведра, выслушивать содержание телесериалов и ходить в магазин за хлебом — подумать только! С некоторых пор ему стало ясно, что он женился на телевизоре и вязальных спицах.
Юля Баратынская не выпила за весь вечер ни капли. В ее положении это понятно, но почему, как ты думаешь, не пригубила вина я? Потому, глупый Димка, что ждала с нетерпением и отчаянием, когда же раздастся стук в дверь и войдет Михайлов. Серьезно, Дима! Я вообразила, что вдруг свершится чудо: тебе дадут командировку или ты возьмешь отпуск без содержания и спустишься с небес, словно ангел-хранитель! Но чуда не произошло, и я просидела в кресле, как сыч, искурив чуть не пачку сигарет. Нет, не танцевала! Даже Льву отказала, а он был неотразим со своими усиками сердцееда и покорил всех программисток Стаса. Что ж говорить о других претендентах! Я испепеляла их взглядом, как фурия, и они превращались в прах, в ничто.
А потом опять бессонная ночь и мысли о тебе.
Будь осторожен, пожалуйста. Целую. Твоя Наталья.
Здравствуй, алмаатинка! Взгляни на карту Сибири. Найди Красноярск и направляйся прямиком на север, вплоть до Полярного круга. Нет, ты заехала выше, чем следует: хребет Путорана — это уже территория Таймыра. А я нахожусь в верховьях Вилюя, почти на стыке с Якутией. Самой фактории на твоей карте нет. Ее можно найти разве только на пилотском планшете летчика Вычужанина, который способен посадить свой АН-2 на короткую, как аппендикс, галечную отмель, засыпанную снегом.
Сама фактория на высоком берегу. Два десятка бревенчатых домов; рядом с ними островерхие чумы (летние жилища). Одна-единственная улица; чуть в стороне длинное здание школы-интерната и контора отделения совхоза «Красный маяк» с флагом над крылечком. Тайга рядом. Около фактории она изрядно прорежена пилами и топорами. Ветра нет; ледяная немота, и ее, кажется, не нарушает ни лай собак, ни треск движка. Прямые, неподвижные дымы из труб; неизменные поленницы около домов; столбы без фонарей с оледенелыми проводами — и надо всем этим низкое, быстро тускнеющее небо.
А поселился я в доме заведующего Красным Чумом Егора Чирончина. Были и другие приглашения: от заведующего отделением Боягира Д. X., от местного продавца Гридасова (гостиницы тут, разумеется, нет). Но Егор Хэйкогирович, личность деятельная и красноречивая, уговорил пойти к нему. Надо тебя с ним познакомить, не возражаешь?
Ему уже под пятьдесят, но выглядит моложаво: низенький, подвижный, с темным широким лицом в отметинах оспин и шмыгающим увечным носом. («В детстве собака маленько покусала, ешкин-мошкин!»). При знакомстве около самолета представился мне как «большой начальник», которого «в окружкоме знают» и который в свое время закончил курсы культпросветработников в Ленинграде, ешкин-мошкин! По дому обычно бродит в теплой китайской рубахе и меховых штанах, в них же и спит, а сам дом… боюсь описывать. Впрочем, сейчас мы уже навели кой-какой порядок, а когда я впервые переступил порог, то, хоть и был предупрежден Егором, что он уже полгода холостует (жена Дуся в больнице краевого центра), испытал сильное потрясение от царящей разрухи и холодрыги.
Но я не жалею, что поселился у Чирончина. Любопытная личность, скажу я тебе! Третью ночь я засыпаю под его кровом и просыпаюсь ночью от винтовочных выстрелов: заведующий Красным Чумом бьет прямо в комнате из малокалиберки неосторожных грызунов. И вообще он задает мне психологические загадки: то непостижимо важен и недоступен, точно познал неведомый другим смысл жизни; то болтлив и слезлив и простодушно демонстрирует мне левую руку, на которой не хватает мизинца, и жалуется на свою мать, якобы, откусившую ему при рождении этот палец, что должно было обеспечить Егору (по неписаным поверьям народа) счастливую судьбу… По вечерам он крутит фильмы в Красном Чуме, замещая механика Максимова, ушедшего на промысел. Фильмы старые, многолетней давности, но зрители тут невзыскательные и благодарные. Они прощают Егору, что лента то и дело рвется, изображение тускнеет и рябит; к создателям фильмов у них тоже нет претензий.
Сейчас, Наташа, на фактории глухая пора, а настоящая жизнь идет на реках Виви, Вилюкане, Таймуре, где щелкают винтовочные выстрелы промысловиков, ждут своей добычи сотни расставленных капканов, копытят ягель оленьи стада.
Смерть на фактории не редкость. Заведующий совхозным отделением Дмитрий Харитонович Боягир, необычно высокий эвенк с озабоченным лицом, сказал мне, что только в последний год «двое утонули, однако, а одного медведь задрал…», но на этот раз, похоже, случай особый. В настоящее время меня, например, волнует вопрос: почему так отчаянно зарыдала связистка Люба?
Слышу, как ты спрашиваешь: «Кто такая Люба?». Сказано, Наташа: здешняя связистка. Она стоит среди тех десяти или двенадцати человек, которых слух о приезде бригадира Удыгира выгнал из теплых домов на улицу. Это русская девушка лет девятнадцати, невысокая, узколицая, в темной шали и коротком полушубке. По ее бледному лицу катятся слезы, она вытирает их рукавицей и пошмыгивает носом. Рядом с ней продавец Филипп Филиппович Гридасов, значительная фигура на фактории. Он насупил густые брови, смотрит неодобрительно, переступает с ноги на ногу, покашливает. Тут же заведующий Боягир в нелепой, не по сезону фетровой шляпе, тут Егор Чирончин… другие лица мне незнакомы. Все сгрудились около ездовых санок, на которых лежит труп, прикрытый оленьей шкурой. Четыре часа дня, но уже темно, как ночью. Над открытой дверью сарая горит лампа — это, видимо, склад для хранения всякой хозяйственной утвари. Все молчат, лишь дышат, и олени в упряжке, переступая тонкими ногами, шумно дышат, пуская клубы пара. Ясно, что просьба разойтись по домам (или приказание) не подействует, да и к чему их разгонять?
Я подхожу к санкам, отворачиваю шкуру. Мысль противоестественная, но навязчивая: сейчас разбудишь человека, спящий проснется. Но уже через мгновение не надеешься ни на что, увидев белое лицо молодого парня с обледенелой бородой, перекошенным ртом и оскаленными зубами.
За моей спиной негромко охает какая-то женщина. Что-то невнятно бормочет заведующий Боягир. Егор Чирончин шумно сопит. И проносится общий вздох, как иногда бывает: прошумит ветер по вершинам деревьев и замрет. (А ты не смотри, Наташа, иначе тебе не заснуть ночью даже с помощью реланиума).
Я громко спрашиваю: «Кто знает этого человека?» — не сомневаясь, что мой хозяин Егор Чирончин откликнется первым.
Так и есть. Посапывая увечным носом, с официальным строгим лицом Егор объясняет, что «очень хоросо» знает этого человека. Человек этот — Санька Чернышев, инженер связи из окружного центра, который проводил свой отпуск на фактории, выходя в тайгу на любительский промысел. Месяца полтора тут жил или около того.
— Правильно я говорю, товарищи? — обращается он ко всем за подтверждением. И все зашевелились, заговорили: правильно, Егор, правильно! И заведующий Боягир забормотал: «Он самый, бое! Беда, бое!». И продавец закряхтел и произнес, что «так оно и есть, тот самый, фамилия этого любителя Чернышев и аванса за ним записано на сто пятьдесят рублей»; и женщины в меховых одеждах, безмолвные до этого, быстро и жалобно заговорили на своем языке; и замигала лампа, и тьма как будто сгустилась, и олени захоркали, пуская клубы пара, и залилась лаем маленькая собака-оленегонка; и вдруг, закрыв лицо руками, громко зарыдала эта девушка в полушубке.
Опознание было закончено. Оставалось перенести тело в неотопляемый склад, что мы и сделали вчетвером, подняв его с саней. Склад закрыли на замок. Заведующий Боягир замахал руками, разгоняя людей. Стали расходиться, по одному исчезая в темноте улицы. Напоследок продавец Гридасов сказал мне, хмуря густые брови:
— Предупреждал я его, что с промыслом шутки плохи, — не послушал. Да и дело-то злодейское… эх! — вздохнул он и тоже пропал в темноте.
Что дело злодейское, ясно любому, непосвященному, стоит лишь взглянуть на окровавленный свитер под распахнутой паркой. И теперь от фактории к фактории неведомыми путями распространится весть, подкрепленная домыслами, об убийстве в урочище Улаханвале. И до тебя она дойдет, Наташа, когда ты получишь письмо, и ты, будто в ознобе, передернешь плечами, как всякий раз слыша о чьей-то смерти…
Тут же выяснилось, что мне не обойтись без переводчика, если я хочу поговорить с хозяином оленьей упряжки стариком Удыгиром.
Подлил керосина в лампу (электрический свет здесь до двенадцати) и продолжаю. Пишу не столько для тебя, сколько для себя, чтобы осмыслить факты.
Итак, старик Удыгир. Повествование старика Удыгира в переводе Егора Чирончина. В его стаде восемьсот оленей. Бригада из четырех человек: сам Удыгир, 65 лет, его жена, пастух Эмидак и жена молодого Эмидака. («Хоросая девка, ешкин-мошкин!» — добавляет Чирончин от себя, поблескивая узкими глазами). С месяц назад они вышли с богатых ягелем пастбищ Путорана и двигаются на юг — сезонная перекочевка. Снега в этом году много. («Шибко много снега, бое!» — эмоционально переводит Егор). Стадо идет медленно, задерживаясь на кормежку. Главная забота старика и его помощников — уберечь его от диких оленей, от «дикарей». «Пятьдесят-шестьдесят голов, однако, уже увели», — жалуется старик, а за ним и переводчик.
Я прошу Егора перейти ближе к делу: когда и где был обнаружен труп. «Сичас, сичас! — откликается Чирончин. — Нельзя спешить. Старик давно людей не видел. Старику поговорить охота». — И он втягивает носом запах сурбы — мясного супа, который кипит в кастрюле на плите.
Старика, по-видимому, разморило в тепле после дороги. У него темное, безбородое, плоское лицо. Он помаргивает глазами, не привыкшими к свету. «Ага! Ага!» — каркает он хриплым голосом, слушая скороговорку переводчика. Я пишу в блокноте: урочище Улаханвале. Обнаружен труп. Доставлен на факторию. Опознан. Точные числа. Мне уже известно, что два дня назад старик Удыгир вышел на связь по рации с факторией. Заведующий Боягир дал указание привезти погибшего сюда. Но где его нашли? В тайге или около зимовья?
Чирончин расторопно переводит вопрос на эвенкийский, при этом косится на бутылку спирта, которая стоит на столе. Продавец Гридасов уважил старика Удыгира, презентовал из своих неприкосновенных запасов. Старик тоже косится на давно не виденный напиток, трет ладонью лицо, помаргивает безбровыми глазами. Ага, около зимовья. Близко от зимовья, переводит Егор. Снегом был засыпан. Только рука торчала.
Я прилежно пишу: «Зимовье». От печки идет сильный жар. Все уже сняли верхнюю одежду. На мне свитер, на старике Удыгире меховые штаны и что-то вроде кацавейки, Егор Чирончин как представитель «культурного фронта» — в темном пиджаке, белой (относительно) рубашке и галстуке. Он переводит: старик и его помощник Эмидак заходили в зимовье. Нет, ничего там не трогали, ничего не взяли. И вдруг настораживается, долго и внимательно слушает Удыгира.
— В чем дело, Егор? — поторапливаю я.
Старик сказал, что за три дня до страшной находки к нему в чум пришел на лыжах местный киномеханик Лешка Максимов, его, Егора, подчиненный. Зимовье Лешки далеко в стороне в устье речки Хайдер-Ю. Сильно хвалился Лешка, что добыл три десятка соболей и столько же белок, выпил много чаю, съел много мяса и остался ночевать, складно излагает Егор. А ночью, смеется он, и глаза его превращаются в узкие щелки, Лешка залез в палатку молодого пастуха Эмидака и пристроился к эмидаковой жене. Вот какой парень Лешка, его ученик! — развеселился Егор.
Но я не смеюсь. Я пишу в блокноте новое имя: Алексей Максимов. Что дальше, Егор?
А что дальше? — веселится переводчик. Чуть не застрелил Лешку молодой Эмидак. Старик прибежал, разогнал их и велел Лешке уходить. Ушел Лешка, к себе в зимовье ушел.
Допрос затянулся. В комнате стало душно от раскалившейся печки, табачного дыма, мясного запаха сурбы. Старик уже сердится, сглатывая слюну, не сводя глаз с бутылки. Егор проворно соскочил с табурета, он сообразил, что официальная часть закончена, и вот уже холодный спирт тягуче льется в стаканы. «Нет, спасибо!» — отказываюсь я от своей доли. Пьют не разбавляя, лишь запивая водой, и странное, почти мгновенное превращение происходит вдруг со стариком Удыгиром. Темное, крепкое лицо его дрябнет, обвисает складками; рот приоткрылся, показывая корешки зубов, — словно старческое слабоумие и потаенные болезни разом вышли на волю.
Итак, бывший моряк, бывший подводник, ныне киномеханик Максимов. На фактории пять лет. Женат. Жена Нюра — счетовод в конторе. Это все, что узнаю о нем, остальное — темные угрозы Егора свести счеты со своим подчиненным, который не хочет признавать его власть и авторитет.
Старик запел хриплым, гортанным голосом. Он раскачивается на табурете, скошенные, помаргивающие глаза смотрят куда-то далеко — то ли туда, откуда он пришел, в ледяной мрак тайги, то ли в прошлое, доступное лишь ему. Дрова в печке трещат. На улице завыла собака. Мне кажется, что все это уже было когда-то в моей прежней жизни (возможно, доутробной) и теперь живо всплывает из глубин памяти и повторяется с волнующей и пугающей точностью, как смутный, давний сон, ставший реальностью… А вот алма-атинская явь — тополя и арыки, солнечное небо, толпы прохожих — теряет очертания, блекнет, рассыпается и припомнить ее не легче, чем восстановить текст по пеплу сгоревшей бумаги.
Очевидно, Наташа, что в ближайшие дни мне не улететь в Т. План действий такой: нужно связаться с начальством и попросить выслать спецрейс. Труп доставят в Т., где им займется судмедэксперт Калинин, старый человек, которому противопоказаны воздушные путешествия. Затем следует подумать о поездке в зимовье погибшего Чернышева — осмотреть место. Для этого потребуется оленья упряжка и содействие заведующего Боягира. Но в любом случае начинать надо с визита в почтовую избушку к связистке Любе Слинкиной.
Спокойной ночи, Наташа.
Дорогой, славный Димка!
Это письмо я напечатала на машинке в двух экземплярах. Так анонимщики и кляузники пишут под копирку жалобы. Одно пошлю в Кербо, другое — на всякий случай — в Т.
Твое письмо мы читали коллективно, ты уж извини. И вот какие оно вызвало у нас версии. Не принимай их всерьез.
Я подозреваю, как и ты, наверно, киномеханика Максимова.
Лев Баратынский возлагает надежды на медицинскую экспертизу (на то он и медик), которая, на его взгляд, может прояснить дело.
Юля припомнила французское изречение «Ищите женщину!». Стас Трегубов развил космогоническую идею, связанную со взрывом в ваших краях в 1912 году Тунгусского метеорита, или, как многие считают, межпланетного корабля. Его бред сводится к тому, что твой хозяин Егор Чирончин — уцелевший инопланетянин во втором поколении, и он советует получше приглядеться к нему.
Нина Трегубова не имеет своей точки зрения. В какую же глушь ты забрался, Димка! Мне кажется, что ты находишься на иной планете, чем я. Слушая твое письмо, Юля куталась в шаль — то ли от холода, то ли от страха, да и я тоже ощутила озноб. И дело не в том, что я трусиха и боюсь смерти (ее все боятся), а в том, что я прожила почти двадцать два года, не видя смерти в лицо, не зная, как она выглядит. Поражаюсь твоей способности быстро привыкать к новым условиям, даже экстремальным, и к тому же сохранять бодрость духа!
Сегодня я была занята по горло: сдала в «Огни Ала-Тау» большую статью на «моральную тему». И вот представь: меня пригласили на собеседование к редактору. Присутствовали также зам. редактора и ответсекретарь. Эта судейская «тройка» выразила удовлетворение моим нештатным сотрудничеством в газете. Они довольны моими материалами. Какие у меня планы на будущее? Я сказала, что сразу после защиты уеду к мужу. «Жаль, жаль! — огорчился редактор. — Мы можем похлопотать о распределении вас в нашу газету».