25523.fb2
Как в сильном дожде, сидел Иван Матвеевич, ничего не видя и не слыша вокруг, полонённый музыкой воспоминаний, словно переметнувшись с берега этой, освобождённой, жизни на тот, всё занятый врагом берег, в штурмуемый ночной Днепр, на один из плотиков. Очнулся, когда наддали локтём в бок:
— Ты дрыхнешь, чё ли?! — склонившись к его уху, засмеялась Мухтарёва. — Другой раз кличут к громкофону, а он даже ничего, сопит в обе шморгалки!
Как ни махал Иван Матвеевич руками, показывая, что ему нечего сказать, зря тянут из него слово, а всё ж таки пришлось подчиниться.
— …свой первый орден Красной Звезды Иван Матвеевич получил за уничтожение дота под Выборгом, второй орден — за умелое отражение атаки немцев! — рапортовала круглая сдобная бабёнка, видно, заправительница краеведов. — Есть у него и медали: «За взятие Кёнигсберга» и «За победу над Германией»… Просим напутственного слова!
Под речной накатывающий плеск ладоней он взошёл на крыльцо, валко и неспокойно чувствуя себя. Сбиваясь дыханием, долго гонял по горлу комок, словно высекая камнем огонь, который, едва поднимаясь в нём, тут же затухал в слезах. Они тоже были тут, летели встречь кадыку сырым облаком, заволакивали глаза.
— Ну, что вам сказать? Раньше-то каждый праздник… да и так на встречах с ребятишками, на посиделках в клубе… говорили мои старшие товарищи, ломавшие войну от начала до конца… Нынче они ушли, словно разбило главную дивизию на отдельные полки, полки разломало на роты, а уж роты рассыпались на бойцов, которые утеряли между собой боевую связь, и уже за ратным полем недугами и старостью перешлёпало их…
Выходило, что он один жив, ему держать с самим собой совет, ему идти в бой за несмышлёнышей из последних рядов, как редкую вещицу, снимавших его на телефоны. Да только какую реку форсировать? Какие пути-дороги крыть солдатскими сапогами? Откуда усталому народу набраться сил и наголо разгромить беспамятство и сытость нищих душ?
Замолк, опустив руки по швам, тискал кепку, дивясь, как ладно и громко говорил Иннокентий Иванович, а перед ним, как ждущее команды воинство, стояли люди.
— Это… поздравляю всех с праздником Победы! Полегли… много бойцов полегло на полях сражений! Я, и ещё которые, вышли живыми… Но мы помним! И вы помнить должны, не забывать… — и сошёл, заплакав, снова под шелест ладоней, на этот раз перепавших вяло и скупо…
За ним забалабонили старухи. Особо активничала Мухтарёва, наторевшая в речах, ловко отчиталась о проделанной в войну работе, повертела задком, подмахнула передком. В оконцовке по-заведённому вынесли ходики.
— Прошу почтить память погибших! — почти весело выкрикнула кнопка в жёлтых колготках и пальцем толкнула ходики, сделавшись вмиг серьёзной, опечаленной.
И вместе с ней едино затих дальний гул за спиной, все опустили долу глаза. Вздыбились, громыхнув лавкой, старухи. Иван Матвеевич, едва пришедший в себя после стояния на крыльце, обсушивший в скомканном платке глаза, смахнул с головы кепку и растерянно застыл с мыслью, что так-то, горестно глядя в землю, и о нём скоро будут молчать.
От крыльца, высоко и мерно шагая, школьники понесли венки к обелиску. На нём давно выцвела золотая гравировка, потрескались гранитные щербатые плиты и свалился в траву мраморный козырёк, раскачанный ребятнёй. Старые, засохшие и выцветшие венки убрали к празднику, с дорожки из гладких плит смели жёлтые дудочки акаций, очистили от тусклых стеблей цветов клумбы и побелили бордюры. Как прежде, двое парнишек, вскинув тонкие подбородки, застыли с деревянными красными автоматами по обе стороны обелиска, и покуда, двигаясь цепочкой по двое, неся проволочные корзины с искусственными цветами, школьники украшали подножие памятника, они не проронили ни слова…
Ходики замедлились и встали, долго дрожал в микрофоне звук засыпающих механизмов, а когда умер и он, директор Горчаков сделал знак садиться. В тишине наплыл звенящий вертолёт и, точно оглядывая сверху толпу возле школы, покрутился раз-другой в небе.
— Щас бомбу кинет! — хихикнул кто-то, и тут же треско разнесся подзатыльник.
Завитые клубные бабы в туфлях-лодочках гуськом выплыли па середину крыльца — грудастые, в цветных реквизитных платках, по старинке забранных на плечи. Они вмиг оглушили современной поделкой о войне, где ни единого правдивого слова не уловил Иван Матвеевич: всё в ней было так залихватски изображено, с поганой слёзной интонацией, что сиди и плюйся. В довесок музыка, бившаяся, как рыба в садке, в чёрном динамике, не умела выйти наружу широко и вольно. Она не радовала душу, не то что ранешний распев гармони, отворявшей меха, будто зелёный луг с его весенней звонкой песней, с цветением черёмух и голосами молодиц.
Сидел Иван Матвеевич, с немым укором дожидаясь конца затянувшейся процедуры, казнясь, что не послушался Таисии и попёрся на митинг. Тем же томились старухи, нетерпеливо постукивая батожками и кругло зевая:
— Чё-то долго ведут песню, как пьянчугу под руки! Скоро, нет ли кончат? Ишо баню топить…
Отпев и сообразив, что попали впросак — совсем жиденько отозвались слушатели хлопками, — певуньи, пошептавшись, бойко стукнули по крыльцу и завели прежнее, тоже не ахти какое, но всё ж мало-мало обращавшее на себя душу. Однако и тут вышла закавыка: едва дотянули до слов «И молодая не узнает…», как в задних рядах опять зашебуршало ползущей по сухой кошенине змеёй:
— Как, как она сказала?!
— Какой, говорит, у парня был конец!
— Вот эта клёвая песняра! Себе на телефон скачаю…
Он не задержался в холодной школьной столовке, выдул кружку жидкого чая с шоколадной конфетой да подался вон.
Уже сняли флаг и транспарант, а проволочные корзины с цветами у обелиска опрокинуло ветром. Тот самый Максим, что петушился на митинге, и клубный повелитель музыки Дёня — балбес вроде Петюни, только имеющий судимость за побег из армии, — курили, облокотившись на перила, да потягивали пиво из парадно расцвеченных бутылок. Пиво теперь пошло со специальной пробкой из тонкой жести и дергушкой на манер чеки, чтобы, не ломая зубов, потянуть за неё и снять с горловины заглушку, высосать патоку, а бутылью хрясь кого-нибудь по башке.
Иван Матвеевич хотел пройти мимо, но Дёня окликнул, взболтнув в початой бутылке золотые пузыри:
— Старый! Дёрни пивка для рывка! Ну, за Победу, чё ты?!
Максим, туша за спиной окурок, отвернулся.
— Не, ребята! Празднуйте сами, — не чая перекричать динамик, невесело улыбнулся Иван Матвеевич. — А меня лодка на перевозе ждёт…
— Э-э, старый… — блатно цыкнул Дёня и накрутил кнопки на усилителе звука, отчего динамик бесово затрясся и, выдувая пыльный капроновый зёв, мелко поехал по крыльцу.
И снова остро почуялось Ивану Матвеевичу, что он последний межевой столб между добром и злом, светом и тьмой, да только и его уже не замечают, идут с опущенными плугами по живому. Давно ли холёный сынок красноярского губернатора, от жира бесясь, напялил фашистскую форму и так заснялся — а его слегка пожурили! Одно радовало, что нищая ребятня из недобитых деревень всё ещё до красных соплей расхлёстывала друг дружке носы, споря, кому быть «нашим», а кому «немцем вонючим», да бабы, затопляя печи, давили побежавших тараканов со словами: «У-у, морды фашистские!»…
Шёл Иван Матвеевич береговой улицей, а из дворов ревела музыка, топала и гукала, визжала и похабно охала, а то свистела во все пальцы. Береговые улицы всю дорогу самые шумные, но и самые дружные, все гуртом: и похороны, и именины. К весне здесь особо гомозливо и пёстро от людей. Считай, во всём посёлке не осталось больше этой привычки — собираться на лавочке, глядеть на реку и вести разговоры. Вот и в честь Победы люди слетелись под редкими тополями, за дощатые столики, обставленные нехитро, и уже были навеселе, громко кричали, пели, размахивали руками. Под угором трещали костры, пахло шашлыками па ольховых прутьях, а в оставленном пале горела сухая трава, золотые мурашки захлёстывали берег и столбики оград, где их били ногами пьяные мужики.
— Иван Матвеевич! Давайте с нами! — окликали его женщины, а мужики подбегали потрясти его сухую руку.
— Не е, лодка ждёт! — выученио отвечал Иван Матвеевич.
— Дак чё лодка! Вон, Чупра попросим, он вас до самого дома отвезёт на «Вихре»!
Можно было, конечно, и подсесть, но выпорхнула из души святая радость. Только и всего, что разжился куревом…
Как что-то неправдошнее, бывшее не с ним, вспоминалось Иван Матвеевичу прежнее время. Отстояв у школы, толкнув, как говорит Петька, речь, брели ветераны неспешным строем до бревенчатого клуба, где проходило основное празднество. Ребятишкам крутили кино — сначала Иван-киномеханик, потом Людмила возилась с бобинами в пристроенной кинобудке. Для ветеранов во дворе, коли было сухо и тепло, ладили столы, покрывали красной скатёркой, выставляли лавки. Сидели под небом единым, локоток к локотку, в сквозной тени черёмухи, притулившейся у забора и дурманно пахнувшей.
Брал слово председатель сельсовета Иннокентий Иванович, сам ветеран:
«Дорогие мои бойцы! В той великой войне немногие уцелели…» — и все слушали, затаив дыхание, — мухи, отлепившись от нагретой стены клуба, пролетали в этот миг через двор с высоким жужжанием зеленоватых крыл.
«И чтобы зелёная трава, не попранная сапогами врагов, всегда росла на местах наших боевых подвигов! Чтобы чистое небо стояло над могилами советских воинов — освободителей всего человечества от заразы фашизма! Чтобы ни один вражеский самолёт не мог затмить для наших детей солнца…» — заканчивал председатель, сомкнув, как на чьём-то горле, пальцы на гранёном стакане, полном до краёв, и рукой призывая встать и почтить память погибших…
Попив-поев, затевали песни: «Ы-ы как родная миня мать ы-ы провожала!..» Раздухарившись, покидав на траву пиджачки, гремящие наградами, — красные, растрёпанные мужики, гася о подошву кирзух окурки, пускали ноги в пляс, как в майскую волю лошадей:
За охальниками и бабы, стыдливо подведя губы дочкиными помадами, тарабанили каблуками, выбивая в земле лунки, раня скудную траву.
Ребятишки в эту пору поспевали, слетев с забора и клубного крыльца, как стая жадных грачей, хватали со стола щучьи пироги, свиные в белых точках риса котлеты, блины, а кто озорнее, те норовили и отставленную рюмку дёрнуть, закраснев глазами и подбирая рукавом побежавшие от задыха сопли. Их никто не гнал, как в другой бы день, редкая баба всплеснёт на рюмашника рукавом да, выводя кренделя, походя ужжёт крепкой рукой под зад.
Которые участники, конечно, не отходили от рюмок, задирали жён, лезли с соседом в драку и бывали уводимы под руки. Но это редко, в основном с добром проходил праздник. Затяжно, как летний дождь, звенели разговоры и, как летнее же небо, были переменно светлы и грустны, в озари неугасимой памяти, с бабьими слезьми и мужичьим горьким табаком.
По одному, а то гурьбой разбредались поздно вечером, пьяненькие, поднимая в оградах лай собак, будя старых отцов и матерей, которые уже не могли ходить своими ногами и, пождав своих с новостями, укладывались ко сну.
Мужики всё не могли расстаться, мышковали по карманам, сбивали мелочь, а бабы караулили их, как шелудивых бычков, гнали в отпёртые ворота. Но они всё равно убегали огородами, гуртовались под угором, кляли войну, рядили о сегодняшнем житье-бытье. «А помнишь? А помнишь?» — повсюду.
И мог бы тогда Иван Матвеевич угадать, что разом всё исчезнет, в глуши, в мёртвой немоте захряснет село, оглохнет в пустозвонстве другой жизни, в которой ни побед, ни сражений стоящих не было и нет?
Вся она теперь, как одно большое поражение, и только он, Иван Матвеевич, снова вышел из боя живым. Все его братики, кто не полёг в своих и чужих землях, уехали на скрипящих бортовухах мимо его окон, уставив к небу застывшие лики, метя дорогу прощальным пихтачом, и уже второй год на Девятое мая возвращался Иван Матвеевич в село один как перст.
Петюня, как и грозился, смылся. «Казанка» снуло торчала на том берегу.
В ожидании перевоза Иван Матвеевич походил вдоль старицы, наполненной шумящей водой. В устье старицы жители валили мусор, который по весне вымывало и уносило рекой. Горы плавучего хлама растащило течением, вдоль обоих бережков торчали горлышки налитых до половины бутылок, черно пятнились на склонённых к воде ветвях целлофановые пакеты и даже проплыл, тяжёло ворочаясь, распахнув разбухшие подушки, старый диван. На отлогих пастбищах, откуда скатилась вода и где коровёнки уже общипали летошнюю траву, шершаво ломалось под ногой стекло, сырели учебники с серыми иллюстрациями, валялись ржавые трубы, обожжённые кирпичи и ломаный шифер, железные печки, бочки и облезшие меховые шапки, а в красной от глины изломинке, пробитой ручьём, Иван Матвеевич увидел капроновый завязанный мешок, обсиженный гудящими мухами…