25557.fb2
— Мы — из одной школы.
— A-а… А почему так поздно приходишь? В одиннадцатом часу?
— Чтобы застать.
— Ступай домой, парень. Ты меня удивляешь.
— Так знайте же: я ее люблю! Вот!
С этими словами волосатик сыпанул вниз по лестнице, игнорируя не только мою остолбенелость, но и возможность спуститься на грешную землю в кабине лифта.
В глубине моей квартиры зазвонил телефон. С криком: «Я сам! Я сам!» кидаюсь к аппарату. Так и есть: позвонила жена. Нарвись она вторично на характерный гнусавый голосок Августы, подумал я, не миновать серьезных неприятностей.
— Это ты?! Наконец-то! А что, девушки больше нету? — поинтересовалась Ольга и кому-то нервно усмехнулась, кому-то из взрослых обитателей Крыма (не Дашке же, которая в это время обязана спать?).
— Какой еще девушки? Ты что, бредишь? — попытался я оскорбиться.
— Не могла же я трижды за неделю промахнуться! Все время нарывалась на какую-то тварь гундосую!
— Ничего удивительного! Новая АТС, не отрегулирована как следует! Я тоже постоянно нарываюсь, когда домой звоню.
— Ладно заливать. Ну, что там у тебя? Встретишь завтра?
— Встречу!
— А дышишь чего как собака на скачках?
— На скачках — лошади. А дышу… потому что духота. Таблетка за щекой. Прихватило малость…
— Ладно, не хочешь, не встречай. Сами доберемся. Два ящика с фруктами тащу. Вагон десятый, усек?
— Усек. Встречу непременно! О чем речь? Не унывайте там, все будет хорошо… Целуй Дашку! И — себя…
Постелил я себе на тахте. Пижамы у меня не было, и под простыню я залез в тренировочных трикотажных штанах, это на случай, если во сне раскроюсь, чтобы не предстать перед любопытными очами Густы в неприглядном виде. Потому что — кто ее знает: бродит по дому, как уличная киска, принюхивается ко всему…
Перед тем как окончательно залечь в постель, сходил на кухню за стаканом воды и принял таблетку снотворного. Полежав минут пять и обдумав положение, встал и на всякий случай проглотил еще две таблетки. Аналогичного свойства. Для полной уверенности в том, что буду спать беспробудно не только с приходом Густы, но даже в случае землетрясения.
Густа приходила еще раз. Просунула в дверную щель голову, сказала:
— Спокойной ночи, Олег Макарыч. И — прощайте навек. Спасибо вам за все. Утром, с рассветом, когда вы еще будете спать, я испарюсь. Часа в четыре, как только взойдет солнце.
— Хорошо, Августа. Желаю тебе счастья… А сейчас — спи. Я принял снотворное…
— Наше отечественное снотворное подействует только к утру, когда ночь уже будет позади.
— Я принял индийское… Да, кстати… Не могла бы ты в двух словах рассказать мне о случившемся с тобой тогда, возле замка? Ты была не в себе, как пьяная… Хотя спиртным от тебя не пахло. Я про историю с твоим лежанием на пустыре.
— Не с лежанием, а с валянием, хотели вы сказать? Что ж… Один чудак на букву «м» дал мне покурить в одной компашке, где мы тогда веселились. От его дурацкой папироски мне стало плохо. Помню, что я била посуду. Поуменьшила хозяйский сервиз. Потом в руки мне попался молоток кухонный, для отбивания мяса. И я им побила стекла на окнах. Потом… Потом меня связали, скорей всего. И выбросили где-нибудь из машины. Возле того пустыря. А может, я сама из троллейбуса вывалилась. У вас ведь тут кольцо девяносто девятого?.. Родилась я на Северном полюсе… На льдине… У радиста Васи, которого все вначале принимали за мужчину, но он оказался женщиной, то есть радисткой Василисой… Вскормили меня сгущенкой и молоком белой медведицы… так как у радиста молоко пропало…
Дальше рассказ Августы помаленьку стал исчезать из моего сознания: вопреки Густиным прогнозам отечественное снотворное подействовало на меня до восхода солнца.
Утром обнаружилось, что Густа никуда «с рассветом» не испарилась, что она мирно спит на дочкином диванчике, свернувшись эмбрионом — колени к носу. Мне пришлось ее разбудить, чтобы еще раз напомнить, что сегодня приезжают мои жена и дочь и что «вообще хватит!».
Густа, запахнувшись одеялом по горло, сидела, тупо смотря мне в лицо, но как только я напялил на нос очки, чтобы отчетливее видеть девчонку в полумраке зашторенных окон, Августа улыбнулась. Должно быть, вспомнила: кто есть кто и… с какой стати.
— А я, Олег Макарыч, курить бросила.
— Что?! Какое это имеет… То есть… поздравляю. Почему бросила? То есть…
— А не понравилось. Кашель, горько, тошно… Наказание просто! На кой мне хрен такая радость. А вы разве не заметили? Второй день пошел, как в рот не беру…
— И правда… Воздух чище как будто. Вот молодец!
Действительно, из квартиры как бы отхлынули посторонние запахи, возвращались запахи прежние, родные.
И тут на какое-то мгновение закружилась у меня голова (последствие вчерашнего нервного переутомления, сердечной встряски). Я бесконтрольно взмахнул рукой, сбил со своего лица очки, к счастью, упавшие на постель, а потом уже на пол и оставшиеся невредимыми. Перед глазами сделалось расплывчато, смутно. И мне вдруг показалось, что передо мной не какая-то посторонняя, «бродячая», пришлая Августа, но чуть ли не дочь моя, попавшая не просто в очередную подростковую беду, но как бы втиснувшаяся впопыхах не в свою, уродливую и страшненькую, судьбу и сидящая сейчас в ней, как в клетке, — безропотно и дико, будто нежный домашний «пушистик», обратившийся по злой воле в дикого зверька, отвергнутого всеми и потому беспомощного.
Я протянул руку и, не давая себе отчета в действиях, погладил Густу по голове.
— Гав! — пролаяла она безо всякой усмешки, несколько раз щелкнув зубами — то ли из озорства, то ли от нежелания разговаривать со мной по-человечески.
Ка службу отправился я, беспричинно улыбаясь, хотя и с полной неразберихой в голове: что делать, как быть?
Где-то после одиннадцати сквозь дверь моего кабинетишки послышалось шумное, как морской прибой, дыхание экс-неудачника Шмоткина.
— Входите же, проникайте: я слышу! Это ведь вы, Галактион Афанасьевич?!
Дверь пихнули вовнутрь, и вошел… человек в шляпе, в стального цвета блестящем летнем костюме и в серой шляпе. И это в июле, в городской влажной духоте, в парилке!
Роста вошедший был шмоткинского, но под шляпой у него, в отличие от мельчайшей, пепельной седины Галактиона, оказались рыжие волосы, в достаточном количестве. На лацкане пиджака вошедшего пронзительно поблескивала звездочка Героя Труда. У звездочки был такой пронзительно-притягательный блеск, что я так и приподнялся из-за стола, потянувшись к вошедшему, как говорится, всей душой и вдобавок ощутив, что зажигаюсь лицом, самую малость, но волнуюсь.
— Здравствуйте, товарищ редактор! Я к вам от имени и, так сказать, по поручению… Мой брат, Галактион Афанасьевич Шмоткин, просит у вас прощения за причиненное беспокойство… И еще он просит вернуть ему «Остров». Хотя бы на годик-другой: Трудно ему расставаться с ним… Ну, как с душой!
— Это как же… то есть вернуть? У него же третий экземпляр имеется, — пытаюсь улыбнуться герою.
— Имеется. Что правда, то правда. Я даже переплел этот экземпляр. В подарок брату. Балуюсь на досуге. Кстати, сегодня у меня отгул. Так вот, значит, произвожу некоторые работы в свободное время. Ремонтного свойства. Дома у меня в кладовке небольшая мастерская оборудована. Но дело-то не в этом, третьем, экземпляре, а гораздо деликатнее дело… Он хочет все экземпляры у вас изъять. То есть повременить с выходом книги. «Вот, — говорит, — помру — тогда издавайте. А сейчас не могу от себя оторвать. И не хочу, чтобы все лапами да глазищами елозили — по моему кровному». Вот его слова. А я тут… вместо магнитофона, товарищ редактор. В общем-то, и я его понимаю, хоть и не каждую минуту. К вам вот пришел сюда, все строго, все официально, почему, думаю, не издать, если предлагают? А домой приду, гляну ему в глаза больные и засомневаюсь: стоит ли человека последней радости лишать? Он, то есть братец мой, прихворнул даже теперь, после подписания с вами документа денежного. Раскис, поник. Вот и боюсь я, как бы не ослаб окончательно. Без своего сочинения, без общения с ним. Он ведь в нем постоянно копошится, перечеркивает что-нибудь, вставляет. А перекуси ему пуповину-то, и неизвестно, что с ними будет, в отдельности с каждым? С Галактионом и с «Островом». Потому что сообщаются… как сосуды. У меня сегодня отгул, вот мы и решили: забрать «Остров», а документ, который Галактион подписал, вернуть. Поймите нас правильно: не от жадности мы… от невозможности без «Острова». Вон собаку и то больно терять, ежели уведут или машиной раздавит. А тут душа человеческая на бумаге… Трудно ее лишаться, сами понимаете. Пусть пишет себе дальше. Лишь бы улыбался. Мы так всей семьей решили. А случись, помрет братец, я вам сразу и предоставлю бумаги. Потому как я моложе Галактиона на шесть лет.
Забегая вперед, скажу: «Остров» спасло непредвиденное обстоятельство. Брату Шмоткина Парамону от предприятия выделили садовый участок, куда Галактион перебрался, погрузившись в земельно-строительные заботы, как в болезнь; а потом и болезнь приключилась, что-то с головой, не до «Острова» стало. И еще штрих, или жест, вызволяющий «Остров» из небытия: нанося издательству вышеописанный визит, Парамон Шмоткин забыл подтвердить волеизъявление Галактиона документально, то есть никакого бумажного заявления не оставил. А без бумажки, говорит современная пословица, ты букашка… И я почему-то уверен: «Остров» увидит свет. Рано или поздно. Лучше, если раньше. До моего выхода на пенсию.
Поезд с моими домашними прибывал на Московский в восемь вечера. Со службы решил я двинуть прямиком на вокзал: пока доберусь пешкодралом, пока в котлетную ка Лиговке зайду перекусить, то да се, времечко и пройдет, минует. Забавная эта штука — времечко. Дорогое слишком удовольствие, не дешевле жизни, а мы порой не знаем, куда его деть, спровадить, как от него избавиться, лишь бы дождаться встречи, события, даты, чьей-то улыбки, а что она, эта улыбка, в сравнении хотя бы с теми двумя часами жизни, что отделяли меня от окончания службы до прибытия феодосийского поезда? Так, эфемерность, жест, куда более абстрактный, нежели передвижение по циферблатному полю минутной стрелки, хотя, на мой взгляд, измерять время правильнее всего песочными часами: наглядно, конкретно и много страшнее. А коли страшно — значит, и относишься к нему с большим уважением.
По дороге решил позвонить домой: исчезла ли Густа? Хотя подсознательно был уверен: не убралась. Диск вращал «с замиранием сердца». Нервозность, проникшая в организм с появлением в моей жизни Августы, сейчас сконцентрировалась на кончике пальца, который три раза срывался с аппаратного диска. Так и есть… Ее занудный голосок! Даже разговаривать не стал, повесил трубку, пошел дальше, по направлению к краху. Не просто к семейному скандалу, но к чему-то непоправимому и столь же неотвратимому, как, скажем, извержение вулкана: попробуй заткни его или сделай вид, что ничего не происходит.
Не-ет, старичок, подтрунивал я над собой, продвигаясь по Литовскому проспекту, натыкаясь на раскрашенных девиц, продираясь сквозь их воинственные взоры, как сквозь заросли дикорастущего шиповника, не-ет, приятель, ты уже никогда не станешь поднимать с пустырей погрузившихся в искусственный сон девочек, потому что это «есть их естественное состояние жизни» и всякий вторгшийся в чужую печаль незамедлительно приобретает печаль собственную! Сообщающиеся сосуды — как сказал бы фрезеровщик Парамон Шмоткин.
Впереди меня, обвешанная котомками, корзинками и прочей поклажей, продвигалась в направлении вокзала удивительно ветхая старушка, жалкая не оттого, что старая, но оттого, что перла на себе огромное количество вещей, — этим и выделялась. Наконец одна из сумок соскочила с ее тощей спины, и я, не раздумывая, кинулся пособлять старушке. И тут же вспомнил, что старушка сия есть женщина, бывшая девчонка, и что помогать этому племени отныне не в моих правилах. Вспомнил и… захохотал. Чем несказанно озадачил бабулю.