25578.fb2
Май был на исходе, уже подул юго-западный муссон, а к концу того дня внезапно наступило затишье. Небесный купол — прижатая к земле гигантская медицинская банка — словно высосал воздух с просторов равнины, с гор и с моря. Раскинувшийся по обоим берегам реки древний императорский город, с его знаменитыми дворцами, храмами и мавзолеями, казался живым, трепещущим существом, задыхающимся от недостатка кислорода.
Стояла гнетущая жара. Солнечный свет окрашивал лихорадочной желтизной влажный неподвижный воздух, насыщенный запахом гнили и разложения. Смешиваясь с затхлостью тины, этот сладковато-приторный запах поднимался из заросших лотосами крепостных рвов, над которыми реяли тучи москитов.
В саду Дворца Совершенной Гармонии виднелись изящные силуэты елей. На площади у музея все длиннее становились тени каменных изваяний сановников былых времен. Напротив одной из пагод — там, где утром покончила с собой семнадцатилетняя студентка-буддистка, которая облила бензином и подожгла себя, — на асфальте темнело жирное пятно.
Уличное движение, усилившееся после пяти часов, сейчас достигло апогея. Тысячи автомобилей, велосипедов, мотороллеров и велорикш неслись, разноголосо сигналя, по улицам этой древней столицы провинции — души и мозга разделенной нации. Стремительные двухколесные экипажи мелькали, как рыбки в аквариуме. По тротуарам, обсаженным жасмином, манговыми деревьями, кокосовыми и веерными пальмами, двигались мужчины и женщины — невысокого роста, скуластые, с кожей бронзового цвета, с раскосыми глазами. Мужчины большей частью были в европейской одежде, но без пиджаков и шляп, однако в толпе прохожих попадались и одетые по-местному: полинявшие, неопределенного цвета хлопчатобумажные брюки и куртки, надвинутые на глаза конические шляпы из соломки.
Мелькание людей и машин по асфальту, еще горячему от дневного солнца, контрасты света и тени, стоявшее в воздухе голубовато-молочное бензинное марево, алые пятна цветов фламбойана, огненного дерева, и женские одеяния «ао заи» пастельных тонов — все это сливалось в общее ощущение цвета, объема и легких линий: некоторые из этих улиц напоминали картину импрессиониста, вдруг обретшую движение и звук.
Джонки, сампаны и другие большие и малые лодки сновали по реке, гроздьями прирастали к причалам, образуя целые плавучие поселки. С военного вертолета, который пролетал над городом, возвращаясь с задания, две вереницы автомобилей на мосту казались исполинскими пресмыкающимися, допотопными панцирными чудовищами.
На несколько минут движение остановилось: у крепостной стены, возле императорских ворот, полицейский ударом ноги сбросил наземь корзину продавца фруктов, который показался ему подозрительным; среди покатившихся по тротуару плодов манго обнаружилось полдюжины пластиковых бомб. Прохожие равнодушно наблюдали за этой сценой.
С полей и рисовых плантаций, окружавших город и простиравшихся до гор на западе и до моря на востоке, возвращались в свои хижины крестьяне, спешили запереть двери, укрыться вместе с семьей от опасностей, которыми грозила наступающая ночь. В городе и его окрестностях уже стало известно, что в часы полуденного отдыха с гор спустились партизаны и неожиданно появились в деревне, расположенной в нескольких километрах к югу от демилитаризованной зоны. Войска регулярной армии Юга на вертолетах своих заокеанских союзников были отправлены туда, но партизаны уже исчезли.
Старик в праздничной одежде из черного шелка, сопровождаемый старшим сыном, вышел из большого храма, куда он ходил воскурить благовония и поклониться алтарю своих предков. По дороге он остановился, несколько мгновений созерцал стены Запретного города, а затем поднял глаза к небу. Губы его двигались, как будто он что-то говорил. Юноша почтительно склонил голову, не решаясь нарушить молчание старика. Сын хорошо знал, как тяжко его отцу, ревностному конфуцианцу, видеть муки, которые его родина и народ терпят под гнетом насилия. Точно мало было этой братоубийственной войны между Севером и Югом, недавно по призыву бонз против нового правительства вспыхнуло еще одно восстание. Старик видел народные демонстрации на улицах родного города: укрывшись за баррикадами из столов, стульев и даже домашних алтарей, сотни студентов противостояли полиции и войскам. Пагоды превратились в поля сражений. Солдаты правительства стреляли по народу… В столице страны, на крайнем Юге, священник-буддист в знак протеста против произвола правительства объявил голодовку. Участились ритуальные самоубийства — всего несколько часов назад старик видел обгоревшие останки девушки, пожертвовавшей собой и погибшей в пламени. Старик скорбно покачал головой и, по-прежнему храня молчание, пошел в сопровождении сына через храмовый сад мимо каменных грифов.
А в это время под навесом сампана, стоявшего на якоре у берега реки, партизан-коммунист, за голову которого правительство Юга назначило награду, но который целым и невредимым входил и выходил из города, где у него были родственники, сотни друзей, единомышленников, вполголоса объяснял двум юношам, что им надо будет сделать. У его ног лежал развернутый план города. Молодые люди слушали напряженно, и в их зрачках отражался этот щуплый человек неопределенного возраста с худым скуластым лицом и властным взглядом. Время от времени они кивали. На носу лодки стоял еще один юноша, по-видимому на страже, и внимательно следил за всем, что происходило вокруг. А на корме девушка, сидя на корточках, варила в котелке рис.
В нескольких километрах от города, посреди рисового поля, пожилой крестьянин с морщинистым лицом цвета охры курил и улыбался, глядя на бамбуковую ловушку, только что захлопнувшуюся за голубкой: завтра эта голубка приманит много голубей и они тоже попадут в ловушку. Он мечтал, как пойдет в город, продаст птиц на базаре, а на вырученные деньги купит табаку и соли, и еще масла для лампы. Серовато-красные губы открылись в беззубой улыбке. И старик сквозь клубы табачного дыма смотрел на раскаленный диск солнца, спускавшийся к вершинам горной цепи.
Всего неделю назад полковник послал письмо своей пятнадцатилетней дочке, от которой его отделяли тысячи миль суши и моря. Он не описывал ей подробности кровавых событий в городе, написал только, что в саду того дома, где он поселился в качестве временного военного коменданта города, «цветут орхидеи и пулеметы, водяные лилии и штыки». И вот сейчас, в удушливый вечер, из окна своего кабинета он следил мертвым от усталости взглядом за солдатами военной полиции, которые, как легавые псы, рыскали среди деревьев и кустов этих джунглей в миниатюре, проверяя, не прячется ли среди густой зелени террорист, тайно проникший в сад. Такая операция повторялась несколько раз в сутки. Враг постоянно ускользал, он был хитер, упорен, невидим. И невозможно было предугадать, где, когда и с каким оружием он нападет.
Большое здание, в свое время построенное для военной администрации европейской страны, в течение многих лет оккупировавшей значительную часть этого полуострова на юго-востоке Азии, было обнесено трехметровой стеной; недавно на ней установили проволочную сетку, тоже высотой в три метра, чтобы с улицы нельзя было кинуть гранату.
Полковник опять вытер лицо и шею уже влажным от пота платком и начал мысленно сочинять новое письмо: «Дорогая дочка! Вечереет, и из моего окна виден красноватый диск солнца, спускающийся к горам. Но что за вздор! Солнце не диск, и относительно Земли оно не движется. Профессиональному солдату не к лицу поэтические метафоры. Ему прежде всего нужно быть логичным. Однако к чему логическое мышление в стране, где преобладает мышление магическое?»
Он прислушался к глухому шуму, доносившемуся с улицы, затем взглянул на стену, окружавшую сад, и ему стало не по себе. Он продолжил воображаемое письмо: «В юности твой отец мечтал в один прекрасный день стать командиром подводной лодки, но медицинская комиссия положила конец его мечтам, так как оказалось, что он клаустрофоб, то есть не выносит пребывания в закрытых помещениях. И ему пришлось удовольствоваться службой в морской пехоте, представители которой вам, девушкам, кажутся такими бесстрашными и романтичными. А вот сейчас я, как монах в монастыре, заперт в этом здании, обнесенном высокой стеной. И уже двое суток не покидаю своего кабинета, не отхожу от письменного стола, но кипа бумаг, требующих решений, не уменьшается. Это я-то, который так ненавидит всю эту канцелярщину! Любое, самое трудное боевое задание в тысячу раз лучше — все что угодно, лишь бы не нести на своих плечах, даже временно, бремя управления азиатским городом, раздираемым внутренними распрями, в опасной близости от скрытого, но постоянно напоминающего о себе врага».
Он тяжело вздохнул, рассердившись на себя: ну разве можно писать такие письма пятнадцатилетней девочке? Пусть война остается для нее серией героико-романтических эпизодов, какие показывают по телевидению и в кино!
Полковник оглядел свой кабинет, обставленный наспех, кое-как. Большой рабочий стол с тремя телефонами, сейф, выкрашенный зеленовато-оливковой краской (цвет его мундира), полдюжины стульев, неудобных и некрасивых. Лопасти большого вентилятора с шумом рассекали воздух, но в комнате не становилось прохладнее. Линолеум на полу напомнил полковнику линолеум кухни в его доме, там, на далекой родине. (И сразу же перед глазами возник ненавистный образ жены.) На одной из стен висели карты — этого района, территории противника, а также соседних стран, формально соблюдающих нейтралитет в нынешней войне. Единственной вещью в кабинете, которая как-то напоминала об обыкновенных человеческих отношениях, был диван с выцветшей и засаленной обивкой. Возможно, думал полковник, это наследство осталось после чиновников-эпикурейцев, умевших скрашивать будничную работу эротическими интермедиями.
Из соседних помещений доносился приглушенный толстыми стенами стук пишущих машинок. Полковник знал, что в эту минуту в здании работает около восьмидесяти человек, готовых явиться по его первому зову, и все-таки он чувствовал себя таким одиноким, затерянным во времени и пространстве, словно его забросили на необитаемую планету, удаленную от Земли на тысячу световых лет.
У него вдруг возникло странное ощущение, будто его швырнули в котел, чтобы утопить в кипящем масле. (Человеку, который в детстве зачитывался «Тысяча и одной ночью», климат Востока напоминает о Моргиане, служанке Али-Бабы, налившей горячее масло в кувшины, в которых прятались разбойники.) Рубашка прилипла к груди, ему казалось, будто между кожей и материей налит гуммиарабик. Последние сутки он не сомкнул глаз. Пустота в голове и очень болят глаза… Всю прошлую ночь он пил черный кофе без сахара, курил сигарету за сигаретой и руководил отсюда — по телефону и по радио — действиями своих солдат, которые производили облавы в подозрительных местах, пытаясь найти крупную партию пластиковых бомб: по донесениям осведомителей, ее накануне тайно доставили в город. До сих пор, однако, ничего не найдено, если не считать самодельных ручных гранат и взрывчатки, спрятанных в корзинах уличных торговцев фруктами, в подвалах домов на окраинах и в сампанах. Есть от чего прийти в бешенство!
Два дня назад в вестибюле самого крупного в городе отеля «Континенталь» взорвалась бомба, убив восемь человек и ранив двадцать пять. Несколько часов спустя другая пластиковая бомба взорвалась в зале кинотеатра «Дельта», и жертв оказалось еще больше, потому что, кроме тех, кто был убит или искалечен взрывом, многие были задавлены, когда зрители в панике кинулись к дверям.
Генерал оставил на его попечение этот город на время переговоров между правительством Юга и бонзами. Мятеж буддистов фактически закончился, когда был занят соседний город — последний оплот восставших. Остальное зависело только от результата переговоров за круглым столом. А пока полковнику было поручено поддерживать порядок в этом районе. Генерал сказал, что именно он, полковник, лучше других разбирается в восточной психологии. Какая нелепость! На новом посту он чувствовал себя как слон в посудной лавке…
Из стоявшего на столе пузатого кувшина он налил в бумажный стаканчик холодного чая с лимонным соком. Поднес ко рту и отпил с жадностью, нарочно пролив чай так, чтобы он потек по подбородку, шее и груди. Слабый запах вощеной бумаги перенес его в детство…
Однажды вечером в зале кинотеатра — ему было тогда лет двенадцать… или тринадцать? — он сунул монетку в щель автомата с прохладительными напитками… увидел себя нажимающим кнопку со словом «вишневый»… даже вспомнил размер букв… Потом купил пакетик жареной кукурузы, отдававшей растительным маслом… Почему на память пришли образы именно этого дня, а не сотен других, когда он тоже пил воду из бумажных стаканчиков? Наверно, потому, что в тот вечер в кино он проскользнул в уборную, заперся в одной из кабинок, уселся на унитаз и, дрожа от страха и блаженства (или тошноты?), с мучительным сознанием греха, с мыслью об отце, методистском священнике, и об адском огне, которым тот постоянно угрожал ему, выкурил первую сигарету в своей жизни.
Полковник отхлебнул еще глоток чая. Теперь запах вощеной бумаги перенес его еще в один день прошлого… Ему было двадцать лет с небольшим — в тот день он познакомился с девушкой, которая через год стала его женой… Был апрель, цвели форсиции и шиповник. Они выпили с ней за будущее — лимонад в бумажных стаканчиках. Ведь они оба были приверженцами методистской церкви и не признавали алкогольных напитков. Ее смех был весенним, а талия гибкой, как молодая ива…
Полковник смял бумажный стаканчик и со злостью швырнул его под стол, в проволочную корзину для бумаги. Он не любил думать о своей семейной жизни.
Потрогал щеку ладонью и ощутил жесткость щетины. «Что же ты не побреешься, дорогой? Не забудь, что мы сегодня идем на обед к священнику». Он ненавидел сладкий голос жены. Она окончила один из лучших женских колледжей страны и привыкла произносить слова подчеркнуто правильно, декламируя их, словно все время находилась на сцене — на любительской, конечно. Ее материнская заботливость раздражала его. Они были почти ровесники, но она преждевременно состарилась — волосы совсем поседели, а кожа на шее представляла беспощадный календарь. Дочь родилась у них настолько поздно, что это могло оказаться для всех троих либо очень хорошо, либо очень плохо… У него и у жены кровати всегда были отдельные, и уже более двух лет они воздерживались от близости. Она, казалось, находила это не только очень удобным, но и вполне естественным. («Было бы смешно, милый, если бы мы…») А он между тем на пороге пятидесяти лет чувствовал себя таким же крепким, как в тридцать, и вскоре начал страдать от воздержания. Его не привлекало тело жены. Узкие бедра и маленький бюст, которые в молодости придавали ей изящество подростка (паж, тополь, газель), теперь превратили ее в бесполое существо (доска, столб, кукла). И по мере того как шло время, он все больше убеждался, что она относится к нему по-матерински — совсем как мать к единственному сыну. От всех этих «сыночек» и «папочка», как она любила его называть, ему становилось тошно, словно его обвиняли в кровосмешении. Часто, разговаривая с нею, он терял терпение, был язвительным и грубым. Тогда она принималась плакать, а он чувствовал себя виноватым и грубил еще больше. «Ты обращаешься со мной как со своими солдатами. Армия испортила тебя, бедняжка!» Полковник понимал, что терпеть не может жену, и жалел об этом. Пожалуй, во всем мире только дочь его не раздражала — на нее он изливал всю свою нежность и доброту.
Он снова подошел к окну и машинально поглядел на ручные часы, однако до его сознания не дошло, который час показывают стрелки. Теперь перед его глазами с томительной ясностью возник образ той, другой. Их встреча, их сближение заставили его поверить в судьбу. Они познакомились на вечеринке в доме общих знакомых года два назад. Это она пригласила его на танец. Ее горячая, жадная рука обвила его шею, привлекла его лицо к своему. Они сочетались в гармоническом движении, как две половины одного существа, которые наконец встретились в слились воедино. Тридцатидвухлетняя женщина, она обладала каким-то неотразимым животным магнетизмом, совсем не была похожа на его жену: страстная, с красивыми линиями тела, пышная, но отнюдь не толстая, беззаботная, естественная, разговаривавшая непринужденно и легко, способная громко расхохотаться где угодно, в любой обстановке, расхохотаться от всей души. Она была матерью троих детей, которые жили то у нее, то у отца — ее бывшего мужа. Работала она в фирме по художественному оформлению интерьеров. Через неделю они уже стали любовниками. Встречались в мотелях, уезжали в его или в ее машине за город. Вот так ему открылся сад наслаждений. Эдем после грехопадения, но до изгнания. Они полюбили друг друга искренне и безудержно и вместе с тем относились друг к другу как старые, добрые, преданные друзья. Он чувствовал, что молодеет от каждой встречи с этой необыкновенной женщиной, которая была само отрицание пуританского мирка его детства и юности, неизменно тяготевшего над ним, — только жизнь в казармах немного освободила его от тех уз, точнее, слегка их ослабила.
Воспоминания о минутах, проведенных с любовницей, делали для него еще более невыносимым общество законной супруги. Но самой мучительной была мысль, что он предает дочь. Получалось так, будто он ее покинул, чтобы усыновить детей другой женщины — мальчика и двух девочек, — которых он видел довольно часто и которые называли его дядей. Для него эта двойственная жизнь была глубоко мучительной — с детства в нем воспитывали ненависть к лицемерию. И вскоре образ отца, методистского епископа, снискавшего глубокое уважение своей паствы, стал преследовать его, напоминая о вине. А та женщина требовала, чтобы он развелся и женился на ней. Она тоже страдала от необходимости скрывать их отношения. «Я же развелась, так почему ты не можешь сделать того же?» Он объяснял, что боится травмировать дочь: она в переходном возрасте и очень любит и его и мать. На самом же деле — это ему было хорошо известно — человеком, державшим в руках ключ от его тюрьмы, был его отец.
Вот так и шла жизнь — чередование рая, ада и (возможно, чаще всего) чистилища. А самым плохим, думал полковник, уставившись невидящими глазами на участок сада в рамке окна, худшим были воскресные утра, когда он по давно заведенному порядку отправлялся с женой в приходскую церковь и они все время были вместе — вместе пели псалмы и слушали проповеди, вместе молчали. Запах краски церковных скамей смешивался с ароматом гвоздики, исходившим от матери его дочки. А она дрожащим сопрано старательно выводила псалом, миниатюрная и нелепая, кивая головой, как птица, и в самых трогательных местах еще приподнималась на цыпочки и механически улыбалась в притворном религиозном экстазе. От всей этой комедии ему было неловко, он презирал самого себя. В конце концов у него обнаружилась язва желудка. Врач скоро понял, в чем дело. «Диета или лекарства, которые я пропишу, вам не помогут, полковник, если вы не устраните самый корень зла». Врач был невысок и застенчив, он громко дышал, его крошечные, но живые глаза под нависшими лохматыми бровями редко смотрели на собеседника прямо. «Развод? А моя дочь, доктор? А жена, которую мне абсолютно не в чем упрекнуть? Это будет для нее слишком большим потрясением».
Врач пожал плечами и пробормотал: «Такие вопросы не в моей компетенции. Может быть, специалист по психоанализу…» Обратиться к специалисту по психоанализу? Ему, офицеру, почти пятидесятилетнему, лечь на кушетку и, подобно кумушке, выбалтывать постороннему человеку свои самые сокровенные тайны? Нет! Он отверг этот совет с возмущением, словно врач предложил ему что-то постыдное.
Однажды, когда ему было особенно тяжело, он собрался с духом и отправился к отцу. Оставшись с ним с глазу на глаз, он рассказал все, испытывая странное ощущение, что делает это не для того, чтобы просить у отца прощения или совета, и даже не для того, чтобы избавиться от гнетущей тайны. Нет, он шел в наступление. Ему, в сущности, хотелось смутить сурового моралиста, как будто именно тот был виновником всех его мучений. Старик выслушал сына в удивленном молчании, крепко вцепившись в кресло. После пространных и гневных библейских цитат он пробормотал: «Так обмануться! Мой сын, мой единственный сын, которым я так гордился… прелюбодействует с какой-то… какой-то…» Он умолк, а когда заговорил снова, то произнес тоном древнего пророка: «Ну что ж, если ты хочешь, чтобы твой отец и твоя мать умерли от горя, иди проси развода у чистой и достойной женщины, которая приняла тебя как законная супруга перед богом и людьми. О, это будет прекрасно! Я уже слышу перешептывания… Сын методистского священнослужителя развелся с женой, чтобы жениться на разведенной, с которой живет в грехе уже более года! Прекрасный пример для общины! Подумал ли ты о своей дочери? Что будет с ней?» Старик снова умолк. И в заключение, как всякий раз, когда жена или прихожане пытались ему возражать, устроил один из своих знаменитых сердечных припадков. Начал ловить ртом воздух, словно задыхаясь, схватился за грудь… Притворщик! Его лицо оставалось по-прежнему розовым… Тогда сын решил поступить, как поступает хороший игрок в покер, — «заплатить, чтобы посмотреть». Он не тронулся с места. Отец достал из позолоченной металлической коробочки таблетку тринитрина и положил ее под язык. Эту трагикомедию старик разыгрывал всегда, когда хотел заставить волноваться жену, которая более полувека служила ему с покорностью рабыни и сносила все его выходки. Эгоист и тиран. Для него важнее всего поддерживать свою репутацию в глазах окружающих.
Увидев, что сын не бросается к телефону, не вызывает врача и ничего не делает, чтобы ему помочь, старик огорченно пробормотал: «Тебе все равно, пусть твой отец умирает. Ты думаешь только о том, как потворствовать своей греховной плоти! Что ж! Но не жди моего одобрения, моего благословения безумию, которое ты намереваешься совершить. Вспомни о господе, он все видит, нее знает и судит…»
Теперь полковник пристально смотрел на крону мангового дерева. Тени в саду сгустились. Издали донесся какой-то возглас на туземном языке.
В тот далекий вечер, вспоминал полковник, он ушел из отцовского дома полный гнева, вовсе не чувствуя себя виноватым, сразу же отправился к любовнице и провел с ней самый безумный час любви.
Полковник сунул руку в кувшин с чаем и, достав последний кусочек льда, превратившийся в тонкую пластинку, провел им по щекам. Потом, словно еще раз бросая вызов отцу, осуждавшему употребление табака и алкоголя, вытащил сигарету из пачки, лежавшей на столе, и сунул ее в рот. Сигарета была влажной и мягкой. Он закурил, и щелчок зажигалки вместе с запахом бензина вызвал в его памяти ту последнюю ночь…
Он с любимой женщиной в автомобиле, на берегу реки… Это было их прощание — на следующий день ему предстояло отправиться за океан, на войну. Они долго сидели молча, держась за руки. Потом он щелкнул зажигалкой, потому что ее сигарета погасла. Маленький язычок пламени осветил на мгновенье любимое лицо, манящие губы. Едва она сделала первую затяжку, он стал целовать ее с такой поспешностью, что даже обжегся о сигарету… Потом они, усталые и немного грустные, сидели и смотрели на пароход, который в ожерелье огней скользил по реке.
Полковник принялся расхаживать взад и вперед по кабинету. Будь что будет, подумал он. Во всяком случае, его затруднения если и не преодолены, то отложены на какое-то неопределенное время или даже навсегда. Быть может, какой-нибудь партизан послужит орудием в руках судьбы и все кончит одной пулей? Он снова остановился у окна, посмотрел на кроны деревьев. Как знать, не сидит ли в эту самую минуту там, на суку, невидимый враг, целясь в него из карабина или готовясь швырнуть гранату в его окно? Черт возьми! Такие болезненные, трусливые мысли недостойны кадрового офицера! Обязанность солдата — остаться в живых и уничтожить противника. Это малодушие, конечно, результат жары и бессонницы, телесной и душевной усталости…
Зазвонил один из телефонов. Полковник взял трубку, выслушал доклад адъютанта и распорядился:
— Вызовите ко мне майора.
Вошел майор, человек лет сорока, невысокий и тучный. Выпученные глаза придавали его мясистому багровому лицу выражение, которое почему-то казалось полковнику непристойным. Толстые красные губы, совсем не похожие на тонкие, как лезвие ножа, губы полковника, говорили о животной чувственности. Среди сослуживцев майор славился добродушием и считался желанным гостем в любой компании. Любил хорошо и вкусно поесть, с комфортом отдохнуть и не думал, какое впечатление производит на других.
Он отдал честь несколько небрежно, даже, пожалуй, фамильярно. Полковник поглядел на него с неудовольствием. Военнослужащий, подумал он, не имеет права распускаться и так неприлично толстеть. Он начал замечать в своем подчиненном первые признаки процесса, неумолимо разрушающего тело и душу каждого белого человека, который слишком долго остается под физическим и духовным воздействием тропиков. Ему захотелось крикнуть: «Извольте подтянуться, когда отдаете честь! Подобрать живот! Застегнуть рубашку!» Однако он сдержался и подавил в себе раздражение.
Майор со вздохом облегчения развалился на стуле в вольной позе ковбоя среди ковбоев. Полковнику не понравилось, что майор сел, не дожидаясь приглашения, но и теперь он не сделал замечания.
— Что нового? — спросил он.
Майор открыл черную папку, которую держал под мышкой, вытащил из нее два исписанных листа и положил на стол.
— Вот донесение, — сказал он. — Мы так ничего и не узнали про контрабанду взрывчатки…
Говорил он хриплым басом.
Полковник взглянул на листки, но не притронулся к ним.
— А расследование взрывов в отеле и кинотеатре?
— Пока мы еще не напали на след.