25578.fb2
Лейтенант взглянул на портье. Он понимал, что астрологическое предсказание — вздор, и все-таки в душе принимал его.
— Хорошо… — буркнул он, чтобы закончить разговор. Он сунул руку в карман брюк, нашел монету в двадцать пять центов и торопливо положил ее на стойку, словно оплачивая совет, который был ему неприятен. Портье покосился на монету, но не поблагодарил.
Уже в дверях лейтенанту показалось, что у него на груди слова туземца вытатуированы, как веление рока.
До «Райской птички» идти было недалеко, но влажная духота улиц сразу утомила, и лейтенант хотел скорее очутиться в ресторане с кондиционированным воздухом, где дышать будет легче.
Он и его дама сидели за столиком в углу и в ожидании заказанных блюд пили мартини. Сегодня он испытывал легкое стеснение. До сих пор учительница всегда одевалась строго и просто и была настолько лишена кокетства, что он держался с ней как с коллегой, на равной ноге, а вернее, как с бесполым существом.
Он познакомился с ней несколько месяцев назад в деревне, которую войска правительства Юга только что отбили у противника. Его послали туда с отрядом, чтобы объяснить местным крестьянам новые порядки, при которых им теперь предстоит жить. Учительница должна была позаботиться об осиротевших детях, кроме того, ей предстояло быть переводчицей, так как она бегло говорила на туземном языке. Она вышла из джипа, одетая в зелено-оливковую форму, в посеревшей от пыли мужской шляпе. В зубах зажата сигарета. «Прямо какой-то сержант!» — подумал он тогда.
А сейчас перед ним была женщина — элегантное вечернее платье делало ее загар красивым. Она немного подкрасила губы. Впервые лейтенант заметил (и несколько удивился), что эта сорокалетняя учительница еще может нравиться. Черты ее лица чеканной строгостью напоминали, изображения на античных монетах. И только сейчас он увидел красоту этих синих, фиалковых глаз, которые так хорошо гармонировали с ее бронзово-каштановыми волосами.
Она вынула из сумочки сигарету и прикурила от пламени красной свечи на столе. И тут он тоже впервые обратил внимание на ее руки, выразительные, как человеческое лицо, сильные, но не грубые.
Она некоторое время смотрела на него молча, изучающе, и ему стало немного не по себе. Чтобы скрыть волнение, огляделся вокруг. Интерьер был выдержан в красных тонах (по азиатскому поверию — счастливый цвет), стены обтянуты алой парчой с вышитыми золотом пагодами и деревьями.
Багряный полумрак зала вызвал новые воспоминания о детстве — тот день, когда он побывал в политехническом музее одного из самых больших городов своей страны. Они спустились внутрь выполненного в натуральную величину макета угольной шахты, где было темно, совсем как в настоящей. Он вспомнил лицо матери в тусклом свете шахтерской лампочки. Во время спуска его охватило приятное чувство, в глубине которого прятался холодок страха, будто мороженое под слоем крема. И пока подъемник спускался, он взял мать за руку, черпая успокоение в ее ласковой прохладе. В «шахте» слышался записанный на пластинку голос экскурсовода — он объяснял, как работают автоматы, изображающие шахтеров, которые добывают в штольнях уголь и затем в вагонетках отвозят его к подъемнику… В ресторане, кроме голосов немногих посетителей, раздавалась негромкая нежная мелодия — и он почувствовал, что в этой атмосфере тихой безмятежности головная боль понемногу утихает. Он взял бокал и медленно провел им по лбу, чтобы насладиться прикосновением ледяного стекла.
— Мне нравится здесь, — тихо сказал он.
Она посмотрела по сторонам, подняла голову, чтобы поглядеть на потолок, ее лоб сморщился, и он заметил, что кожа у нее уже чуть увядшая, особенно под подбородком. Но от этого она не показалась ему ни более старой, ни менее привлекательной, и он не жалел об этой встрече.
— Мне этот ресторан больше нравился таким, каким он был раньше, когда здесь не играла музыка. Только тишина… приглушенные голоса, стук ножей и вилок о тарелки. Вы, я хочу сказать — ваши соотечественники, изобрели, индустриализировали, навязали миру привычку жить под приятное музыкальное сопровождение, от чего все становится похожим на кинофильм, то есть на вымысел. — Она выдохнула струйку дыма и отпила глоток мартини. — Когда я была в вашей стране… я уже, кажется, говорила вам, что около года читала лекции в одном из университетов Запада… Или не говорила?.. Так вот, когда я была в вашей стране, лейтенант, я узнала, что все мелодии, звучащие в магазинах, в больницах, в залах ожидания и в фойе кинотеатров, записаны на магнитофонные пленки фирмой, которая снабжает ими своих «подписчиков» и время от времени заменяет кассеты другими, с «новым зарядом». Мне рассказывали, что музыка выбирается по наркотическому, если так можно выразиться, признаку, то есть мелодии должны быть нежными и способными слиться с тишиной… Это своего рода звуковая мимикрия. Мелодия, которая могла бы взволновать слушателя или заставить его размышлять, отвергается. На мой взгляд, это порождается слишком уж прагматической манерой оценивать музыку — ведь она, по моему мнению, представляет собой высшую форму художественного выражения.
Она снова посмотрела по сторонам и закончила:
— Вот почему, лейтенант, я предпочла бы, чтобы это место оставалось тихим, как… храм.
Лейтенанту нравилось, как эта иностранка говорила на его родном языке — свободно и естественно, хотя и с заметным акцентом, полным грассирующих «р». Она сохраняла и интонацию своего родного языка, а потому у него создавалось странное впечатление, будто он слышит знакомую мелодию, но исполняемую в тоне, отличном от того, к какому он привык.
Она улыбнулась.
— Ну, я могу подтвердить, что мы едим с удовольствием, а вот вы, в сущности, неисправимые пуритане, видите в еде плотский грех. Говорить о еде — для вас это дурной тон. Ваши соотечественники едят прагматически, подсчитывая, что им необходимо такое-то количество калорий, витаминов и минеральных солей. Говоря начистоту, они нас презирают (причем в этом презрении есть немного зависти), потому что мы теряем слишком много времени за столом.
Лейтенант, уже слегка опьяневший от коктейля, развел руками:
— О! Вы преувеличиваете!
— Ну, уж если говорить о преувеличениях, то — исключая, разумеется, нацистское варварство — была ли в этом веке более «преувеличенная» и нелепая война, чем та, в которую вы ввязались и которую вы не можете выиграть… и не хотите проиграть?
— Ну, как солдат… — начал было он, но она его перебила.
— Я знаю, что вы не профессиональный солдат, а штатский в военной форме. Если вы мне скажете, что согласны с этим безумным геноцидом, я вам просто не поверю.
Он посмотрел ей в глаза.
— Вот уж не думал, что вы нас так не любите.
— Кто это вам сказал? Для меня естественно любить людей, страны, вещи… хотя у меня и есть личные причины относиться к жизни несколько сдержанно. Но в ваших согражданах есть то, что меня иногда раздражает. Это своего рода простодушие, рискованная игра в юношескую наивность, смешанная… с фарисейством.
Он скривил губы в недоверчивой усмешке и отпил еще глоток мартини. Она продолжала:
— На мой взгляд, вы, возможно, сами того не замечая, превратились в современных инквизиторов, которые хотят силой навязать «еретикам» свое спасение и свой рай.
— Вы имеете в виду эту войну?
— Да, а также и тот род мира, который ваша страна несет так называемым слаборазвитым странам, — полицейский, колониальный, скажем, римский мир… А что касается этой войны, то вы, по-моему, ведете себя как неуклюжий добрый самаритянин, который ранит и даже убивает человека, думая его спасти…
Он слушал ее и улыбался. Легкое опьянение делало его неуязвимым для таких нападок.
— Подумайте хорошенько… — настойчиво сказала она, гася сигарету о дно пепельницы с изображением алой летучей мыши (еще одного национального символа счастья). — Согласно политическому вероисповеданию вашего правительства, лейтенант, этой азиатской стране грозила и грозит смертельная опасность оказаться в когтях красного дьявола. И вот вы явились сюда в роли современных добрых самаритян, вооруженные самыми страшными орудиями уничтожения… и мне кажется, что для вас важнее не столько оросить маслом и вином раны подвергшегося нападению, как в евангельской притче, сколько уничтожить нападающего, хотя бы ценой жизни его жертвы.
Лейтенант слегка пожал плечами, достал из бокала маслину, положил в рот и стал жевать.
— Я не хочу обсуждать, имеем ли мы право находиться здесь и оставаться здесь дольше, — сказал он, — но, раз уж мы тут, мы не можем допустить, чтобы нас убивали, чтобы нас победили… Мы воюем с невидимым врагом — он всюду вокруг нас, и в то же время… его нигде нет. Он нападает ночью и исчезает днем. Вы знаете, какую хитрость применяют в последнее время партизаны для маскировки? Это невероятно… Они укладывают оружие и боеприпасы в пластмассовые мешки и в буквальном смысле слова зарываются в тину болот и речек, в грязь на рисовых полях и проводят в таком положении несколько часов, а иногда и целый день, дыша через соломинку или тростинку… В этом районе — вы, наверное, знаете — есть много пещер, в которых туземцы укрывались лет двенадцать назад во время войны за освобождение. Они прячутся там и сейчас, словно кроты, мыши… Однажды я побывал в таком подземном убежище — у входа они иногда держат ядовитых змей… Мы там нашли оружие, боеприпасы, радиопередатчик, карты района и почти тонну риса… А кроме того, бамбуковые копья с отравленными наконечниками… Это жестокий и беспощадный враг, и никогда нельзя предвидеть, откуда он появится.
Она кивнула.
— Да, я об этом много слышала. Однако вернемся к вашей миссии спасителей, к вашей миссии представителей хваленой западной цивилизации…
— Я этого никогда не говорил.
— Однако печать и официальное общественное мнение в вашей стране как будто придерживаются именно этой версии. Вы ведете тотальную войну, тактика выжженной земли — чтобы обнаружить скрывающегося противника. Это химическое оружие заодно уничтожает фруктовые сады, посевы, скот, домашних животных и в буквальном смысле поражает землю. А самое страшное — напалмовые бомбы, которые стирают с лица земли целые деревни, испепеляя безоружных людей, ни в чем не повинных, не понимающих толком, что происходит… Конечно, я рассуждаю, как рассуждают штатские и незадачливые пацифисты. Глазам и уму военного открывается иная картина, и дело сводится к стратегии, тактике, баллистике, логике, геополитике… откуда мне знать, к чему еще! Но я не могу не думать при этом о человеческих жизнях.
Он смотрел на учительницу и слушал, ошеломленный горячностью ее тона. Она слегка наклонилась вперед, ноздри ее раздувались… Она обвиняла. И лейтенант чувствовал всю серьезность, силу и истинность ее слов.
— Вы говорите так, — возразил он, — будто мы — убийцы. Значит, по-вашему, коммунисты уважают человеческую жизнь?
— Может быть, и нет. Но я ненавижу любое насилие, во имя чего бы оно ни совершалось.
После короткой паузы она продолжала:
— Послушайте, друг мой! Неужели вы думали, что человек вроде меня, не принадлежащий к «избранной нации», может смотреть на всю эту бойню, на эти безумные разрушения глазами геополитика, ссылаясь на пресловутую «историческую точку зрения»? Мы думаем о собственной шкуре, о наших нервах, о нутре, о собственных страхах. Мы не можем забыть о наших жизнях и о жизнях тех, кто нас окружает, будь то свои или чужие. Я видела жертвы вашего химического оружия — они корчатся в мучительной агонии, их выворачивает наизнанку. Некоторые слепнут… Простите меня, я понимаю, здесь неподходящее место, чтобы говорить о таких вещах. И вот я задаю себе вопрос: не действовали бы вы иначе, если бы вели обыкновенную войну против таких же белых, как и вы сами? Вы рассчитываете на то, что вас не будут судить строго за применение химического оружия, потому что вы истребляете «азиатов», «недочеловеков»? Конечно, штабной стратег способен рассматривать этих туземцев просто как подопытных животных… — Она умолкла, закурила новую сигарету и продолжала: — Не далее как на прошлой неделе я помогала ухаживать за семилетним мальчиком, у которого все тело было сплошной раной. Его напалмировали! Вот вам неологизм, от которого меня бросает в дрожь… Напалмировать! — Она горько улыбнулась. — Какой-нибудь историк или филолог, сидя в уютном кабинете с кондиционированным воздухом, скажет, что войны имеют и свою положительную сторону: они ускоряют прогресс и обогащают язык новыми словами.
Она замолчала и допила свой бокал. Лейтенанту вновь стало жарко. По спине у него потекла струйка пота. Внезапно его охватила тоска. Он вспомнил о Ку. Через час с небольшим он в последний раз будет держать ее в объятиях. И опять перед глазами у него возникла девушка, покончившая с собой.
— В общем, лейтенант, — сказала учительница с иронической улыбкой, — возможно, зная, что у буддистов и конфуцианцев нет ада, вы решили доставить им на дом образчик собственного христианского ада…
Лейтенант хотел было задать вопрос, неожиданно пришедший ему в голову, но заколебался, опасаясь обидеть ее. В конце концов он решился:
— Ваши соотечественники были лучше нас, когда оккупировали эту страну?
— Конечно, нет! Мы были колонизаторами наихудшего типа: эгоистами, тщеславными, алчными и беспринципными. Мы принесли сюда среди прочего один из символов нашей прославленной цивилизации — гильотину… В последние годы оккупации тут было больше тюрем, чем школ. Нашего окончательного поражения в пятьдесят четвертом году надо было не только ждать, но и желать во имя человеческого достоинства…
В этот момент лейтенант заметил морского пехотинца — очень темного негра, который с веселым видом вошел в зал, ведя под руку туземную девушку. Они сели за столик. Лейтенант нахмурился, увидев, что к негру подходит метрдотель. Он представил себе, как тот шепнет посетителю на ухо: «Очень сожалею, но в нашем ресторане не обслуживают цветных». Однако метрдотель, почтительно наклонившись к клиенту, записал в блокнот его заказ.