25669.fb2
— Избави бог, что вы, что вы! — с деланным испугом воскликнул Рощин. — Чую, это Костина несуразная выходка! Если уж пить еще, то выпьем за дам, за прелестных женщин и за радость людскую в наступающем новом году!
— За прелестных женщин! — выкрикнул совсем уже хмельной Коростелев.
Над морозным садом опять с разных сторон загорелись цветные огни, озаряя снег красными, синими и зелеными отсветами.
— Салазки, салазки! — воскликнул Коростелев. — Садитесь, Симочка, я повезу вас, как сивка-бурка!
Сима смутилась:
— Что вы, Константин Константинович! Я — толстушка.
— Садись, садись, — поощрил фабричный инспектор дочку.
И Коростелев побежал по дорожке, увозя Симочку.
— Господа, да здесь же отличная горка в саду! — вдруг вспомнил хозяин. — Идемте кататься на санках!..
— Извозчик! — позвал Володя под фонарем возле дома Рощиных.
Бойко взмахнув кнутом, от угла подкатил; скрипя санками по морозному снегу, извозчик. С деланной осанистостью, изображая лихача, он откинулся на облучке, будто не в силах сдержать бег застоявшегося коня, хотя и покрытая инеем мелкорослая лошаденка, и захудалые санки, и драная полость — все отнюдь не имело «лихого» вида…
— На Железнодорожную!.. То есть на Симоновку, — поспешно поправился Володя, с мыслью о том, что лишняя конспирация не повредит. В другое время Володя не заплатил бы таких сумасшедших денег, как запрошенный извозчиком двугривенный, но сегодня был особенный вечер, особая ночь — единственная в столетие, и он по-хозяйски откинул полость, садясь в санки. Приходилось ехать совсем в другой конец города. Ветерок ударил колючим снегом в лицо. Володя поднял жесткий, негреющий воротник гимназической шинели, думая о том, как будут рады ему в доме крестного.
Широкие сани, запряженные парой резвых коней, обогнали извозчика и остановились у освещенного подъезда дворянского собрания. С шумом и смехом выбиралось из саней какое-то веселое семейство с барышнями и офицерами.
— Господа! До встг'гечи осталось сог'гок четыг'ге минуты! — грассируя, выкрикнул мужской голос.
— Подстегни, — обратился Володя к извозчику.
Звуки духового оркестра вырвались из открытой фрамуги танцевального зала дворянского собрания. Именно здесь, в этом зале, в первый раз в жизни Володя видел встречу Нового года с высокой, горящей огнями нарядной елкой, украшенной золотыми шарами и звездами, играл духовой солдатский оркестр, танцевали разодетые дамы, офицеры и щеголеватые штатские господа…
Именно здесь, в дворянском собрании, лет десять назад судьба посулила Володе «счастливую долю». Володиному отцу, который служил проводником вагона третьего класса, участь лакея дворянского собрания казалась настолько завидной, что из-за нее, он считал, стоило несколько лет потрудиться в роли буфетного «мальчика». Пусть все — и буфетчику и кассирши, и судомойки — дерут тебя за вихры и за уши. Пусть все тебе щедро дают подзатыльники и пусть ты до поздней ноли должен не спать, бегать с двумя ведерками за снегом во двор, щепать для растопки самовара лучину, с тряпкой кидаться к каждой лужице пролитого случайно пива или расплесканного чая и, падая с ног, засыпать после трех часов ночи. Зато через несколько лет ты станешь взрослым лакеем, и щедрые дворянские чаевые потекут в твой карман… В городе ходила легенда о том, что владелец торговых бань и нескольких магазинов, Лаптев, когда-то тоже был лакеем дворянского клуба, а вот стал купцом первой гильдии и почетным гражданином… Правда, рассказывали и о том, как земский начальник, помещик Стрельников, публично не подал ему руки, но Стрельников же и поплатился за это: бывший лакей не далее чем через год заставил его вымаливать отсрочку уплаты по векселю, дня три кобенился и все же забрал именьишко строптивого дворянина…
Бесчисленное количество подобных «волшебных» историй каждый раз привозил отец из своих поездок. Он рассказывал их за бутылкой водки, заставляя восьмилетнего сына выслушивать их и «учиться, как надо жить»…
У отца были всегда опухшие от бессонницы и пьянства глаза, и его назидательные беседы неизменно заканчивались побоями матери, которую он упрекал во мнимых изменах ему за то время, пока он бывал в поездках. Избитая мать спасалась с детьми на улице или пряталась у соседей — помощника машиниста дяди Гриши Ютанина или у носильщика Горобцова…
Пьянство отца становилось все более неуемным, все более буйным, оно перешло в запои, он был уволен с железной дороги и вскоре попал в желтый дом, где умер от белой горячки. Мать привела Володю вместе с двоими младшими на похороны умершего отца, а через несколько дней жёлтый дом стал их обиталищем: мать поступила сиделкой к сумасшедшим; их домик в железнодорожной слободке купил Головатов, знакомый кондуктор, а они поселились в деревне Оленино, при которой стояла лечебница для душевнобольных. Только Володя остался жителем города — мальчиком при буфете в дворянском собрании, где он и ютился ещё месяца три в углу подвального этажа, в помещении для кухонной прислуги.
Как-то раз, поспешив на дежурство, мать второпях закрыла печку с угаром, и через два дня фельдшер из жёлтого дома, Федотов, на «сумасшедшей линейке», как называли в городе линейку, ездившую по нескольку раз на дню до психиатрической лечебницы, приехал за Володей, чтобы отвезти его на похороны младших сестренки и брата…
На всю жизнь остался в ушах Володи пронзительный, исступленный крик матери. Она не плакала так над могилой отца. Его смерть она приняла как освобождение от тяжкой обузы и лишь для приличия подвывала и, оборвав на минуту причитания, тут же спокойно и деловито обращалась к кому-нибудь из ребят, чтобы получше закутать в платок, вытереть нос и опять возвратиться к нудному подвыванию… Теперь, у могилы детей, она валялась по снегу, рвала на себе волосы и кричала истошным, охрипшим визгом бессвязные, истязающие себя слова…
Две недели после этого она лежала в «желтом доме» на положении больной, а когда возвратилась к работе, то тот же фельдшер приехал опять на линейке, чтобы забрать Володю из «мальчиков». Совместную жизнь матери с сыном врачи сочли средством, чтобы спасти ее от помешательства.
Ещё в буфетных мальчиках по ярлыкам на винных бутылках, по этикеткам печенья, по чайным и конфетным упаковочным обложкам Володя постиг грамоту. Потому ученье в приходской школе пошло у него без особых трудов.
Когда Володя окончил школу, ему было двенадцать лет. Надо было опять идти «в люди». Фельдшер, который давно зачастил к матери и которого мать почтительно называла Михайлой Степанычем, в то же время даря его необычайно ласковым взглядом своих карих глаз и как-то особенно усмехаясь, — так, что становилась даже на взгляд сына необыкновенно молодой и красивой, — фельдшер вдруг посоветовал ей отдать Володю не в мальчики в магазин или парикмахерскую, не к сапожнику и не к лудильщику в ученики, а… в гимназию! В гим-на-зию!.. У матери даже в глазах потемнело от этого слова. Она посмотрела на Михаилу Степановича тем понимающим, «себе на уме», взглядом, которым привыкла смотреть на больных, когда они «заговариваются», но им не следует возражать, несмотря на всю очевидную несуразицу их болтовни…
Фельдшер был, однако, в здравом рассудке. Он не стал доказывать ничего матери, но в ближайшее воскресенье к нему приехал товарищ его детства, давний друг Феофаныч, гимназический надзиратель, которого гимназисты звали за незавидные рост и фигурку «Чижиком». Это было уже не в новинку, что гости фельдшера приезжали из города не к нему в неприютную больничную палату, а в избушку Володиной матери. И она каждый раз, как хозяйка, ласково и радушно встречала его гостей, а кое-кто из гостей по ошибке называл Володю даже «сынком» Михаилы Степановича… Феофаныч был тоже принят в комнатушке с геранями на оконце, за столом, накрытым кружевной скатеркой, которую подарила матери одна из больных-рукодельниц. Мать, в тот день свободная от дежурства, сходила за водкой, испекла пирог, нарезала колбасы и белого калача, подала грибков, из комнаты фельдшера принесла гитару, зная пристрастие Михаилы Степановича к музыке, после того как он выпьет. Но фельдшер сурово отверг забаву и, против обычая, пригласил Прасковью присесть к столу, а Володе велел никуда не бегать, сидеть тут же, с ними. Его торжественный вид и серьезность, не присущая ему по воскресным дням, возбудили Володино любопытство. Оказалось, что фельдшер затеял «семейный совет», где Феофаныч, одетый в мундир с блестящими пуговицами, то есть выглядевший и сам «как барин», должен был окончательно и навсегда решить Володину судьбу…
Все выпили для начала по рюмке «для просветления разума», при этом фельдшер и надзиратель с серьезностью закусили, а мать поперхнулась, перекрестилась и, со слезами вскочив с табуретки, горячо обняла Володю…
Тогда Феофаныч и фельдшер стали ее стыдить и доказывать, что оба они «из простого звания»; могли стать сапожниками или какими-нибудь стрелочниками, а вот получили образование и «вышли в люди».
После третьей и четвертой рюмки они приступили к испытанию Володиных склонностей и призвания, задавая вопросы по арифметике, по грамматике и священной истории. Так судьба его бесповоротно решилась: почти в тринадцать лет от роду он попал в первый класс гимназии…
Клички «верзила», «орясина», «Голиаф», данные второгодниками Володе, в течение первых недель задевали его. Но, упорно решив перегнать в ученье «барчат», как он с первого дня про себя назвал всех гимназистов, уже в первой четверти года Володя сделался первым учеником. Из класса в класс это звание он нес в течение всех семи лет. К шестому классу учения начальство рекомендовало Володю родителям как репетитора для отстающих. Сочинения Белинского и Герцена, Чернышевского, Добролюбова и Писарева стали знакомы самому Володе в пятом классе, когда он близко сошелся с общительным семиклассником Федей Рощиным, через которого получил возможность брать для чтения книги из библиотеки Виктора Сергеевича. Через Федю же и его друга Васю Фотина познакомился Володя на другой год и с Иваном Петровичем Баграмовым.
В последнее лето оба, Володя и Федя Рощин, гостили в деревне у Баграмова. Именно там они прочли «Воскресение» Толстого, а после в городе, в узком кружке на квартире Рощина, устроили «суд над Нехлюдовым». К этому времени Федя окончил гимназию. Он уезжал в Москву, на юридический факультет университета. По его отъезде Виктор Сергеевич пригласил Володю домашним учителем к сыну Вите, чтобы после болезни тот смог нагнать упущенное и возвратиться в свой класс. Витя был самым младшим из третьеклассников, и Анемаиса Адамовна не желала из-за его болезни утратить это своеобразное «первенство». Потому решено было Витю готовить с учителем дома. Потому-то Шевцов и стал ежедневно бывать в доме Рощина, где всегда находил его доктор Баграмов в каждый приезд с «почтой».
Теперь, в восьмом классе, Володя шел первым в гимназии кандидатом на золотую медаль. Дружелюбное отношение гимназического начальства к этому серьезному и целеустремленному юноше еще в седьмом классе было несколько поколеблено справкой о нем полиции, которая запросила у директора гимназии сведения об успехах и поведении гимназиста Шевцова Владимира, потому что, по сведениям, полученным полицией, он встречался на частной квартире с проезжим из ссылки опасным социал-демократом. Полиция Володю не потревожила, но полицмейстер рекомендовал директору обратить внимание на образ мыслей Шевцова. Начались придирки и испытания, которые предупрежденный Чижиком Володя выдержал с ловкостью и остроумием.
Социал-демократические знакомства и связи Володя хранил умело и скромно. Он видел в подпольной работе не романтическое приключение, а дело всей своей жизни. Революционные связи Шевцова были в иной среде, далеко от гимназии.
Кончились освещенные улицы. Город, казалось, замер на несколько минут перед торжественным мгновением смены столетий. Прохожие и проезжие исчезли с морозных улиц. Володя досадовал, что на своем одиноком извозчике он слишком заметен в этой снежной пустыне, и тут же про себя засмеялся: «Заметен? Кому?!»
— Стой! Тут! — остановил он извозчика, расплатился и торопливо шагнул во двор, с детства известный ему проходными воротами на две улицы. Обычно темные в этот час окна рабочих домишек тут и там светились огнями. Кое-где раздавались приглушенные двойными рамами звуки гармоники, слышалось пение… Железнодорожная слободка тоже встречала наступающий Новый век…
Володя вышел на параллельную улицу. Ряды кособоких мелких домишек беспорядочно и неровно, утопая в сугробах, бежали под горку, к Нижней слободке.
С горки, наезженной за зиму; донеслись до Володи голоса ребят, катающихся на санках и на ледянках с горы и вдоль улицы Нижней слободки, где когда-то катался, бегая в материнских валенках, и Володя. Сесть бы на санки сейчас, так он и теперь, казалось, знал бы тут каждый ухаб и крутой поворот, столько раз пролетал он эту капризную улицу — горку.
Знакомый пёс у крылечка, гремя цепью, кинулся заснеженными, мохнатыми лапами на грудь. Дядя Гриша сам отпер дверь Володе. Знакомая маленькая прихожая была освещена лампадкой перед иконой и завалена шубами, шапками и платками.
В «зале» играют вальс на гармонике, поет сильный голос хозяйского брата Ильи и доносится разговор.
Володя с детства по-сыновнему любил дядю Гришу Ютанина, человека с желтыми от табака, нависшими усами, с нагладко стриженной большой и несколько угловатой, будто вытесанной топором, головой, с карими пристальными глазами, глядевшими из-под лохматых, словно вторые усы, нависших бровей… Тогда, в Володином детстве, он был еще кочегаром паровоза. Он уезжал то и дело из дома, как почти все железнодорожники, как и Володин отец. Но приезду отца ни Володя, ни мать, ни младшие не радовались: возвращение отца означало пьянство и брань, побои и слезы доброй, робкой и тихой матери. Приездом же дяди Гриши была счастлива вся его семья: его младший братишка Илья, Володин сверстник, жена дяди Гриши, которую все знакомые звали тетей Нюрой, — прилежная мать, огородница, скотница и швея на весь дом, и детишки, которые висли на дяде Грише все время, пока он бывал дома. Этот по виду суровый человек был ласковым и спокойным. Он не был весельчаком, зубоскалом, но в его присутствии в доме всегда уверенно воцарялась радость. Он из поездок часто привозил «гостинцы» — лобзик для выпиливания, маленький детский топорик, цветочных семян, занятную книжку, куклу, губную гармонику — и всем угождал подарками. Дядя Гриша, зная склонность Володи к рисованию, как-то привез и ему цветные карандаши. Володина мать пристыдила этим своего мужа, но на него упрек подействовал совершенно иначе, чем она ожидала: он схватил со стола всю пачку карандашей, и никто не успел опомниться, как забросил их в печку, в огонь.
— Гришка Ютанин мне не указ! — заорал он на весь дом. — А ты, пащенок вшивый, не нищий! Гнида поганая! Станешь еще по домам побираться — башку оторву! — зыкнул он на Володю…
Даже когда мать сама покупала ребятам какой-нибудь скромный гостинец, — отец возмущался:
— Не барчата растут! Из каких-то доходов им жамки да мячики? Приучала бы лучше к делу! Из каких-то доходов? Чем мужу во всем угождать, ты ребят балуешь!.. А может, не мой доход?! — вдруг ехидно спрашивал он. — Может, без мужа сама зашибаешь копейку с солдатами во Пожарном саду?!
Мать огрызалась, в неё летела бутылка или сапог…
Пребывание в доме Ютаниных было единственной отрадой Володи в те дни, когда отец «отдыхал» после поездки. Дядя Гриша и вся семья Ютаниных остались родными и близкими Володе на всю жизнь.
Именно здесь, в этом с детства знакомом доме, от какого-то пришлого, человека, который несколько дней жил в сарае, Володя впервые услышал серьезное слово о рабочей борьбе и революции. И уже шестнадцатилетним мальчиком начал он сознательно входить в интересы рабочей жизни. Это были другие, особые интересы; они сложили его вторую жизнь, о которой не знал никто из гимназических товарищей. Никто в том, другом мире не знал, что Шевцов уже два года на собраниях одного рабочего кружка носит кличку «Андрей», что иногда вечером за путями, у железнодорожных мастерских, его можно встретить в засаленной блузе, вымазанным копотью, чтобы при» нужде он смог быстро влиться в общую массу и опытный филерский глаз не сумел бы среди трехсот человек отличить его от других молодых рабочих.
Поездки с дядей Гришей «на рыбалку», как говорил Володя матери и Михаиле Степановичу, вот уже целых семь лет добросовестно заменявшему ему отца, были обычны, так же, как зимние походы с Ютаниным «на зайцев». С «рыбалки» Володя иной раз действительно приносил окунишек и щук, из похода «за зайцами» возвратился как-то раз даже с лисой, в другой раз — с живым зайчонком.
Осторожный в отношении политики фельдшер отличался от Володиного отца только тем, что не пил запоем, да тем, что его идеалом был не владелец бань Лаптев, а доктор Кошуркин, сын лудильщика, ставший модным врачом и построивший каменный дом на одной из центральных улиц. Даже малейшее подозрение, что Володя водит знакомство с политическими, привело бы фельдшера в ужас и негодование. Старый друг Михаилы Степановича, надзиратель Чижик, который предупредил Володю о письме полицмейстера директору гимназии», держался других взглядов. Петр Епифаныч понял давно, что молодежь идет в жизни своими путями. Его доносы директору ограничивались сведениями о том, кто посещал спектакли гастролей фарса, кто гулял с девицами под руку после дозволенного часа, кто ходил в дом терпимости или попался навстречу в нетрезвом виде. Никто никогда не слыхал, чтобы Чижик донёс о какой-либо политической «неблагонадежности». Считалось между гимназистами, как и между начальством, что Чижик в этих вещах непонятлив, наивен и прост…
Но Шевцов убедился, что гимназический «шпик» видит жизнь глубже и осмысленнее, чем многие из образованных педагогов.