25669.fb2
Послышался свист. Поднялся ропот и гул.
Рощин вскочил и настойчиво звонил в свой благозвучный серебряный колокольчик, едва слышный в поднявшемся шуме. Чтобы угомонить публику, Виктор Сергеевич с поспешностью передал слово главному врачу губернской психиатрической больницы доктору Воскресенскому.
Приземистый, широкоплечий человек со щетинистым седоватым бобриком на голове, с квадратной черной бородой и угольно-черными глазами взошёл и а кафедру, выжидая, когда успокоится шум. Рощин всё звонил.
— Господа! Милостивые государи и милостивые государыни! — несколько резким голосом, не совсем-складно заговорил наконец новый оратор. — Если мой почтенный предшественник говорил о поучительности, так сказать, гениальных трудов Федора Михайловича для судебной мысли, то мне, как врачу-психиатру, приходится со всей прямотой признать, э-э… что Федор Михайлович указал пути психопатологическому исследованию развития больной, преступной идеи от ее, так сказать, зарождения до момента пролития крови.
Горелов был известным городу адвокатом, и многие уже ранее слышали его выступления в суде. Многим он нравился, но длинная речь его уже утомила.
Доктора Воскресенского никто не знал. Говорил он нескладно, но сама-смена оратора и перемена угла зрения на Достоевского возвратила аудитории тишину и внимание.
— Нет ученого психиатра, который не подписался бы под психопатологическими, так сказать, э-э… анализами знаменитого романиста Достоевского, хотя гениальный писатель так же не был медиком, как он не был и юристом, — продолжал Воскресенский. — Однако и служебная и врачебная психиатрия преклоняются перед его великим талантом.
Великий психопатолог Достоевский умел видеть весь современный мир как грандиозную экспозицию психопатологических, так сказать, типов.
Распространенное в наши печальные дни отрицание религии влечет за собою отрицание морали и правовых норм, порождает в обществе ужасающий, разъедающий, так сказать, скепсис и, как последствие его, — шизофрению, как расщепление личности, слабоумие, иногда это влечет за собой манию величия, которая у нас называется «mania grandiosa».
— A y доктора, так сказать, mania religiosa! — насмешливо выкрикнули из рядов публики.
Оратор запнулся. Но публика строго зашикала, и Воскресенский продолжал:
— Раскольниковская больная мысль, взявшись судить ростовщицу, выводит ее из человеческой сущности в насекомую. Раскольников, вообразивший себя в припадке болезни равным Наполеону и Магомету, готов раздавить простого, смертного человека с дарованной богом бессмертной душой!
Но какие великие муки испытывает этот несчастный в моменты просветления, когда пробуждается в нем тревожная, мучительная совесть…
Оратор пристально жгучим взглядом всматривался в передние ряды сидящих, будто уличая их в чем-то.
— В наши дни, когда общество, так сказать, заболевает скепсисом, болезнью, которая разъедает души сомнением, мы должны думать о том, что всех людей надо лечить, лечить, пока болезнь не запущена, предупреждая обострения социальных болезненных симптомов, направляя мысли и чувства к успокоению и примирению с действительностью.
— При помощи отца Иоанна Кронштадского и князя Мещерского! — подсказал вызывающе голос из задних рядов.
По залу пронесся шепот. Многие оглядывались, силясь понять, кто именно выкрикнул эту реплику.
Но Воскресенский, не замечая шума, продолжал свою мысль:
— Ибо мы видим в великом произведении Достоевского, как на живом примере, видим ступенчатое развитие болезни Родиона Раскольникова.
Рядом толчков подталкивается развитие болезненной мысли. Болезнь — да, да! — болезнь углубляется и толкает несчастного на преступление. Будучи во власти болезни, как бы в бреду, он совершает это деяние…
Но вот Раскольников признается. Он покается, что нарушил непереступимую божию заповедь «не убий», понял жизнь человеческую, дарованную богом. Он пойдет на каторгу и искупит невольный, я утверждаю — невольный, болезненный грех, и это будет его выздоровлением от душевной мучительной болезни.
Учитесь у Достоевского, господа, любить ближних, будьте осторожными и братьям своим в наш болезненный век! — закончил доктор Воскресенский.
Вместе с аплодисментами опять раздались насмешливые голоса:
— Помешался на помешанных!
— Помолитесь богу о здравии доктора!
Любе и Наташе уже надоело слушать нескладную речь доктора, и они старались разглядеть, где сидят Луша, Коростелев и Сима, и досадовали, что сидят не вместе.
Рощин звякнул в звоночек. На кафедру поднимался молодой человек в студенческой форме.
— Гляди-ка, красавчик какой, — дернула Любка Наташу, — я видала его, когда с мамкой маленькая в церкву ходила…
Это был Егорушка Сафонов, сын крупного хлеботорговца. Действительно, с тринадцатилетнего гимназического возраста весь город видел его в соборной церкви, где по большим праздникам, облаченный в парчовый стихарь, со скромно опущенными ресницами, он прислуживал архиерею. На выпускном экзамене архиерей уговаривал его поступить в духовную академию и сулил ему к тридцати годам архиерейскую кафедру. Сверстники стали изводить Егорушку кличкой «ваше преосвященство», при всякой встрече просили «благословения» и довели до того, что он стал избегать появляться публично.
Теперь он проучился два курса в Московском университете и даже изведал студенческие неприятности — манежное сидение и камеру Бутырской тюрьмы. Но хлопотами богатого папаши он приехал домой, под уютный и сытый родительский кров.
Этот красавец студент едва успел появиться в городе перед гастролями Оленева. Горелов, затеявший лекцию с диспутом о Раскольникове, зажегся мыслью о том, чтобы с кафедры прозвучало слово представителя молодого поколения. Это казалось демократичным и модным.
— Миром господу помолимся-а! — пробасил кто-то в зале, когда Сафонов взошел на кафедру.
Но студента, видимо, не смутил этот голос. С особенным лучистым светом в глазах, с тонким лицом, обрамленным волнистыми волосами, стоял он на кафедре и усмехался.
— Братья и сестры! — торжественно, по-церковному произнёс он, и из глаз его брызнул нескрываемый смех. — Мы только что слышали две проповеди — смиренного служителя правосудия господина Горелова и угодника медицины господина Воскресенского.
Один проповедовал нам, что все мы с вами в душе преступники и убийцы и не на всех еще нашел подходящий стих, чтобы зарезать ближнего. Другой провозгласил нас с этой кафедры потенциальными психопатами, ещё не успевшими по-настоящему соскочить с ума, но утверждал, что всех нас пора уже немножечко полечить, — вероятно, в его подопечной больнице.
По залу пронесся шепот и смех, послышались хлопки. Виктор Сергеевич Рощин, сдерживая улыбку, тронул звоночек.
«Ишь ты! Не то что смущаться аудитории — он еще в нападение лезет, оппонент желторотый!» — с усмешкою одобрения подумал и Горелов, который не очень поверил студенту, когда тот сказал, что привык к публике.
Сафонов, стоя на кафедре, терпеливо выдержал паузу.
— Господа! Что за мерзость мы слушали?! — с неожиданным жаром воскликнул он.
Рощин решительно зазвонил.
— Господин Сафонов, — укорил Рощин, — вам кафедра предоставлена не для брани.
— Слушаюсь, господин председательствующий, — пообещал Сафонов и повернулся к публике. — Господин председатель не разрешает мне говорить резких слов. А как же нам быть не со словами, а с унизительными мыслями, которых никто из вас не остановил? Как можно их было высказывать?! Вот тут уж, позвольте, я протестую от имени аудитории, господин председательствующий, от имени публики, от вашего имени, господа! — обратился он к залу.
— Мы не давали вам права говорить от нашего имени, господин студент! — возмущенно воскликнул сидевший в первом ряду тучный и желчный товарищ прокурора Борецкий.
— И мы не даем! — закричал из задних рядов молодой и задорный голос.
— Говорите от имени соборного причта!
— Или от хлебных лабазников!
— Ну хорошо. Извините, господа. Я протестую лично ох своего имени, от имени человека, который считает, что бог не создал людей — ни всех с готовностью спятить, ни всех со способностью убивать старушек. Я считаю, что люди, простые, нормальные люди, более совершенные существа, чем сборище убийц и сумасшедших…
Первым зааплодировал Коростелев, за ним захлопали с разных сторон азартно и дружно, по-молодому.
— Вот видите, господа! — улыбнулся оратор. — А я ведь именно это хотел сказать от вашего имени, а вы крикнули, что не даете мне права…