25669.fb2
Кузина профессора Лупягина принимала по четвергам у себя в гостиной поэтов и художников-декадентов, адвокатов, журналистов и даже каких-то сектантов-мистиков. В доме у этой дамы Юля познакомилась с издателем эстетического журнала «Икар».
— «Икар» — это символ всего человечества, бедного мечтающего человечества, — говорил за столом сосед Юлии Николаевны, издатель, маленький толстячок с лысиною, вокруг которой остатки волос сходились подобием лаврового венка на «высоком челе». — Сломанные крылья и в предсмертном бреду мечта о полете — вот всё, что таим мы в сердце, как самое прекрасное! И наш знаменитый босяк, прославленный певец российского люмпена… как он ни стремился стать писателем грубых дней, он тоже не смог.
продекламировал он возвышенно, прищурив мелкие бегающие глазки. — Так мы мечтаем всегда о полете, но падаем вниз, на скалы, ломая крылья… А сегодняшняя пылкая молодежь, а вчерашние мечтатели и герои?! В этом прекрасная радость юности — в стремлении к полету и неизбежном падении и гибели самых смелых. Литературная жизнь — это тоже полет над буднями. Бросайтесь смелей со скалы к небу, к солнцу… Вы говорите — у вас нет смелости? Приходите к нам. Мы дадим вам тему. Приносите мне ваши опыты переводов…
Смешной толстяк совсем не произвел на Юлю впечатление мечтателя о полете. Особенно после ужина, когда он усиленно жал руки приехавшему с опозданием, как говорили, денежному тузу, который снабжает кредитами декадентские предприятия.
Когда Аночка исчезла в буре событий и перестала бывать у нее, Юля вспомнила о предлагавшемся покровительстве издателя и поехала в редакцию на Кузнецкий.
Она ожидала, что ей придется настойчиво напоминать издателю обстоятельства их знакомства и весь разговор, и была приятно удивлена, когда по докладу секретаря ее попросили тотчас же в кабинет.
— Очаровательная Юлия… Николаевна? — с полувопросом назвал толстяк и сам воскликнул: — Да, да, Николаевна! Что же вы к нам, так долго не шли? Садитесь, пожалуйста. Принесли перевод? Превосходно! Прелестно, прелестно!.. Прошу вас, оставьте до завтра, а завтра, быть может, я вам приготовлю сюрприз… Вы любопытны? Нет, нет… Я вам пока ничего не скажу!
Ему доложили о чьем-то приходе.
— Пусть подождут. Скажите — я занят, — сурово ответил издатель. — Не хотите ли, Юлия Николаевна, ознакомиться с новым, самым изящным и модным французским романом? — сказал он, протягивая маленький томик со стилизованной, наподобие египетской, женской головкой. — Как издают! Ах как они издают! — восторженно произнес он. — Какие гравюры!.. Может быть, вы до завтра это прочтёте, а я прочту ваш перевод.
Он встал и на прощание поцеловал кончики её пальцев.
Вечером Юля читала роман с сентиментальным, но милым, чисто французским названием «Глупое сердце Беатрисы». Первая часть его называлась «Горбатая жизнь», вторая — «Крест из фиалок», третья — «Небо отверженных».
Смесь сентиментального урбанизма с трагической эротикой. Нечто от Бодлера и даже Верхарна, но с эстетической приправой метерлинковского типа. Здесь что-то было от символизма, но в смешении с натуралистической грубостью и прямотой.
Юлия увлеклась и отложила книжку только тогда, когда дочитала её до конца, до последней страницы.
«Она стояла, облокотясь на перила набережной, и, опустив голову, смотрела в опрокинутое небо, которое так отличается от высокого неба счастливых и сытых. По этому небу, кроме высоких закатных перистых облаков, плывут распущенной сепией причудливые, разводы мазута, мчатся, как золотые кораблики, апельсиновые корки, подобные хрустальным шарикам вздуваются радужные пузырьки отработанного фабричного масла, а иногда торжественно проплывает сентиментальный сюрприз Сены: вздувшийся, раскоряченный труп пегой кошки… В том небе, небе смеющихся и счастливых, не загорелась еще ни одна звезда, а в небе отверженных уже вспыхнули туманные желтые огоньки прибрежных домов и фонарей, освещающих мост…
…Когда умирают признанные счастливицы в дорогих и нарядных платьях, они улетают с ангелами в свое высокое небо, как им обещают священники. Отверженных жизнью туда никогда не пустят: для них остается лишь просторное темное отражение неба в глубокой воде Сены, отражение ночного неба, в котором тускло маячат блеклые желтые звезды.
Беатриса оглянулась во мраке направо, налево, воровато перебралась за перила. И бездонное холодное небо отверженных распахнуло объятия простенькому, глупому сердцу».
Юля вскочила с постели и в одной рубашке села за стол писать перевод этих последних абзацев книги.
Уже под утро она открыла начало романа и попыталась переводить её первую часть.
«Утро Парижа, утро Содома, здравствуй!
Солнце ещё попадает и в эти лачуги? Как это не придумали до сих пор разливать его золотой свет по хрустальным флаконам и продавать по сто франков флакон только богатым, а бедные чтобы могли на него смотреть лишь на витринах, в шарах, подобных тем, что стоят на окнах аптеки…
Нет, аптекарь и фабрикант пока ещё не придумали этого фокуса, и солнце рождает жизнь.
Жизнь!
Вы думаете, она в этой разряженной кукле, которая стоит за стеклом в магазине нарядных платьев? Нет, эта кукла мертва, у неё нет сердца. А эти куклы, такие же, как в витрине, нарядные, которые поедут позже в экипажах, на рысаках и в гудящих ландо автомобилей, — эти куклы, которые сейчас еще спят на пуховых постелях — они так же мертвы — у них нет никаких сердец.
Но вот она, вот она скачет по краю панели, маленькая горбатая жизнь. Сама жизнь беззаботно припрыгивает на одной ножке, у неё горячие и смешливые чёрные глазки, длинные ресницы, кудрявые волосы, некрасивый горб за плечами, прикрытый пестренькими лохмотьями, и крохотное глупое сердце, которое любит травку между камнями панели, любит хромую кошку и откормленных голубей, нарядных детей, которые ходят гулять со своей важной кормилицей, их красивую куклу Люлю и свою смешную пьяную маму, которая днем стирает, а ночью гуляет и пьёт вино и смеется, смеется…
Маленькая горбатая жизнь получила утром от маминого гостя три су. Что сделать ей на три су?
Глупое сердце Беатрисы замирает от предстоящего наслаждения этим богатством, потому она скачет так весело на одной ножке…»
Когда Юля проснулась, было отнюдь не раннее утро. Толстяк назначил приехать в двенадцать часов, и нужно было поторапливаться, чтобы успеть.
— Ну как вам мой перевод? — бойко спросила она, чтобы не показаться робким, благоговеющим перед печатью новичком.
— Вы начали читать эту новую книгу? Ну, роман, как его… я вам дал вчера? — вместо ответа спросил издатель.
— Я даже уже попробовала переводить кое-что.
— В самом деле?! Прекрасно! — воскликнул толстяк. — Вы владеете слогом, но вы на дурной дороге. Откуда у вас эта книга, перевод которой вы мне принесли? Невыразимо скучная, благонравная книга! Это совсем не в моде…
Юля хотела ему возразить, однако мэтр её перебил:
— Да, но вам повезло! У меня уехала в отпуск постоянная наша сотрудница по французским новинкам, и как раз неожиданно приезжает сей модный автор, мосье Гастон Люнерье. Если мы успеем напечатать его роман, пока он будет у нас в гостях, вы станете опасной соперницей нашей присяжной мадам «Que voulez vous?»,[47] как её называют в редакции. Сегодня в четыре мы с вами вместе встречаем его на вокзале. Я вас представлю как переводчицу, скажу, что вы уже вторую неделю ведете работу над его книгой, а вы меня поддержите восторгами и комплиментами. Так мы с вами оставим с носом все знаки Зодиака: «Козерог» его тоже собрался встречать, но они не успели еще получить роман. А вы уже можете о нем говорить с автором… — Толстяк торжествующе посмотрел на Юлю. — Ну, каков мой сюрприз? — хвастливо спросил он. — Удивительный! — восторженно согласилась Юля, подавая руку для поцелуя.
«Временные правила» министра-генерала Ванновского, изданные в канун Нового года, были приняты студенчеством всей России как издевательство.
Исполнительный комитет объединенных землячеств больше уже не заседал в квартире у Аночки. Он перешёл на положение кочевого племени, чтобы не быть выслеженным полицией. Четверо членов комитета уже сидели в тюрьме. Про них шептали, что у них были связи с партией, и им привыкли верить, как политическим руководителям, а теперь приходилось во всем полагаться на собственные неопытные умы, на подсказку своих сердец, чтобы протестовать, бастовать, выдвигать требования и лозунги.
Министр предложил свободу сходок «в пределах законности». В Москве уже ходил рассказ Горького о, писателе, который зазнался. «Свобода в пределах дозволенного» была высмеяна и растоптана.
Сходки под председательством инспектуры?
— Долой инспектуру!
Повестка для сходок, заранее утвержденная?
— К чёрту! Вот наши требования:
«Сходки без всяких ограничений, полная свобода студенческих сходок!
Упразднение инспектуры, — долой педелей и шпионов из alma mater!
Обратный прием в учебные заведения всех исключенных студентов!
Допуск в университеты всех желающих в них учиться, без ограничения пола и национальности!
Свобода слова, печати, собраний, союзов! Неприкосновенность личности!
Долой самодержавие!
Да здравствует политическая борьба студенчества, ибо без политической свободы не может быть свободы академической!»
Прокламацию от имени Исполнительного комитета землячеств Аночка сочинила сама. Когда она писала эти слова, рука её дрожала от волнения не потому, что она боялась ответственности перед охранкой или полицией, а потому, что впервые она сама брала эти мысли и слова из собственной головы и своего сердца.
Трепещущим от волнения голосом она предложила прокламацию собранию, и собрание приняло ее лозунги единогласно.