25755.fb2
- У вас прострелена рука? Вы были на войне? - спросил Олег.
- Да, вот здесь, в локте, пробила меня белогвардейская пуля под Перекопом.
- Вы были под Перекопом? - быстро спросил Олег. - Я потому только спрашиваю, что вам на вид не больше двадцати пяти лет.
- Двадцать четыре. Я шестнадцати лет пошел добровольцем.
"Ах, ты, гаденыш!" - подумал Олег и закусил губу.
- А вы на каком фронте были ранены? - спросил Вячеслав.
Олег почувствовал, будто к нему прикоснулись электрическим током.
- Я? Я тоже в Крыму... Я был завербован белыми.
- Вы? Завербованы? А вы разве не... Я думал - вы бывший офицер.
- Я - бывший офицер? Откуда это у вас такое странное предположение? Я слесарь Севастопольского завода...
Он хотел прибавить: "...и мои документы подтверждают это", но ему противно было дальше плести эту фальшь. Вячеслав молча смотрел ему в лицо, как будто не находил нужным поддер-живать подобный разговор, а может быть, вникал в какую-то мысль, внезапно пришедшую в голову... Олег взял вилку и, выуживая из кастрюли сосиски, проговорил с равнодушным видом что-то по поводу их цен и качества, вышел из кухни.
Встретив Мику, Олег спросил, не говорил ли он о нем с Вячеславом, не проговорился ли случайно. Мика даже обиделся:
- Разумеется, нет! А что, Вячеслав догадывается?
- Кажется, он начал что-то подозревать.
- И немудрено! Из вас офицерское так и лезет наружу - все эти ваши "так точно", "здравия желаю", "я вам уже докладывал"... На вас достаточно один раз взглянуть и сразу понять, что вы за птица. Уж если Вячеслав вас раскусил, то опытный гепеушник в два счета накроет. Вы должны следить за собой.
- Ты прав, мой мальчик. Но это не так-то просто. Привычка вторая натура. Да, неприятно было бы. - Олег поморщился. - Начнут копаться: отец, брат, Белая армия... Неприятно.
Олег сел за свои сосиски.
- Вам бы не надо теперь ссориться с Вячеславом, - посоветовал Мика. Вообще как-то цеплять его.
- Я не думаю, чтобы он способен был донести из злобы. Скорее из превратно понятого чувства долга. Ведь там, на партийных собраниях, им каждый день вбивают в головы, что шпионить и доносить - первейший долг каждого гражданина.
- Вы так спокойно обо всем этом рассуждаете, - восхитился Мика. Когда я смотрю на вас, во мне просыпается какой-то другой человек. Я перестаю с благоговением думать о монашестве, начинаю завидовать вам. Помните, как у Пушкина:
Как весело свою провел ты младость:
Ты видел двор и роскошь Иоанна.
Ты рать Литвы при Шуйском отражал,
А я по келиям скитаюсь, бедный инок...
У Олега заблестели глаза:
- Да, Мика из тебя бы получился хороший офицер... Но не завидуй мне. Жалкая участь человека, преданного всеми. Да, я боролся за Россию. Да, мы бесстрашно шли в бой. Но те, кто видел, как мы умирали на фронте, дали себя распропагандировать, пошли на поводу у мерзавцев. С нас, офицеров, срывали погоны, нас расстреливали, словно каких-нибудь предателей или дезертиров. И это - за окопы, за битвы, за раны - так нас отблагодарили! А теперь те из нас, кто чудом уцелел, томятся в лагерях... За что? За доблесть, за любовь к Родине, за верность долгу и присяге! Ты завидуешь моим воспоминаниям! А я хотел бы вырезать их из сердца, да не могу. Они преследуют меня днем и ночью, с ними невозможно жить!
Олег бросил вилку о тарелку, вскочил из-за стола и стал шагать по комнате из угла в угол, словно тигр, запертый в клетке. Наконец, он понемногу начал оттаивать. Остановился, вздохнул глубоко:
- Довольно об этом. Ты уроки сделал? Давай я проверю задачи.
Глава десятая
Верь, несчастней моих молодых поколений
Нет в обширной стране
А. Блок
Declasse*. Раньше Олег не вполне понимал значение этого слова, только теперь оно стало ясным: выбит из жизни, выбит из привычной среды, все идет мимо. В последние годы он начал замечать, что тоска стала забирать его глубже, чем раньше. В лагере, где он был измучен непривычным физическим трудом и всегда полуголодный, где каждый его жест был под контролем негодяев, - самообладание ни разу не изменило ему; нервная энергия поддерживала его истощавшиеся с каждым днем силы. Эту энергию вырабатывал, быть может, инстинкт самосохранения, но, так или иначе, он жил в непрерывном нервном подъеме, стараясь не заглядывать внутрь своей души чтобы не предаться отчаянию. Теперь же, когда обстоятельства его жизни изменялись малу-помалу к лучшему, когда он получил какой-то минимум комфорта и отдыха и возможность располагать двумя-тремя часами свободного времени, тоска его, задавленная усилиями воли, проснулась и заговорила, словно вырвалась на волю. И вместе с ней он ощущал невероятное утомление, бессонницу и потерю сил. Он не хотел обращаться к врачу, понимая, что это была естественная реакция организма после чрезмерного напряжения всех сил, а между тем состояние это было мучительно. Приходя со службы, он бросался на диван с ощущением странной разбитости во всем теле - каждое движение стоило ему усилий, и не было желания приняться за что-нибудь; встать, заговорить, пойти куда-нибудь; да и куда бы он мог пойти? Друзей и знакомых у него теперь не было; общественные места - кинотеатры, рестораны, красные уголки - были приспособлены к вкусам и требованиям новой среды, которая была ему чужда и противна. Часто, очень часто бродил он по городу и как будто не узнавал его. Улицы были насквозь чужие, дома, силуэты, лица - все изменилось. Ни одной изящной женщины, ни одного нарядно одетого ребенка в сопровождении няньки или гувернантки. Исчезли даже породистые собаки на цепочках. Серая, озабоченная, быстро снующая толпа! Ни поданных ландо, ни рысаков с медвежьей полостью, ни белых авто, ни также извозчиков, - гремят одни грузовики и трамваи. В военных нет ни лоска, ни выправки - все в одних и тех же помятых рыжих шинелях, все с мордами лавочников, и ни один не поднесет к фуражке руку, не встанет во фрунт, не отщелкает шаг. Хорошо, что они не называют себя офицерами - один их вид опорочил бы это звание! Вот Аничков дворец без караула. Вот полковой собор, но нет памятника Славы из турецких пушек. Вот Троицкая площадь, но - где же маленькая старинная часовня? Вот городская ратуша, но часовни нет и здесь. В Пассаже и Гостином дворе вместо блестящих витрин зияют пустые окна... Цветочных магазинов и ресторанов нет вовсе. А вот здесь была церковь в память жертв Цусимы... Боже мой! Да ведь все стены этого храма были облицованы плитами с именами погибших моряков, висели их кресты и ордена... Разрушить самую память о такой битве! Еще одно преступление перед Родиной. Еще одна обида.
* Деклассированный (франц.)
Душа города - та, что невидимо реет над улицами и отражается в зданиях и лицах, - она уже другая. Этот город воспевали и Пушкин и Блок - ни одна из их строчек неприложима к этому пролетарскому муравейнику. И как не вяжется с этим муравейником великолепие зданий, от которых веет великим прошлым и которые так печально молчат теперь!
Вот вам особа женского пола из автомобиля высаживается. Язык не поворачивается назвать ее дамой; кокотка - и то много чести. О, да она с портфелем, и шаг деловой: вон с какой важной миной вошла в учреждение. Бывшая кухарка, наверное, - теперь ведь каждая кухарка обучена управлять государством. А вот еще портфель - наверно, студент нынешний, второй Вячеслав Коноплянников. А давно ли Белый в своих стихах о Петербурге изобразил студента - "я выгляжу немного франтом, перчатка белая в руке..." До чего много этих "пролетариев". Легион. На бред похоже. "Где вы, грядущие гунны, что тучей нависли над миром", - вот они. Они все здесь, а этот шум их чугунный топот. Не зря пророчили поэты, но им не внимали вовремя. Из заветных творений, наверное, скоро не сохранится ничего. И в самом деле колыхнется поле на месте тронного зала, а книги уже теперь складывают кострами. Завернули же Олегу пшено в страницу из Евангелия. Остается появиться белому всаднику или Архангелу с трубой. "Я, может быть, начинаю с ума сходить? Последствие черепного ранения?"
Несколько раз он заходил в церковь на углу Моховой. Тянуло туда не потому, что хотелось молиться, - со дна опустошенной души не подымалось молитв, но обстановка храма, давно знакомая и родная, она одна, казалось, не изменилась за эти страшные десять лет. И напоминала ему детство, переносила в прошлое.
В один из своих "выходных" дней он стоял утром в храме, погруженный в печальные думы, и вдруг заметил, что в боковом пределе идет исповедь: как раз в эту же минуту церковный хор грянул "Дева днесь". Тут только он вспомнил, что этот день - канун Рождества, и тотчас целый рой воспоминаний детства затопил теплой волной. Охватило желание подойти к Причастию, как подходил мальчиком, когда вместе с другими кадетами пел на клиросе и выносил свечи из алтаря. "Я словно вывихнутый. Быть может. Причастие, как нечто другое, вернет мне силы", - подумал он и уже хотел присоединиться к исповедникам, но... Точно страшное земноводное на дне прозрачного бассейна зашевелилось в нем воспоминание, с годами побледневшее, но не изгладившееся. Воспоминание о проявленной им однажды жестокости...
Это было в разгар гражданской войны. Отряд, которым командовал Олег, проходил по только что занятой территории, ликвидируя последние очаги сопротивления. Они поравнялись со старым поместьем и Олег увидел алАсю и две белые колонны у ворот - все, что так напоминало ему отчее гнездо. Внезапно две старые женщины - по виду служанки - с криком выбежали из ворот и, признав в нем начальника, бросились к нему. Ломая руки и причитая, они нескладно рассказывали, что какие-то неизвестные люди, безобразничавшие в поместье, перепились и начали насиловать горничных, а сейчас поволокли за руки барышню... Олег тотчас устремился со своим отрядом во двор поместья. Отдав приказ оцепить дом, он в сопровождении нескольких солдат ворвался в комнаты. Впоследствии он неизменно вздрагивал от отвращения, вспоминая ту разнузданную картину грабежа, насилья и пьянства, которую он застал в господских комнатах и тех полулюдей-полуживотных, с которыми ему пришлось сцепиться. Когда позднее он вышел из дома на крыльцо и оглядел уже окруженных его солдатами и обезоруженных "красных", он почувствовал, как мутная злоба душит его за горло. Никогда до сих пор он не чувствовал ее ни в одной битве. В тот день эту злобу усугубил дошедший до него слух, будто бы Нина, оставшаяся с ребенком в имении отца, была окружена там толпой, явившейся с полномочиями от сельсовета; люди эти убили дубиной ее отца и, по слухам, изнасиловали ее... Одна мысль, что так могли поступить с женой его брата, кормившей новорожденного сына, приводила его в бешенство.
Через полчаса, выезжая из имения, Олег увидел, как осужденных им людей вели через алАсю для выполнения приказа. Они знали, зачем их ведут, их лица больше не были ни красными, ни безобразными, а только злобными и угрюмыми; они уже протрезвели. Особенно запомнилось Олегу одно лицо - лицо юноши его лет. Еще безусый паренек, смертельно бледный с расшири-вшимися, полными ужаса глазами. Вспоминая лицо этого юноши, он не мог не чувствовать, что был жесток. Рассказывать все это священнику было бы слишком тяжело. Да и опасно. Он не верит теперь свещенникам. Чекист в рясе мог обречь человека на смерть. А над Олегом они могли затеять гнусный "показательный" процесс, выставляя перед всеми жестокость белого офицера. Они не дали бы труда вникнуть в его чувства, в то, как гибель семьи озлобила его. Им никогда не узнать, как он, белый офицер, любил солдат, как еще мальчиком любил денщика отца и брата и потом своего денщика. Он мечтал бы, даже теперь, встретиться с кем-нибудь из солдат своего взвода; да ведь эти же солдаты и спасли его, когда он лежал в бреду. Но товарищи ничего не захотят узнать, они будут только кричать о том, что он приказал расстрелять девять человек, что он "белогвардейское охвостье" и "недобитая контра" - любимые выражения советской печати, пересыпавшие тексты даже такого официального органа как "Ленинградская правда".
Олег издали видел, как вынесли Святые Дары, и слышал чудную молитву, которую помнил с детства наизусть, она кончалась словами - "не бо врагом Твоим тайну повем, ни лобзанья Ти дам, яко Иуда, но яко разбойник исповедую Тя: помяни мя, Господи, во Царствии Твоем".
"Господи. я был честным боевым офицером, а вот теперь не смею приблизиться, как разбойник. И нет мне утешения даже здесь".
Дома он застал Нину одну; они редко разговаривали задушевно, каждый замкнувшись в своем горе. Но в этот раз, весь под впечатлением пережитого в храме, он сказал:
- Говорят, советский служащий имеет право на отпуск после того, как проработает сколько-то месяцев. Если против ожидания я продержусь этот срок и получу отпуск, поеду туда, где был наш майорат и попробую найти могилу мамы.
Нина с удивлением взглянула на него:
- Что вы, Олег! Безумие - показываться там, да еще с расспросами что и как. Ведь вас признают.
- Крестьяне не выдадут меня. А где могила вашего отца?
- В Черемухах, около деревенской церкви. Но я туда не поеду, нет!
- Как это вышло, Нина, что вы оказались в Черемухах, а не с моею матерью?