25778.fb2 Поверка - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Поверка - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Рабочий день в концлагере Освенцим длится двенадцать часов. Начинается в шесть утра с поверки и кончается в шесть вечера так же — поверкой. В полдень тоже бывает поверка, играет оркестр и объявляется обеденный перерыв. Когда за какое-нибудь нарушение внутреннего распорядка один из блоков или весь лагерь в наказание выстраивается еще на одну поверку, день длится далеко за полночь. Как-то в октябре сорок первого один больной кровавым поносом задержался в отхожем месте и на две минуты опоздал на поверку. Весь третий блок был наказан, простояв четыре часа на ночной поверке. Около семисот человек стояли на ветру, под проливным дождем и на пронзительном холоде. Четырнадцать заключенных умерли, из них трое скончались прямо на месте. Уже вторая дисциплинарная поверка за недолгий период. Всего неделю назад, когда блокфюрер, эсэсовец Ганс Крейцман, обнаружил в матраце одного из заключенных кисет с табаком, третий блок стоял на поверке два часа. Виновника на неделю сунули в карцер и через неделю унесли в крематорий. А был это сильный мужчина, лет сорока, и хотя уже год находился в лагере, выглядел здоровым и крепким.

Двенадцать часов в любое время года. Летом переносить легче, осенью и зимой тяжелее. От ненастья и мороза время тянется вдвое медленнее. Люди плохо одеты: тиковая арестантская форма и до первых заморозков босиком и без шапки. Равнодушная природа выступает тогда в союзе с людской жестокостью.

Когда дни короче, работа начинается ночью и кончается в сумерках. Слепящие прожектора бьют из мрака светом, который куда резче дневного. Обе поверки, утренняя и вечерняя, проходят при этом обнажающем и зловещем свете. Вокруг ночь, безбрежная и немая. Гортанные крики капо и эсэсовцев разносятся более громко и хрипло, чем днем. Эсэсовцы, следящие за лагерем с деревянных вышек, настороженней вглядываются из-за своих пулеметов. Потом наступает туманный, сумрачный день или опускается ночь.

Осенью сорок первого года Освенцим переживал тяжелые дни. В связи с массовыми арестами и облавами в городах и на дорогах в лагерь поступали все новые и новые транспорты. Приходили они обычно ночью. Свет прожекторов, вопли эсэсовцев, выстрелы, остервенелый лай натасканных собак — и очередную темную, плотно сбитую толпу гонят к самым воротам, на которых светится большая надпись: «Arbeit macht frei»[1].

В спальных помещениях, рассчитанных, когда строили австрийские казармы, на семнадцать коек, теперь помещалось по сто и больше человек. Тюфяки, тесно уложенные друг к другу, служили двоим, а то и троим заключенным. Рано начались в этом году холода. Осень стояла стылая и промозглая. Смертность росла со дня на день. Распространялись болезни, особенно кровавый понос, воспаление легких и расстройство мочевого пузыря.

Помимо этого, в связи с прибытием в лагерь новых охранников, обращение с заключенными сильно ужесточилось. Эсэсовцы, присланные сюда преимущественно за служебные или личные прегрешения, хотели немедленно отличиться перед комендантом лагеря и пылали рвением, что проявлялось в непрестанных избиениях, пинках и в самых изощренных наказаниях. Следуя примеру начальства, так же усердствовали капо и их заместители. Даже некоторые из старших по спальному помещению, такие же заключенные, поддавались этой атмосфере и, сами битые, в свою очередь избивали других. Эпидемия наказаний обрушилась на лагерь.

Спустя несколько дней после второй дисциплинарной поверки в третьем блоке случилось нечто страшное: одного из заключенных этого блока схватили при попытке к бегству. Произошло это до обеда, во время работы. Немедленно устроили поверку.

Когда лагерь под усилившиеся вопли эсэсовцев и капо выстроили по блокам предписанными десятками, после долгого, почти часового ожидания на плац перед строем выгнали беглеца. Это был молодой парень лет двадцати двух, худощавый, темноволосый. Он шел, спотыкаясь от пинков и тычков окруживших его эсэсовцев, в разорванной арестантской полосатой форме, ослепший от крови, струящейся по разбитому лбу. Несколько тысяч людей, застывших по стойке смирно, вглядывались в него напряженно и молча. Когда он дошел до середины плаца, удар кулаком в спину заставил его выпрямиться. И тут один из эсэсовцев, Шмидт, известный своими невероятно длинными руками, воткнул ему за шиворот палку с немецкой надписью: «Я снова здесь». Палку эту привязали бечевкой к шее. Другой эсэсовец, восемнадцатилетний курчавый Дитрих, нахлобучил на стриженую голову арестанта петуха, склеенного из цветной бумаги, а в руки сунул барабанчик с палочкой. Остальные эсэсовцы катались со смеху. Утихли они только тогда, когда заговорил комендант лагеря. Это был человек среднего роста, очень крепкого сложения, лет сорока, с непропорционально большой головой и мертвым, землистым лицом, напоминающим маску. Говорил он отрывисто, глухим, раскатистым голосом человека, привыкшего Приказывать. Беглец должен получить сто палок. Весь лагерь должен видеть экзекуцию. Но прежде чем к ней приступили, виновнику было приказано прошагать вдоль рядов. Эсэсовцы и капо внимательно следили, чтобы никто не осмелился опустить или отвести глаза. Того, кто это делал, тут же избивали. После нескольких подобных экзекуций взгляды всех были прикованы к идущему.

Он шел медленно, странной походкой, словно не на своих ногах, выпрямясь, но глаза его все еще были невидящие, затуманенные, что придавало им отсутствующее выражение. Губы окровавленные и искривленные, видно было, что кончиком языка он судорожно зализывает рану на месте выбитых зубов. В левой руке он держал барабанчик, правой, похожей на кровавый лоскут, монотонно постукивал по нему палочкой. Перед строем трое капо ставили временное возвышение. Тишина была тяжкая, гнетущая, именно такая, какая может быть в толпе, охваченной ужасом. И в ней выбивали мерный ритм тупые и короткие удары палочки о пергамент барабанчика.

Пасмурное утро слегка прояснилось, из-за обрывков бурых туч даже показалось солнце. Блеклый свет пропитал туманный воздух, и серебристые листья тополей, растущих вдоль красных блоков, влажно заблестели. Время тянулось медленно.

И вот, пройдя вдоль всех рядов, беглец вернулся на середину плаца. Надзиратели еще возились, так что с минуту ему пришлось постоять рядом. Когда они кончили, его заставили подняться на возвышение. Подгоняли ударами и криками. Наконец он поднялся. Рваная арестантская полосатая форма едва прикрывала исхудалое, темное тело. Он стоял, опустив руки, все еще держа в одной барабанчик, в другой палочку. Шутовской петух скособочился у него на голове, которую он держал как-то криво — видимо, мешала палка с надписью. Глаза так и оставались незрячими, хотя явно искали кого-то среди толпы, там, где стоял третий блок. И может быть, даже нашли того далекого человека, потому что в какой-то момент что-то вроде тени улыбки, робкой и почти светлой, мелькнуло на искривленных губах парня. И тут же его подтолкнули к центру помоста. А там уже все пошло быстро. Били палками шестеро капо. Сначала ударяли поочередно, ритмично, но когда после первых десятков приговоренный упал, начали бить лежащего все одновременно. Когда они кончили и спустились с возвышения, на досках осталось бесформенное месиво. На этом все окончилось. Лагерь вернулся к своим повседневным делам. Помост оставили.

Забитого насмерть звали Вацлав Завадский. Ему было двадцать три года, был он по профессии радиотехником, а в лагерь попал год назад за распространение нелегальных изданий. В тот же день в помещении, где он спал, начался спор из-за места на тюфяке: соседом Завадского был молодой и здоровый студент из Варшавы Станислав Карбовский, с ним хотели спать все, кому отравляли сон больные недержанием мочи. Желающих было много. В конце концов из-за бездеятельности старшего по помещению Павловского, магистра права из Кракова, в спор вмешался заместитель надзирателя, так называемый унтер-капо. Это был онемечившийся силезец, гроза всего блока, некий Надольный, уголовный преступник, до войны несколько лет служивший в городской больнице в Пщине. Надольный был приставлен следить за своим непосредственным начальником, немцем Шредером, который вот уже шесть лет искупал свою приверженность социализму по разным лагерям, а переведенный из Дахау в Освенцим, исполнял обязанности капо третьего блока.

Вмешательство Надольного кончилось избиением нескольких заключенных. Старший, невзрачный человек с лицом грызуна, тоже получил свое, а на тюфяк к Карбовскому определили пожилого и уже еле державшегося на ногах учителя природоведения из любельской гимназии. Звали его Игнацы Сливинский. Находился он в лагере всего лишь месяц, но похоже было, что долго не протянет. Вот уже две недели он работал на укатке территории, а поскольку был босой, то поранил ноги острым щебнем. Раны страшно болели и гноились. Кроме того, он страдал тяжелым бронхитом, на голове кровоточили несколько ран от палки, надзирателя, ведающего катком, левая рука бессильно болталась от свирепого пинка; к тому же он все делал в штаны. Унтер-капо знал его с этой стороны и ежедневно бил за обмоченный тюфяк. Поскольку Карбовский несколько месяцев спал рядом с Завадским и поддерживал с ним приятельские отношения, Надольный подозревал, что студент должен был знать о планируемом побеге. Так что он решил приглядывать за ним, а для начала скрасить ему жизнь новым соседом.

В тот вечер Карбовский долго не мог заснуть. Лежал навзничь с закрытыми глазами, голова наливалась тяжестью, и временами казалось, что весь он как есть падает в какой-то глубокий мрак. И тем не менее он находился в полном сознании и сонливости не ощущал. В какой-то момент, движимый рефлексом многомесячной привычки, он приподнял руку, чтобы найти в темноте руку приятеля. Но наткнулся на чужое тело.

Учитель еще не лег. Скорчившись, еле справляясь со свистящим дыханием, он на ощупь обматывал ноги лоскутьями. От неожиданного прикосновения он вздрогнул, и Карбовский почти тут же почувствовал, как теплая влага начинает подтекать под его бедра. Он машинально поднялся и так же машинально лег. Под ним было так мокро, словно на тюфяк вылили ведро воды.

Учитель сидел неподвижно, перестав перевязывать ноги. Со всех сторон доносился тяжкий храп спящих. Прошло несколько минут. Наконец учитель тихо и жалобно прошептал:

— Вы уж извините…

В груди у Стася защекотало от неожиданного желания расхохотаться. Он не выдержал и фыркнул, коротко, но громко. В дальнем углу кто-то приподнялся на тюфяке.

— Тихо! — раздался истеричный голос.

Это был старший Павловский, который сегодня и на поверке и позже получил от унтер-капо бесчисленное количество ударов по лицу. Обычно не злой и отзывчивый, в те периоды, когда его охватывал страх, он становился невыносимым. Вот и сейчас он вскочил и принялся кричать приглушенным голосом:

— Хотите в рапорт угодить, и тот и другой, хотите, да, хотите? Который из вас хохотал?

В противоположном углу кто-то громко выпустил газы.

— Свинья! — крикнул старший.

— Ты! — послышался из середины низкий голос. — Перестань мудрить, унтер-капо услышит — и ты же по морде схлопочешь, мало тебе было?

Старший притих.

— О, господи! — простонал он. — С ума тут сойдешь.

Стась прилагал все больше усилий, чтобы подавить в себе смех. Какая-то лихорадка трясла его изнутри, где-то в самой глубине живота, в груди клокотало, к горлу одна за другой подступали щекочущие судороги. Эта потребность расхохотаться во все горло одолевала его все настойчивее, прямо как понос. В то же время он замирал от страха при мысли, что будет, если он не справится с этим смехом. И так довольно долго он был раздираем этими противоположными чувствами. Наконец он перевернулся на живот и незаметно для себя заснул.

Новый день начался нормально. Встали, когда на дворе было еще темно. Оказалось, что в отсеке есть умирающий: врач из Варшавы, доктор Парчевский, уже несколько дней болевший воспалением легких. Парчевский был в сознании. Он знал, что ему осталось жить несколько часов, и просил, чтобы с ним не возились. Старший тем не менее побежал к капо. Поскольку тот был где-то занят, произошло то же, что вчера вечером — пришел Надольный. Тот, благодаря прежней своей профессии, имел наметанный глаз и мог сразу распознать агонию. Он наклонился над доктором и пнул его носком сапога.

— Вставай, ты!

Старший, видя устремленные на него взгляды, рискнул.

— Может, освободить его от поверки? — спросил он, заикаясь.

Унтер-капо повернул к Павловскому свое удлиненное лицо с синеватой щетиной, как обычно у брюнетов. Вульгарные, хотя и правильные черты придавали этому лицу зловещую красоту. Старший нервно выпрямился. А Надольный внимательно вглядывался в него, долго-долго, и наконец твердо сказал:

— На поверке должны быть все, и если что — ты будешь отвечать, и уж я тебя тогда отделаю, увидишь!

И, обведя медленным взглядом стоящих вокруг, добавил:

— Не советовал бы никому обращаться выше.

Надольный пользовался особым доверием блокфюрера, светловолосого Крейцмана. И было известно, что капо Шредер никогда не отменяет приказаний своего подчиненного. Любые проявления недовольства он старательно скрывал, и только наиболее наблюдательные и давно уже находящиеся в лагере заключенные понимали, что именно этот человек, по внешнему виду такой же службист, как и остальные, в действительности думает и чувствует. Он был хорошо сложен, с сильными и мускулистыми руками механика, которым был в Ганновере во времена своей свободы, но удары его были легче, нежели у других надзирателей, и никогда умышленно он не бил в особо чувствительные места. И еще можно было заметить, что Шредер никогда не бьет, когда он один. Строгим он бывал только при своем унтер-капо или блокфюрере Крейцмане.

А раз все дело взял в свои руки Надольный, на поверку должен был явиться и умирающий доктор. Магистр Павловский, суетясь и дико вопя, лично наблюдал, чтобы приказ унтер-капо был тщательно исполнен. Перед тем как покинуть помещение, Надольный еще успел проверить тюфяк, на котором спали Карбовский и учитель. Постель просохла, но осталось предательское большое желтое пятно. Надольный тут же обратился к Стасю:

— Это ты?

И, не дождавшись ответа, ударил парня в лицо.

Учитель, задыхаясь от кашля, хотел что-то сказать, но Надольный оттолкнул его плечом. И, не спуская со Стася светлых, почти прозрачных глаз, сказал:

— С этого дня ты, говнюк, будешь отвечать за тюфяк, понял?

Стась молчал, вытянувшись. Хотя он знал, что унтер-капо не любит, когда ему слишком долго смотрят в глаза, он не отрывал взгляда от этого угрюмого лица, наклоненного к нему так близко, что он чувствовал на губах теплое, пропитанное табаком дыхание. «Сейчас ударит», — подумал он. Ему было все равно. И он даже не дрогнул, когда тупая боль прошила голову от левого уха до самой глубины черепа. Только потемнело в глазах и вдруг в ушах возник плотный, почти беззвучный шум.

— Понял? — повторил Надольный, придвигаясь ближе.

— Да, — ответил Стась, сделав усилие, которое понадобилось ему, чтобы открыть рот и извлечь из глубины шума свой голос.

— Доволен?

— Да, — повторил Стась тише, еле слыша себя.

Очнулся он, только очутившись на дворе, на туманном, холодном воздухе, когда, дождавшись своей очереди у насоса, стал обливаться холодной водой.

Белый, ослепительный свет прожекторов как всегда придавал лагерю сходство с огромной киностудией, где среди необычных, словно из кошмарного сна перенесенных декораций слоняются толпы статистов, готовящихся к какой-то массовой сцене страдания или бунта. Посреди плаца стояло вчерашнее возвышение. Одинокое среди пустынного пространства, среди рядов кирпичных блоков, оно выглядело маленьким и невзрачным.

Отходя от насоса, Стась наткнулся на учителя, который стоял в стороне, скорчившись в куцей форме, дрожа от холода и от кашля. Он собирался обогнуть его, когда тот сделал рукой неуверенное движение. Стась остановился. Видно было, что учитель хочет что-то сказать, но кашель не дает вымолвить слова. Длилось это довольно долго. Тем временем большинство заключенных успели уже умыться, и возле кухни начала собираться толпа. Раздавали завтрак. Наконец учитель стих и поднял смертельно усталые глаза больного человека.