25842.fb2 Повесть о любви и тьме - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 45

Повесть о любви и тьме - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 45

45

За ужином объяснил папа, что на Генеральной Ассамблее ООН, которая соберется 29 ноября 1947 года в Лейк Саксес, неподалеку от Нью-Йорка, необходимо, по крайней мере, две трети голосов, чтобы была принята рекомендация комитета UNSCOP по созданию на территории британского мандата двух независимых государств, еврейского и арабского. Исламские страны вкупе с правительством Британии сделают все, что только в их силах, чтобы предотвратить консолидацию такого большинства: их цель — превращение всей подмандатной Эрец-Исраэль в арабское государство под британским протекторатом, подобно другим арабским странам, таким, как Египет, Трансиордания и Ирак. Этим замыслам активно противится президент Трумэн, который, вопреки позиции собственного Госдепартамента, добивается раздела Эрец-Исраэль.

Советский Союз во главе со Сталиным неожиданно присоединился к Соединенным Штатам и поддержал создание в Эрец-Исраэль еврейского государства рядом с арабским. Возможно, Сталин предполагал, что решение о разделе вызовет на Ближнем Востоке многолетний кровавый конфликт, который позволит Советам вклиниться в зону британского влияния на Ближнем Востоке, поближе к нефтяным месторождениям и Суэцкому каналу.

Хитроумные расчеты великих держав скрещивались друг с другом, сталкиваясь, по-видимому, еще и с религиозными аппетитами: Ватикан надеялся приобрести решительное влияние в Иерусалиме, который по плану раздела должен был оставаться под управлением международных сил, то есть не должен был стать ни еврейским, ни мусульманским. Соображения и доводы совести и чувств сплетались с эгоистическими, циничными расчетами (Некоторые из европейских правительств искали возможность предоставить хоть какую-то компенсацию еврейскому народу за то, что треть его сынов и дочерей была уничтожена нацистами, за многовековые погромы и преследования. И те же государства, желавшие нашего блага, не прочь были воспользоваться шансом стряхнуть с собственных территорий и со всего европейского континента сотни тысяч устремившихся туда евреев, — так называемых «перемещенных лиц», лишенных дома и имущества, которые после поражения Германии гнили в лагерях беженцев в различных уголках Европы).

До самого голосования трудно было предположить, каковы будут его результаты: давление, соблазны, угрозы, заговоры и даже подкуп были задействованы, чтобы склонить в ту или иную сторону три-четыре маленьких республики из Латинской Америки и Дальнего Востока, голоса которых могли определить результаты голосования. Правительство Чили, намеревавшееся поддержать программу раздела, капитулировало под давлением арабов и велело своему представителю в ООН голосовать против. Республика Гаити объявила, что будет голосовать против. Делегация Греции склонялась к тому, чтобы воздержаться при голосовании, но и она в последнюю минуту решила занять проарабскую позицию. Делегат Филиппин уклонился от принятия каких бы то ни было обязательств. Парагвай колебался, и его представитель в ООН доктор Кейсар Акоста жаловался на то, что он не получает четких инструкций от своего правительства. В Сиаме произошел переворот, новая власть дезавуировала всю свою делегацию в ООН, не назначив нового представительства. Либерия обещала поддержать предложение о разделе. Делегация Гаити изменила свое мнение под влиянием американцев и решила голосовать за раздел.[23]

А вот у нас, на улице Амос, в бакалейной лавке господина Остера или в писчебумажном магазине господина Калеко, где продавались также газеты, рассказывали про арабского дипломата, стройного красавца, покорившего сердце представительницы маленького государства и убедившего ее голосовать против плана раздела, хотя правительство ее страны уже обещало евреям свою поддержку. «Но тут же, мигом, — весело рассказывал господин Колодный, владелец «Типографии Колодного», — мигом послали одного ловкого еврея, чтобы тот поспешил рассказать все мужу этой влюбленной дамы-дипломата. И послали одну ловкую еврейскую девушку, чтобы она рассказала все супруге дипломата-Дон-Жуана. А если даже это не поможет — им приготовят еще и…» (Тут собеседники переходили на идиш, чтобы я ничего не понял).

*

В субботу, так у нас говорили, в субботу до полудня соберутся все делегаты Генеральной Ассамблеи под Нью-Йорком, в месте, которое называется Лейк Саксес, и решат нашу судьбу: «кому жить, а кому пропадать», как сказал господин Абрамский. А госпожа Тося Крохмаль взяла у своего мужа, в лечебнице для кукол, удлинитель от электрической швейной машины и принесла его Лембергам, чтобы с его помощью они могли вынести на балкон свой черный тяжелый радиоприемник и установить его там на столе. (Это был единственный радиоприемник на всю улицу Амос, если не на весь квартал Керем Авраам). Оттуда, с балкона семейства Лемберг, радио будет вещать на полную громкость, и мы все как один соберемся у Лембергов — во дворе, на улице, на балконе квартиры, которая над ними, на балконах, которые напротив, на тротуаре — и так вся улица сможет слушать прямую трансляцию. И мы сразу же узнаем наш приговор: что еще таит для нас будущее («если вообще будет какое-нибудь будущее после этой субботы»).

— Лейк Саксес, — сказал папа, — означает в переводе с английского «Озеро успеха». То есть полная противоположность «морю слез», символизирующему у Бялика судьбу нашего народа. А вашему высочеству, — добавил он, — мы, несомненно, позволим на сей раз участвовать в мероприятии. В рамках нового статуса его высочества — выдающегося читателя газет, а также в рамках его профессиональных занятий в качестве военного и политического обозревателя.

Мама сказала:

— Да, но только надень свитер. Уже холодно.

Но в субботу утром нам стало известно, что судьбоносное для нас обсуждение, которое должно начаться в Лейк Саксес после полудня, мы услышим только в субботу вечером — из-за разницы во времени между Нью-Йорком и Иерусалимом. Или, возможно, не из-за разницы во времени, а, скорее, потому что Иерусалим — это захолустье, где-то за темными горами, далеко от большого мира, и все, что происходит в большом мире, докатывается до нас эхом эха — слабеньким, поблекшим, да к тому же с большим опозданием. Голосование, так считали у нас, состоится поздно, когда в Иерусалиме будет уже почти полночь. Это время, когда ребенок уже давно должен быть в постели, ведь и завтра нужно идти в школу, не так ли?

Папа с мамой обменялись несколькими быстрыми фразами. Краткие переговоры велись по-польски («по-щепженски») и по-русски («по-янехочунски»), и, в конце концов, мама заключила:

— Быть может, ты сегодня вечером пойдешь спать, как обычно, а мы вдвоем с папой посидим во дворе у забора, послушаем передачу, ведь семейство Лембергов вынесло свой приемник на балкон. И если результат будет хорошим, то мы разбудим тебя даже в полночь, и все тебе расскажем. Обещаем.

*

После полуночи, почти под самый конец голосования, я проснулся. Моя кровать стояла под окном, выходившим на улицу, и мне ничего не оставалось, как приподняться, стать на коленки и выглянуть в прорезь жалюзи. Я испугался.

Словно в страшном сне, — плотно прижавшись друг к другу, молча, неподвижно, в желтоватом свете уличных фонарей — стояло множество вертикальных теней. Они заполнили наш двор, соседние дворы, тротуары, проезжую часть улицы, все балконы вокруг — словно гигантская ассамблея молчаливых призраков. В бледном свете, не произнося ни единого звука, стояли сотни мужчин и женщин: соседи, знакомые и незнакомые, причем, некоторые, словно встав с постели, были в пижамах, а другие — в пиджаках и при галстуках. Тут и там видел я мужчин в шляпах и фуражках, женщин с непокрытыми головами и женщин в домашних халатах и платках, на плечах у некоторых примостились сонные дети. Вон старушка, пристроившаяся с краю на низеньком табурете, а вон древний старик, которого на стуле вынесли из дома на улицу, поближе к радиоприемнику…

Вся эта огромная толпа словно окаменела в пугающей тишине ночи, казалось, это не настоящие живые люди, а сотни темных теней на фоне мерцающего мрака. Словно умерли все стоя. Никто не разговаривает, не кашляет, не переступает с ноги на ногу. Даже комар не зазвенит там. Только глубокий, шероховатый голос американского диктора доносится из приемника, включенного на полную мощность, и сотрясает ночной воздух. А может, то был голос Освальдо Аранья из Бразилии, председателя Генеральной Ассамблеи. Одну за другой вызывал он страны, занимавшие последние места в списке, составленном в соответствии с английским алфавитом, и тут же повторял в свой микрофон ответы их представителей. «Юнайтед Кингдом: абстейнс». «Юнион оф Совьет Сошиалист Рипаблик: йес». «Юнайтед Стейтс: йес»… «Уругвай: да». «Венесуэла: да». «Йемен: против». «Югославия: воздержалась».

И тут голос разом умолк. И вдруг опустилось безмолвие иных миров, и вся картина застыла: жуткое гнетущее молчание, молчание множества людей, затаивших дыхание, — подобной тишины я не слышал за всю свою жизнь, ни до той ночи, ни после нее.

Пока воздух не вздрогнул от густого, чуть хрипловатого голоса, вновь вырвавшегося из радиоприемника. С шероховатой сухостью, скрывавшей в себе и какую-то веселость, голос подвел итог: «Тридцать три — за. Тринадцать — против. Десять — воздержавшихся. Одно государство в голосовании не участвовало. Предложение принято».

И тут голос потонул в реве, вырвавшемся из приемника: этот рев вздымался и выплескивался с бушующих балконов, заполненных людьми, не помнящими себя от радости, там, в зале, в Лейк Саксес. А через две-три минуты изумления, приоткрытых, словно от жажды губ, широко распахнутых глаз, через две-три минуты разом завопила и наша забытая Богом улица, расположенная на окраине квартала Керем Авраам, на севере Иерусалима. В этом первом страшном крике, взрывающем тьму, дома, деревья, взрывающем самого себя, в этом крике отнюдь не было радости. Он был вовсе не похож на рев толпы на стадионе, на рев беснующейся, возбужденной толпы. Это был скорее вопль ужаса и крайнего изумления, вопль катастрофы, сотрясающий камни и леденящий кровь, словно все убитые — и те, кто уже мертв, и те, кто погибнет вскоре, — получили в этот миг возможность возопить. Но еще через мгновение, сменяя первый крик ужаса, прокатился вопль радости и счастья, раздались хриплые выкрики: «Жив народ еврейский!» Кто-то, безуспешно превозмогая овации и женские вопли, пытался петь национальный гимн и песню «Здесь, в Эрец-Исраэль, вожделенной стране предков», и вся толпа начала медленно-медленно двигаться вокруг самой себя, словно кто-то огромной мешалкой помешивал эту людскую массу.

И не было более ничего недозволенного, ничего запретного: я впрыгнул в свои брюки, но пренебрег и рубашкой, и свитером. И словно мною выстрелили, я рванулся через дверь и оказался на улице. Руки какого-то соседа или незнакомца подняли меня, чтобы не затоптала меня толпа, передали дальше, по воздуху, и передавали из рук в руки, пока не оказался я на плечах отца, у ворот нашего двора. Папа и мама стояли там, тесно обнявшись, словно двое детей, потерявшихся в лесу, и такими я не видел родителей никогда в жизни, ни до той ночи, ни после нее. Я на секунду оказался между ними, между их объятиями, но миг — и я вновь на отцовских плечах, а он, мой папа, такой образованный, такой воспитанный, стоял там и орал во все горло: это были не слова, не каламбуры, не сионистские лозунги, не радостные возгласы, а протяжный голый крик, такой, какой существовал до того, как придумали слова.

Но некоторые уже пели там, и вся толпа начала петь «Поверь, день придет», и «Здесь, в стране вожделенной», и «О, Сион мой непорочный», и «В горах, в горах взошла заря наша», и «От Метулы и до Негева»… Но папа мой, который петь не умел и никогда не знал слов этих песен, папа не молчал, протяжно, во всю мощь своих легких кричал: «А-а-а-а-а-а!» А когда кончился у него воздух, он вдохнул вновь, словно утопающий, вынырнувший на поверхность, и продолжал вопить, он, человек, собиравшийся стать известным профессором и вполне достойный этого, сейчас весь был только этим «а-а-а-а-а-а!» И я с удивлением увидел, как ладонь мамы гладит его по вспотевшей голове, по затылку, и тут же почувствовал ее руку на своей голове и спине: видимо, и я, не отдавая себе отчета, стал помогать отцу в его крике. Вновь и вновь гладила мама меня и папу, успокаивая нас, а, быть может, и нет, она вовсе не успокаивала нас, а от всего сердца старалась принять участие вместе с нами в этом крике. На сей раз и моя грустная мама пыталась быть вместе со всей улицей, со всем кварталом, со всем городом, со всей Эрец-Исраэль. (Нет, конечно же, это был не весь город, а только еврейские кварталы, ибо Шейх Джерах, и Катамон, и Бака, и Тальбие, без сомнения, слышали нас в ту ночь, но окружили себя молчанием. Это молчание, наверно, походило на то молчание ужаса, которое нависало над всеми еврейскими кварталами до того, как стали известны результаты голосования. В доме Силуани в квартале Шейх Джерах, в доме родителей Айши в Тальбие, в доме того человека из магазина женской одежды, с тяжелыми мешками под коричневыми глазами, — там в эту ночь не радовались. Слышали радостные клики на еврейских улицах, возможно, стояли у окон, наблюдая немногочисленные фейерверки радости, взрывавшие темноту неба, молчали, закусив губы. Даже попугаи молчали. И молчал фонтан посреди бассейна в саду. Хотя ни Катамон, ни Тальбие, ни Бака не знали, да и не могли еще знать, что спустя пять месяцев все эти кварталы опустеют и окажутся полностью в руках евреев, и во все дома со сводами из красноватого камня, во все виллы с карнизами и арками придут, чтобы поселиться в них, новые люди).

*

Потом на улице Амос, и во всем квартале Керем Авраам, и во все еврейских кварталах были танцы, и слезы, и появились флаги, и полотнища с лозунгами, и автомобили гудели во всю мощь своих сирен, и звучали песни «Флаг и знамя несите в Сион» и «Здесь, в Эрец-Исраэль, вожделенной земле отцов»… И во всех синагогах трубили в шофар, и извлечены были свитки Торы, и с ними плясали и кружились, и опять пели «Отстроена будет Галилея» и «Смотрите, как велик этот день»… И совсем уже поздней ночью открылась вдруг бакалейная лавка гоподина Остера, открылись все киоски на улице Цфания, и на улицах Геула, и Чанселор, и Яффо, и Кинг Джордж, и открылись бары во всем городе, и до самого утра раздавали там бесплатно прохладительные напитки, и сладости, и печенье, и выпивку, и прямо из рук в руки передавались бутылки с соком, пивом и вином, и незнакомые люди обнимались на улице и со слезами целовались друг с другом, и потрясенные английские полицейские втягивались в круг танцующих, оттаяв от банки пива или бутылки ликера…

И на бронетранспортеры английской армии взбирались возбужденные, охваченные радостью люди и размахивали флагами страны, которая все еще не была провозглашена, но сегодня ночью решено, решено было там, в Лейк Саксес, что этому государству позволено возникнуть в будущем. Оно должно было быть провозглашено через сто шестьдесят семь дней и ночей, в пятницу, вечером четырнадцатого мая 1948 года.

Но один из каждых ста человек его населения, один из каждых ста мужчин, женщин, стариков, детей, младенцев, один из каждой сотни танцующих, празднующих, выпивающих, плачущих слезами радости, — один процент этого ликующего, заполнившего улицы народа погибнет на войне, которую начнут арабы менее чем через семь часов после принятия Генеральной Ассамблеей решения в Лейк Саксес. И на помощь арабам, едва только британские силы покинут страну, придут вооруженные до зубов армии Арабской лиги, колонны пехоты, бронетанковые войска, артиллерия, боевые самолеты — истребители и бомбардировщики. С юга, востока и с севера вторгнутся в Эрец-Исраэль регулярные армии пяти арабских стран, намереваясь положить конец еврейскому государству в течение суток или двух с момента его провозглашения.

Но папа сказал мне тогда, той ночью двадцать девятого ноября 1947 года, когда бродили мы, и я оседлал его плечи, а вокруг водили хороводы, и это была не просьба — отец обратился ко мне тогда как человек, которому дано было предвидеть, и потому он говорил со всей определенностью, словно вбивая гвозди:

— Смотри, сынок, смотри хорошенько, в семь глаз смотри, пожалуйста, на все на это, ибо эту ночь ты, парень, уже не забудешь до последнего дня своей жизни, об этой ночи ты еще расскажешь своим детям, внукам и правнукам, и будешь рассказывать еще очень долго после того, как нас здесь уже не будет.

*

Под утро, когда ребенок безоговорочно обязан был спать в своей постели, видимо, часа в три или четыре я прямо в одежде юркнул под одеяло и погрузился в темноту. И вот, спустя какое-то время, рука отца приподняла в темноте мое одеяло, но не для того, чтобы пожурить меня за то, что я лег в постель в своей дневной одежде, а для того, чтобы прилечь со мною рядом, — и он тоже был в своей дневной одежде, которая, как и моя, пропахла потом, толчеей и толпой (а ведь у нас было железное правило: никогда, ни в коем случае, ни за что не ложиться на простыни в одежде). Папа лежал рядом со мной несколько минут и молчал, хотя обычно не выносил молчания и торопился его нарушить. Но на сей раз он совсем не тяготился молчанием, воцарившимся между нами, и даже принимал в нем участие. Только рука его легонько гладила меня по голове. Словно в этой темноте папа превратился в маму. Потом он рассказал шепотом, ни разу не назвав меня «ваше высочество» или «ваша честь», о том, как издевались над ним и его братом Давидом уличные мальчишки в Одессе, как обошлись с ним парни — поляки и литовцы — в польской гимназии Вильны (и девушки тоже в этом участвовали). А когда на следующий день его отец, мой дедушка Александр, пришел к гимназическому начальству, требуя справедливости, хулиганы не только не вернули порванные брюки, но на глазах у всех напали и на отца, дедушку Александра, силой повалили его на землю, сдернули и с него брюки прямо посреди гимназического двора, и девочки смеялись, говорили гнусности, твердили, что, мол, евреи такие и сякие… А учителя только молчали или, возможно, тоже смеялись.

Все еще голосом, которым говорят в темноте (рука его запуталась в моих волосах — он не привык и не умел гладить), сказал мне папа, лежа со мной под моим одеялом, под утро тридцатого ноября 1947 года: «Конечно, и тебе не однажды будут досаждать всякие хулиганы, и на улице, и в школе. Возможно, они будут приставать к тебе как раз потому, что ты будешь немного похож на меня. Но отныне, с той минуты, как появится у нас государство, хулиганы никогда не пристанут к тебе, потому что ты — еврей, а евреи — они такие и сякие. Это — нет. Никогда в жизни. С нынешней ночи с этим здесь покончено. Покончено навсегда».

И я протянул свою сонную руку, чтобы коснуться его лица, чуть пониже его высокого лба, и вдруг вместо очков мои пальцы коснулись слез. Никогда за всю свою жизнь, ни до этой ночи, ни после нее, даже когда умерла моя мама, я не видел отца плачущим. По сути, и в ту ночь я этого не видел: в комнате было темно. Только левая моя рука видела.

*

Спустя примерно три часа, в семь утра, пока мы спали, и спала, пожалуй, вся улица, и весь квартал, в Шейх Джерах обстреляли еврейскую карету «скорой помощи», ехавшую из центра Иерусалима в больницу «Хадасса» на горе Скопус. По всей Эрец-Исраэль арабы нападали на еврейские автобусы, убивали и ранили пассажиров, стреляли из легкого стрелкового оружия и из пулеметов по отдаленным кварталам и одиноким населенным пунктам. Верховный мусульманский комитет под председательством Джемаля Хусейни объявил всеобщую забастовку во всех арабских населенных пунктах, послал толпы на улицы и в мечети, где религиозные лидеры призывали начать священную войну «джихад» против евреев. Через два дня сотни вооруженных арабов вышли из Старого города, распевая песни, призывающие к кровопролитию, выкрикивая суры Корана, вопя «Итбах ал яхуд!» (вырежем евреев!), стреляя в воздух. Это шествие сопровождала британская полиция, и британский бронетранспортер, как рассказывают, ехал в голове толпы, ворвавшейся в еврейский торговый центр на восточной оконечности улицы Мамила, толпы, разграбившей и спалившей весь квартал. Сорок еврейских магазинов были преданы огню. Британские солдаты и полицейские поставили заслоны на спуске улицы Принцесса Мери и не дали возможности силам еврейской подпольной организации Хагана прийти на помощь евреям, попавшим в ловушку в торговом центре. Британские власти даже конфисковали оружие Хаганы и арестовали шестнадцать ее бойцов. На следующий день бойцы-подпольщики из организации ЛЕХИ сожгли в отместку кинотеатр «Рекс», по-видимому, принадлежавший арабам.

В первую неделю беспорядков погибло около двадцати евреев. До конца второй недели по всей Эрец-Исраэль нашли свою смерть около двухсот евреев и арабов. С начала декабря 1947 года и до марта 1948 года инициатива была в руках арабов. Евреи в Иерусалиме и во всей Эрец-Исраэль вынуждены были ограничиться только отражением атак, поскольку британцы срывали все попытки бойцов Хаганы проявить инициативу и перейти в контратаку, арестовывали подпольщиков, реквизировали их оружие. Арабские местные полурегулярные силы, а с ними сотни вооруженных добровольцев из соседних арабских стран вместе с двумя сотнями британских солдат, перешедших на сторону арабов, перекрыли все дороги по всей Эрец-Исраэль, расчленили еврейские поселения одно от другого, осадили многие из них. Только специальные колонны под охраной вооруженного конвоя могли доставлять осажденным продовольствие, топливо, боеприпасы.

Пока власть оставалась в руках британцев, и они пользовались ею в основном для того, чтобы, связав евреям руки, помочь в этой войне арабам, еврейский Иерусалим оказался отрезанным от остальной Эрец-Исраэль. Единственное шоссе, соединявшее Иерусалим с Тель-Авивом, было перерезано арабскими силами, и лишь время от времени, неся тяжелые потери, с трудом преодолевая путь из долины к расположенному в горах осажденному городу, пробивались в него колонны с продовольствием, топливом, снаряжением. В конце декабря 1947 года еврейские кварталы Иерусалима практически находились в осаде. Иракские регулярные войска, которым британская власть позволила захватить водные насосы в районе городка Рош ха-Аин, подорвали насосные устройства, подававшие воду в еврейские кварталы Иерусалима, и, если не считать колодцы и накопительные резервуары, евреи практически остались без воды. Обособленные кварталы, такие, как, например, еврейский квартал Старого города, Ямин Моше, Мекор Хаим, Рамат Рахель, оторванные от других частей Иерусалима, находились в двойной осаде. «Комитет по оценке ситуации», назначенный Еврейским агентством, заботился о лимитированном снабжении продовольствием и водой. Цистерны с водой проезжали по улицам в перерывах между артобстрелами — на одну душу выделялось ведро воды на два-три дня. Хлеб, овощи, сахар, молоко, яйца и все остальные виды продовольствия были строго лимитированы и выдавались на семью только по продовольственным карточкам. Затем и эти продукты закончились, и вместо них крайне редко выдавались мизерные порции сухого молока, сухарей, яичного порошка, издававшего странный запах. Лекарства и лекарственные препараты почти кончились. Раненых порою оперировали без наркоза. Электроснабжение полностью отсутствовало, поскольку не было топлива. И долгие месяцы мы жили в темноте. Либо при свечах.

*

Наша подвальная квартира стала чем-то вроде убежища для жильцов верхних этажей — она считалась надежным укрытием при артобстрелах и прицельном огне. Все застекленные рамы были сняты и спрятаны, вместо них в окнах разместили мешки с песком. И днем, и ночью, с марта 1948 года по август-сентябрь, царила у нас непрерывная пещерная темень. В этой густой тьме, в спертом воздухе теснились у нас вперемежку, располагаясь на матрацах и циновках, двадцать, а то и двадцать пять душ, знакомых и незнакомых, беженцев из районов обстрела. Среди них были две древних старухи, день-деньской сидевшие на полу в коридоре, уставившись в одну точку, а также полубезумный старик, называвший себя пророком Иеремией: он, не переставая, оплакивал гибель Иерусалима и сулил всем нам арабские газовые камеры неподалеку от Рамаллы, «в которых уже начали удушать две тысячи сто евреев ежедневно». Были здесь и дедушка Александр, и бабушка Шломит, и старший брат дедушки Александра дядя Иосеф, профессор Клаузнер собственной персоной, а с ним жена еще одного их брата Хая Элицедек. Профессор и его невестка смогли в самый последний момент убежать из отрезанного от города квартала Тальпиот, подвергающегося непрерывным атакам, и нашли у нас прибежище. Оба они валялись у нас на тесной кухоньке, в одежде и обуви, то впадая в дрему, то бодрствуя, поскольку из-за царившей тьмы трудно было отличить день от ночи, а кухня считалась наименее шумным местом. (Господин Агнон, как рассказывали у нас, также был вывезен из квартала Тальпиот и поселился в доме своего друга в Рехавии).

Дядя Иосеф то и дело начинал своим тонким плачущим голосом оплакивать судьбу столь дорогих для него книг и рукописей — они остались в его доме в Тальпиоте, и кто знает, приведется ли ему еще раз увидеть их. А единственный сын Хаи Ариэль был мобилизован, воевал, защищая Тальпиот, и долгое время мы не знали, жив он или мертв, ранен или попал в плен.[24]

Супружеская пара Меюдовник, чей сын Гриша, служил где-то в ударных отрядах ПАЛМАХа, убежали из своего дома в квартале Бейт Исраэль, оказавшегося на самой линии боев, и поселились среди других семей, теснившихся все вместе в маленькой комнатке, которая до войны считалась моей. Я разглядывал господина Меюдовника с трепетным страхом, от которого почти останавливалось сердце, потому что выяснилось: именно он сочинил ту зелененькую книгу, по которой мы все учились в школе «Тахкемони», — «Арифметика для учеников третьего класса, написанная Мататитьяху Меюдовником».

Однажды утром господин Меюдовник вышел по своим делам, но вечером не вернулся к нам. И на следующий день не вернулся. Жена его отправилась в морг, исходила его вдоль и поперек, вернулась довольной и обнадеженной, поскольку муж ее не числился среди мертвых. Когда и на следующий день не вернулся к нам господин Меюдовник, папа стал шутить — по своему обычаю сотрясать воздух громкими остротами, чтобы отогнать молчание и рассеять печаль. «Матия наш дорогой, — предположил папа, — наверняка нашел себе воюющую красотку, бабу-бой, и вместе с ней рванулся в бой». Но, весело пошутив с четверть часа, папа вдруг разом посерьезнел и отправился в городской морг. Там, по носкам, тем самым своим носкам, которые он одолжил Мататитьяху за день до его исчезновения, опознал папа искореженное снарядом тело Мататитьяху Меюдовника, которого его жена, наверняка проходившая мимо него, не признала в лицо: просто от лица ничего не осталось…

*

Мама, папа и я в течение всех месяцев осады Иерусалима спали ночью на матрасе в конце коридора. Бесконечные вереницы жаждущих добраться до туалета переступали через нас на своем пути. Сам туалет провонял до невозможности, потому что не было воды в сливном бачке, а узкое окошко было заткнуто мешком с песком. Время от времени, когда приземлялся снаряд, вздрагивала вся гора, а с нею содрогались и все каменные дома. Порою и меня пробирала дрожь — когда до меня доносились леденящие кровь вопли кого-нибудь из тех, кому на расстеленном на полу матрасе привиделся кошмарный сон.

Первого февраля взорвался автомобиль, начиненный взрывчаткой, у здания «Палестайн пост», еврейской газеты на английском языке. Здание было полностью разрушено, и подозрение пало на британских полицейских, оказавших помощь арабской атаке. Десятого февраля защитники квартала Ямин Моше, расположенного напротив стен Старого города, сумели отбить решительную атаку полурегулярных арабских сил. В воскресенье, двадцать второго февраля, утром, в десять минут седьмого организация, называвшая себя «Британские фашистские силы», взорвала на улице Бен-Иехуда три грузовика, доверху набитые взрывчаткой. Это случилось в самом центре еврейского Иерусалима. Шестиэтажные здания рухнули, превратившись в пыль, и большая часть улицы полегла в развалинах. Пятьдесят два человека погибли в своих домах, более ста пятидесяти было ранено.

В этот же день мой близорукий отец отправился в штаб гражданской обороны, расположенный в переулке рядом с улицей Цфания, и попросил, чтобы его мобилизовали. Пришлось ему признаться, что его предыдущий военный опыт сводится к тому, что он написал для подпольщиков ЭЦЕЛа несколько листовок на английском («Позор гнусному Альбиону!», «Долой нацистско-британское угнетение!» И тому подобное)

Одиннадцатого марта хорошо знакомый всем автомобиль американского консула, управляемый водителем-арабом, работавшим в консульстве, въехал во двор комплекса зданий Еврейского агентства (Сохнута) — средоточия еврейского руководства в Иерусалиме и во всей Эрец-Исраэль. Взрыв разрушил часть здания Сохнута, и десятки людей были убиты и ранены. В третью неделю марта все попытки колонн с продовольствием и другими товарами, столь необходимыми населению осажденного Иерусалима, потерпели неудачу. Арабы сомкнули кольцо осады, и город оказался на пороге голода, жажды и опасности эпидемий.

*

Уже в середине декабря 1947 года закрылись школы в наших кварталах. Мы, дети квартала Керем Авраам, ученики третьего и четвертого классов школ «Тахкемони» и «Дом просвещения», собрались как-то утром в пустой квартире по улице Малахи. Загорелый парень в неряшливой одежде цвета хаки, куривший сигареты «Матосян», о котором нам не было известно ничего, кроме его прозвища — Гарибальди, беседовал с нами около двадцати минут. Он говорил с предельной серьезностью и сухой деловитостью — так обычно взрослые разговаривали только между собой. Гарибальди поручил нам прочесать все дворы, все сараи и склады и собрать пустые мешки («Потом мы их наполним песком») и пустые бутылки («Кое-кто сумеет наполнить их коктейлем, весьма вкусным для врага»).

Еще нас научили собирать на пустырях и заброшенных задних дворах дикое растение, которое называется «мальва», но мы все называли его только по-арабски «хубейза». Эта самая хубейза в какой-то степени помогла противостоять угрозе голода в Иерусалиме. Мамы наши варили и жарили эту зелень, они готовили из нее котлеты и каши, которые цветом своим напоминали шпинат, а по вкусу были еще почище шпината.

Кроме того, у нас были установлены дежурства наблюдателей: каждый час светового дня двое из нас с крыши определенного дома на улице Овадия должны были наблюдать за тем, что происходит за стенами британского военного лагеря Шнеллер. Время от времени гонец мчался на улицу Малахи, в штаб, и рассказывал Гарибальди или одному из его помощников, что делают там «томми» (так называли у нас британских солдат), не начинают ли они готовиться к эвакуации. Ребят постарше, учеников пятых и шестых классов, Гарибальди научил перебегать с записочками между позициями, которые занимала «Хагана» в конце улицы Цфания и у поворота к Бухарскому кварталу.

Мама, со своей стороны, умоляла меня: «Прояви подлинную зрелость и откажись от всех этих игр». Но я не мог ее послушаться. Я отличился, главным образом, на фронте пустых бутылок: за одну неделю я сумел собрать сто сорок шесть бутылок, которые в мешках и ящиках притащил в квартиру, где размещался штаб. Сам Гарибальди хлопнул меня по затылку и сверкнул взглядом в мою сторону. Я записываю здесь совершенно точно слова, которые он сказал мне, почесывая волосатую грудь, видневшуюся в проеме расстегнутой рубашки: «Очень хорошо. Быть может, мы еще о тебе когда-нибудь услышим». Слово в слово. Пятьдесят три года прошло с тех пор, но я это помню по сей день.


  1. Хорхе Гарсия-Гранадос, «Так родилось государство Израиль», изд. Ахиасаф, Иерусалим, 1950.

  2. О своих переживаниях во время Войны за Независимость Ариэль Элицедек написал в своей книге «Ибо меч найдешь», изд. Ахиасаф, Иерусалим, 1950.