25883.fb2
— Ружье чищеное, я осматривал, — сказал Баянов Размыкину. — Тот благодарно кивнул.
— Если есть сигнальные, то сигнальными. Нету? Палите так. Это чтобы наш Харон не повернул обратно,— объяснил Размыкин эксперту. — Идите встречайте, товарищ Перевалов. А вы не хотите пройтись, Серафим Иннокентьевич?
— Слушаюсь! — отозвался Баянов, легко для своего возраста поднялся с колоды и, на ходу уже вытирая рот аккуратным носовиком, пошел за Переваловым.
— Вы знаете, кто такой Харон, Леонид Федорович? — спросил следователь.
— Хрен его знает!
— У древних греков он перевозил мертвых через реку на тот свет. Прекрасный чай у вас здесь, полковник. И вообще вы здесь недурно устроились, — сказал он стоявшему у палатки с переломленным ружьем Витязеву. — Да стреляйте же, не томите! Не люблю ожидать выстрелов.
Витязев расчетливо, с почти равными промежутками, трижды выстрелил. Размыкин так и не понял, когда он успел перезарядить ружье.
— Ловко вы!
— Привычка, — ответил Витязев. — У нас на объекте, кроме охоты, никаких развлечений не было. Двадцать лет практиковался.
— Простите, вы в каких войсках?
— ПВО.
— Тогда все ясно! Странные мы все-таки — люди! Всегда выберем занятие, не похожее на человеческое. Это же добровольная ссылка на всю жизнь.
— Ссыльным отпусков не дают, — усмехнулся Витязев, — у нас отпуска хорошие. Служба не сахар, но бывает и похуже. Привычка.
— Никогда не привыкаешь, — возразил Размыкин. — Да не в этом дело. Как вы думаете, полковник, что все-таки здесь произошло? Подлейте-ка еще кружечку, да покрепче!
Витязев налил ему чаю, поправил костер, долил и повесил чайник. Отвечать не торопился.
— Так что, по-вашему, произошло? — напомнил вопрос следователь.
— Не знаю.
— Конечно, не знаете. А если пофантазировать?
— Не умею фантазировать. Да и не умел никогда. Вот Чарусов, тот вам двадцать версий предложил бы, одну другой заманчивей. Я привык только анализировать и обобщать. Здесь нет места ни тому, ни другому. Завтра поищем, может, найдем что, тогда и будем думать.
— Но какое-то предположение, пусть смутное, пусть призрачное, все-таки есть у вас. Понимаете, мне надо иметь как можно больше таких предположений. А у меня их нет. У меня есть три более-менее реальных допущения. Первое: Чарусова убили вы вдвоем с Просекиным, а теперь разыгрываете хорошо продуманную комедию. Второе: убили вы, зная, что Просекин на рыбалке все равно встретит труп и при расследовании можно будет все свалить на него; так оно вроде и ладно, но вы — человек далеко не наивный и понимаете, что мы, сыщики, свое дело знаем и могли бы докопаться до истины, методики у нас прекрасные, и вы, когда Просекин пошел звонить, утопили труп на болоте в окне, где его и сам черт не найдет. И третье: убил Просекин, сообщил вам, сам пошел вроде в деревню; он предполагал, что вам не высидеть у трупа сиднем целый день, дождался, когда вы пошли на табор, забрал тело и так же швырнул его в окно, а потом наверстывал время бегом и загоняя до полусмерти коня. Есть и еще одна версия, слишком неопределенная: кто-то давно следил за вашей жизнью и распорядком, все хорошо учел и, сделав свое черное дело, сейчас спокойно отсыпается где-нибудь у черта на куличках. А кто он, этот самый «кто-то», кому нужно было убрать покойного, кому выгодно было это или безвыходно? Вопросики!
Витязев молча кивнул.
— Есть еще и этот ягодник, этот Алексей — как там его? — спросил Галайда.
— Перевалов, — подсказал Владимир Антонович.
Следователь снисходительно посмотрел на эксперта и согласился.
— Есть и Алексей. Знакомство у нас давнее, — объяснил он эксперту, и тот понимающе кивнул. — Правда, недолгое. Работящий мужик, с характером. Но на такое дело... Нет. Да и по времени не совпадает. А проверить — проверим. Сейчас нам надо уточнить, кого мы ищем, что представляет собой этот самый Чарусов Григорий Евдокимович. Пока, кроме имени, мы ничего о нем не знаем.
— Знаем еще, что он писатель, — подсказал эксперт, — что вот дом затеял строить, что ему сорок пять лет, что бобыль... Мы многое знаем!
— Писателя такого мы не читали, зачем эта затея с домом, только догадываемся, о личных связях, понятия не имеем и даже фотографии его не видели, — в тон ему добавил Размыкин. — То есть ничего мы не знаем. Мы не знаем даже — живой он или мертвый. Вот Василий Михайлович убежден, что живой. Если это так, то на кой, спрашивается, черт нам надо знать о нем что-нибудь? А если мертвый, то где труп? Я не могу даже возбудить дело — понимаете?
— А это вы, Анатолий Васильевич, интересно подметили: если человек жив, то на кой он нам черт нужен? Не интересен он нам, безразличен, можно сказать. Живешь, ну и живи себе. Ты своей дорогой, я своей. Вроде даже и нету его, живого-то! А вот достаточно его кому-нибудь прихлопнуть, и он становится героем дня: всем до него дело, всем интересно, кому факты, кому сплетни, и всем он вроде родной и близкий. То же самое, если и он убил или еще чего там... Ну, нам по службе положено. А другие?.. А может, и по службе нам надо бы больше интересоваться человеком, пока он жив, живет, так сказать, в рамках закона, а?
— Это что же, досье на каждого заводить? — спросил Размыкин насмешливо. — Сходил он к куме погреться — в досье! Зашел в магазин папирос купить — у какой продавщицы, взял? — и так далее. Так, что ли?
— Н-да. Вы правы. Досье это глупости — жить никто не захочет. А по-другому, как это самое внимание ему уделить? Вот и получается!.. Интересно... Сложное это дело — жить с людьми. А все-таки что-то не так здесь. Очень не так.
— Все так, — возразил Размыкин. — Надо просто не витать в облаках, а делом заниматься. Каждому своим, порученным тебе делом. Нам с вами убитыми и убийцами, полковнику вот — подчиненными, Алексею хлеб выращивать, и все в установленных пределах.
Это так, — согласился эксперт, — только где эти пределы? Ну, полковнику — понятно: выполняет солдат устав или нарушает его; юристу закон предел — нарушается, не нарушается. Но вот ЧП, и вам уже, Анатолий Васильевич, надо знать о том же Чарусове больше, чем о собственной жене. Вот вам и пределы!
— О жене тоже надо знать в пределах, иначе не получится никакой жены.
— Закрывать глаза?
— Конечно. Если знать все, то война сплошная, а не любовь. А так, в пределах, оно и ладно. Примеры нужны? Нет? Прекрасно. Пределы — великое дело, Леонид Федорович, если вдуматься.
— Вы говорите совсем не то, что думаете, — рассердился эксперт. — Пределы!.. А если я ее просто люблю со всеми ее глупостями и жить без нее мне не интересно? Вот люблю и все! Двадцать лет люблю. Какие тут пределы? Мне и ссориться с ней приятней, чем с другими любезничать.
— А она на вас воду возит, — в тон ему продолжил Размыкин. — Вы постоянно считаете себя недооцененным, этакой жертвой, и вам уже приятно сознавать себя жертвой, даже хочется еще жертвенней быть. А такие люди очень опасны: черт его знает, что он завтра выкинет — может, царское платье ей купит, а может, задушит. У нас один женоубийца семь лет ежедневно, — заметьте: ежедневно! — писал убитой письма. В стихах. Письма-то были какие — Шекспир! Да что там! — страшная вещь комплекс неполноценности. Берегитесь, Леонид Федорович! Шучу, шучу... Что же вы молчите, полковник? Вам не интересно.
— Ну, почему же? — отозвался Витязев. — Интересно. Я тут с вами согласен: предел есть предел. Если человек выходит за пределы... За пределами человек уже не человек, не работник, не солдат — так, никто! Но бывает и наоборот. Редко, но бывает. Вот Чарусов, он все время за этими самыми пределами. Ему надо самое-самое. В полном смысле за пределами: если на верхнем пределе, то первопричина космоса, если на нижнем — то почему нейтрон стремится к протону... С ним интересно: мир видишь в целом и вроде бы подглядывать за всем начинаешь. Знаете, такое мальчишеское щекотливое любопытство. Этакий мистический восторг. Только жизнь — это действие, где все понятно и никакой мистики. Вы правы, Анатолий Васильевич. В любопытстве к человеку пределы необходимы. Они везде нужны — и в любви, и в требованиях, и в поощрениях. На каждом шагу.
— Пределы — это сознательные ограничения. Так, выходит, вы за человека ограниченного? — спросил эксперт.
— А почему бы и нет? — сказал Витязев. — Только ограниченного в своеволии. Общество всегда ограничивает индивида, заставляет выполнять известные требования, принуждает трудиться... Вот возьмите солдата! Он ограничен уставом и потому дееспособен. А так каждый начнет рассуждать
о смысле жизни — и хлеба не будет.
Э-э, милый, — возразил эксперт, — если бы действительно все, как вы говорите, задумались о смысле жизни, у нас был бы рай земной. Я полагаю, что люди думают о чем угодно, только не об этом. Послушайте-ка, о чем на самом деле говорят: бабы о деньгах, тряпках и никудышных мужьях, мужчины о «Жигулях», «Москвичах» и о деталях к ним, ну, еще о женщинах. По-вашему, это имеет отношение к смыслу? Скорей к Уголовному кодексу. Нет, товарищ полковник, тут вы явно выдаете желаемое за действительное. Люди у нас не думают, а соображают, не разговаривают, а толкуют о том о сем. А ведь все с образованием, все телевизор смотрят. Да и с пределами своими вы оба тут перебрали: не любит наш человек никаких пределов, не любит и знать их не желает! Конечно, в армии легче, там приказ — и все! Не о смысле жизни печемся мы, а о том, как получше устроиться в ней. И пока это будет продолжаться, а это будет продолжаться еще ой как долго, мы с Анатолием Васильевичем без работы не засидимся. А то, что мы интересуемся человеком, только когда он ушел за пределы, тут тоже, наверное, своя закономерность имеется. Не любим мы живых, вот в чем дело, и мороковать тут есть о чем.
— Любовь, — это не наша специальность, доктор, — улыбаясь, сказал Размыкин. — Вы хотите узнать секреты жизни и любви с помощью своего ножа, а на самом деле вы просто кромсаете уже безжизненное тело. Поэтому вам не понять, Леонид Федорович, вы — доктор мертвых! А эти рассуждения... Работать надо! Тогда меньше поводов для рассуждений будет. Скажите мне, где Чарусов? Кто он такой — что за личность, каковы его взаимоотношения с людьми, чего он хотел и чего не мог? Не знаете? И я не знаю. А вот Василий Михайлович знает. Не все, конечно, но знает. И он нам сегодня расскажет, что знает. Расскажете, полковник?
— Как прикажете... С чего начнем?
— С вас начнем. Где родились, где крестились и, конечно, о ваших отношениях к исчезнувшему товарищу.
— Я родился здесь, в лесу, неподалеку отсюда. Вон там есть еще следы когда-то бывшей деревеньки, называлась она Заглубокое. Скорее не деревня, а так — дворов до тридцати было. Перед войной ее ликвидировали: что перевезли в Хазаргай, что здесь пожгли. Предки скотом промышляли. Пашни было мало, а покосы до сих пор держатся. На залежах клубнику берут. Отца не помню, война забрала. Мать колхозница. Нас, детей, было четверо. Выжили потому, что мать, сколько помню, хлеб для трактористов стряпала. Она и сейчас на пекарне еще подрабатывает. Не потому, что нужда, а просто привыкла, не может без этого. Выжили. Закончил школу. Мы все вместе учились с первого по десятый. Правда, с Чарусовым за одной партой ни разу не сидел, хотя очень хотелось: я был меньше всех ростом и всерьез не шел, а играли вместе, ходили друг к другу. Я уже в училище вытянулся. Григорий всегда относился ко мне, как к младшему, хотя мы ровесники, он только на полгода старше. Он и в детстве был для всех авторитетом, для меня тоже. Учился он хорошо, но не лучше всех. Меня, конечно, лучше. Как все способные, был чуть ленив, У него это и сейчас есть. Но умный. И сноровистый. После девятого болел, перенес менингит, все боялись за него, но выкарабкался, влюбился в медиков, после десятого собирался в мединститут, завалил вступительные и ушел в армию. Мы все были, так сказать, переростками, в войну сидели по два года в начальных классах: кто из-за болезней, кто, чтобы не болеть, — ходить-то не в чем было. Вон у нас Зинка Храмова до пятого класса в одних заячьих штанишках бегала, больше не в чем было. Ни обуток, ни одежки... В общем — так... Чарусовы жили бедно, беднее других: семеро детей, все погодки — где тут? После армии Григорий поступил в медицинский, я тогда уже заканчивал авиационно-техническое, встречались, конечно, но редко. У курсантов время лимитировано, да и Гришка врубился в учение. А если он во что врубится!.. Потом вскоре женился, ребенок появился, он оставил институт, ушел после третьего курса, работал фельдшером в больницах, оклады там — сами знаете, а семья — квартиру снять, еда, одежда. Он прирабатывал то кочегаром, то грузчиком. Притом оставил медицину совсем, даже вспоминать о ней не любил, подался в какие-то дикие бригады, в шабашники, строил коровники всякие, дома рубил, зарабатывал хорошо, но в это время, лет десять, мы почти не встречались, пробовали переписываться, но этого он не любил, и так потерялись. Работал он в основном летом, я по пути в отпуск всегда заезжал к ним, но его не заставал. Жена говорила о нем, как о потерянном, что-то у них не заладилось, расходились, сходились, потом все-таки разошлись окончательно. И мы не встречались с ним до этого лета. Он к матери моей, бывая в деревне, всегда заходил, я к его сестре, так что знали друг о друге, но не встречались.
— А что у него за жена была? — перебил его Размыкин.
— Жена? Да наша же. Варвара Осипова. Она в университете на кафедре органической химии работала, потом перешла в НИИ, там и работает. Сын уже закончил политехнический.
— Как ее фамилия сейчас?