25883.fb2 Повесть "Спеши строить дом" - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Повесть "Спеши строить дом" - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

— Чудно говоришь, — протянул дед, снова наполняя посудины, — чудно. Оно, конечно, греховать по нонешним временам вроде как и забавно — бога вон уже сколько лет нету, какие грехи? А все-таки грех — он мера человеку. Тут никуды не денешься. Всяк за собой грех понимает, и всякому неприятно это понимать, да не всякого совесть мучает. Всяк грешит, да не всякий кается. Раньше как бывало? Сходит такой к попу, исповедается, и — все — он как новенькая монета, опять греши — не хочу. А сегодня никакого отпущения нету. Нагрешил, так и ходи с грехом своим до самой гробовой доски, И хуже стало, скажу я тебе. Мается человек больше, тосковать начинает, в винце вот топит себя... — Дед выпил, поморщился, похрустел огурцом. — Хороша-а... Правда, подмолодить бы еще. Я ее на березовом соку заводил. По весне нацедил — и в банки с пластмассовой крышкой. Он как свежий. А бражчонка позабористей. Если сахару еще да дрожжей... Сын научил. Он у меня — голова! Да ты должон знать его: Толька Макаров, он твоих лет, сейчас большим человеком стал, тренером по стрельбе в Новосибирске, чемпионом был. Он с детства стрелять мастер был: рябчика влет сшибал. Вот. Так об чем это я? А, о грехе! Так тут оно, как сказать. Иногда гада спровадить на тот свет — дело, ей-богу, доброе. Вот сбежал от нас лет десять тому Михайло Журавлев. Такой варнак был, сказать — не поверишь. Бригадиром был. Сколь он колхозного добра переворовал, счету нету. А как другой кто что-нибудь, он тут как тут, заложит. Вон Леху Перевалова, коня который тебе дал, он засадил. Не то чтобы зазря, но можно было и без этого. Попортил жизнь парню. И вот гад, этот Михайло, как посадит кого, сразу к бабе его приклеится да еще и ребятенка сделает. А мужику-то каково? Да что там! Журавлев тот, Михайло, значит, так и до чужемужних добирался. А как доберется, так мужу и доложит. Ну не падла ли? Стреляли в него, ранили. Тоже в лесу. А кто — ищи-свищи: перед всеми виноват, каждому напакостил, а всех не пересажаешь. Сбежал. Даже в милицию не стали сообщать. Уехал и не вернулся. Ну, нечто такого-то убрать грех, а?

— Не знаю,— сказал Владимир Антонович, дотянув кружку, — всяких мерзавцев хватает. Есть и похуже!

— Это кто же? Тот, что ли? — просверлил его своими глазками конюх.

— Он был прекрасный парень.

— А-а! Понимаю. Ну, давай! — и они опять выпили.

В голове Владимира Антоновича прояснилось, он опять почувствовал себя здоровым и благополучным. Сидел, хрустел — сочно, с прихлебом — огурцом и посмеивался над стариком: поговорить здесь тому, видно, было не с кем, не с кем поделиться своими злыми, накопившимися годами наблюдениями, и он был рад вылить их на приезжего.

Владимир Антонович слушал и не слушал, думая о своем.

Предстоящая встреча с милиционерами не то чтобы пугала, а как-то неприятно настораживала его. Он вообще не любил общаться с людьми, занимающими ответственные служебные должности, и чем пост этот был больших масштабов, тем неуютнее чувствовал себя Владимир Антонович. Потом, правда, при случае любил упомянуть, что ехал в одном купе или охотился с таким-то, и эта случайность в его передаче принимала характер чего-то стабильного, короткого, чуть ли не панибратского. Это утверждало его в глазах слушателя, хотя сам понимал всю ложность и глупость такого утверждения. Тогда он обычно выкладывал какую-нибудь унизительную для «такого-то» подробность, что-то такое, что принижало того, ставило на ступеньку ниже, а то и вовсе низвергало на грешную землю. И тогда эффект собственной значимости весомо возрастал. При общении же с «такими-то» Владимир Антонович стушевывался, мучительно улыбался и становился тоньше и моложе, чем был. Такое самоуничижение, непроизвольное, глупое, злило его, и он, как ерш против воды, начинал противоречить им во всем, взвизгивать и скандалить и, в конце концов, всегда оставался в дураках. И не потому вовсе, что «такие-то» были умнее его, Владимира Антоновича, или достойнее, или хоть в чем-то лучше, или он добивался бы их расположения с какими-то целями и боялся отказа, — нет, все получалось само собой, бескорыстно, а потому особенно гадко, а отчего — было загадкой. Многих из «таких-то» он нередко презирал с первого взгляда, понимал все их слабости, даже тщательно скрываемые, но это ничего не меняло. Особенно скверно получалось в обществе женщин — там он проигрывал «таким-то» всегда и сразу и даже не пытался бороться, уступал первенство безропотно, как должное. Жену он тоже уступил, а потом подтрунивал над ней — видел, мол, видел, как ты... — и сознание того, что он «видел», как бы успокаивало его, давало возможность показаться самому себе выше подобных мелочей, неким судией — великодушным и прощающим. Но горечь поражения не исчезала, навсегда оставалась где-то под сердцем.

И теперь он знал, что как только приедут милиционеры, все будет, как всегда, и это заранее злило его, и он настраивал себя на независимый и решительный лад.

— Ты чем занимаешься в жизни? — услышал он голос конюха. — Тебя спрашиваю: чем занимаешься? Какой хлеб ешь?

— Свой ем. Детей учу.

— Тоже дело, — согласился конюх. — Однако, думаю, главное — хлеб. Вот нас чему учили? Пахать, сеять-веять... Возле хлеба человек лучше. Добрее. Труд ему и в тягость, и в радость. Для всяких глупостей время нету. А сейчас? Как ни ученый, так и ведет его не туда! Погоди, едут, однако! — конюх почти прилег на стол, прислушиваясь, перекосил рот и зажмурил левый глаз — так ему было слышнее — и тут же выпрямился, глянул в глаза Владимиру Антоновичу своими бусинками, пискнул тихо: — Едут! — и стал торопливо убирать со стола и вытирать столешницу рукавом. — Едут. Когда не надо, они быстрые.

И правда, вскоре под окном затарахтел мотоцикл.

В контору легко вошел участковый старший лейтенант Баянов, больше известный как Архангел. Прозвище это прилипло к нему не потому, что он уж так ревностно и надежно охранял на вверенной ему территории законность и тишину и вовсе не в пику его характеру — он был человеком снисходительным, даже добрым,— а шло от необычного по нынешним временам имени — Серафим. Был он худой, голубоглазый и выглядел абсолютно несоответственно своему возрасту. Если не приглядываться особо, совеем мальчишка. На самом же деле ему было уже под шестьдесят, и Владимир Антонович помнил его участковым, когда сам еще был школьником. Правда, тогда Баянов был действительно совсем молодым, лет тридцати, но их ему никто не давал. Моложавость, вернее, детскость, Баянова объяснялась контузией. В конце войны, чуть ли не в первом своем бою, Баянов в неполные восемнадцать был заживо погребен близким разрывом фашистского снаряда. Пришел он в себя только через полгода в тихом иркутском госпитале. И первая трудность, с которой пришлось ему, воскресшему, столкнуться, была чисто бюрократическая: надо было доказать, что никакой он не Сиротко и не Архип вовсе, как значилось в документах, а Серафим Иннокентьевич Баянов. Не очень хотелось Баянову снова становиться Серафимом — дурацкое имечко, он всегда тихо страдал из-за него, но и носить чужое имя, пусть даже имя дружка, не хотел. Сиротко был в расчете шестым номером, подносчиком снарядов, Баянов — стреляющим. Делить им вроде бы нечего было, но они вечно ершились друг на друга, подкусывали и подначивали, а ели из одного котелка и спали в обнимку. В том последнем бою они разделись до пояса, когда вышла передышка, и лежали на брустверег загорали. Попадание было прямым. Единственное, что помйил Баянов, это сильный ослепительный по всему телу удар и короткое ощущение полета.

Ни один осколочек не зацепил тогда, миновал. А контузия оказалась тяжелой. Она оставила Архангела навеки молодым. Конечно, если присмотреться, то даже неприятно становилось, такая чужая кожа была у него: землисто-серая, неэластичная... но это только, если знаешь, а так мальчишка да мальчишка — худенький, пухлогубый, борода так и не стала расти, седина сходила за белобрысость, да и в характере его оставалось много детского.

Архангел приветливо поздоровался с мужиками, пожал каждому руку, зачем-то бегло оглядел контору, будто старался запомнить все перемены, происшедшие в ней с тех пор, как не был здесь, и успокоился: ничего не изменилось.

— Бражку пьете? — спросил он, усаживаясь за стол.

— Какую бражку? — взволновался конюх. — Квасу вон человеку принес. Жарища. А он — бражку! Никакой бражки.

— Квасу и я попил бы, — мирно сказал Архангел, — жарища действительно адская. На мотоцикле и то — в какой-то слой как попадешь, дохнуть нечем. Квасу оно бы можно. А бражки нельзя. Кого помипалй-то?

— Чарусов за Шебаргой погиб, — сказал Просекин. — Вы должны знать его. Он часто в Хазаргай наезжал. Писатель. Про милицию тоже писал.

— Знаю, как не знать. Так полагаешь, убили? А почему ты думаешь, что убили? Может, он сам? Ну там, инфаркт, инсульт, просто солнечный удар...

— Парень он был крепкий, — возразил Просекин.

— Ну, это вскрытие покажет, — сказал Баянов.

Он порылся в своей полевой сумке, достал бумагу, ручку, пачку папирос и, аккуратно разложив все на столе, долго молчал, потом спросил конюха, кто разбил телефон.

— Ну, ладно, — прервал он веселый рассказ про безобразия Петрухи Мясникова. — Давай-ка, Демид Матвеевич, запрягай какую-нибудь, лошадиную силу да поезжай за Шебаргу, труп надо будет привезти. На. машине туда не пройдешь. Да бражку забери отсюда, воняет. — Он открыл тумбочку стола, достал туесок и брезгливо отставил его подальше от себя. — Вот сдам под суд, будешь знать бражку... Давай, давай, поворачивайся. Коня доброго возьми. Ходок смажь. Сбруя-то хоть есть?.. Хозяева!..

Владимир Антонович попросил Демида Матвеевича прихватить Алексеева коня, чтобы не посылать нарочного. Старик кивнул, подхватил лагушок и со словами: «Счас мы, счас!» — юркнул за дверь.

— Ну, рассказывай, Владимир Антонович, что да как. Ничего, не хмурься! Тебе теперь придется одно по одному сто раз рассказывать. Привыкай. Перевалов с конем как там оказался?

— За ягодой приехали. Да они далеко от нас брали, на Корабле. Мать с ним, вернее, теща и жена. А мы в Шебарге, если от Заглубокого, то в вершине мольки, на острове... Это где мы в позапрошлом году двух изюбрей взяли, — зачем-то счел нужным сказать Владимир Антонович и тут же осердился на себя: еще сочтет участковый, что он специально набивается в свои, в дружки хотя бы по охоте, и замолчал.

— Ну-ну! — подстегнул его Архангел. — Рассказывай.

Владимиру Антоновичу хотелось говорить об Алексее Перевалове, как-никак он тоже может быть в числе подозреваемых. К тому же сидел, Чарусова знал и находился-то не так уж далеко от места происшествия, но Архангел перебил его:

— Давай по порядку. Какой леший занес вас туда? Что вы там делали?

— Дом строили! — зло сказал Просекин.

— Чего? — изумился участковый. — Дом? Какой дом? Что за идиотизм? Скажи — дом! — и он засмеялся, но смех не тронул его детского неподвижного лица, смеялось только горло, а лицо было добрым и чужим, и глаза не смеялись.

Это не понравилось Владимиру Антоновичу.

— Мы действительно строили дом. Не зимовье, дом. Семь на восемь. Три окна на реку, два на дорогу. Хотя, какая там дорога? — тропинку пробили. Вот где бор, помните? Поляна там небольшая. Сосны одна к одной. Не вырубили как-то еще. Модельные!

— Ты брось про сосны! Ты про дело. Как был обнаружен труп? Да не торопись, я записывать буду. Начни с того, как вы все там оказались.

Расписываться за всех Владимир Антонович не собирался.

— Давай, как ты лично там очутился, — подсказал Архангел.

...Григорий Евдокимович Чарусов в этом году приехал в Хазаргай, в родную деревшо, где-то в начале июня, когда огороды были уже посажены и особой работы по дому не было. И чуть ли не сразу подался в лес. Это было в его манере — ни с кем не встречаться, а сразу в лес. Владимир Антонович, узнав стороной о его приезде, хотел было зайти к нему, но так и не собрался: шли экзамены. И потом Чарусов появлялся ненадолго в селе, видели его в магазине, купит что надо и опять исчезнет, но к Владимиру Антоновичу ни разу не заглянул. Это было неприятно — друзья детства как-никак, одноклассники... Владимир Антонович тоже встречи не искал. Можно сказать, даже избегал ее. Тут все понятно: не хочешь знаться — не надо! То, что ты писатель, еще не значит, что все к тебе на поклон должны идти. Хотя тут, может быть, и не в писательстве дело. Даже наверное не в писательстве. Гришка Чарусов вообще в последнее время начал сторониться своих односельчан, особенно одноклассников. Точнее, с тех пор как разошелся с женой, тоже одноклассницей. Тут понятно: большинство сельчан винило во всем его, Григория. У нас же так, кто бы ни был виноват в разводе, а все шишки на мужика. Возможно, оно и правильно, мужик и должен отвечать за все, да не всегда это получается. Да еще жена, встречаясь со знакомыми, болтала всякое, и сплетни про него шли по деревне самые невероятные. Верить в них не особенно верили, но болтать болтали. А он — писатель, учитель общества, так сказать, пишет про честность, справедливость, верность, а тут — на тебе! Владимир Антонович к этим сплетням лично никогда не прислушивался. Григория Чарусова всегда уважал, даже любил. И когда в прошлом году Григорий не сказал ему, чем он там занимается в лесу, Владимир Антонович не очень и приставал, поверив в то, что тот там дрова для сестры готовит: надо тебе быть одному, чтобы никто не мешал работать, будь! — может, напишешь что-нибудь толковое. А нынче в лес к Чарусову направился Василий Витязев, тоже одноклассник, теперь военный, ни разу за все годы не проводивший отпуска в деревне. Так, бывало, заедет на денек, и все. А тут вздумалось вот полешачить.

— Это Катеринин сын, что ли? Хлебопеком которая? — уточнил Баянов. — Знаю, как же... Знаю. В больших чинах парень.

Сам Владимир Антонович прибился в лесу к ним нечаянно. Ну не совсем нечаянно, хотелось все-таки встретиться, поговорить, друзья детства все-таки. Вот-вот должен был начаться охотничий сезон, надо было посмотреть выводки глухарей, рябчиков, отдохнуть перед началом учебного года. Он взял ружьишко, не положено, конечно, до срока появляться в угодьях с ружьем, но он и не собирался стрелять, только вдруг на медведя напорешься! — и пошел. Приблизительно он знал, где находится табор Чарусова. Если взглянуть на карту, то там очень зримо видно, что по дорогам несколько далекие друг от друга деревни, разделенные хребтами и болотистыми падями, по прямой не так уж и далеки друг от друга, все подковкой жмутся к вывиху продольной Широкой пади, и ягодные и охотничьи угодья для всех практически одни и те же, и лес для строительства вырубается на соседних делянах. Вот там как раз, в этом треугольнике, оставался нетронутым высокий остров — Шебарга, хорошо известный всем местным жителям. Лесозаготовители обходили его из-за оторванности от основных массивов, а частники не рисковали хозяйничать там из-за двух незамерзающих и в самые хлесткие морозы ручьев.

Когда Владимир Антонович наткнулся на эту самую новостройку, сруб уже пошел по восьмому венцу. Серые, ошкуренные в прошлые годы бревна просыхали на слежках вокруг сруба близко, в расчете, чтоб не таскать далеко, а только подкатить и поднять.

Владимир Антонович сначала вдруг засомневался, надо ли подходить, не лучше ли обойти — ведь надо же будет помогать, но, пораздумав, решил, что уйти, если захочет, всегда уйдет, сославшись на заботы перед началом учебного года, хотя он был в отпуске, срок которого не исчерпывался сентябрем, и он долго стоял за кустом, рассматривая работничков.

Витязев, голый, но как будто в мундире, подтянутый и здоровый и зримо довольный своим здоровьем, прохаживался перед сидевшим с цигаркой Чарусовым и что-то говорил простое и понятное. Но Гришка не соглашался с ним, крутил, будто от дыма, кудлатой головой и знакомым жестом растопыренной пятерни осаживал приятеля. Владимир Антонович осторожно, с бревна на бревно, тихо подошел к ним вплотную и спросил громко, в полный голос:

— А зачем такую конюшню растелешили?

Никто не вздрогнул, не удивился его появлению? Будто ждали. Будто вчера вместе водку пили. Витязев широко заулыбался и поднял руку к путанице поблекших волос:

— Здрассь, товарищ Просекин!

— Здоро-ово, Фока! — сдвинув набок рот, протянул Гришка.

Он оставался сидеть и вполоборота следил за каждым движением Владимира Антоновича, и только когда тот подошел к нему и протянул руку, Чарусов встал и вытер ладонь о заскорузлую от смолы штанину, тычком сунул ее ему и, сузив плечи и приседая, крепко пожал руку:

— Здравствуй, здравствуй, старик!