25917.fb2
- Зачем вы это сделали? Я же вас предупреждал.
Я же вас просил не делать этого!
- Они вам нужнее. Все это ваше, - она кивнула на горшок.
Ладони у меня вспотели, горшок выскальзывал из них. Чтобы не уронить, я поставил его на землю и прикрыл газетой. Тоня, видя мое замешательство, сказала:
- Мы одни. Никто их не видит.
- Сколько здесь?
- Я не считала. - Она помедлила и, досадуя на меня, добавила просительно, слегка обиженным тоном: - Ну, пожалуйста, возьмите. Я дарю их вам.
- Отнесите их обратно отцу.
- И не подумаю! - дерзко заявила Тоня.
- Вы меня обижаете.
- Нисколько! Я вам хочу помочь.
- Но я не нуждаюсь в такой помощи! - с раздражением сказал я и подальше отошел от горшка. - Я ведь тогда шутил... Сейчас же унесите его. Вам влетит от родителей.
- А я не пугливая, - изменившимся голосом сказала Тоня. Глаза ее потемнели, со щек сошел румянец. - Пусть тогда он валяется в траве! - И, внезапно повернувшись, она побежала вниз.
- Тоня! Постойте! - кричал я вдогонку, пытаясь вразумить ее. - Давайте спокойно... серьезно поговорим!
Напрасно. Через несколько минут ее платье уже пестрело далеко за тутовыми деревьями. Я покосился на горшок и, совершенно обескураженный, сел на теплую траву. Настоявшаяся жара припекала затылок и спину, переливалась по степи прозрачными слоями, как расплавленное стекло. Я разулся, снял рубаху и, выйдя на полевую дорогу, стал расхаживать взад и вперед по сухой пыли. Она обжигала пятки. На западе собирались кучевые облака - к дождю. Но они едва ли к вечеру заволокут небо. Расхаживая, я поглядывал на белеющую среди травы газету. Что мне делать с горшком? Не оставлять же в степи... С откинутым длинным хвостом на деньги опустилась сорока, равнодушно подергала клювом за края бумаги и, ни о чем не сожалея, улетела. Я вернулся к горшку, обернул его высохшей, как березовая кожура, газетой и понес в хутор.
Гунько, по-птичьи вытягивая шею, привычно колдовал в саду над ульями. Он не ответил на мое приветствие, подозрительно оглядел меня водянистыми глазами.
- Тоня дома?
- Ась? - Гунько склонил набок голову, выставил правое ухо и прислонил к нему землистую ладонь.
Я вынужден был повторить вопрос. Он поднял с травы уроненный ржавый гвоздь, повертел его в корявых пальцах и сунул в карман засаленной хлопчатобумажной куртки.
- Нету ей, - сурово сдвинул он желтоватые, как бы прокуренные табачным дымом брови. Болезненно сморщился и распрямил спину. - Повадились ухажеры, охотники до чужого добра. Свое наживай! На-ка, выкуси! - вдруг затрясся он от негодования и показал кукиш. - Ты же, парень, женач! А кобелишься, морочишь голову девке. Не допущу! Не дам ее позорить. Сгинь, сатана! Старым ястребом, вспомнившим свою молодость, наскочил он на меня и дернул за рукав рубашки. - Сгинь, а то пришибу!
Горшок вынырнул из моих ладоней, и в это время, хлестко прихлопнув дверьми, на порог выбежала Тоня.
Мой разъяренный противник споткнулся о горшок, с изумлением уставился себе под ноги, на рассыпанные по траве розоватые и зеленые пачки денег, и перестал кричать, устремил взор на Тоню, которая шла к нам порывистым, нервным шагом.
- Ты где... где их стибрила? - задохнулся от обиды Гунько.
- Дома. В Сливовом.
- Христос-спаситель!.. - Гунько закатил под лоб глаза. - За тем ты и ездила в Сливовый! Ограбила отца, матерь. Ему, пристебаю, наши кровные отдаешь! - Возвысив голос, Гунько ткнул в меня пальцем, весь затрепетал, но, столкнувшись со взглядом дочери, устрашился его, втянул голову в плечи - и внезапно присмирел. - Что ты вытворяешь, Тоня! - вырвался у него, как вопль, жалобный укор. - Что вытворяешь? Семью по миру пустишь!
- Будьте спокойны, мы в ваших деньгах не нуждаемся, - сказал я старику. - Подберите-ка лучше свои ассигнации. Помочь?
- Н-ни! Я сам... Сам! - Гунько покосился на меня, судорожно глотнул воздух и потряс пальцами рук, как бы смахивая капли воды. Упал на колени. - Не трожь ее, парень. Не трожь! - бормотал он, поспешно сгребая деньги в горшок и заслоняя его краем куртки. - Слышь?
Она у нас одна. Огонек в окошке. Ясное солнышко. - Он собрал пачки, обеими руками обнял горшок и встал. - Мало тебе вдовушек... разведенных. Ух, ты! - Он покачал головой. - Пожалей дочку. Ну скажи, пожалеешь?
- Слово мужчины.
- Папа, иди в хату, - сдержанно попросила Тоня. - Я потом все, все тебе объясню. До капельки.
- Ну, гляди, дочка, гляди... - Гунько двинулся ко двору расслабленной походкой. Ноги его оплетала трава, он путался в ней и спотыкался, неся горшок бережно, как спеленатого ребенка, - на согнутой в локте руке.
Мы стояли, прислушивались к мерному гудению пчел, к тишине прохладного сада, со странным вниманием приглядывались к золотистому свету; он пятнами лежал на траве, темно-зеленой и сочной в тени деревьев, скользил между кустами посаженной вдоль ручья смородины.
Будто впервые мы вбирали этот свет в себя и чувствовали его непостижимую, вечную сущность.
- Так неловко вышло, - я взял ее за руку. - Простите.
- И вы меня простите, - тихо, с растерянной улыбкой сказала Тоня.
Мысль о том, что я скоро покину ее, казалась чудовищной и почти невероятной в этом саду, полном жизни, где каждый листок, каждая травинка трепетно, жадно тянулись к неистребимому свету. Возможно, мы единственные люди на всей земле, которые рождены друг для друга, но судьбе угодно разлучить нас.
1 июля
Ночью мы переезжали. Тестю, весь день караулившему у асфальта, наконец удалось перехватить два грузовика - многотонный "МАЗ", с длинными железными бортами и жестяным ребристым дном, и "ГАЗ", с уплотненным кузовом для перевозки зерна. Шоферы, седые от пыли, возили хлеб на элеватор, а сейчас пустыми возвращались в районный городок Изобильный.
Ночь стояла темная, в небе все чаще, явственнее погромыхивало, кое-где вспыхивали, знобко трепетали сполохи. Порывы ветра накидывали запах дождя, воздух сырел. С минуты на минуту мог пойти дождь. Это подгоняло нас, и мы работали не передыхая - молча, зло.
...Мне сыпануло за воротник жгуче-ледяную пригоршню капель, когда я с Гордеичем завязал наверху последний узел и ладился спрыгнуть вниз, чувствуя, что уже выдохся, как отстрелянная гильза. Я вздрогнул и неприятно поежился. Прямо над головою ударил, зарокотал гром-полуночник, взвилась молния, на мгновение высветив притихшую полоску леса и курган в степи, - и спустился на машины, на ульи, на дорогу мелко шуршащий, все обволакивающий дождь. Шоферы кинулись по кабинам, зажгли фары. В их свете, упавшем на дорогу, мутно мельтешили проворные струи. Тесть схватил с ветки брезентовый плащ, в другую руку - едва мерцающую "летучую мышь" и побежал к "МАЗу". Гордеич завел мотор, тронулся, я залез на медленном ходу в его "козел", и мы, огибая машины, полетели вперед, чтобы успеть выбраться у хутора на грунтовую дорогу, пока не развезет эту, степную.
Дождь лил все упорнее, с ветром хлестал в переднее стекло. Вода рябила его и стекала волнистыми кругами.
Гордеич беспрестанно оглядывался назад: идут ли машины, не буксуют? Они шли, тяжело фыркая. Больше всего он опасался за "МАЗ": по асфальту он бежит, стелется мощным зверем, но по таким полевым - не ходок, наворачивает себе на колеса грязь и садится, плотно влипает в землю.
Все же до грунтовки добрались без приключений.
"МАЗ" с ревом летел за нами, следом подслеповато мигал фарами "ГАЗ", сзади неотступно юлила "Победа", выбирая колею потверже и шарахаясь от одного кювета к другому. Справа удалялся хутор Беляев. Я проводил взглядом его редкие, размытые дождем огни. Там, среди них, в этой кромешной тьме, Тоня. Я представил себе, как однажды, ни о чем не подозревая, она выйдет на прогулку к тутовым деревьям, постоит и поднимется выше, в тайной надежде увидеться со мною, и... не обнаружит у посадки нашей пасеки. Вслед за этой мыслью передо мною встала картина ее отчаянья, почти явственно услышал я глухие, бесконечно горькие рыдания этой невинной, доверчивой девочки - и меня охватила смертельная, прежде никогда не испытываемая тоска, все во мне обмерло и похолодело. Не помню, как мы ехали дальше. Очнулся я от внезапного толчка машины и раздавшегося над ухом сердитого голоса Гордеича:
- Все! Гонялись, гонялись за дождем, а теперь он нас догнал. Напоследок. Догнал так догнал! Он как метил нас.
Вокруг шумело, клубилось в жидком свете фар. Гром откатился, только изредка вспыхивали без звука и гасли молнии. Гордеич остановил машину на развилке: от грунтовой дороги вправо отделялась полевая и, насколько можно было разглядеть, шла между каких-то деревьев и кукурузным полем, исчезая во мгле. Я догадался:
дальше ехать именно по этой вязкой глинистой дороге, но, прежде чем попасть на нее, надо перемахнуть через налившуюся в размочаленном кювете лужу, уже довольно глубокую и просторную. Подтянулись остальные машины... Не надевая плаща, громко ругаясь, Гордеич вылез в своей черной шляпе. Из мрака на свет вынырнул мой тесть в плаще, с натянутым на голову капюшоном.
Подошел и Матвеич, держа над собою зонт и кашляя.
Гордеич взвился, перешел на крик: