25917.fb2
- Ага. Я тожеть себе такие купил.
- Как цепочку на брюки навесил - стали липнуть ко мне девки, продолжал Гордеич, не обратив внимание на скромное прибавление Матвеича. Выбрал я смирную и быстренько подженился на ней, щоб самому не рассобачиться. Думаю, на что мне заноза, я сам парень не робкий, кому хочешь горло перехвачу. Живу с ней неделю, другую. Хорошо. Никаких вывихов за жинкой не замечаю.
После - глядь-поглядь и вижу: она ж староверка! И мать у нее тоже смурная женщина. Ничего себе, влип казачок как кур во щи. Ах вы, стервы! неожиданно выругался Гордеич. - Облапошили меня правильно. И, главное, кормить стали абы чем: сухариками да вонючей похлебкой.
Нос затыкай и бегом в уборную. Смирненькие! Мешки исподтишка рвут. Механизаторский паек сохрани им в целости, всю зарплату - выложь на библию. Хо, ёк-макарёк! Куда я затесался! С ними не разживешься последних подштанников лишат. Сдерут на ходу и по миру пустят. Да вдобавок тихонько душу из тебя вытряхнут. Не на того, думаю, напали. Дождался я тепла и стал помаленьку подмазывать пятки солидолом, жду момента. Раз вертаюсь со степи, теща протягивает мне банку с мутной водой и шепчет: "На, сынок, причастись... водицы святой испей. Нароблена богом". - "Кем?" - "Иисусом Христом.
Запахи твоей адской машины отобьет". Тут я и вскипел.
Во карга старая! Хрычовка! Присушить надумала зятька! - Гордеич вскочил и несколько раз в возбуждении прошелся между Матвеичем и тестем, которые слушали его с иронией, смешанной с неподдельным интересом, потом вернулся на свое место и сел, ладонями прихлопывая по острым коленям. - Отбить от новой жизни! Ну, я устроил им шороха, век будут помнить. Банку расколотил вдребезги и тещу легонько пнул, она кверху ноги и задрала. Жинка - в слезы, в крик: "Коля, ты убил матерь, опомнись!" Не убил. Вижу: катается по полу и норовит меня за штанину ухватить. Тварь болотная! Намешала отравы и подает. Это ж надо! Гниды! "Опомнись"! Да я вас разнесу тут на мелкие щепочки, махотки побью и все переверну вверх торманом. Нашлись мне... сектанты! - Гордеич так грубо, по-черному стал ругаться, что в будке на минуту наступило замешательство: Матвеич склонился над плиткой и уставился в огонь, а мой тесть, угнув голову, тоже принялся что-то рассматривать на полу, хотя там решительно ничего не было, ни одна букашка не сновала в щели. - Ушел я. Поселился в вагончике.. Спасибо, вовремя раскусил их. Они б меня живьем съели, тихони.- Он отдышался, обвел нас несколько успокоенным взглядом, в котором, однако, все еще полыхали молнии, и со вздохом признался: - Конечно, по той смирной бабенке потом я скучал. Привык к ней. Ночью она была заводной.
Ну, сами понимаете, ночное дело хитрое. В тихом болоте черти водятся. Одним словом, мучился. Пока не подвернулась новая краля. Я ж говорю, они на меня как мухи на мед! Не хвалюсь. Механизатор! Фигура важная. И часы в кармане. Все, бывало, девки пристают: "Дай, Коля, часики послухать, как они тикают". Даю - слухают. Ход у них ровный, секунда в секунду. Тик-так, тик-так - даю за так. Опять я в омут головой. Эта, братцы-кролики, еще похлеще той. Рангом повыше. Рот красит, щеки в два слоя штукатурит и волосы завивает. И курит! Тогда еще в диковину было, шоб женщина дым из ноздрей пускала.
Курит. Надурняка смалит одну за другой. Пальцами папиросу зажмет, откинет руку на спинку кровати и лежит, млеет, как пресвятая богородица. Очнулся я, пораскинул мозгами: ёк-макарёк, куда меня, грешного, опять затесало? Как я ее прокормлю? На одно курево четверть зарплаты уплывает. Так. И - ни за холодную воду! Лежит себе в вагончике, мечтает о тридевятых царствах. А мать сномдухом не знает о моей второй жинке, шлет приветы смирной. Моей крале хоть бы шо. Плюнь в глаза - ей божья роса. Посылает матери ответы, заочно целует ее и всю мою родню. И что, хитрюга, вытворяет! Будто не она пишет, а сектантка. Это ж надо иметь такую натуру! На шо только женщина не идет - страшно подумать.
- Видать, любила, - высказал догадку тесть. - Клинья к матери подбивала, чтоб не развели вас.
- Хо, любила! Как собака палку, - поморщился Гордеич. - Она под мое барахло клинья подбивала! Обчистила меня до нитки. Костюм, сапоги, часы все забрала и смылась. Деньжата я копил, с каждой получки тайком зашивал за подкладку - и те нащупала и с ватой выпорола. Утром просыпаюсь с похмелья, а на столе записка:
"Тю-тю, Коля! Твоя любящая Зинуля".
- Ловко тебя объегорила! - восхитился Матвеич.
На лице Гордеича изобразилась горькая гримаса несправедливо обиженного человека.
- Ловко! Аферистка еще та... первой марки! Еле я опомнился. Запил. Бывало, наклюкаюсь до темноты в глазах и размышляю про себя: отчего, мол, я такой несчастливый? Или мне на роду написано век бедовать?
Пил крепенько. Что заработаю, то и спущу в яму. Стыдили меня, уговаривали - все одно пью, как с гуся вода.
Вызывает меня начальник нашего тракторного отряда: "Вот шо, Нестеренко, выйдешь завтра пьяным - "катарпиллар" отберем и прав лишим. Думай". И стал я думать. Как же я буду без "катарпиллара"? Да я умру без техники. Отними ее у меня - шо со мной станется? Хоть заживо ложись в гроб да испускай дух. Испугался я не на шутку, аж в холодный пот кинуло. И с того дня пьянку как рукой сняло! Перестал в рюмки заглядать. За ум взялся... Вот вам и техника! - с гордостью и с долей поучения заключил Гордеич. - Она меня от запоя, от верной смерти спасла. Великая сила - техника!
Наступило молчание. Все думали о своем.
- М-да, - раздумчиво протянул Матвеич. - Не сладко мы жили. А сейчас молодежь над стариками издевается: что вы, мол, видали? Эге, им бы, волосатым, то повидать... пороху понюхать. Куда нам до них! Умники. Повыучились на нашем горбу. Деньгу огребають лопатой.
А нам некогда было копейку приголубить. - При этом он мельком и, мне показалось, с вызовом взглянул на меня.
- Забыл, куда она шла? - с раздражением накинулся на него тесть. Память короткая... В общий котел! На восстановление хозяйства! Была б у тебя машина, если б мы в кратчайший срок не пустили заводы. Наша трудовая копейка целое государство держала! Тебя на ноги поставила.
- Федорович! Опять вы с лекциями. Я ж не о том...
- Да чую, куда гнешь.
- Я Ж говорю: поздновато нам копейку заводить. За молодыми не поспеть. В два счета обгонють.
- Тебя, Матвеич, обгонишь! Еще, как молодой, скачешь.
- Отскакался уже. Задыхаюсь.
- Будет медок, копейка от нас не убежит, - весело сказал Гордеич. Деды! Не вешайте носа! Поганая привычка - нудить без толку. Ой, щуры! взглянув в окошко, тревожно вскричал Гордеич и опрометью бросился вон из будки. Мы за ним.
Золотистые щурки пикировали на ульи и взмывали в серое небо. Матвеич впритруску побежал включать транзистор; Гордеич как угорелый носился между рядами и бил в сковородку; мой тесть вломился в кусты, вынес оттуда охапку веток и стал швырять их в туман. Через несколько минут мы отогнали прожорливых птиц и разошлись по своим будкам.
22 мая
Ясная погода. После дождя парит. С десяти утра начался дружный облет. Пчелы несут на обножках желтоватую пыльцу с сурепки. В лесу они почти не задерживаются, улетают в степь, на хлебные поля... В половине одиннадцатого красная черточка ртути поднялась до 25 градусов. В начале второго облет повторился, более сильный и кучный, чем утром. Все-таки пчел в гнездах намного прибавилось. Я заметил, у Матвеича семьи более населенные: гуд у него гуще и стоит дольше. Тесть в последние дни ставит новые рамки. Перед тем как опустить рамку в гнездо, обрызгает вощину водой, искоса взглянет на Матвеича и опустит. У них негласное соревнование. Несмотря ни на что, тесть надеется собрать меда не меньше Матвеича. Иногда он шепчет мне:
- Глянь, Матвеич экономит вощину. Думает, погрызут. Чудак! Если пчелы носят - ставь смело. Они оттянут ячейки.
Новые рамки мы размещаем обычно в середине гнезда, между свежим или печатным расплодом и медово-перговыми рамками, чтобы сразу привлечь на оттяжку вощины близко работающих пчел.
После второго облета красная черточка опустилась на градус ниже. Такую бы погодку раньше, когда цвела акация с гледичией... Недавно завиднелся полевой бодяк:
густо-красные бархатные головки повсюду мелькают в яблоневом саду; но пчелы облетают их мимо, предоставляя впиваться в них осам и шмелям, которые с угрожающим зудом проносятся над травой.
Сегодня я вышел из лесу - подышать степным воздухом. Шел долго и не заметил, как приблизился к лесополосе, за нею начиналось пшеничное поле. Остановился, пораженный: пшеница уже вымахала в полный рост и выбросила колосья. Светло-желтыми размывами цвела в ней сурепка, кое-где проглядывали васильки. У лесополосы над пахотой, заросшей травой, порхали бабочки:
белые, пестрые, ярко-синие. Были и совершенно изумительные: пунцово-розовые, как поднятые ветром лепестки мака.
Быстро летит время! По всем признакам, уже лето.
Не успеешь оглянуться - нальются и, побурев, затвердеют колосья. Наступит жатва... А что пожну я? В смутной тревоге вернулся я на пасеку. Нет, пожалуй, я взялся не за свое дело. Но что же, что делать? Я был в растерянности. Одно лишь служило мне слабым утешением: я здесь почернею и окрепну под южным солнцем.
Когда я вернулся, Гордеич показал мне в бурьяне, неподалеку от сада, гнездо куропатки, выстланное сухой травой и перьями. В гнезде было девятнадцать сероватосизых яиц, на них наткнулась Жулька и съела. Куропатки, веером распуская красновато-бурые хвосты, фыркали из травы и всполошенно летали возле нас. На душе стало еще тревожнее.
В сумерках я проверил контрольный: 150 граммов.
После ужина мы с тестем уединились в будке, и я спросил его, зачем он завел пасеку, разве ему не хватает пенсии?
- Не в одной пенсии дело, - улегшись на свою постель, уклончиво ответил он. - Тут, Петр Алексеевич, много разных причин.
- Каких?
- Мать у нас нервная, больная. Всю дорогу быть с ней невмоготу: это не так, то плохо. Шпыняет изо дня в день. Надоели мы друг другу - дальше некуда. Скубемся, как петух с квочкой. Видишь ли, Петр Алексеевич, она только сейчас разглядела, что не за того замуж вышла... вроде неудачник я. В общем, рехнулась бабка. Что с ней возьмешь? Зато на пасеке я отдыхаю и душой и телом. Здоровье берегу. Что хочу, то и ворочу. Благодать!
Заскочишь на денек домой - и она другая. Со скуки обрадуется, обстирает, обошьет... лапши сварганит. Все как положено! Интересно с пчелишками жить. Все-таки занятие. Я смолоду к хлопотной жизни привык. Сперва избачом был, потом - секретарем комсомольской ячейки, чуть позже колхоз "Красный маяк" организовал.
Однажды заходим с комсомолятами к одному единоличнику. Мороз. В хате не топлено, окна льдом заросли. Тараканы и те вымерзли. До ручки дожился. Хозяин лежит на печи, в лохмотьях. Мы ему: "Юхимыч, в колхоз надумал записываться?" А он, веришь, приподнимает кудлатую бороду и тоже, собачий сын, интересуется: "Хлопцы, а там, мол, хуже не будет?" Мы все так и грохнули со смеху: куда уж тут хуже!.. Вот, Петр Алексеевич, с чего мы начинали строить колхоз. Недосыпали, недоедали, но - построили. Счастливая пора! Не вернется. - Он долго смотрел в озаренное луною окошко. Лицо его было задумчиво-грустным. - Привык я с людьми. А как ушел на пенсию, все вроде для меня оборвалось. Скучища...
глухота! Пойдешь с корзинкою на базар. Наспех оденешься во что попало и что же? Редко кто поздоровается, из ответственных. Стесняются, что ли. А стоит мне лучше вырядиться - замечают. Представь себе, с другой стороны улицы кивают: "Привет, мол, Федорович!" Ты понимаешь, какая штука! Тут и не хотел бы, а задумаешься. Дальше - больше. Вижу: молодняк меня уже и в новом костюме не признает... Или возьми похороны.
Пожилой скончается при исполнении обязанностей - ему, брат ты мой: духовая музыка, венки от организаций.
Приятно смотреть... Умрет пенсионер, трижды заслуженный человек, - на худой случай, некролог в газете поместят. И все. Точка. А рассудить по-доброму, по-человечески: такие люди, к примеру, как я, - все друг другу давно родственники. Столько лет вместе, плечом к плечу шли. Беды и радости пополам. Так и хороните нас одинаково. Нет, Петр Алексеевич, плохо быть пенсионером.
- Матвеич, по-моему, доволен, - начал было я, но тесть сердито перебил: