25925.fb2
— Да узрят его снова мои глаза, — молитвенно повторили на ходу мужчины.
— Но слушай дальше, дитя мое. Все, что имеет человек, дано ему в долг, а счастливые времена катятся быстро, как колесо с горки. Напрасно мы думали, что мир будет длиться вечно. Потому что с востока пришел дикий народ и ворвался в наш город — так же, как те грабители, которых ты видел в городе нашей чужбины. Они захватили все, что можно было захватить, унесли все, что можно было унести. Все, что можно было разрушить, они разрушили. Они не смогли отобрать у нас только Невидимое: Божье слово и присутствие. Но менору, священный светильник, они сорвали с алтаря и утащили с собой — не из-за святости, этим слугам зла она была непонятна, но из-за золота. Грабители всегда любят золото. И алтарь, и все священные сосуды вместе с самим народом они увезли с собой в Вавилон.
— Вавилон? — робко перебил его мальчик.
— Спрашивай, спрашивай всегда, дитя мое, и пусть Господь удостоит тебя ответом. Вавилон был таким же большим и богатым городом, как тот, где мы живем теперь, и лежал так далеко от нашей родины, что даже звезды над головой располагались там иначе. Чтобы представить, на каком расстоянии оказались наши священные предметы, сосчитай сам: мы провели в пути только три часа и уже испытываем боль во всем теле и усталость. А чтобы попасть в Вавилон, нужно было провести в дороге в тысячу раз больше времени и даже больше. Теперь ты понимаешь, в какую даль они утащили наш светильник? Но запомни: никакая даль не воспрепятствует Божьей воле. Может быть, весь смысл нашей вечной отверженности и заключается в том, чтобы на чужбине святое становилось для нас еще более святым, а душа в годины испытаний проникалась еще большим смирением. И, увидев, что Его слово и в изгнании осталось для нас святым, Господь пробудил сердце вавилонского царя. Царь понял свою неправоту и отпустил наших отцов в Землю обетованную и отдал им светильник и другие принадлежности храма. И наши отцы через пустыни, горы и чащобы возвратились из Халдеи домой, в Иерусалим. Они вернулись живыми с края земли. Вернулись туда, где мы всегда были и куда всегда стремимся всеми помыслами. Мы снова отстроили храм на горе Мория, снова засияли семь огней пред алтарем Господа, и сердца наши снова возрадовались. И чтобы понять смысл нашего теперешнего странствования, хорошенько запомни вот что: нет на свете другого столь же священного и старинного творения рук человеческих, которое проделало бы столь далекий путь во времени. Из всех знаков нашего единства и чистоты этот светильник — самый драгоценный. И если он гаснет, судьбу нашу окутывает мрак.
Рабби Элиэзер умолк, словно его голосу изменили силы. Мальчуган глядел на него снизу вверх, и огонек жадного нетерпения в его взгляде молил старика о продолжении рассказа. Рабби Элиэзер ласково погладил мальчика по волосам:
— Что, глаза разгорелись, малыш? Ты не бойся: история наша никогда не кончится и, даже если я буду рассказывать ее много лет подряд, ты не узнаешь и тысячной доли того пути, который нам суждено было пройти. А сейчас слушай дальше, раз уж ты умеешь и любишь слушать о том, что произошло у нас на родине! Мы снова подумали, что храм воздвигнут на вечные времена. И снова из-за моря пришли враги, пришли из этой самой страны, где мы живем теперь и где считаемся чужаками. Их привел царь и воин по имени Тит.
— Да будет проклято имя его, — пробормотали на ходу старики.
— …и он разрушил наши стены и развалил наш храм. Преступник нагло вошел в Святая святых и сорвал с алтаря светильник. В своей ненасытной алчности он завладел тем, что Соломон создал во славу Божью. Он заковал в цепи нашего царя, отнял и увез в Рим наши священные принадлежности, чтобы хвастать ими во время своего триумфа. А глупый народ ликовал, словно воины Тита, победив Господа, приволокли Его с собой в кандалах. Злодей Тит так гордился своим кощунством, так упивался нашим унижением, что повелел воздвигнуть в свою честь большие ворота, искусно запечатлев в мраморе свое злодеяние — ограбление Бога.
Мальчуган нахмурился:
— Круглые ворота перед большущей площадью, куда отец запретил мне входить — раз и навсегда? Арка с каменными людьми?
— Она самая, дитя мое. Всегда проходи мимо и не гляди на эту дверь триумфа, ибо она напоминает о дне нашей величайшей скорби. Ни один еврей не смеет проходить через эту арку, ибо на ней изображено, как они издевались над нашими святынями. Вспоминай всякий раз…
Старик замолчал на полуслове. Ибо сзади к нему подскочил Гиркан бен Гиллель и рукой зажал ему рот. Эта дерзость привела всех в ужас. Но Гиркан молча указал на дорогу. Впереди них, в неверном свете закрытой облаками луны, двигалось что-то темное. Медленно, как гусеница, оно ползло вдоль белой дороги, и теперь, когда старики затаили дыхание, тишину нарушил скрип тяжело груженных телег. Над темным, медленно ползущим обозом, как колосья, покрытые утренней росой, сверкали копья нумидийского конвоя, охранявшего возы с добычей.
Но должно быть, зоркие охранники обоза уже заметили преследователей, потому что отряд развернулся и с пронзительными криками, держа копья наперевес, понесся им навстречу. Нумидийские воины скакали, стоя в стременах, а их бурнусы развевались над конскими крупами, как белые крылья. Старики инстинктивно сбились в кучу, загородив собой мальчика. Издавая дикие вопли, всадники одним рывком приблизились к неизвестным. Они придержали коней, подняв их на дыбы всего лишь в дюйме от цели, чтобы рассмотреть преследователей. Они ожидали встретить воинов, готовых отобрать у них добычу, но в неверном свете уже бледнеющей луны увидели только бредущих в ночи белобородых старцев, мирно сжимающих в одной руке посох, а в другой узел с пожитками. Точно так же у них на родине странствовали по святым местам набожные паломники. При виде их темнокожие дикари только беззлобно рассмеялись, сверкнув белыми зубами. Кто-то громко свистнул, всадники снова развернули лошадей и унеслись к своей добыче, крылатые и легкие, как стая птиц, а старики еще долго стояли неподвижно, окаменев от ужаса и не смея поверить, что их пощадили и они спасены.
Рабби Элиэзер, Чистый-и-Ясный, опомнился первым. Он нежно потрепал мальчика по щеке.
— А ты смелый, — сказал он, наклонившись к нему. — Я держал тебя за руку, и она не дрожала. Ну что, рассказывать дальше? Ведь ты все еще не знаешь, куда мы идем и почему бодрствуем ночью.
— Рассказывай! — тихо попросил мальчуган.
— Помнишь, я рассказал тебе, что проклятый Тит увез наши святыни в Рим и хвастливо возил их напоказ по всему городу. Но потом римские императоры спрятали нашу менору и другие святыни Соломона в одном доме, который они называли храмом мира. Глупое название. Можно подумать, что мир хоть когда-то был прочным или имел пристанище на нашей воинственной земле. Но Бог не потерпел, чтобы Его собственные украшения, некогда хранившиеся в Сионе, долго оставались в чужих храмах. И вот Он наслал на тот дом огонь, и в бушующем пламени сгорели и сам дом, и находившиеся в нем изваяния, и все имущество грабителей. Уцелел только наш светильник, и снова все увидели, что над ним не властны ни огонь, ни расстояние, ни воровская человеческая рука. Бог подал знак возвратить менору и утварь на священное место, где их чтили не за золото, а только за святость. Но разве глупцы понимают знамения? Разве упрямое человеческое сердце смиренно уступает доводам разума?
Рабби Элиэзер вздохнул и продолжил:
— И вот они взяли нашу священную утварь и снова спрятали ее в другом доме императора, а так как она долгие годы и десятилетия покорно лежала в закрытой сокровищнице, они опять подумали, что теперь-то упрятали ее на вечные времена. Но за каждым грабителем всегда охотится другой грабитель и силой отбирает то, что было отобрано силой. Как Рим напал на Иерусалим, так Карфаген напал на Рим. То, что римляне отняли у нас, карфагеняне отняли у них. Но и наша менора, наша собственность, наша священная принадлежность тоже попала в руки захватчиков. И эти телеги увозят прочь величайшую драгоценность нашего сердца. Завтра они погрузят ее на корабль, чтобы отвезти в такую даль, которая не доступна нашему тоскующему взору. Никогда больше мы, старики, не увидим света меноры! И как провожают до могилы труп любимого человека, чтобы засвидетельствовать свою любовь к покойному, так и мы провожаем сегодня менору, увозимую на чужбину. Мы теряем самое святое: теперь ты понимаешь, в чем смысл нашей скорбной процессии?
Ребенок шагал молча, опустив голову, видимо о чем-то задумавшись.
— Но вот что ты запомни: мы взяли тебя с собой как свидетеля. Когда сами мы превратимся в прах, ты расскажешь живым, что мы хранили святыне верность, и научишь их сохранять ее впредь. Ты поможешь им уверовать, что светильник непременно вернется из тьмы своих странствий и семь его огней снова осияют славой алтарь Господень. Мы разбудили тебя, чтобы душа твоя бодрствовала и ты донес эту весть до наших потомков. Всегда вспоминай и рассказывай в утешение людям, что ты воочию видел светильник, который тысячу лет, как и наш народ, странствовал на чужбине и остался невредим. А я верю, твердо и неколебимо, что он не погибнет, пока не погибнем мы.
Ребенок все еще молчал. И рабби Элиэзер, Чистый-и-Ясный, почувствовал в его молчании несогласие. Наклонившись к мальчику, он спросил:
— Ты понял меня?
Мальчик не глядел на него.
— Нет, — произнес он упрямо. — Не понимаю. Ведь если он такой драгоценный и святой, этот светильник, почему мы позволяем отнимать его у нас?
Старик вздохнул:
— Ты правильно спрашиваешь, дитя мое. Почему мы позволяем отнимать его у нас? Почему не защищаемся? Когда-нибудь ты поймешь, что в этом мире правит сильный, а благочестивый страждет. Земная власть принадлежит насилию, а кротость — не от мира сего. Бог научил нас терпеть несправедливость, а не отстаивать свое право кулаками.
Рабби Элиэзер поник головой, но продолжал шагать по дороге. Вдруг мальчик выдернул свою руку из его ладони и остановился.
— А Бог? — прямо и чуть ли не властно спросил старика возмущенный мальчик. — Почему Бог терпит этот грабеж? Почему не помогает нам? Ты говорил, Бог справедливый и всесильный. Почему же Он помогает разбойникам, а не праведникам?
Все ужаснулись. Все остановились, словно их сердца перестали биться. Необузданный вопрос ребенка прозвучал в пустоте ночи, как резкий звук фанфары, как объявление войны Господу. И Абталион, сгорая от стыда за свою кровь, гневно оборвал внука:
— Замолчи и не богохульствуй!
Но рабби Элиэзер перебил его:
— Сначала замолчи ты! За что ты обругал невинного ребенка? Ведь его несведущая душа вопросила лишь о том, о чем испокон веков, ежедневно и ежечасно, вопрошаем себя мы, ты, и я, и все мудрые и мудрейшие сыновья нашего народа. Ребенок просто задал старый еврейский вопрос: почему из всех народов Бог так жестоко карает именно нас, хотя мы служим Ему, как никакой другой народ? Почему именно нас Он бросает под ноги прочим, чтобы они нас топтали? Почему именно нас, хотя мы первые познали и прославили непостижную Его сущность? Почему Он разрушает то, что мы строим, разбивает то, на что надеемся, почему отнимает у нас кров, где бы мы ни приклонили голову? Почему внушает все новым народам вечную ненависть к нам? Почему Он так жестоко испытывает нас, кого избрал первыми и первыми посвятил в Свою тайну? Нет, я не буду лгать ребенку, ведь если его вопрос — богохульство, значит, я сам богохульник во все дни моей жизни. Вот, признаюсь вам всем, что я тоже, как ни пытаюсь сдержаться, я тоже веду бесконечный спор с Богом, я тоже вот уже восемьдесят лет спрашиваю, как малое дитя: почему именно нам Бог посылает столько горя? Почему терпит наше бесправие и помогает грабителям грабить? А после от стыда тысячекратно бью себя в грудь, но не могу задушить, подавить в себе этот крик вопрошания. Я не был бы евреем и мужчиной, если бы не мучился ежедневно этим вопросом, и он не замрет на моих устах до самой смерти!
Стариков охватил страх. Они не узнавали своего Каб-ве-Наке. Никогда прежде не видали они Чистого-и-Ясного в таком возбуждении. Должно быть, жалоба его вылилась из самых глубин души, таких глубин, которые он скрывал ото всех, а теперь стоял, содрогаясь всем телом от сердечной боли, и со стыдом отводил глаза от изумленно глядящего на него снизу вверх мальчугана. Но вот рабби Элиэзер снова взял себя в руки и, снова склонившись к ребенку, постарался его успокоить:
— Прости, мальчик мой, что я не дал тебе ответа, а говорил с ними и с Другим, Кто выше всех нас. Ты спросил меня в простоте своего сердца, почему Бог терпит это надругательство над нами и над Ним? И я отвечу тебе в простоте моего разума, не кривя душой, я отвечу тебе: не знаю. Ибо пути Господа неисповедимы, и замыслы Его нам неведомы. Но всякий раз, когда сам я по глупости ропщу, упрекая Его в моей боли и нашем общем чрезмерном страдании, я пытаюсь утешиться, говоря себе: может быть, есть смысл в посылаемых нам несчастьях? Может быть, за каждым из нас есть вина, которую мы искупаем? Кто знает? Может быть, мудрый Соломон виноват, что построил храм в Иерусалиме, как будто Бог — человек и ему нужно жилище в одном-единственном месте и среди одного-единственного народа? Может быть, грешно сооружать Богу столь великолепный дом, как будто золото значит больше, чем благочестие, а мрамор важнее постоянства? Может быть, Господу не было угодно, чтобы еврейский народ уподобился прочим народам, имел родину и дом? Не угодно, чтобы мы говорили: вот наша земля, вот наш храм и наш Бог, как говорят: моя рука и мои волосы. Может быть, Он разбил храм и лишил нас родины, чтобы мы не цеплялись за видимое, но хранили в душе верность Недостижимому и Невидимому? Может быть, наш истинный путь — всегда быть в пути, с тоской оглядываться назад и стремиться вперед, вечно искать покоя и никогда не успокаиваться; ибо свят лишь путь, цель коего неведома, и нужно упорно идти во тьму, навстречу опасностям, как мы идем этой ночью, не ведая, где конец пути.
Мальчик внимательно слушал. Но Элиэзер уже все сказал.
— А теперь больше не спрашивай. Ибо твои вопросы шире, чем мои познания. Наберись терпения: может быть, однажды ответ Господа прозвучит в твоем собственном сердце.
Старик умолк, все остальные тоже молчали. Они стояли на обочине, окутанные покрывалом ночи, словно остались одни во всемирной тьме, по ту сторону времени.
Внезапно кто-то вздрогнул и поднял руку. Старики напрягли слух. И действительно, что-то назревало в тишине, какой-то шорох или рокот, словно кто-то небрежно касался струн арфы, извлекая темный, нарастающий звук. Звук усиливался, будто из мрака доносился вой ветра или шум моря, и вдруг духоту ночи взорвал мощный порыв бури, такой короткий и внезапный, что испуганные деревья на обочине взмахнули ветвями, словно пытаясь ухватиться за пустоту, и громко зашептались кусты, и с дороги столбом поднялась пыль. Казалось, звезды на небе потеряли равновесие, и старики, еще не пришедшие в себя после разговора о своей судьбе, задрожали, ощущая близость Бога. А что, если это и есть Его ответ, ибо сказано в Писании, что Ему предшествует большой и сильный ветер, а голос Его слышится в веянии ветра тихого. Каждый из старцев опустил голову, одновременно прислушиваясь к тому, что происходило наверху; они инстинктивно схватились за руки, чтобы вместе противостоять чуду, и каждый ощущал пульс спутника как стук молоточка в своем кулаке.
Но ничего не произошло. Ветер улегся так же неожиданно, как поднялся, шепот в траве постепенно стих. Ничего не произошло. Ничей голос не раздался с небес, никакой звук не нарушил испуганной тишины. И когда они один за другим снова робко оторвали взгляд от земли, то увидели, что на востоке занимается первый свет зари, опаловый и нежный. И они поняли, что это был всего лишь ветер, предрассветный ветер. И произошло только обычное, ежедневное чудо: наступило утро, как после каждой земной ночи. Они всё никак не могли успокоиться, а красноватая даль уже светлела, и бледный абрис земли выпрастывался из-под покровов тьмы. Теперь они знали: эта ночь, ночь их странствия, подошла к концу.
— Светает, — тихо и разочарованно пробормотал Абталион, — прочтем молитву!
Одиннадцать старцев сошлись вместе. В стороне остался только ребенок, еще не достигший возраста, когда мальчиков допускают к молитве. С бьющимся сердцем он смотрел, как старики вынули из узлов молитвенные плащи, как накрыли ими голову и плечи и повязали ремни на лоб и руку — левую, ту, что ближе к сердцу. Потом они повернулись к востоку — туда, где лежит Иерусалим, и возблагодарили Бога, сотворившего мир, и восславили восемнадцатью благословениями Его совершенство. Они тихо пели и бормотали, раскачиваясь взад-вперед в ритме речи. Мальчик не мог разобрать все слова, но он видел, что одиннадцать стариков раскачиваются во время пения так же страстно, как недавно раскачивались кусты на Божьем ветру. После торжественного возгласа «Аминь!» все они поклонились, снова сложили свои молитвенные плащи и стали собираться в дорогу. Теперь они казались еще старше, эти старики; в медленно пробуждающемся свете утра резче обозначились морщины на лбу, глубже легли тени под глазами и вокруг рта. Словно вернувшись из собственной смерти, они устало поплелись дальше: им предстояла последняя, самая мучительная часть пути.
Италийское утро уже дышало жаром, когда одиннадцать старцев и мальчик добрались до гавани в Порте — туда, где Тибр вяло и неохотно сбрасывает в море свой желтый поток. На рейде, готовые к отплытию, ожидали несколько кораблей; один за другим они отчаливали, победоносно подняв вымпелы на мачте и набив трофеями широкое брюхо. Одно-единственное судно, стоявшее у берега на якоре, жадно поглощало последнюю добычу из переполненных телег. Послушно, одна за другой, телеги вставали под разгрузку; по деревянным трапам сновали рабы с тяжелой поклажей на коричневых спинах или крепких головах, спеша перетащить на судно ящики и сундуки, набитые золотом, и круглые амфоры с вином. Но видно, хозяину судна трудно было угодить, и потому надзиратели-вандалы подгоняли рабов бичами, чтобы те поторапливались. И наконец неразгруженной осталась всего одна телега, та самая, за которой всю ночь следовали старцы, телега со светильником. Ее груз еще был скрыт под соломой и тряпками, но старики не спускали с него горящих глаз, с трепетом ожидая снятия покровов. Наступал решающий момент, чудо должно было свершиться: сейчас — или никогда.
Только мальчик не глядел на телегу. Словно зачарованный, он смотрел на море, которое увидел впервые. Перед ним, вплоть до резкой черты, где водная гладь касалась неба, синело бесконечное выпуклое зеркало, сияло пространство, показавшееся ему более огромным, чем впервые увиденный им купол ночи с россыпью звезд на небосводе. Замерев от восторга, он следил за игрой волн. Вон как они догоняют и толкают друг друга, вон одна перескочила через спину другой, а потом, вспенившись, с тихим булькающим смехом превосходства убежала прочь, чтобы появиться снова и снова. И чудилась ему в этой игре такая радость, о которой он никогда не смел и мечтать в духоте своей тесной нищей боковой улочки. Его впалую детскую грудь распирало желание стать большим и сильным, впитать в себя весь воздух и весь мир, ощутить дыхание радости до самых глубин своей по-еврейски запуганной крови. Что-то неодолимо влекло его к влажной стихии, и восхищенный мальчуган тянул к ней ручонки, пытаясь почувствовать хотя бы дуновение этой бесконечности на собственной коже; зрелище такого света и такой красоты переполнило его неведомым прежде ощущением счастья. Ах, как здесь было привольно, как свободно и как нестрашно! Словно белые стрелы, падали вниз и взмывали вверх чайки, красивые корабли раздували на ветру мягкие шелковые паруса. И когда мальчик, закрыв глаза, запрокинул голову, чтобы вдохнуть соленого прохладного воздуха, ему вдруг припомнились первые выученные наизусть слова: «В начале сотворил Бог небо и землю». И впервые имя Бога, которое вчера твердили старцы, наполнилось смыслом и обрело форму.
Он вздрогнул, услышав крик. Все одиннадцать старцев кричали теперь в один голос, и он тут же бросился к ним. Только что с последней телеги сорвали покровы, и, когда рабы-берберы, стоя на телеге, наклонились, чтобы выволочь из-под груды добра серебряную статую Геры (а она весила несколько центнеров), кто-то из них отшвырнул подвернувшийся под ногу светильник, и менора с грохотом скатилась на землю. Вопль ужаса вырвался из груди старцев. Они увидели, как святыня, которую некогда созерцал Моисей и благословил Аарон, святыня, стоявшая на алтаре Господа в доме Соломона, валяется теперь в конском навозе, оскверненная грязью и пылью. Черные рабы с любопытством обернулись на внезапный крик. Они не понимали, почему эти седобородые глупцы так дико вопят и хватают друг друга за руки, образуя живую цепь, вздрагивающую от боли: ведь никто не причинил им никакого зла. Но бич надсмотрщика уже засвистал по обнаженным телам рабов, и они снова погрузили руки в солому, извлекая из-под нее блещущую порфиром стелу, а вслед за ней какую-то мощную статую, которую они, подвесив на канаты, как убоину, за шею и ноги, потащили по трапу на судно. Утроба телеги быстро опорожнялась. Только светильник, вечный и нетленный, лежал под телегой, наполовину скрытый колесом и никем не замечаемый. И в дрожащих, цепляющихся друг за друга старцах забрезжила надежда: может быть, разбойники в спешке забудут про светильник! Может быть, так и не обратят на него внимания! Может быть, сейчас, в самый последний момент, произойдет чудо спасения!
Но тут один из рабов заметил светильник, нагнулся, подобрал его и водрузил себе на плечи. Высоко поднятая менора сверкнула на солнце, и ее сияние, казалось, озарило самый день. Впервые в жизни старики увидели утраченную святыню своего народа. Увы, они сподобились лицезреть свой самый драгоценный символ лишь в тот момент, когда он уже снова удалялся от них на чужбину. Поддерживая золотую менору обеими руками, правой и левой, чтобы удержать в равновесии тяжелую, очень тяжелую ношу, широкоплечий негр направился к шаткому трапу: еще пять шагов, четыре шага — и святыня исчезнет навсегда! Словно притянутые тайной силой, одиннадцать стариков, держась друг за друга, теснились к трапу. Вожделея взглядом и устами, чуть не ослепнув от слез, брызжа слюной, бормоча безумные слова, шатаясь, как пьяные, они пытались хотя бы коснуться святыни последним благоговейным поцелуем. Один рабби Элиэзер сохранил самообладание, несмотря на всю свою муку. Он сжал руку мальчика с такой силой, что тот чуть не закричал от боли.
— Гляди, гляди туда! Ты будешь последним, кто видел нашу святыню! Ты засвидетельствуешь, что они отняли, украли ее у нас!
Ребенок не понимал его слов. Но всем существом он чувствовал боль остальных, ощущал творящуюся здесь несправедливость. Не помня себя от обиды, жгучей детской обиды, семилетний мальчик вырвал руку и бросился за негром, который как раз ступил на трап, шатаясь под тяжестью поклажи. Да как он смеет забирать наш светильник, этот чужой человек! Ребенок накинулся на крепкого мужчину, пытаясь отнять у него похищенное добро.
Внезапный удар чуть не сбил с ног тяжело нагруженного раба. Ребенок повис у него на руке, и раб, не удержав равновесия на узкой шаткой доске, свалился с нее, увлекая за собой ребенка. Светильник с грохотом скатился вниз, придавив правую руку мальчика и причинив такую страшную боль, словно обрушившаяся тяжесть раздавила и размолола все его тело и кости. Он дико завопил, но его крик потонул в общем гвалте. Ибо теперь кричали все сразу. При виде повторного святотатства — меноры, вторично брошенной в грязь, в ужасе рыдали старцы. С кораблей что-то кричали разгневанные вандалы. В тот же момент подбежал надсмотрщик и отогнал бичом плачущих стариков. Между тем разозлившийся раб встал, отпихнул ногой стонущего ребенка, снова взвалил на плечи светильник и теперь чуть ли не бегом понес его по трапу на корабль.